Звуки нашего двора

Арлен Аристакесян
Моим дорогим соседям
дома 31 по улице Клары Цеткин
города Тбилиси – посвящается
   
Наш сосед по жилому элитному дому в подмосковном наукограде постоянно жаловался   на девочку из верхней квартиры, которая, выполняя домашний урок, подолгу разыгрывала на фортепьяно музыкальные гаммы, чем мешала учёному соседу сосредоточиться на биологических проблемах науки.
 Возмущённый биолог просил меня и других соседей подписать составленную им коллективную бумагу против юной нарушительницы его спокойствия.

 Он уверял нас, что переехал в наукоград из столицы только в надежде на обещанную ему стерильную тишину, способствующую чрезвычайно перспективным научным размышлениям, которые, заметьте, посещают его беззвучно, не докучая соседям, что даёт ему право надеяться на взаимность
.
 Я читал текст, призывающий запретить,  маленькой  девочке играть подолгу свои гаммы, и живо представил себе самого жалобщика ребёнком выросшем в тиши звуконепроницаемой московской квартиры, лишённой внешних шумов и звуков, и вот теперь, повзрослев, страдающего, оттого, что  окружающая жизнь вторгается в его привычный мир подводного безмолвия.

 Читая сочинённую им кляузу, я вспоминил самого  себя в небольшом трёхэтажном доме собственного детства, плотно заселённым  коммунальными жильцами, в те незабываемые времена, когда на юге страны соседи одного дома жили не  отдельными квартирами,  а общим двором.

 Уж чего-чего, а тишины в этом дворе не было никогда. Особенно музыкальной. Её  не могло быть по той простой причине, что на добрую половину  дом был заселён  самими музыкантами,  учениками и учительницами музыки.
 
 И надо ли было удивляться тому, что из распахнутых окон весь день в нашем тесном дворе, на все лады, раздавались переливы урочных голосовых и фортепьянных гамм.  Инструментальный прессинг начинался прямо за нашей стеной, где  Маргуша Энфенджан с исключительным прилежанием несколько лет отрабатывала  за домашним пианино курс музыкальной школы, а потом и консерватории.  Далее по этажу угловую комнату занимала со своей престарелой матерью тётя Роза Арзуманова, живущая на доходы от домашнего преподавания музыки многочисленным приходящим ученикам.  Рядом  с ней, в семье отставной актрисы тёти Тамары Тамариной,  по полной программе музыкального образования росла дочь Ирина Подгорная - будущая прима Бакинской оперетты.

 Над ними квартиру второго этажа занимала чета консерваторских профессоров, супругов Михальских, которые сами домашних учеников не имели, но у которых собственная взрослая дочь певица  тётя Таля Бахтадзе была уже заслуженной артисткой республики и перед концертами подолгу распевалась за домашним роялем.

 Рядом с ними, ближе к нам по второму этажу, жил с супругой оперный бас дядя Миша Месхи. В отличие от соседки, он никогда не распевался дома (в их небольшой комнатке не было инструмента), а  репетировал в театре. Но когда он за утренним умыванием на общей кухне промывал свою оперную носоглотку, двор сотрясали рулады самой низкой октавы.

 И уже на третьем этаже музыкальную когорту замыкала многочисленная семья Ильи Иосифовича Флейшера, где на строгом попечении незамужних тётушек, было музыкальное образование его трёх, безумно талантливых дочерей.

 Если в правдоподобие того, о чём я говорю, трудно поверить, то всякий, кто в этом усомниться, может навести историческую справку по адресу указанному в посвящении этого рассказа.
 А те,  кто знает,  какой объём ежедневных упражнений необходим для достижения  любого успеха,  могут себе представить, под какой плотный музыкальный аккомпанемент росла наша дворовая детвора, и сосуществовали многочисленные немузыкальные соседи.

 Могло быть, они  между собой и сорились. Но я  не припомню случая, чтобы кому-то докучали, чьи-то, именно музыкальные упражнения.
Музыка во дворе была данностью. Как погода. И никому в голову не приходило на неё сетовать,  или сомневаться в том, что изнурительные многочасовые упражнения  юных дарований  не заслуживают уважения.

Но звуки академической музыки  были в нашем дворе  далеко не единственными. И с утра наш двор будили, отнюдь не мелодии фортепьяно, а дудочка дяди Мелика-молочника.
У дяди Мелика  в пригороде было своё молочное хозяйство, от которого он по утрам поставлял на нашу улицу свежее молоко.

Развозил  он свой товар  в небольшой двухколёсной повозке, запряженной смирным задумчивым осликом, нашим общим любимцем. В повозке размещались четыре большие алюминиевые фляги, из которых дядя Мелик отпускал хозяйкам молоко, отмеряя его такими же алюминиевыми, на длинной ручке, мерными стаканами.

Послушный ослик с повозкой оставался всегда на улице у ворот. А сам дядя Мелик заходил во двор и оповещал о своём прибытии незамысловатой игрой на алюминиевой дудочке. Он был румяный, седой, с добрым улыбчивым лицом. Всегда в белоснежном накрахмаленном фартуке и колпаке.
Наверное, хозяйкам было приятно покупать у него молоко. По сигналу его дудочки они выходили со своей посудой к повозке и дядя Мелик, улыбаясь, отмерял им в кастрюльки.

Для детворы утренние звуки дудочки дяди Мелика служили пионерским горном, означающим подъём и начало нового дня. До умывания малыши ухитрялись стащить вчерашнего хлебца и покормить ослика. Если это им почему-либо не удавалось, обиженный ослик оглашал утреннюю улицу  жалобным: и-а!

Дудочку дяди Мелика сменяли крики мацонщика.  Он приносил свою простоквашу в полулитровых стеклянных банках, уложенных  в две продолговатые плетёные   кошёлки.
Мацонщик возвещал о своём приходе просто. Он входил во двор и вопил во всё горло:
- Мацони! Мацони! Мацони!
 И так, не переставая, пока хозяйки подтягивались к нему, протягивая обменные полулитровые банки.
 Наскоро закончив с ними, мацонщик торопливо подбирал полегчавшие кошёлки, и устало брёл вопить о своём мацони в соседний двор.
 Облачён  он был всегда в поношенную крестьянскую одёжу, и казалось, таскал   свои кошёлки из последних сил.
 
 Однажды он, плюс ко всему, сорвал своими воплями голос. И его призывы стали еле слышны. Это здорово затормозило торговлю. Но в нашем дворе он обрёл неожиданную подмогу.
 Во время осипших потуг мацонщика, на балконе, как-то, оказался дядя Миша, который, пробуя свою, только что промытую носоглотку, так раскатил по двору великолепным басом: ма-а-цо-ни! Что в доме задрожали стёкла. А припоздавшие домохозяйки, мигом подхватив обменные банки, ринулись к довольному продавцу.

 После этого случая, хитрый крестьянин, пока не поправил своё горло, старался попасть в наш двор точно к выходу в умывальню именитого баса и всякий раз добрый дядя Миша,  жалея незадачливого торговца,  продувая носоглотку, гремел на всю округу: ма-а-цо-ни!!!
 В эти дни мацонщик  покидал наш двор весьма неохотно.
 А керосин, под звук медного колокола, разносил по дворам азербайджанец Али. И хотя керосиновая лавка находилась неподалёку в подвале соседнего квартала, клиентов у Али во дворе всегда было достаточно.
 У него было прозвище "честный Али", потому, что он продавал керосин  по той же цене, что и в лавке, довольствуясь скидкой, которую лавочник делал ему за  оптовую закупку.

 Заходя  во двор с двумя бидонами, Али, только ему присущим голосом, распевал:  ке-е-ро-си-ин, на-а-ф-ты!
 И при этом, поставив тяжёлые бидоны на землю, подкреплял свой призыв энергичным сотрясением висящего на шее небольшого медного колокола.
 Отпускал  керосин Али мерной жестяной кружкой. Не такой опрятной как у молочника, но похожей.

 Кроме ежедневных товаров,  крикливые  разносчики, время от времени, заносили во двор и другие товары, не менее необходимые, о которых их продавцы  возвещали нараспев в полный голос и каждый на свой лад. Все они были нам хорошо знакомы.

 Например, монополию на продажу фитилей для керосинок и синьки для белья, прочно удерживали цыгане. Несмотря на то, что эти товары производились на государственных предприятиях, купить их можно было только у цыган по спекулятивным ценам.
- Аба, синька-лила! Аба, фитили! Распевали по дворам цыганки.
И хозяйки, вздыхая по поводу цены, всё же запасались этим дефицитом впрок.

 Среди разносчиков,  добывающих  товар собственным трудом, были продавцы чернозёма для комнатных растений и мелко просеянного речного песка для чистки самоваров. Носили они свой товар в заплечных мешках.
 Как и у всех разносчиков, распознать на слух их призывы можно было скорее по своеобразному тембру и манере, но не словам, которые зачастую были совершенно неразборчивы. Выросший в музыкальной семье, внук консерваторских профессоров, Гоги Бахтадзе, заметил, что все уличные разносчики поют, как в опере. Ради мелодии, не придавая значения словам.
      -   Зе-е-мля чернозём! Зе-е-мля чернозём!
      -   Самовари пе- е-сок! Самовари пе-е-сок!

У этих продавцов покупателей было мало. Землю в цветочных горшках меняли редко. Да и мало кто держал домашнюю растительность при южном изобилии растительности дворовой.
Медные самовары, которые надо было чистить речным песком, давно были вытеснены самоварами никелированными, требующими другого ухода.
Песок покупали иногда для чистки ржавеющих ножей и вилок. У нашей бабушки на кухне тоже была надтреснутая тарелка с таким песком. На нём валялась старая винная пробка. Бабушка, при необходимости, макала винную пробку в воду, а затем в песок и чистила ею свой любимый нож, которым  разделывала овощи.

- Старый вещь покупаем! Одёжь-вещь покупаем! - распевал во дворе пожилой скупщик поддержанной одежды, всё с тем же заплечным мешком.
Хозяйки выносили ему поношенные пиджаки и юбки, которые он придирчиво осматривал, норовя выбрать, что-нибудь поновее. Расплачивался он после ожесточённой торговли, деньгами.

А вот бросовое тряпьё, пригодное только на ветошь, скупал уже другой дяденька. Он рассчитывал в своём бизнесе в основном на  детвору. Так как расплачивался за тряпки кубиками смолистой жвачки (кевы) домашнего приготовления, обёрнутыми  в вощаную бумагу. Иногда расчётной валютой у него служили, обёрнутые в ту же вощанку, кубики домашних медовых конфет (нуги).
   
Скупщик тряпья во дворы не заходил, а медленно и молча продвигался по улице, восседая на своей высокой повозке, запряженной старым мулом.
Мельком глянув на принесённое тряпьё, он кивком головы разрешал бросать его в кузов и молча выдавал вожделенный кубик. За любое количество тряпья - один кубик. Мы пытались хитрить и приносили тряпки маленькими порциями. Он их молча принимал, но если в сдатчике узнавал уже знакомую физиономию, от повторного вознаграждения  воздерживался.
В урочное время мы караулили его проезд на улице.

А ещё мы с нетерпением ждали молодого сборщика бутылок, который, в отличие от мрачного и молчаливого тряпичника, был человеком  весёлым и словоохотливым. Про себя он говорил, что вовсе не собирает бутылки, а  просто предлагает поменять их на баты-буты (попкорн). Ему так больше нравилось думать о себе.
- Баты-буты! Баты-буты! На буты-ы-лки! - орал он во дворе благим матом, способным разбудить мёртвого.

 Ясно, что, заслышав этот голос, детвора срывалась с места и  разбегалась по дому, врываясь в каждую квартиру с требованием к хозяйкам немедленно выдать им на обмен все пустые бутылки. Сдача бутылок, как и тряпья, с молчаливого согласия взрослых, была чисто детским промыслом, позволявшим нам лакомиться популярными деликатесами, не имея на то карманных денег.

- Точить ножи-ножницы! – кричал, удерживая на плече свой нехитрый станок, бродячий точильщик, и мы уже сбегались смотреть, как летят снопы искр из-под раскрученного  педалью абразивного камня.
  Однако никто нас так не завораживал звуками своей профессии, как бродячий лудильщик:  кастрюли, чайники паять! Лоханки лудить! - с особым достоинством объявлял во всеуслышание рослый мастеровой в кожаном фартуке.
  И мы молились, чтобы сегодня   кому-нибудь из хозяек понадобилось, наконец, запаять чайник или кастрюлю. А чего доброго, и полудить старую лоханку. Если это случалось, наступало сладкое предвкушение глубокого интереса к таинству гальванического процесса.

  Вместе с заказом мастеру   выносили табурет, так как работал он сидя. Своё хозяйство он располагал в углу двора у глухой каменной стенки, где поджигал паяльную лампу и примус.
  Лудильщик настраивал в них, сперва шипящее, а потом гудящее пламя, после чего все остальные звуки нашего двора, включая и музыкальные, отходили для нас на второй план.
 
  Под ровный гул налаженного пламени лудильщик вертел в руках принесённую хозяйками рухлядь, продумывая безошибочную тактику и стратегию её ремонта.
  И когда он, в конце концов, возвращал довольной тётушке её старую лохань, ещё недавно замызганную и неприглядную, а теперь сияющую первозданным цинковым блеском, как тут было не верить в чудеса.

  Соревноваться с лудильщиком в наших глазах мог только жестянщик, забредавший в наш двор с четырехгранным ломом на плече, на который были нанизаны скрученные обрезки жести.
  Для того чтобы заменить днище у прохудившегося ведра или сотворить новые трубы для домашней "буржуйки", жестянщик долго громыхал на весь двор  по жести своей киянкой. Грохот не мешал нам любоваться как ловко он, орудуя молотком, забирает в плотные швы, свернутые листья жести.

  Надо сказать, что не только детвора, но и тётушки нашего двора ко всем разносчикам товаров и ремесленникам относились очень доброжелательно, и иногда, выкроив минутку, участливо расспрашивали их о житье-бытье.

  Всё разом изменилось с началом войны. По инициативе оборонного общества "Осовиахим", всё гражданское население стало активно готовиться к борьбе с зажигательными бомбами и отражению газовых атак противника.
  Всем поголовно, включая детей, были розданы самые настоящие противогазы. Из числа домохозяек были сформированы бригады самообороны. Они стали систематически тренироваться в обращении со специальными  противобомбными щипцами и теми самыми противогазами, которые строгие инструкторы "Осовиахима" требовали уметь одевать мгновенно, укладываясь в нормативное время.

Считалось, что газовая атака может случиться столь внезапно, что можно будет не успеть надеть противогаз.
  Ещё, почему-то, считалось, что во время возможных бомбёжек, особенно следует беречь оконные стёкла. За короткое время на их заклеивание, крест на крест, извели все городские запасы медицинских бинтов, вместо того, чтобы передать их в госпитали, где их всегда не хватало.
 
 Инструкторы "Осовиахима" стали часто отрывать наших тётушек  от домашнего хозяйства, привлекая их к дворовым манёврам по охране крыши и обращению с противогазами.
  По этой причине главными звуками в нашем дворе стал колокольный набат, который объявлял учебную тревогу и начало манёвров. Колоколом для этого служила домашняя медная ступка, которую одалживали  у нашей бабушки и выносили для благозвучия на середину двора.

  Выкрики разносчиков с началом войны ушли в прошлое.
  У домохозяек теперь едва доставало денег, чтобы выкупить в магазине по госцене  месячный паёк, а не то, чтобы покупать что-либо с рук по цене  коммерческой.
   
  Когда бесполезную игру в манёвры, в конце концов, отменили,  во дворе уже ничего не нарушало общественной тишины, кроме музыки. По-прежнему доносившиеся из распахнутых окон старательные гаммы новых учениц, напоминали о неповторимых днях предвоенного детства.

  С началом войны почти из каждой семьи в нашем дворе кто-то из мужчин ушёл на фронт. И после этого их родные стали отмерять время, от письма до письма, с обратным адресом полевой почты.

  Теперь почти единственным, кто заходил ежедневно к нам во двор стал  давнишний и всем хорошо знакомый почтальон. Им был скопец Серго, по известной причине не попавший в армию, и продолжавший по прежнему разносить по дворам почту.  Серго был человеком неопределённого возраста  с коротко стриженой головой в глухо застёгнутом синем  кителе. Он отличался исключительной приветливостью и участливым вниманием в отношении своих адресатов, которых всех на удивление помнил и уважительно называл по именам.
  Однако война сделала так, что именно с почтальоном  пришли в наш двор новые скорбные звуки - плач по погибшим.
  В те дни ещё не было коллективных почтовых ящиков на первых этажах, изобретённых ленивыми послевоенными почтальонами.
  Серго, обременённый тяжёлой сумкой, разносил газеты и письма в каждую квартиру нашего трехэтажного дома и вручал их адресатам из рук в руки. При этом он ещё ухитрялся справиться на ходу о здоровье детишек и если узнавал, что болевшие пошли на поправку, всегда благодарил Бога.

  Во время войны женщины ожидали почту  с нетерпением и  тревогой.  И едва заслышав во дворе высокий голос Серго, высыпали  к перилам своих балконов.
  Серго, чтобы их не томить, объявлял содержимое своей сумки ещё снизу.
- Тётя Раиса, кричал он на второй этаж, вам письмо. Хорошее!
  Хорошее означало, что письмо написано карандашом и свёрнуто треугольником. Без конверта и марок. Такими были личные письма от солдат. Не дай бог, письма в прямоугольном конверте. Это могло быть извещение о гибели. Похоронка.

-  Мадам Регина, вам письмо. Хорошее!
-   Калбатоно Маро, я к вам сейчас поднимусь…
  И оттого, что Серго не обещал калбатоно Маро хорошего письма, у неё подкашивались ноги. Она знала, что так Серго готовит к плохой вести, которую он безошибочно распознавал по конверту.
 
 Скажите, кому-нибудь из вас доводилось в своей жизни вручать "похоронки"? Как говорят в Грузии - врагу не пожелаю.
  Серго в таких случаях, сбросив на пол сумку, долго не покидал скорбящую семью,  каясь в слезах и виня себя за то, что вместо того, чтобы погибать со всеми на фронте, разносит по домам страшные вести. Он так искренне горевал, что родные погибшего начинали сами его успокаивать, и, вручив брошенную сумку, ласково выпроваживали на работу.
 
 Торопливо раздав оставшиеся хорошие письма, Серго, утирая слёзы, уходил в другие дворы. И кто знает, сколько у него до конца дня оставалось ещё  в сумке печальных вестей, которые он так близко принимал к сердцу.
  Война оставила на его безбородом лице две глубокие скорбные складки, рано поседевшие волосы и навсегда опечаленные глаза.
 
После войны трудолюбивый Серго продолжал разносить почту, и по старой привычке, прежде чем подниматься на этажи, выкрикивал со двора своим высоким голосом,  всех кому принёс сегодня письма. Обязательно прибавляя к этому, что письма хорошие, как будто хотел, чтобы люди, в конце концов, забыли те времена, когда письма были хорошими не всегда.
 
Из воспоминаний о звуках  нашего  военного детства последними в памяти остались высокий голос почтальона-вестника судьбы и  плач по убитым.   И всё это на фоне не прекращающегося реквиема фортепьянных упражнений нового поколения трудолюбивых музыкантов.
- Так будете подписывать или нет? -  возвращает меня на землю раздражённый голос учёного соседа, нетерпеливо ожидавшего моего решения.
Спохватившись, я  начинаю  заново читать  его жалобу.

Строгий сосед предлагал меня ополчиться сообща против маленькой девочки, барабанящей свои невинные гаммы, и нарушающей могильную тишину безмолвного цивилизованного склепа.  Ополчиться против  звуков, так раздражавших моего соседа,  и так услаждавших мой  слух, сладким воспоминанием о счастливых  днях моей жизни в коммунальном музыкальном дворе.
 Поначалу мне хотелось  вежливо объяснить соседу, почему я не могу согласиться с его бумагой, но, глядя в его замкнутое лицо и всю его непримиримую позу ущемлённого  правдолюбца, я решил отказаться от этой затеи и молча,  возвратил  его  жалобу  не подписанной.


Москва. 2003