Жизнь без прикрас. Юность. Гл. 5

Иосиф Буевич
5

  Этой же весной я окончил трудовую школу 2-й ступени. На выпускных экзаменах со мной случилась неприятность. Накануне по литературе мне было задано сочинение: "Записки охотника" И.С. Тургенева и крепостное право". Перечитывать "Записки охотника" мне было некогда, и я, взяв в библиотеке какую-то монографию, написал неплохое сочинение; но ошибочно отнес к "Запискам охотника" рассказ "Постоялый двор". Учительница моим сочинением осталась довольной, но на экзамене спросила меня: "А разве "Постоялый двор" относится к "Запискам охотника"?" Мне можно было как-то извернуться; но по простоте души я сказал, что "Записок охотника" я не читал. Она возмутилась и хотела оставить меня на второй год. Хорошо, что директор и другие учителя с ней не согласились. Обидно было бы "срезаться" по наиболее любимому предмету, который я к тому же знал не хуже других. Кстати сказать, все ученики нашего класса, за исключением меня, были евреи.
  Два учебных заведения я кончил. Продолжалась учеба в сельскохозяйственном институте, который к этому времени перебрался в красивое здание бывшего Крестьянского земельного банка. Учился в институте я хорошо и успешно перешел на второй курс. Запомнилась одна обида, связанная с моим социальным происхождением. В конце учебного года заседала стипендиальная комиссия. Когда разбирали мое заявление, председатель комиссии студент лесного факультета Шабер, ходивший на костылях и состоявший в партии левых эсеров, спросил у меня: " А сколько в хозяйстве земли?" Я не умел лгать и сказал: "Тридцать". Тогда Шабер заявил: "Буевич принадлежит к таким людям, которые имеют загробастые лапы. Они имеют много, а хотят иметь еще больше" и добавил, обращаясь ко мне: "Вам не только дать стипендию, но и учиться в институте не полагалось бы". В жизни моей потом было много обид, но эту обиду я переносил очень больно, может быть, потому, что она была первой, еще не огрубела душа, я был молод и более раним.
  Заседание комиссии почему-то проходило ночью. Возвращался я через сад Гуревича. Занималась заря. Утро было такое ясное, хорошее, во всю заливались соловьи, а на душе у меня было так горько, так обидно, что хотелось плакать. Ну и что ж, что у нас тридцать десятин подзолистой, неудобной земли, которая не может прокормить нашу большую семью, и мы голодаем? Чем я виноват? А ведь мне так хочется учиться.
  И потом, почти в течение всей моей многолетней службы в Советской армии я чувствовал этот гнет моего социального происхождения. Оно, как дамоклов меч постоянно висело над моей головой и грозило увольнением, репрессиями, бедой. Хорошо, что дети и внуки мои не чувствуют этого гнета. Какое это зло и несправедливость, когда человека ценят не по его личным качествам и заслугам, а по социальному происхождению, национальности и анкетам.

  Лето 1921 года я провел в деревне, дома. Жили мы очень бедно, хлеба не хватало. Однако, хозяйство считалось зажиточным и большую часть урожая надо было отдавать в качестве налога государству. Приходилось срезать не созревшие колосья ржи, из которых мама варила кашу. Несмотря на голод, жили весело и дружно, иногда вечером устраивали театральные представления, нечто вроде художественной самодеятельности. Нигде еще в деревне не было радио, а у нас перед домом стоял длинный шест - антенна, и мы через детекторный приемник слушали последние известия со станции Коминтерна и задушевные скрипичные мелодии из Будапешта.
  И вот опять осень, город, учеба в институте. В эту зиму мы жили у какого-то еврея в одном из переулков Гуторовщины, где втроем занимали небольшую комнату, с нами жил молодой парень Стельмаков, наш сосед по деревне. У хозяина дома была домработница, некрасивая деревенская девка. Спала она зимой на печке в кухне, а весной в коридоре парадного подъезда. Я знал, что Володя и Стельмаков посещали ее ночами. Потом, летом, когда я уже не жил там, стало известно, что она забеременела, и обвиняли в этом Володю; но кто в этом был виноват, осталось неизвестным.
  Весной 1922 года я сдал все зачеты и экзамены и был переведен на 3-ий курс. Лето, как обычно, провел в деревне, работал в своем хозяйстве. Во второй половине лета по моему приглашению у нас около двух недель гостил мой приятель по сельскохозяйственным курсам и институту Шура Корчагин. Мы косили и убирали сено, спали на сеновале, вели долгие беседы, однажды ездили на вечеринку к нашим родственникам в Подсурожские Шляхты. В своей жизни я встречал много хороших людей; но Корчагин, пожалуй, самый лучший. Красивый брюнет с черными усиками, сын учителя Александровской гимназии, он был очень хорошо воспитан, и я многое перенял от него. Так, благодаря ему, я увлекся ботаникой и по определителю растений основательно изучил флору наших мест. Он помог мне узнать названия созвездий и крупных звезд нашего неба. Благодарен я ему еще и потому, что в дни моего бесприютного скитания в Москве при поступлении в Московский Ветеринарный институт он на несколько недель приютил меня в своей маленькой комнатке на 2-ой Брестской и тем помог удержаться в Москве и в институте. Потом наши пути разошлись; но много лет спустя я узнал, что он стал доктором наук, профессором ботаники Ленинградского Университета.
  В начале 1974 года, возвращаясь из приозерского санатория, я на два дня остановился в Ленинграде и решил встретиться с Корчагиным. Это была очень интересная трогательная встреча с приятелем юности, с которым я не виделся более пятидесяти лет. Я поехал в университет, разыскал кафедру ботаники и узнал, что Корчагин работает теперь в каком-то новом институте географии растений. Симпатичные, любезные девушки помогли мне соединиться с ним по телефону, когда я сказал, что моя фамилия Буевич, и я хочу с ним встретиться, он ответил, что меня не помнит. "Но ведь вы - витеблянин, и мы вместе с вами учились". Тогда он вспомнил меня, и мы условились встретиться вечером у него на квартире.
  В условленное время я был у него на улице Салтыкова-Щедрина. Он, конечно, очень изменился, и я бы не узнал его при встрече; но для своего семидесятипятилетнего возраста он выглядел довольно моложаво. Дома он был один. Я посидел в его квартире, уставленной стеллажами с книгами, и мы хорошо поговорили, рассказали друг другу о своей жизни, вспомнили старое, Витебск, Москву. Расстались тепло, поцеловались на прощанье. Я так расчувствовался, что даже забыл у него свой шарф.

  В конце лета 1922 года я узнал неприятную новость, что Витебский сельскохозяйственный институт закрывается, и студенты могут продолжать свое образование в Горы-Горецком сельскохозяйственном институте в Могилевской области. Ехать туда не хотелось, да и на что бы я стал там жить? У меня созрело желание ехать в Москву и попытаться поступить в Петрово-Разумовскую сельскохозяйственную академию, о которой я давно мечтал.  Ранее так поступить советовал мне и профессор ботаники нашего института Владимир Владимирович Адамов. Это был интересный и своеобразный человек, помещик, владелец имения Большие Летцы, расположенного недалеко от Витебска по Городокскому шоссе. Имя его как ученого-ботаника было хорошо известно в научных кругах страны. Его именем было названо какое-то открытое им растение.
  Когда мы жили в оранжерее ботанического сада, он часто заходил туда. Как-то вечером, когда я собирался спать на своем топчане, он прилег ко мне. Сперва я не придал этому значения; но он повел себя как-то странно, начал гладить меня руками и прижиматься ко мне. Я испугался, толкнул его, и он упал на покрытый асфальтом пол.
  Был он человеком беспомощным, неспособным себя обслужить, делать практически ничего не умел, одевался неряшливо, часто голодал, и в тоже время он был добрым, мягкосердечным, незлобивым человеком. Летом 1920 года его арестовали, и я носил ему передачи - книги для чтения в подвалы ГПУ. Владимир Владимирович дал мне три рекомендательных письма знаменитым ученым: ректору-академику Вильямсу, агрохимику-академику Прянишникову и профессору политической экономии Фортунатову.
В этих письмах он просил их зачислить меня в академию, как очень способного и толкового студента.
  И вот, в середине сентября с мешком за плечами, в котором была пара буханок хлеба да кусок сала, я отправился в Москву. Ехали мы вдвоем с Женей Рябушенко, приятелем по сельскохозяйственным курсам и институту. Это был хороший парень, но не без странностей. Он был очень красив и пользовался большим успехом у женщин, но почему-то их избегал и даже побаивался. Чай он не пил, только кипяток; часто у него проявлялись какие-то ребяческие шалости, например, идет, бывало, по бульвару в Москве и вдруг на глазах у пешеходов начинает лезть вверх по фонарному столбу.

  Я впервые в жизни ехал по железной дороге. В Смоленске была пересадка. Пассажиров было очень много, и место в вагоне пришлось брать с боем. Вагон был переполнен, некоторые ехали на крыше. Всю дорогу я простоял в тамбуре, сжатый со всех сторон. Такие поезда назывались "Максим Горький", вагоны в них были со сплошными нарами.
  В Москву приехали утром. Белорусский вокзал встретил нас многолюдьем и толкотней. Сдали вещи в камеру хранения и сразу же поехали в Сельскохозяйственную Академию. Ректор Вильямс, творец травопольной системы земледелия в переполненном актовом зале читал лекцию по почвоведению, и я прослушал ее, стоя у дверей. Поговорить с ним мне не удалось, и я передал письмо от Адамова через секретаря.
  Удалось разыскать профессоров Прянишникова и Фортунатова и поговорить с ними; но помочь мне они не могли, занятия в Академии давно начались, и прием студентов в период учебного года был запрещен. Кто-то посоветовал мне попытаться поступить в Московский Ветеринарный институт. Ветеринария меня не особенно прельщала; но возвращаться в Витебск не хотелось, и я разыскал институт, поговорил с ректором Горячкиным и был принят на 2-ой курс с условием сдачи экзаменов по анатомии животных за 1-ый курс. Другие предметы мне были зачтены.
 Надо сказать, что в конце первого семестра перед Новым Годом я узнал, что принят в Сельскохозяйственную Академию на экономический факультет. Я долго раздумывал, хотел учиться одновременно в двух вузах; но это было невозможно, и я остался в ветинституте, о чем не жалею. Если бы я перешел на учебу в Сельскохозяйственную Академию, жизнь моя пошла бы по совершенно иному пути.