Презент

Вячеслав Сафронов
 Вячеслав САФРОНОВ
 
 ПРЕЗЕНТ
(Из цикла "Фронтовые рассказы)

 В праздничные майские дни дядя Федя давно уже не надевал свои боевые награды и хранившийся еще с войны офицерский мундир. В День Победы он обычно брал альбом с фотографиями, устраивался поудобнее и долго рассматривал старые снимки. Совсем еще молодые люди смотрели с них, то с живой надеждой во взгляде, то с иронией и лукавством. Это были снимки молодости дяди Феди, снимки о войне.
 
 О ней он рассказывал мало. Вероятно, потому, что горечь фронтовая до сих пор драла ему душу. Хотя иногда, после фильма какого-нибудь или книжки иной, шибко пробирало дядю Федю, и он вразумлял своих, что и как на фронте было на самом-то деле. Но такое случалось не часто.

 А ведь повидал дядя Федя не мало, всю войну на передовой. И наград предостаточно, и ранения у него были, да и встреч много. Чего только ни видывал. Всю Европу исколесил. Много интересного мог бы поведать. Но даже когда и просили его об этом, дядя Федя чаще всего отмалчивался.

 В этот раз все было по-другому. Он разговорился. Правда, не сразу. Да и не о боях, да победах. Разговор завел внук. О картинах, вывезенных из Германии во время войны. Об их возвращении. Дядю Федю эта тема особо не интересовала, и он слушал лишь краем уха. Но когда внук заговорил о бытовых вещах, привезенных солдатами из Германии, Федор прислушался внимательнее.

 Николай ни оправдывал, ни осуждал наших солдат. Он говорил, что так было всегда, что наши солдаты не хуже и не лучше других, а офицерам, вроде бы, даже и разрешалось.

 Сильно удивила эта тема дядю Федю. Он отложил свои фотографии и задумчиво устремил свой взгляд куда-то вдаль, словно в далекое прошлое. Казалось, Федор ничего не слышит.
 Но внук хорошо знал своего деда, знал, что дядя Федя слышит все его слова.

 - У некоторых и сейчас от войны кое-что осталось,- уверял Николай. – И не только губные гармошки, часики, портсигары и всякие другие фигли-мигли. Иные с войны даже мебель тащили. Ведь было это, было. Везли, кто сколько мог. Никто с пустыми руками не вернулся. Один майор Волгин гол как сокол приехал. Почему так, дед? Ведь и ты был не промах, а с пустыми руками приехал.

 Дядя Федя молча поглядывал на Кольку, нервничал. Не ожидал он такого напора от внука. Его слова задели старого солдата за живое. Он нахмурился даже. Но не от Колькиных слов, а от досады, которую, испытал когда-то.
 
 Война кончалась, и все уже думали, как будут жить дальше. У многих появилось потребительское настроение. Все хотели привезти что-то с фронта домой, оправдывая это желание расплатой за гибель близких и разруху, учиненную врагом. В каждом походном рюкзаке был какой-либо немецкий трофей. И у Федора набрано было немало. И погрузил он уже все как надо. И по России мчал уже поезд. Гармошка не смолкала ни на минуту, песни лились одна за другой. Офицерский вагон, в котором ехал Федор, тоже прыгал от счастья. Ослепленные приближающимся родным домом, люди и не заметили, где и когда отцепили от состава два последних вагона с трофейным добром. Так Федор и вернулся с войны с одним чемоданом. Не с пустым, конечно. Мелочевки разной и у него хватило на подарки. Встречу, как велось, обильно обмыли, а о случившимся в дороге он не рассказал никому. Вскоре совсем забыл об этом. Лишь сейчас и вспомнил, когда внук завел такой разговор.

 «Да, сегодня можно говорить и об этом, - признавал про себя Волгин,- хотя совсем другое было главным на войне. Нельзя же думать о ней, как о шоппоходе».

 Федор так бы и сказал кому-то, но не внуку. Не хотел грубить ему. Да и сомневался он: стоит ли продолжать разговор, поймет ли внук? Ведь все сейчас другое – страна, мир, оценки другие, люди живут в другом измерении, особенно молодежь, амбициозная и комфортная, не испытавшая ни горя, ни радостей тех далеких военных лет.

 Совсем не легко сейчас было Федору найти для Кольки правильные слова, чтобы понял он то главное, что вынесли наши солдаты из той войны. Вот он и медлил. Но мало-помалу он разговорился.

- - А басня-то вся в том, дорогой внучек, что кроме болячек, орденов, медалей да шмоток разных мы привезли с войны еще и победу. А знаешь, что тогда для всех означала победа, как люди воспринимали ее? Одно дело прочитать об этом в книжках и совсем другое - видеть, как солдат возвращается с фронта, как останавливается у него дыхание, когда он входит в дом родной, к матери, к жене, детям, как люди навзрыд плачут от счастья при встрече. Вот когда наступал праздник победы. Вот этот праздник и был нашим главным подарком с войны.

- Дядя Федя говорил это медленно, очень тихо и с таким чувством, словно сам только что вернулся с фронта.
 
- Колька молчал. Возбуждение дяди Феди каким-то образом передалось и ему. Нарисованная дедом картина так взволновала парня, что он не мог проронить ни слова. Да он и понимал, что слова сейчас не уместны, что лучше молча постоять с дедом.

- А дядя Федя налил две рюмки водки и предложил Кольки выпить с ним за победу. Отказаться было невозможно. И Колька выпил. И даже поцеловал деда. И хотел уже уйти. Но дядя Федя остановил его. Он решил-таки рассказать внуку об одной своей вещице, которую привез с фронта и которая занимала половину его фронтового чемодана.

- Но совсем уже другим тоном начал старый фронтовик свой рассказ. То ли водка так подействовала на него, то ли воспоминания молодости приободрили. Голос его окреп, а в словах появились бодрые нотки.

- - Да много нас, сынок, большинство таких было, которые с пустыми руками с войны вернулись. Совсем с пустыми. А я вот с подарком приехал. Давно забыл уже об этом. Но вот вспомнил. Вспомнил и подарок тот необычный и небольшой австрийский городок, где мы в сорок пятом стояли.



 Война - холодная, злая и голодная наконец-то закончилась. Наступили мирные, теплые дни, когда весеннее солнце согревало и тело, и душу. Жажда мирной жизни и тоски по дому не ослабевали, мы были счастливы как дети, счастливы, что остались живы и гордые, что освободили этот городок. Мы ходили по его улицам, словно по двору родному.
 
 Бог миловал. Война пощадила городок. Он почти не был разрушен. Но хотя фашистского зверя и прогнали, псиной пахло сильно. А потому, работы у нас хватало. Мы расчищали завалы, латали дороги, помогали провиантом населению, охраняли его. Потому-то австрийцы и не боялись, не сторонились нас. Напротив, чувствуя расположение, заговаривали, предлагали различные вещички в обмен на что-нибудь съестное.

 Мужчины чаще всего "стреляли" покурить. С этим у них тогда было туго. А у наших солдат табачок водился. Больше - самосад да саранская полукрупка. Ей и угощали. До слез драла австрийцам горло русская махорка. Не привыкшие они были к её крепизне. Сигаретки курили – немецкие «Юмо», «Старт» и прочие. А когда фрицев прогнали, курева не стало. Вот и мучились австрияки без него. У наших же офицеров «Ява» была, «Бокс» и даже «Ира», что «от старого мира». Были и сигареты - польская "Власта". Раскопала их где-то интендантская служба. Прелесть табачок - мягкий, с тонким ароматом. Не хочешь, а курнешь.

 Однако я не пристрастился, хотя все кругом курили. Табак был непременным атрибутом жизни людей в погонах. Отец Народов трубкой попыхивал, генералы "Беломорканал" травили, и в нашем штабе дым коромыслом всегда стоял. Я даже злился иногда: кругом бомбы падают, снаряды рвутся, люди гибнут, а они колечки пускают, словно война для них - сплошной перекур.

 Но потом я понял, что война - войной, а жизнь – жизнью, что табак на войне имеет особое значение, что лишняя затяжка для солдат, – словно глоток мирной жизни, воспоминания о доме, о любви, о тепле близких. Я замечал даже, что табачок для солдат - будто сто граммов перед боем. И чем сильнее гремели бои, тем шибче была жажда курильщиков. И командиры наши, когда покурят, острее воспринимали жизнь фронтовую. Потому-то я свою пайку табака и отдавал штабистам.

 А штаб наш находился в самом центре города, на Ратушской площади. Местные жители появлялись здесь не часто. Но вот дядюшка Цобель, напротив, резал площадь, где ему заблагорассудится.

 Утром в тот день, как всегда, я шел на службу. Весеннее солнце заливало весь город. В своих прелестных одеяниях стояли цветущие деревья, по улочкам куда-то спешили девушки, совсем такие же очаровательные, как в моем родном Сормове. Истосковавшиеся по любви, все мы мечтательно заглядывались на них. И девушки в тот день приветливо улыбались мне, отчего веселая мелодия припева из "Свадьбы Фигаро" сама срывалась с моих губ.

 Навстречу, постукивая по брусчатке резной тростью, шел Цобель. В своем сером пиджаке и темно-зеленой шляпе он выглядел весьма элегантно, хотя довольно и необычно для военного глаза.

 Все знали этого высокого, пожилого человека. Глаза его всегда смотрели вперед и, как у всякого старика, выражали осторожность, хотя порой в них загорались и искорки детского озорства. В своем городке Цобель был авторитетным человеком. Разговаривая с ним, люди снимали шляпы. Холодный и высокомерный с виду, на самом деле это был человек добрый и весьма любезный.

 В знак приветствия Цобель кивнул мне головой и прошел уже было мимо, как вдруг окликнул: "Айн момент, герр майор, айн момент. Моцарт - это гут, Фигаро - это чудо!"

 Я остановился. Харбах подходит, снимает с коротко стриженой головы шляпу, здоровается учтиво и про весну, про музыку заговаривает.

 "Не иначе что-то надо дядюшке Цобелю", - подумал я.

 - Герр майор, хаст ду цигареттен? Ви иметь цигареттен?
-
- "Ага, думаю, вот зачем он про вальсы вспомнил".
-
- - Ист, - отвечаю ему благожелательным тоном, - есть сигареты.
-
- И для большей убедительности провожу ладонью по горлу.

- - Много, филь!
-
- - Гут, гут, - радостно улыбается дядюшка Цобель, делает двумя пальцами у своих губ известный каждому курильщику жест и тычет себя в грудь: дескать, не могу ли я дать ему немного.
-
- - Нон проблем, - отвечаю, будто это само собой разумеющееся дело.
-
 В тот же вечер он и заявляется в мой гостиничный номер. Я как раз чай заварил. Любил, как все нижегородские водохлебы чайком побаловаться. Ну и Цобелю предложил, конечно. Он долго мялся, смущенно говорил что-то. А потом виновато как-то напоминает:

 - Их битте зи. Я просил вас. Цигареттен, ви мне хотель давать цигареттен.

- - Кто чай пьет, а кто табак курит,- смеюсь я. - Пожалуйста, битте, курите на здоровье, - и подаю ему несколько пачек "Власты". Они по сто штук были. "Дыми, - думаю, - коль невтерпеж".
-
 Дядюшка Цобель чуть не задохнулся от радости. Перебирает сигареты, шепчет что-то морщинистыми губами, руку мне жмет крепко и жарко благодарит. Слушаю его, но ничего не понимаю. Только когда "вифиль костен" услышал, догадался, что Цобель об оплате за сигареты спрашивает.

 - Нихт костен, нисколько не стоит. Не продаю. Так забирай, бесплатно, презент это, подарок.

 
 Слово "презент" ему понравилось. "Данке шен, данке шен", - кивает головой. Поблагодарил и ушел.

 "Надо же, как без курева извелся, - удивился я, аж дрожит, бедный.

 Оказывается, и у мирных людей невинная сигаретная затяжка вырастает иногда до горячей страсти. Хорошо, если под рукой курево есть. А где его было взять Цобель? Он неделями не курил и задыхался без табака, как астматик без воздуха. И эту жажду усиливала не только никотиновая зависимость, но и недоступность табака.

 На следующее утро Цобель снова к штабу стукает.

- - Гутен таг, герр майор. Айн момент, - обращается он ко мне. И снова благодарит за сигареты.

- " Вот ведь, сердце болит, а все равно дымит», - недоумеваю я.
 
- Заметив мое удивление, он улыбнулся и загадочно произносит":

 " Табак - энлих ви каффе, флёст мут еин".
 
- Я уже знал и по-польски немного, и по-немецки. Но тут ничего не разобрал, кроме "табак" да "каффе". Вида, однако, не показываю, улыбаюсь.

- - Вас золль эс бедейтен? Что это означает? – спрашиваю Цобеля.

- А он снова, словно учитель в классе, назидательно повторяет: "Табак - энлих ви каффе, флёст мут еин!"

 Засели эти слова у меня в голове, до сих пор их помню.
 Прихожу в штаб. Достаю русско-немецкий разговорник. Там ничего похожего нет. Иду к своим. Рассказываю. Все смеются, то ли надо мной, то ли над дядюшкой Цобелем, не пойму. А когда утихли, переводчика позвали, спрашиваем его про цобелевскую шараду о кофе с табаком.

- - Это философия табака, - говорит переводчик, - глубокомысленная фраза, означающая, что табак - словно кофе, вселяет бодрость. Мудрый этот ваш Цобель.
-
- Наши офицеры воспринимали Цобеля чуть ли не как своего. Все знали, что когда немцы захватили Австрию, его сын Пауль потерял работу и оказался в казармах пехотного полка, а потом исчез. Вот тогда-то и согнуло дядюшку Цобеля. Но на радость ему, дошли слухи, что Пауль где-то в Тироле, в антифашистском отряде. И Цобель очень гордился этим. Такой человек нам был нужен. Мы дорожили его дружбой. И он считал за честь общение с русскими офицерами. Но как тактичный человек, без приглашения ко мне не приходил. Встретимся с ним на улице, гляжу, страдает он без курева. Приглашаю на огонек.
-
- Увидел однажды Цобель у меня патефон, и на следующий день приходит с пластинкой Моцарта. Потом и с Шопеном, Мендельсоном приходил. Даже наш Чайковский был у него. Я музыку слушаю, а он табачком наслаждается. "Зер гут, зер гут", - приговаривает после каждой пластинки. И в этот момент он больше походил на музыканта, чем на мэра. Улыбка, открытый взгляд, теплый голос говорили о его доброй натуре, а потому я и доверял ему. Видимо, и Цобель чувствовал мое расположение, и в гостях у меня не ощущал неудобства. То спросит что-нибудь, то пластинке подпоет.
-
- О чем мы с ним говорили? Да обо всем. Я интересовался, где он учился, спрашивал о семье, о городе. Рассказывал Цобель и о своей стране, о великих людях. Ну, а я перечислял ему австрийские города, исторические события. И после каждой попытки сказать это по-немецки, он добродушно смеялся над моей неуклюжестью и закуривал очередную сигарету.

- И все же больше всего он говорил о музыке. Откровенно и искренно. Цобель уверял меня, что скрипка и фортепиано улучшают кровообращение, что от нервных заболеваний полезны пьесы Листа.
 
- Но вот ни о войне, ни о нацистах Цобель рассказывать не любил. Как и многие другие австрийцы, он винил и себя в случившимся, и каждое воскресенье ходил в церковь замаливать свои грехи.

- - И как же все эти годы при нацистах вы без Штрауса жили? – однажды спросил я Цобеля.
-
- - А он всегда был со мной, - не смущаясь неудобного вопроса, ответил мэр. – Можно сжечь ноты, можно даже рот заткнуть, но петь душе запретить нельзя. Нацисты пытались заставить нас жить по-своему, но их теперь нет, как нет и их порядков.

- Об этом с Цобелем мы уже в штабе, с помощью переводчика объяснялись. Как бургомистр, по городским делам он часто приходил на Ратушскую площадь.
 
 Продолжал он иногда бывать и у меня в гостинице. Но как-то наши ребята мне намекнули, что неосторожно все это. Честно говоря, я хотел поближе узнать дядюшку Цобеля: как он живет, о его увлечениях, о людях в городке, об их планах. Сейчас это может показаться смешным, но как мне это было ни досадно, я не стал ждать внушения начальства, сам решил прекратить встречи с Цобелем. Но сначала я отдал Харбаху все оставшиеся у меня сигареты.

 Через пару дней встречаю его у штаба. Он поздоровался и залопотал по-своему. Кое-как я догадался, о чем он говорил. Сейчас по ихнему уже не скажу, но что-то вроде нашей поговорки о том, что подарки любят отдарки. Цобель улыбается, сигареткой моей попыхивает и чуть ли не через слово "поты" да "поты" вставляет. А потом на магазинчик показывает, что тут же на площади был, и бумажный квадратик с печатью вручает. А напоследок вновь свою любимую фразу повторяет: "Табак - энлих ви каффе, флёст мут еин".

- Мне некурящему и непьющему тогда кофе трудно было по-настоящему оценить эту мудрость. А вот, что сходить в магазин необходимо, я понял хорошо. Так же рассудили и наши штабисты. "Проверь, смеются, какая связь между табаком, кофе и "потами".
-
 Пригласил я и своего товарища - капитана Бурова. Он бывал уже в этом магазине, рассказывал о молоденькой продавщице и не прочь был познакомиться с ней поближе. Любил, орел, поухаживать за девушками. Из-за них, кстати, в сорок третьем году с летчиков слетел. Американские "Аэрокобры" по ленд-лизу с Аляски тогда перегоняли. Строго все у них было. Даже с девушками знакомиться запрещалось. А Буров шуры-муры с американкой закрутил. Ну, и списали. Поменял крылья на пехотную разведку.

 Вот мы с ним и пошли.

 Магазин оказался небольшим, но вполне приличным. Судя по полкам, работал он без сбоев, словно мосинская трехлинейная винтовка. По тем голодным временам это было самое сытное место в городе. Казалось, что здесь было все – от ароматного мыла и немецких колбасок до вина из Жюрансона и сверкающего венского аккордеона.

 Входим, здороваемся. За прилавком стоит молодая симпатичная девушка, приветливо улыбается. "Что, господа офицеры, желаете?" - спрашивает. Признаться, я немного подрастерялся, не знаю, что и сказать. Неудобно же сходу лезть с этим талоном. Переминаюсь с ноги на ногу, к товару приглядываюсь. А капитан знаки подает, подбадривает.

 Наконец решаюсь и отдаю продавщице этот самый квадратик – гутшайн по ихнему, товарный купон. Она довольно кивает белокурой головой и достает большой лист бумаги.

 Мы молчим, глазами хлопаем.

 А мэдхен берет с полки голенища из опойковой кожи, переды, подошвы, задники, и все тоже отменного качества.

- Вот тебе и "поты", - смеется Буров, - тачай вечерами.
-
- - Поты карашо, - улыбается и хозяйка. - Битте, - подает она мне сверток.
-
- - Сколько стоят эти "поты", - спрашиваю девушку.
-
 - "Найн, найн", - качает она головкой и показывает на мой квадратик -будто это и есть плата.

 Вот так и отоварился я в Австрии. В подарок от дядюшки Цобеля комплект на сапоги получил. "Приеду домой, сошью, - думал. - Война-то закончилась. Будет в чем на охоту ходить".

 Домой действительно кожу привез. Но шить сапоги не стал. Достал тогда резиновые. Для наших болот они удобнее. А презент австрийский, на память о дружбе, об Альпах, о дядюшке Цобеле, отослал тому самому капитану. Вот так, Коля.

 И дядя Федя замолчал.

 Было видно, что воспоминания растрогали ветерана. Казалось, что он переживает события далеких - далеких лет так, как будто они происходят сегодня. Но сейчас майор Волгин слышал не разрывы снарядов и стоны раненных, а спокойный голос Цобеля, видел не холодные блиндажи и обрызганные кровью окопы, а радушное лицо своего друга капитана, с которым он не прочь бы поболтать о том о сем.

 Эти ощущения деда уловил и внук. Он догадался, что история с сапогами еще не окончена.

 И действительно. Довольный, что Колька слушает его, дядя Федя отложил одну из фотографий и продолжил свой рассказ.

 - Через полгода я демобилизовался, а капитан Буров в армии остался, при генерале служить. А когда в сорок шестом или седьмом году под этого генерала копать стали, когда и капитана начали шерстить, то и про меня вспомнили, как я в Австрии с Цобелем якшался. Это мы, простые вояки были ослеплены тогда победой, а смерш полковой, оказывается, не дремал, каждый наш шаг в своих докладных фиксировал. В шпионы меня хотели зачислить, показания на этого генерала выбивали. От них зависела моя свобода, а может быть и жизнь. И была бы нам с Буровым крышка, да устоял генерал. От нас и отстали, сняли все подозрения. Между прочим, Буров сам потом до генерала поднялся.
 
 Да вот он, на фотографии. В ответ на мою посылку карточку свою прислал. Посмотри, какие лихие офицеры у нас были. Легче с ними было и беды терпеть, и победы праздновать.

 С фотокарточки смотрел мужчина лет тридцати, с очаровательной улыбкой, в военном кителе и медалях. На коленях офицера, обняв его за шею, сидела премиленькая блондинка. Глаза ее излучали радушие и привлекали к себе, словно задушевная песня. Обаяние обоих людей было таким сильным, что трудно было оторвать взгляд от этого снимка.
 
- - Видишь, на капитане сапоги? - тихо спросил Николая дядя Федя. - Сшил-таки Буров.
-
- И под конец своего рассказа совсем уже мягким голосом добавил:

- - А это та самая медхен, что у дядюшки Цобеля в магазине служила. Не знаю уж как, но привез капитан её к себе домой, не побоялся высоких запретов, женился. И, как я понимаю, счастлив с ней.

 Такие вот, дружок, у нас трофеи с войны были. До сих пор душу греют. Как говаривал дядюшка Цобель, "флёст мут еин".
 Дядя Федя встал, включил Моцарта, и предложил внуку «еще по одной». И Колька снова не отказался.