Моя Эстония

Сергей Эсте
От шоссе на Курессааре ведет грунтовая дорожка вдоль речушки. Я иду один, мне пять лет. Летний день, солнечно. Речушка мелкая, с низкими берегами. В воде у берега неподвижно стоит щука. Из ее пасти торчит хвост щуренка. Можно опустить руку в воду и схватить рыбину рукой. Я иду дальше, мне боязно, ведь мамы рядом нет. Вот уже деревянный мостик около водяной мельницы. Деревянная плотина, можно вставлять или вытаскивать поперечные доски и тогда меняется уровень воды в запруде. Внизу, под обрывом, у берега коричневая глина. Из нее лепятся кривые танки и куколки, а потом сохнут на солнце. Других игрушек нет. Насколько помню, адрес очень прост: Эстония, остров Эзель, деревня Кагула и дальше фамилия. Странно, но письма доходили. Теперь-то я знаю, что такого адреса нет.
Перед глазами стоит дом с верандой и пасека. Веранда примыкает к комнате, в которой мы живем. В основном, мы с мамой, потому что отец то на дежурстве, то на учениях, то еще где-то. Служба. Он – офицер зенитчик, и сейчас они, ПВО Балтийского флота, охраняют военный аэродром от того, что может случиться в любую минуту. Еще в одной комнате этого дома живет такая же офицерская семья с сыном Костиком. А в других комнатах? Не знаю, сколько их, я там не был – эстонцы, и у них тоже мальчик, примерно нашего возраста. Я не помню, как мы общались с эстонским мальчишкой, но, наверно, общались. Потом, когда отца перевели в Пярну, я говорил какие-то эстонские фразы, а местная детвора смеялась надо мной. В Пярну так не говорят.
Нет, наверно он был постарше. Мать рассказывала, что часто называла меня: «Сладенький мой». И однажды застала его, когда он лизнул мое лицо языком. А потом, после очередного «сладенький мой», заявил, что я совсем не сладкий, он это точно знает, потому что пробовал.
Об этом последнем месте на Сааремаа я помню достаточно много. Какие были ужасные пчелы, и вкус душистого меда, такого больше никогда не было. Эстонцы-колхозники приходили выбирать мед из ульев и давали нам, ребятне, кусочки обломившихся восковых сот. Оттуда высасываешь тягучую, липкую, душистую массу и тебе хорошо.
А на веранду в жуткий мороз залетали синицы и бились крыльями о стены, но не улетали от людей.
А из мелкой речушки, из-под коряг, родители вытаскивали раков, а я ходил по берегу и переворачивал камушки. И вдруг там оказался рак. Я его держу, как положено, двумя пальцами за спину, он не может меня достать своей клешней, а сам громко реву. Реву, но держу крепко.
А под елками – грибы. Красивые и очень вкусные. Мы ходим с мамой вдвоем, набрали почти полную корзину. А под очередной еловой веточкой лежат они… Я и сейчас вижу этот красивый медный блеск и свежую смазку: снаряды, штук восемь, длинненькие. Кто-то их держал здесь до нужного часа. Я помню, как ветки хлестали по лицу и телу, какая жуть проникала внутрь, когда мы бежали с мамой от этого места домой. Домой?
А раньше мы жили на хуторе у деда. Я не помню ни деда, ни хутора, только один раз помню дремоту, запах и жесткость мокрой шинели, когда отец посадил меня на шею, вечером, в дождь, и мы идем туда. Раз ночью в дом приходили лесные братья. Конечно, не к нам. Чего им у нас делать? Они приходили к деду, требовали лошадь, еду, еще чего-то. Этого я не помню сам, да и мать мне специально не рассказывала. Это были какие-то разговоры между взрослыми. Они-то мне и запомнились. Правильно запомнились? Не знаю. Сейчас спросить не у кого. И мать, и отец лежат в эстонской земле на Лийва.
И еще я помню эстонскую фамилию Ильп. Как тогда говорили взрослые между собой, он был офицером Эстонского стрелкового корпуса Советской Армии, майор. В 44-м участвовал в освобождении своей земли от фашистов, а потом ушел в лесные братья. Но они не убивали Советских солдат, расправлялись со своими, кто им казался предателями. А потом, иногда, в Советской офицерской форме он пил в Курессаареских кабаках. Местные милиционеры и военные не могли его поймать. Или не хотели? Их уничтожили ГПУ-шники из Питера. Он и его белокурая женщина отстреливались до последнего.
Так ли это было? Тоже не знаю.
С Сааремаа у нас в доме долгие годы была большая керамическая миска. Именно в нее отец складывал вареники с картошкой, сваренные по украинскому рецепту. По рецепту его дома, когда он на Родине мальчишкой ходил в украинскую школу и давал клятву не жениться на русской. Не сдержал. И, когда в мои шестнадцать, отец спросил, не запишусь ли я в паспорте, как украинец, мне пришлось ему ответить: «Нет, отец, я – русский». Так вот, вареники, когда сварятся, кладутся в эту керамическую миску, туда же кладется хороший шмат сливочного масла, все это накрывается крышкой и встряхивается. Можно есть. Очень вкусно. Я как-то пробовал сварить вареники по его рецепту, не получилось. А миску эту мать купила за гроши в ту страшную ночь, когда, по заранее составленным спискам, людей начали забирать из домов и отправлять в далекую Сибирь. И кто составлял эти списки? Уж точно, не мой отец. Думаю, что кто-то из составителей еще жив, но никогда не признается ни нам, ни самому себе, что сделал тогда подлость.
А жизнь шла своим чередом. Помню гулянки, на которых пили пиво и бражку крепкие эстонские парни и русские солдаты. И были свадьбы. Местные девчонки выходили замуж за приезжих парней в военной форме. Война уходила. Приходил мир.
Она, конечно, осталась в воспоминаниях родителей о Ленинградской блокаде. В болезни матери, заработавшей ее после сдачи донорской крови от шестнадцатилетней голодной девчонки по паспорту старшей сестры. В цинготных пятнах на ногах отца. В култышках ног деда – ампутированы выше колен после гангрены. Война осталась на отцовском пиджаке, отяжелевшем от медалей и орденов. В питерской кинохронике с зенитками, стреляющими по вражеским самолетам у Ростральных колонн и с Марсова поля. И это не просто похоже. Это действительно стреляют зенитки моего отца, командира батареи, опытного фронтовика в свои двадцать с небольшим, по существу, еще мальчишки. Они защищали Родину, великую страну. Страну, в которой родился я и большинство взрослых людей, живущих рядом. Страну, которая дала Гагарина, великий балет, Днепрогэс и Магнитку, целину, идиотский план поворота северных рек, гигантские концлагеря, высланных и расстрелянных, 1937 год. Бездарное и преступное начало в 1941-м, сталинского генерала Власова, поднявшего меч против своего народа и белых генералов, отказавшихся сотрудничать с фашистами.
Вообще-то, память – очень хорошая штука. Как-то у нас дома, когда дочка еще не уехала очень далеко, она привела группу молодых людей. Там были эстонцы и русские, очень красивая юная девочка из Венесуэлы, евреи и американцы, финны и одна шведка. Эта шведка очень долго ко мне присматривалась, а потом не выдержала и выпалила: «А здорово мы вам дали под Нарвой?». Я ей ответил: «А мы вам под Полтавой!». Мы смеялись, и нам было хорошо. Она не забыла, и я не забыл. И это не разъединило нас, нет! Память объединяет в любви к жизни, уважении себя и соседа, в любви к своему народу и истории и уважении, и понимании, что у других людей есть что-то, что для них дорого. И эта память хорошего и плохого не только о других, но и о себе много лучше и порядочнее истерических политических словоблюдий «За» для своих и «Контро» для чужих. По крайней мере, я думаю так. Мне так кажется. Кому-то, может, совсем по другому.
Лирическое воспоминание на нелирическую тему закончено.
А я все еще пока на Сааремаа. На острове, подарившем мне жизнь заново. Когда, на третий день моей болезни, отец голоснул полуторку и привез в Курессаарескую больницу, жить мне оставалось недолго. Хирурга не было. Отец нашел его в каком-то кабаке, хорошо выпившим. После операции хирург сказал: «Еще бы минут двадцать…». У меня долго стояла перед глазами, как фото, картинка медиков в белых халатах около кровати со мной, трехлетним русским. В островной больнице все медики эстонцы. А рядом со мной военный в Советской форме. И для многих он, если не враг, то явно чужой. Или уже нет?
И с той поры осталось несколько названий: дифтерийный круп, трахеотомия. И чудом заросший шрам на горле.
В Пярну мы приехали в 1951-м. За год перед школой. Большой город. Конечно, не такой, как мой родной любимый Ленинград, но все-таки большой.
Двухкомнатная квартира в деревянном доме на втором этаже, недалеко от моста на Таллинском шоссе. Печка поглощала огромное количество дров и угля. Электричество часто выключали. И тогда горела керосиновая лампа. На первом этаже под нами – инкубатор. Иногда ребятишек пускали посмотреть на пищащие желтые комочки под теплыми лампами в выдвижных ящиках, пушистые и беззащитные.
Вода приносилась в дом от ручной колонки по другую сторону Таллинского шоссе. Детских силенок все-таки хватало покачать тяжелую рукоять колонки и, не до конца расплескав заполненное ведро, донести его до дома. Помои выливались через решетку водослива посреди двора. Когда трубы засорялись, во дворе стояла большая лужа с характерным запахом.
Туалет в доме, но в не отапливаемой его части. Так что, зимой там долго не посидишь.
Не помню, что ели. Голодными не сидели точно. Но и каких-то разносолов не было. Отец получал офицерский паек в воинской части. И он, почти полностью отправлялся посылками в еще более голодную Украину, родителям отца и в Питер, родителям матери.
Мать покупала молоко. Бидончик для молока оставлялся на улице, у входной двери, и там же лежали деньги за товар, прижатые камешком. Когда мать утром вставала, молоко уже было в бидоне. Деньги и молоко никто никогда не воровал. И двери, чаще всего, не запирались в домах. Так, защелку навешивали и палочкой сверху затыкали. Значит, никого дома нет. И никто чужой в дом не заходил.
На Пярнуский рынок ходили пешком через весь город. Никаких автобусов не было, да и машин-то раз, два и обчелся. Все городские номера знали наизусть. А во дворе, в гараже с автомастерской из двух-трех разбитых немецких машин собирали нечто, все-таки ездящее.
Там, где сейчас мост, в продолжение Таллинского шоссе, с Таллинской стороны глубоко под воду уходил красивый пролет взорванного довоенного моста. И рядом – груда развалин, бетонных обрубков. Метрах в двухстах к морю, долго, до 1954 года стоял временный деревянный. Чтобы его не сносило весенним половодьем, выше по течению во льду сверлились лунки, туда закладывался динамит, и все ледяное поле взрывалось. По мосту закрывалось движение, и стояли солдаты с толовыми шашками. Если приближалась большая льдина, солдаты поджигали бикфордов шнур и кидали взрывчатку на лед.
За мостом, вместо сегодняшних красивых домов, были груды развалин. Как-то солдаты разбирали их, а из окна элеватора, он был на нашей стороне около моста, женщина выстрелила в солдата из винтовки и убила. Это тоже было эхо войны.
Гражданских русских было мало. В основном, семьи военнослужащих. И мы жили точно такой жизнью, как все вокруг. Никаких привилегий. Точно также стояли в длинных, темных, молчаливых очередях за хлебом и сахаром, еще за чем-то.
Когда подошло время идти в школу, нас, первоклашек с Таллинской стороны, человек пятнадцать, отправили в первую семилетнюю. Это по Теэстусе и потом налево от реки, перед леском. Три года это был единственный русский класс в эстонской школе.
Школа запомнилась. Во-первых, буфетом. Там я сам покупал за рубль, выданный мамой на завтрак, две булочки по сорок копеек и чай – за двадцать. А когда было организовано школьное питание, нас учили есть вилкой и ложкой (не все умели), и не чавкать, когда жуешь.
Отношение к нам, русским, в школе было так себе. А после школы.… Как-то раз, не помню точно в каком это было классе, наверно во втором или третьем, но точно не в первом, мы одеваемся после уроков. В классной раздевалке столпотворение из ребячьих тел, шубенок, обуви – один ботинок в одном углу, а другой – в другом. Калоши слетели, потому что порвались по заднику, а новых нет. В портфель надо положить чернильницу-невыливайку, а в пенал ручку с перьями номер одиннадцать и сшитую на труде вытирашку для перьев. Вылетаем гурьбой из школы, проходим чуть-чуть, а там три-четыре шеренги эстонских ребят. Поменьше ростом впереди, а постарше и повыше – сзади. И в нас летит град камней. Потому что мы – русские.
Почему я это вспомнил? Храню обиду? Нет, совсем не так. Не обижался тогда, и тем более теперь через пол века. Ведь они только так могли защитить своих отцов, которые или погибли, сражаясь в рядах немецкой армии против наших, либо сидели по лагерям, взятые в плен с оружием в руках. Наверно, они тоже любили своих отцов, как мы своих, и не хотели их забыть.
Ну, а мы кидали камни тоже. Было страшно. Но. Вот что странно (или, может быть, совсем нет), мы все кидались, да только попадали что они, что мы, нечасто. Не помню, чтобы кого-то покалечили или даже ранили серьезно. И еще. Их было так много, а нас совсем мало. Нас можно было раздавить, избить поодиночке, подловить где-то и надавать. Но ничего этого не было. Не подлавливали и не избивали. Покидались и разошлись. И дома мы ничего об этом взрослым не говорили.
А по городу можно было ходить или носиться, что мы и делали, совершенно не опасаясь, что может что-то приключиться нехорошее. Хоть все мы знали про Белый Корабль, который приплывет из Англии и освободит Эстонию от русских оккупантов.
А еще в этой школе был потрясающе замечательный учитель музыки, длинный, худой. Не помню на какие праздники мы готовились, но знаю точно, что из всего нашего класса он сделал хор. Чего мы пели и как – не помню. Но помню главное – он излучал собой любовь к музыке и потрясающе светлую ауру. Мы для него были просто мальчишки и девчонки, и он дарил нам добро. Что-то пели про барабан. Нет, не про пионерский. Я эту песню потом никогда не слышал, и давно забыл. Но пели мы здорово, на два голоса, это помнится. И еще – нам от этого было хорошо!
Господи, как вдруг нахлынуло все! Стоит только зацепиться за малюсенький кусочек своей жизни, а она вдруг вьется перед тобой бесконечным серпантином, как будто фокусник вытаскивает ее из щегольского цилиндра.
Длинная, предлинная лыжня посередине реки Пярну в сторону железнодорожного моста, нет, не теперешнего, его не было, а узкоколейного около Синди. А потом – горки в лесу. А потом – расчищенная площадка речного льда и снегурки, прикрученные к валенкам веревками, закрепленными какими-то деревяшками.
Обручи от бочек, так лихо гремят по булыжной мостовой, когда толкаешь их перед собой нехитро скрюченной толстой проволокой.
А вот еще длинная нитка, пару раз обмотанная на палец с привязанным на другом конце червяком. Червяк опускается в воду и надо внимательно смотреть, когда же за него ухватится пара-тройка колючек. Долго ждать не приходится, они мгновенно вгрызаются в червя. И тогда рывком выдергиваешь этих противных колючек, которые так мешают поймать на удочку кита или акулу, ведь они всегда первые!
Зачем ловили ос, я не знаю. Они мириадами жужжат в молоденьких листиках кустов вокруг детской площадки. Кепкой накрываешь осу, перехватываешь рукой сквозь материю, а потом потихоньку раскрываешь кепку и легонько берешь за крылышки, затем очень аккуратно засовываешь в пустой спичечный коробок. Когда там набирается порядочное количество пленниц, прикладываешь коробок к уху, и с наслаждением слушаешь, как они там жужжат. Странно, но осы нас никогда не кусали.
И еще я помню темную толпу людей под бронзовым Вождем в солдатской шинели и офицерской фуражке. Гудят паровозы, воют трубы предприятий, и люди искренне плачут, не зная, как им осиротевшим жить дальше.
А еще помню журнал «Огонек». Его положили на пол в кладовке, в которую никто не заходил. А я раскрыл журнал и увидел трибуну Мавзолея со стоящими на ней людьми. Одна фигура была тщательно замазана чернилами. Я спросил родителей, что это. И услышал в ответ пустоту. Вам никогда не приходилось бояться отвечать своему сыну? Или слышать такой ответ?
Много позже, в конце Хрущевской оттепели я услышал первый раз, что у меня есть тетка, которая решила не возвращаться домой, когда ее освободили американцы от немецкой неволи. Через очень много лет моя дочь пыталась ее найти в окрестностях Нью-Йорка – не нашла.
Наших родителей долго учили молчать. Через гены иногда сам сомневаешься, а можно ли это и так сказать. Хорошо, если наши дети и внуки никогда не будут задавать себе таких вопросов. И при решении сказать или нет, главным будет не страх перед неизбежным, а ответственность за чутко или нечутко сказанное тобой слово.
А молчать ой как не хочется! Особенно, если прорвало…
Последний раз меня пытались заставить замолчать, впрочем, вместе со мной еще миллионов этак сто пятьдесят таких, как я, в августе 1991.
Потом много раз показывали танки в Вильнюсе и у Таллинской телебашни, жуткое противостояние в Москве, трясущиеся руки крупным планом перед телекамерой. Но, похоже, то, что видел я, немногие видели своими глазами или знают по рассказам. Не слышал про это ни от кого, и нигде не читал.
Я работал совсем недалеко от дома. Надо только спуститься вниз с горки у Певческого поля и пройти чуть-чуть к морю. Девятнадцатого рано утром я шел, как обычно, на работу. Над головой раздавался чуть слышный гул. Прямо надо мной, один за другим, в сторону финского берега, высоко в небе, шли огромные военно-транспортные самолеты, четырех моторные, штук шесть. Они летели над заливом, разворачивались направо и заходили на новый круг. А впереди, в глубине залива, чуть видны, едва различимые контуры больших военных кораблей. Кому же это надо?
Было тошно и противно.
Хорошо еще, что скоро и самолеты и военные корабли исчезли. Может, военным стало стыдно, что их кинули против своего народа? Хочется думать, что именно так и было.
Интересно, почему танки к телебашне пришли из Пскова. Что, мало было частей в Таллине и Тарту? Ведь ближе.
Да, нет, этим, живущим здесь, было сложнее солгать о том, что же действительно происходит.
Может и сейчас тем, кто на Тоомпеа и в Кремле хочется совсем не того, что нужно, «простым» людям, чьим потом создается все в этом мире.
Хватит о политике.
Просто я очень хочу разобраться, почему же мне здесь в очередной раз делают больно, а у меня после этого не возникает неприязни к эстонцам, например. И почему мне делается стыдно за поступки тех, кто меня, якобы, защищает? Может потому, что якобы?
Ну, хватит, хватит, говорю себе. Что попросту травить душу?
Да, странно устроен мир.
А в жизни, раз за разом, случается то, чего просто не бывает… После трех лет учебы в эстонской школе, наш класс перевели в русскую, 3 среднюю. Это около памятника Лидии Койдуле. Тот, кто бывал в Пярну, знает. В самый конец учебного года у нас был пионерский сбор, хотя, может, это было в начале следующего, давно это было. Но, что совершено точно – было тепло. Вижу, как будто сейчас, что шагаю по новому мосту через речку и бесконечно горд, ведь на груди развевается красный галстук! Когда я дошел до середины моста, останавливается грузовик, молодой водитель высовывается из дверцы и что-то спрашивает на русском про галстук. Слов не помню, но ему очень не понравилось, что он алеет на моей груди. И он захотел заставить меня снять его. А потом стал уговаривать меня сесть к нему в кабину. Резко и жутковато. А сидевший с ним рядом парень, тоже эстонец, его придерживал, мол, поехали, пора уже, давно пора. А меня все время что-то держит не поддаваться. Нет, не спорить, не убегать, но и не делать, как хочется шоферу.
Хорошо, что они уехали. А через несколько лет, уже почти взрослый, читаю документальную повесть в «Огоньке», «Листья падают», об операции советских чекистов против этого непростого и совсем неоднозначного движения «лесных братьев». И вдруг там – эта история на мосту. Только вспоминает тот, кто сидел в машине рядом, оказывается, чекист. Не буду говорить, что собирался сделать со мной тот, первый. Не хочется.
Так что, когда про ЧК – КГБ рассказывают страшные истории, я вспоминаю эту. Может, я им обязан жизнью. Просто так, ни за что.
Интересно, как продолжилась жизнь водителя, что с ним случилось? Какая у него потом была семья? Может, я встречался где-то с его детьми? Или работал? Ведь Эстония такая маленькая. Хорошо, что я остался тогда жив. И ему, наверно, это тоже хорошо. Если он еще ходит по земле, дай Бог ему здоровья, никому не хочется желать зла.
А потом, мы все вместе продолжали жить здесь, и сейчас тоже - одной жизнью.
Мир может стать чуточку лучше, если мы этого захотим. Но хотеть надо очень сильно, да еще не только для себя и «своих», но и для тех, кто не понимает нас, но кого мы все-таки любим. Или я не прав?
Вот она какая, совсем крохотным осколочком серпантина – моя Эстония.
Может, я еще захочу рассказать про нее. Просто так. Когда-нибудь…


Сергей Эсте, Таллин, 2007 год.