Море

Марина Смеловская
Как же мне хреново, думал он, раздраженно пиная носком ботинка мелкие округлые камни, валявшиеся под ногами и издававшие прозрачный сухой звук, катясь и подпрыгивая от его энергичных пинков. Куда все исчезло – друзья, работа? Весь мир наплевал на меня, отвернулся. Я – как маленький, использованный, никому не нужный огрызок карандаша...который когда-то писал вдохновенные стихи, картины-шедевры, а потом, когда к его хозяину пришла слава и успех, оказался вдруг ненужным и праздным хламом...только вот самое страшное, что хозяина самого-то нет, он – вымысел, фантом, мираж. Я оказался не нужен самой жизни, этому миру, людям, природе, солнцу, ветру, небу над головой. Мир выплюнул меня, исторгнул из своих недр, как инородное тело и вот я корчусь в земном пространстве, безликий, серый, вязкий. Что-то надо менять, как-то крутиться, кто-то другой на моем месте, может, сделал бы это, но я – нет. Я слишком слаб. Я – обречен вращаться по своей орбите, влекомый бездумным ветром, подчиняясь его прихотям, не имея собственной воли, силы, мощи, идеи. Да что там – даже имя собственное мне не подходит, оно чужое, оно слишком обьемно, слишком ярко для меня. Пути нет, выхода нет, есть только замкнутый круг, который засасывает в себя...и неужели ничего не изменить, не разорвать его?
  Он последний раз пнул плоский белый камешек и проследил за его траекторией. Камень подскочил вверх, описал замысловатую параболу и нырнул в прозрачную голубую воду, оставив, как это делали тысячи камней до него, круглый, расходящийся след на воде. Надо идти, сказал себе он...я не нужен здесь, не нужен, как бы ни хотел быть нужным, полезным. Надо уйти куда-то, где и ему не будет нужен никто, где он не будет чувствовать эту боль, когда сердце разрывается на тысячи маленьких кусочков, осколков, каждый из которых вонзается в живую, дышащую плоть. Понимаешь, что нужно бежать отсюда, пока чудовище, вырастающее из тебя самого, не поглотило тебя полностью, превратив в сплошной комок страха, но отчего-то не хватает для этого смелости. И ты подчиняешься своему же страху...
  Он ровно зашагал по кромке моря, по ребристой поверхности песка, волны ласково-шершавым движением облизывали его загорелые ступни, словно были единственными, кто уговаривал его не уходить, остаться. Но он не слышал их зов...лишь шагал все дальше и дальше. Его путь лежал к одинокому серому дому вдали от побережья, до которого оставалось всего несколько часов ходьбы. Вокруг дома росла трава и пахло лесом, и почти не слышен был шум моря, который все еще сводил его с ума. Когда-то он любил море...когда-то оно звало его отправиться в путь, далеко, далеко...его зов все еще был слышен в его сердце. Но и его он хотел забыть, прежде всего потому, что море отнимало у него свободу, заставляло подчиняться себе, заставляло забросить все, что было у него и лишь вглядываться, вглядываться в слепящую линию горизонта в надежде обрести что-то, чего он никогда не знал. Море манило его...и хоть его дыхание было сладким и нежно ласкало его лицо, он не хотел подчиняться его воле...
Когда солнце позолотило верхушки холмов и облака сделались сиренево-розовыми от его вечерних лучей, он достиг серого дома и стоял перед ним, сдерживая неровное дыхание, стараясь успокоиться и привести в порядок мысли и чувства. Серые двери, серые заколоченные окна, серая крыша. Здесь пахло мхом, сыростью, плесенью...и покоем. Здесь он хотел обрести покой и какой-то призрак свободы, хотя что такое свобода? Он не знал. Возможно, это то, чего у него никогда не было и именно поэтому ему так сильно хотелось насладиться ее вкусом. Он не знал, будет ли счастлив, когда наконец отведает ее, но ему казалось, что все что угодно лучше его теперешнего состояния. Он последний раз оглянулся на море.
  Не было слышно ни шума прибоя, ни рокота чаек. В воздухе не было этой солоноватой терпкой свежести, такой знакомой и, что скрывать, все еще желанной. Он помнил этот запах...такой нежный, такой сводящий с ума. Не было морского ветра, ласкающего волосы. Была только слепящая, искрящаяся на солнце, лучистая синь. Море было безмолвно и скорбно. Оно уже не звало его назад (или он не слышал его зов. Или не хотел слышать), оно просто созерцало все его действия и, казалось, проникало даже в его мысли. На его лице остался бронзовый загар, щеки покрывал румянец, волосы выгорели от солнца, бесконечно ласкавшего их в течение всей его жизни. Он повернулся и плотно затворил за собой дверь.
В доме было темно и не было слышно ни звука. Пусто, темно и тоскливо. Тихо. Он слышал только стук собственного сердца и свое все еще неровное дыхание. Комната. Окон нет. Потолок серый. На полу, в углу, валяется куча газет. Как будто кто-то невидимый приготовил для него инструменты, при помощи которых он мог бы уничтожить единственную оставшуюся связь с миром. Он тихо вздохнул, начиная ощущать дуновение покоя, царившего в этой комнате, медленно опустился на серый каменный пол. Его прохлада благотворно подействовала на него, охладив разгоряченное долгим путешествием тело. Он растянулся во всю длину, вдыхая пыльный воздух свободы и наслаждаясь темнотой, ласкавшей его зрение. Запах серый, бетонный, прохладный. Запах камня, впитавший в себя тысячелетия всех эпох и времен. Никогда еще не ощущал он такой тишины и безмолвия, никогда не чувствовал такой прохлады, такой тихой, такой влекущей...может, только на берегу моря...МОРЯ.
Почему оно не отпускает меня? Почему даже воспоминание о нем заставляет меня содрогаться, ощущать себя словно в его сизоватой дымке, покачивающимся на безмятежных волнах? И взгляд приковывается к двери, к единственному окну, оставшемуся открытым, окну в другой мир, окну, которое осталось открытым.
Надо закрыть его, подумал он, навсегда захлопнуть, заделать, забаррикадировать. Так проще.
Он медленно поднялся, потянулся, расправив затекшие за время лежания на холодном полу руки. Подошел к старым, изъеденным временем и воздухом газетам. В углу стояла еще банка клея, полузасохшего, но все же не утратившего способности клеить.
Медленными, уверенными движениями он смазал один лист газеты. Затем второй. Потом стал клеить их на стены, разглаживая влажными ладонями, так, чтобы не осталось ни одной морщинки, ни одной царапинки. Сначала он клеил листы ровно, край к краю, затем стал наклеивать длинные лоскуты на срез газеты, чтобы потолок, пол и стены вокруг него превратились в одну сплошную газетную массу. Он заклеил дверь, так, что невозможно было понять, где она, даже если долго всматриваться в черные строчки букв на пожелтевшей бумаге. Вскоре он уже и сам верил, что здесь ее никогда не было.
Доклеив последний лист и израсходовав остатки клея, он прилег на ставший теперь теплым и слегка влажным пол, источавший пресноватый аромат клея и задумался. Вот теперь он совсем один и никто ему не нужен. Как и он не нужен никому, измученный, уставший, с мертвыми глазами и иссушенной душой. Только в сокровищнице своей памяти можно откопать и радость и боль; но там никогда не найдешь средство, с помощью которого можно было бы избавиться от воспоминаний. Они настигли его, когла он лежал на газетном полу, они закружили его в вихре знакомых звуков и запахов, зрительные образы, все еще живущие в нем, теперь яростно отстаивали свое право на существование. Он погружался в них, как одурманенный алкоголем человек погружается в свой дурман и перестает слышать, понимать, чувствовать...
Его сон был долгим и глубоким; дыхание замедлилось и почти совсем прекратилось; голубоватая жилка пульса на запястье остановила свой вековой бег. Ресницы были плотно сомкнуты, губы были холодными, и на побледневших теперь щеках, утративших свой бронзовый загар, словно тоже лежал тоненький слой льда. Грудь вздымалась редко и едва заметно. Он жил и не жил; он спал и не спал; он дышал и не дышал. Казалось, что он, подвергаясь беспощадному течению времени, как и бывшие когда-то серыми стены дома, каменеет, покрывается пылью и впитывает в себя минуты, часы, годы, столетья...
Пробуждение его повлекло за собой невообразимую боль в груди и ощущение нехватки воздуха; его веки задрожали и колебались некоторое время, прежде чем открыться, пальцы, бессильно скрюченные судорогой, побелели. Глаза, помутневшие от долгого сна, долго не могли сконцентрироваться. Задыхаясь, он приподнялся на локтях и огляделся.
Ничего не изменилось. Все было таким же газетным, однообразным, неразличимым. Не было ни потолка, ни стен, ни пола. Все было – одно, сплошное. Только всю сероватую, в темных пятнах поверхность покрывал слой пыли. Откуда бы ей здесь взяться, подумал он, ведь пыль не рождается из воздуха, не проникает сквозь стены домов, тем более – Серого. Пыльные, темные листы. Строчки на них. Строчки из прошлого, из былых времен. Что-то сообщали, кого-то цитировали, кого-то искали. И тут он вспомнил все.
Себя, свое отражение. Голос матери. Свет солнца и мерцание звезд. Влагу дождя и жар солнца. Вспомнил, какое это было ощущение в ладонях, когда он пересыпал мелкий песок, сидя на побережье и вглядываясь в знакомую и неведомую синюю даль. Свои мысли и слезы. Только вот не мог вспомнить, как оказался здесь и почему. И давно ли. И – зачем. Смутно помнил запах клея. Поглядел на свои руки – на них еще оставался тоненький налет пыли. Руки пахли бумагой и клеем.
Раньше они пахли морем, подумал он, морем и ветром, и песок застревал под ногтями, и морская вода делала кожу рук гладкой. Как давно это было...
Я ХОЧУ УВИДЕТЬ МОРЕ
 Эти слова выскользнули из его сознания и повисли в воздухе, трепыхаясь. Им некуда было деться, они носились по комнате, стукаясь почти беззвучно о газетные стены, ища выхода. Выход...где-то здесь был выход, помнилось ему. Смутно помнилось. Но где? Все было одинаковым, сплошном, серо-газетным.
Как раненый зверь, он бросился на стены, царапая ногтями шероховатую поверхность. Отдирал листы, добирался до знакомых серых стен, тоже покрытых пылью. Наконец уничтожил все листы, и они жалкой, изодранной кучкой легли на пол. Но нигде – ни внизу, ни вверху, ни по сторонам – куда бы он не смотрел, как изощренно не ощупывал бы серую одинаковую плоскость своей вечной тюрьмы, ставшей его спасением и погибелью, наказанием и наградой – не мог найти следов двери, порог которой перешагнул пятнадцать тысяч лет назад, двери, отделявшей его от сиреневой прохлады, которую время превратило теперь в величайшую из земных пустынь.