Дурные вести

Людмила Рогочая
 Над озером чаечка вьётся,
 Ей негде бедняжечке сесть.
 Слетай ты в Кубань, край далёкий,
 Свези ты печальную весть.
 В тех в лесах во дремучих
 Наш полк, окружённый врагом,
 Патроны у нас на исходе,
 Снарядов давно уже нет.
 А там под кустом под ракитой
 Наш терский казак умирал,
 Накрытый он серой шинелью,
 Тихонько он что-то шептал….

(Из песни терских казаков времён Гражданской войны).


 Егорушка бодро шагал с утренней рыбалки. На ракитовом прутике висело с десяток сазанчиков. Они были невелики, но на сковороду хватит. У своего дома он заметил незнакомого пешего казака. Тот заглядывал через плетень во двор. Егор подошёл и поздоровался. Казак ответил подростку как равному:
 - И ты будь здрав.
 - Вы к нам? — Егор оглядел гостя: серая солдатская шинель и сбитые сапоги не могли скрыть офицерской выправки.
 - Ну, если здесь Белогуровы живут, то к вам. Родители-то дома?
 - А где же ещё им быть, сейчас позову.
 
Во двор казака Егор не пустил. Времена опасные, и отец не разрешает растопыривать калитку перед каждым.
 
 Парнишка забежал на минутку в дом. На столе в чугунке под крышкой остывала картошка. Родители, видно, не ели, ждали его к завтраку, а заодно управлялись по хозяйству. Егор кинул рыбу в сенцах и выскочил на задний двор. Нашёл он отца с матерью на огороде.
 Солнце уже пригревало. Родители в возрасте, но крепкие, костистые, допалывали кукурузу.
 - Папаша! Вас казак какой-то кличет! – прокричал Егор.
 - Что за казак? — обирая репехи с будничных штанов, вышел из огорода отец. Мать шла следом, неся тяпки.
 - Не знаю. Пеший. Никогда его не видел.
 
 Сердце Евдокии вздрогнуло. Добрых вестей ниоткуда не приходило, и от незнакомца ничего хорошего не ждала тоже.
 Отец вышел на улицу. Казак, поприветствовав Константина Львовича, поспешил представиться:
 - Хорунжий Никанор Титович Порядкин Михайловской станицы. Со Львом Константиновичем в лазарете вместе лежали.
 
 Евдокия настежь распахнула калитку:
 - Что ж вы на улице, Никанор Титович? Заходите. Гость послушно прошёл в дом. Перекрестившись на красный угол, молча присел на предложенный хозяйкой табурет. Казак был уже немолод. «Лет под сорок, как Лёвушке», — подумала мать.
 
 Она убрала чугунок в печь, по привычке смахнула фартуком со стола.
Но угощение предлагать не стала, а села, напряжённо выпрямив спину, с отцом рядом на лавку, напротив казака. Егорка вошёл следом за родителями и остался стоять в дверях.
 — Ну и как Лев?— начал отец, — скоро домой? Или его забирать надо? —и обеспокоено добавил: — Нога-то у него как?
 
 Никанор посуровел и смущённо проговорил:
 — С плохими вестями я, отец. Убили вашего Льва. Расстреляли прямо на койке в лазарете. Красные.
 
 Евдокия опустила лицо в фартук и застонала прерывисто и низко. Константин Львович вздрогнул и нервно задёргал плечом. Егорка, хлопнув дверью, выскочил на улицу.
 — Рассказывай, — стиснув зубы, проговорил отец, — всё рассказывай, как погиб, — голос его зазвенел, будто клинок, — есаул… Белогуров… Лев… Константинович.
 
 Хорунжий прокашлялся и хрипловатым голосом виновато начал:
 - Сошлись мы со Львом близко в лазарете, под Миллеровом. Ранили нас в одном бою. Дело было так. На ближний хутор нагрянули чекисты. Все молодые, лет по двадцать. Десятка три их было, наверное, а, может быть, и меньше. Пьянствовали они, измывались над старшими, насиловали девушек. К нам в полк прискакал казачонок, совсем дитё, и рассказал обо всём, что там творится. У наших казаков руки зачесались, так хотелось проучить товарищей.
 
 Прибыли мы на хутор, когда чекистов, пьяных, местные уже обезоружили. Казачки в ярости живыми их втоптали ногами в грязь. Но и вели себя они, видно, так нагло потому, что чувствовали за собой силу. Так как вскоре подоспели красные. Подтянулись и наши. Завязалась драка.
 
 Константин и Евдокия ловили каждое слово, каждый вздох Порядкина, боясь пропустить то, самое главное: как их сын, их гордость и жаль, погиб.
Какие муки принял? Успел ли лоб перекрестить?
 А гость продолжал торопливо оправдываться:
 — Нас было меньше, хотя присоединились гарнизоны окружающих станиц. Не только казаки, но и казачки, подростки.… Сражались отчаянно, как черти. В общем, разбили мы их. Но нас со Львом в том бою ранило. Мне пуля прошила плечо. Вот и теперь рука плохо двигается, — Порядкин в доказательство приподнял левую руку и медленно положил опять её на колени, — а у Льва пуля засела в бедре. Пулю-то вытащили, а рана загноилась, чистили два раза. Ногу не отрезали, доктора надеялись, что казак крепкий, выдюжит.
 
 И правда, Лев всё претерпел, и рана вроде стала затягиваться, но пока он не вставал, не ходил... В госпитале лечились, в основном, офицеры. И не только наши, казаки, было много и белых дворян. Ну вот, мы сблизились со Львом, земляки всё ж.
 
 Порядкин на миг остановился, было видно, что трудно даётся ему каждое слово. Однако, собравшись с силами, он продолжил:
 — Я почему живой остался? Из-за своего характера! Всю жизнь на баб не могу спокойно смотреть. Как увижу какую-нибудь сдобненькую, так кровь начинает играть. Ну и в этот раз сиделочку одну присмотрел и в рощицу её уговорил. После обеда, значит, мы с ней ушли.
 
 Вернулись, уже солнце садилось. Очень удивились, что тишина стоит мёртвая. А и вправду оказалось. Все вокруг — доктора, фельдшеры, сиделки, раненые — мертвы. Волосы у меня на голове зашевелились от ужаса. А смерть кого как застала. Видимо, в миг всех уложили болезных, и супротив никто даже выступить не успел. Наверное, много-то их было, красных.
 
 Льва я увидел на его койке: окровавленными руками он закрывал прострелянный живот. Заметил я, что глаза его, всегда синие, побелели, и лицо, белое, вроде, как сведено от боли.
 
 Я схватил свой сундучок и дёру. Кто ж его знает, где комиссары, может, недалёко ушли? Думаю я, что никто живой не остался, кроме меня и сиделочки той.
 
 Он замолчал и как-то обречённо вздохнул. Потом, не поднимая на стариков глаз, закончил свою речь:
 — Вот, возвращаюсь в свою станицу. Как Бог на душу положит. Если и расстреляют, хоть сродников повидаю напоследок. А со Львом мы договаривались, кто выживет, до отца - матери сходит и расскажет, какую их сын смерть принял. Никанор тихо встал, ещё раз перекрестился на божницу и надел фуражку:
 — Прощевайте. И за весть дурную не корите.
 
 Он по-военному развернулся и вышел из дому.
 Отец и мать остались сидеть. Подняться не было сил. Дрожа всем телом, Евдокия вытолкнула из себя:
 — Как же так, отец? Горе-то како-о-е-е, — и завыла. Константин Львович неумело, голосом, сдавленным в горле комком, успокаивал её:
 — Ну, будет, будет, казак он. Видать, планида такая.
— Какая планида, опомнись! Ить не на кордоне, не в Туретчине. На своёй
земле…. Расстреляли… раненого… Шакалы так делают.… Какой герой, какой красивенький… Сынушка-а-а! Лёвушка-а-а!
 
 На крик прибежал Егорка. Брата, наезжавшего пару раз из Петербурга, он едва помнил. Жалко было Льва, конечно. Но ещё большее сочувствие вызывала у него материнское горе.
 
 Егор на цыпочках подошёл к матери и склонил перед ней русую голову. Евдокия, сердцем угадав присутствие своего последыша, прижала его
к груди и заголосила, истово, навзрыд: сердце освобождалось от режущей боли, по морщинам лица обильно сбегали слёзы. Баюкая младшенького, она постепенно стихала.
 — Нет больше нашего Лёвушки…. Один ты у меня остался, сокол мой…. Надёжа…, – нежно шептала Евдокия, гладя мягкие светлые волосы сына.