Бином распределения

Микаел Абаджянц
БИНОМ РАСПРЕДЕЛЕНИЯ


Когда в пылу хмельного откровения поднимают тост за женщину и за любовь, мою душу заливает зависть самая что ни на есть черная, пенящаяся, будто поздно стаявшая с крыш, омывшая грязные водостоки вода. Во всем моем прошлом не сыщется ничего, что походило бы на эту самую любовь. Цвет акаций не усыпал мне плечи весною. И по лицу, молодому и нежному, не пробегала никогда белозубая улыбка радости от негаданной встречи со мной. Ни разу ни одна женщина не вскрикнула от испуга и боли, не засмеялась от счастья в моих объятиях. Любовь прошла стороной, не заглянув в мою душу, хотя я ждал ее будто чуда. И даже укромный, всегда темный угол рядом с облупленной отопительной батареей на лестничной клетке в доме, где гнила моя юность, так и не втащил меня в свое душное, пахнущее мочой, наполненное похотливым хихиканьем пространство. И не то чтобы я был робок и безобразен или имел пороки душевного свойства. Но некая особенность моей натуры убивала чувство во мне так и не родившимся. И там, где во всякой иной душе отведено место воспоминанию о первой любви, в моей душе томится впечатление странное и в высшей степени болезненное.
Я был студентом, вырванным из родительского дома, и снимал маленькую комнату в полуподвальной квартире. Квартира эта состояла из двух смежных, походивших больше на кельи комнат, обшарпанных и сырых. Двери комнат выходили в общий коридор, в котором были еще три двери, открывавшиеся в сортир, на кухню и на лестничную клетку. Грязь, горы немытой щербатой посуды на кухонном столе, тусклый свет маломощных лампочек, ввернутых в патроны, лишенные абажуров, наводили на мысль, что хозяйка скаредна и ленива. Я снимал меньшую из комнат. Окном в ней служила узкая зарешеченная прорезь под низким, давящим потолком, в которую были видны запорошенные снегом сучья акаций. Солнце каким-то чудесным образом роняло все же свой луч на противоположную от окна стену. Если день не бывал пасмурным, в течение нескольких минут в некий дневной час я мог следить, как ползет нежный блик по почти стертому сыростью и временем рисунку обоев. Колченогий стол под окном, большая скрипучая железная кровать, с трудом уместившаяся вдоль одной из стен и служившая мне еще и стулом, занимали добрые две трети комнаты. Некоторого равновесия от стола я добился, подсунув под одну из его ножек пятый том курса математического анализа Смирнова. Остальные же четыре внушающих ужас своей толщиной тома, такие же рваные, со страницами, покрытыми фиолетовой татуировкой непристойных рисунков и подписей к ним, я разместил на столе. В один ряд с этими книгами я разместил еще курс аналитической геометрии Александрова, несколько справочников Выгодского и Бронштейна и некоторые другие курсы, не вызывавшие во мне никакого энтузиазма. Я с крайней неохотой погрузился в теорию множеств. Меня никак не восхитил полет мысли и фантазии Римана в теории аналитических функций, но рисунки на полях и подписи к ним меня живо заинтересовали. Я отдавался незаметно их изучению, спасаясь от опостылевшей мне науки.
Когда я хотел есть, я выходил в коридор, стучал в дверь большей из комнат, и на мой зов выскакивала всклокоченная хозяйка. Торопливо запахиваясь в халат с грязным лоснящимся пятном на животе, она шла в кухню. По уговору она должна была два раза в день готовить мне обед, который, естественно, я оплачивал в начале месяца. Обед этот был пережаренной на свином жире картошкой, залитой яйцами. Хозяйка за все время никак не попыталась разнообразить мое меню, и дважды в день все это она со стуком ставила передо мной на пожелтевшей тарелке с голубой каймой вместе с куском хлеба и погнутой вилкой. Делала она это с какой-то странной ухмылкой удовлетворения, которая заставляла меня подозревать, что она нагло обсчитывает меня. От этой ухмылки, от грязного сального пятна на ее животе, от нечистой вилки с застрявшими между зубьями остатками пищи, от дурно пахнущего жира меня подташнивало, но я терпеливо съедал свой обед, потому как деньги уже были уплачены.
Возраст хозяйки определить было невозможно. Лицо ее было покрыто не то оспинами, не то выболевшими прыщами. Не будь этой неровности кожи и дряблости в лицевых мышцах, оно могло бы показаться даже красиво очерченным. Она любила сидеть рядом со мной, прикуривая сигарету от сигареты. Ее масленые глаза, распахивающийся временами на животе халат, обнажавший кожу цвета свиного жира, растрепанные сальные волосы, крашенные во что-то ядовито-соломенное, никак не могли вызвать во мне желания. Когда она давила окурок в мутном стекле, лицо ее начинало безвольно трястись от напряжения в пальцах, водянистые глаза сужались в щелки. Потом она отдергивала желтые пальцы от переполненной пепельницы и, шаркая, уходила, разочарованно бросив: "Чай на плите, нальешь себе сам".
Иногда хозяйка уходила из дома. Я слышал, как она одевается, как хлопает входная дверь, и я в квартире оставался один. Дверь в свою комнату она всегда запирала. И от того, что она это делала, я чувствовал себя униженным. Как-то раз, сразу после ее ухода, я выглянул на лестничную клетку. Здесь было темно, лишь с трудом различалась отопительная батарея у стены. В самом темном углу что-то вроде бы шевелилось, был слышен не то нетрезвый смешок, не то шепот, и мне показалось, что оттуда вполголоса кто-то позвал меня. Я захлопнул дверь. Какая-то неведомая доселе тоска овладела в тот миг моей душой. Я был уверен, что в углу этом стояла моя хозяйка.
Улочка, на которую выходило окно моей комнаты, была безлюдной. Каждый шорох, каждый шаг и скрип разносился по ней гулко и долго витал между стен домов. Звуки улицы никогда не сливались в сплошной шум, и мой слух при желании легко выделял любой из них. Однажды, когда мое ухо безотчетно ловило звуки улицы, а глаз задержался на солнечном блике, ползущем по стене, я услышал это... Я не сразу понял, что меня так взволновало. Но я уже ничего не слышал, кроме этого звука. Он был совсем негромкий и напоминал звуки бьющей в водную гладь капели, но был исполнен несравненно большей силой. То была сила молодых женских ног. Как если бы они, обутые в мягкую кожу, били железом о бетон. Звук этот, дробный, наполненной женственностью и молодостью, потряс мое воображение. Сердце мое, казалось, не поспевало за ритмом железных каблучков. Звуки постепенно приближались, казалось, они взывают ко всему моему юному мужскому естеству, и душа моя отзывалась на эти чистые и мелодичные звуки трепетным эхом. Я без отрыва смотрел в узкую прорезь в стене. И вот солнечный свет в ней померк, будто прекрасная черная молния затмила его. Это была стройная, узкая нога молодой женщины, обутая в кожу, уверенно, со звоном ударившая по бетонной плите сверкнувшим на солнце каблучком. Удар этот, казалось, потряс стены моей комнаты. Через мгновение лишь легкое, искрящееся облачко пыли да удаляющаяся грациозная поступь богини утвердили меня в том, что все это не результат моего умственного перенапряжения.
День ото дня я все более погружался в дебри математического анализа и аналитической геометрии. Дифференциальные уравнения, точки разрыва и правила Лопиталя занимали все мое время. Непристойные рисунки на страницах моих учебников стали попадаться все реже и почти меня не интересовали. В одно и то же время передо мной со стуком ставилась щербатая тарелка с голубой каймой, и я стал замечать, что картошки в ней делалось раз от разу все меньше. Хозяйка просиживала со мной все больше времени. От нее все сильнее разило вином, и она делалась мне все отвратительнее. Ее лишенные ресниц глаза как-то странно меня изучали. Она мотала из стороны в сторону ногой с черной пяткой, и от вида этой грязной пятки меня охватывала дурнота. Каждый раз, оставляя меня, она бросала свое разочарованное: "Чай на плите". Потом я слышал, как она одевалась и уходила.
Я был благодарен ей за то, что она уходила в то самое время, когда на стену падал солнечный блик. Примерно в то же время я слышал легкую звенящую поступь, которая так меня волновала. Мне казалось исполненным особого смысла то обстоятельство, что моя богиня проходила мимо моего окна тогда, когда я оставался один. Я пытался представить ее, и у меня это получалось. Она виделась мне в красном, обтягивающем стан коротком платье. Мое воображение рисовало мне белые длинные ноги, обутые в красные, на высокой шпильке, туфли, руки с длинными пальцами и красными блестящими ногтями. Она была блондинкой с белым, без единой морщинки лицом. Ярко-красные губы, ярко-синие глаза, черные брови. Она представлялась мне стройной и гибкой, исполненной силы и уверенности. Я чувствовал теплоту, исходившую от ее белого тела сквозь алую ткань. Она представлялась мне так живо, будто я ее где-то уже видел.
Я все больше углублялся в изучение математических функций и их отношений. Страницы, которые я изучал, поражали своей девственной чистотой. Должно быть, никто из моих предшественников еще до них не добирался. Передо мной мелькали белые безграничные плоскости, потрясавшие своей пустынностью. Ни один бугорок не нарушал идеальных граней. Плоскости пересекались, задавались уравнениями и пронизывались бесконечным количеством прямых. Во всем этом не было чувства – лишь холодная логика и мертвый расчет. Я задыхался в этом ледяном мире. И сквозь эту мешанину абстрактных фигур я видел свою Галатею. Я ни на мгновение не забывал ее мягких, прекрасных форм, что меня завораживали. Какой странный контраст был между ее теплым, податливым, обтянутым в красное рельефом и этими мертвенно-белыми плоскостями!
Я находился в каком-то странном полубредовом состоянии. Должно быть, это была любовь. Наконец, я решился увидеть ее. Целый день я с трудом выносил винно-табачный перегар моей хозяйки. Я ждал часа, когда солнечный луч заскользит по стене. Работать я больше не мог. Книги были раскрыты на каких-то белых, испещренных формулами страницах. Я попытался заставить себя работать дальше, но взгляд мой уперся в бином распределения Бернулли. Голова моя отказывалась соображать. Я тупо смотрел на ненавистную формулу. Зачем-то я взял ручку, повертел ее между пальцами и прямо поверх этой формулы изобразил голый женский зад. От этого мне несколько полегчало. И тут я заметил, что мой обед уже стоит на столе. Моей хозяйки не было, и на стене появился солнечный блик. Он стал разгораться все сильнее и сильнее и вдруг пополз по стене. Тут же я услышал тонкий, полоснувший меня по нервам звон каблучков. Он нарастал, дробился. Усидеть на кровати я уже не мог. Я выскочил в коридор, распахнул настежь входную дверь, пробежал мимо батареи. Кто-то преградил мне дорогу, пытаясь остановить, и закричал мне вслед прокуренным женским голосом. Я выскочил на улицу. Оказывается, был яркий полдень и была весна. Все искрилось в лучах солнца, даже полные грязной талой воды лужи. Акации были увешаны сплошь белыми нежными гроздьями и источали одуряющий аромат. Ее красное платье, покачиваясь, удалялось в белом цвету акаций. Это была она. Она была такой, какой я себе ее представлял. Я побежал за ней. Мне все казалось, что я не догоню ее. Но я догнал. Она была из плоти и крови. Она была живой. Ее можно было коснуться. Я схватил ее за руку. Она оглянулась, распахнув свои бездонные синие глаза, обрамленные длинными, как стрелы, ресницами. Лицо ее было белым и гладким, губы нежными и алыми. Солнце отражалось в ее светлых волосах. Она вскинула недоуменно черные брови и вдруг произнесла: "Я разве не сказала? Чай на плите"