сынок

Шульгин Андрей
Он вернулся домой, тяжело дыша в свою память. Перекрестил взглядом соседние дома, и отварил прогнившую дверь, ведущую в родительский двор. Мать не узнала его, а потому не обратила никакого внимания на забредшего путника. Он же, усталый после дороги, растянулся под навесом, что ещё в его детские годы был поставлен в саду, потеряв, на время, связь с реальностью.
Пелена сна развеялась только под вечер. Сев он крепко мотнул головой, словно хотел окончательно стряхнуть с себя паутину сновидений державшую его в своей власти несколько последних часов. Подцепил на крючковатый палец нехитрый заплечный мешок, с которым пришёл, и побрёл в дом. Мать как раз села ужинать. Не говоря ни слова, он отобрал у матери тарелку с прокисшей кашей, ополовинил её, сунув в старушечьи руки недоеденное. Отёр губы тыльной стороной ладони, и шагнул в некогда принадлежавшую ему комнату, плотно прикрыв за собой дверь. Оставшись один, он достал из мешка почти полную бутылку водки и в два глотка осушил её. Подождал, пока хмель начнёт резвиться в голове, а, дождавшись, надсадно запел единственную известную ему песню, в которой слова были похожи на дым, а точки с запятыми, то и дело менялись местами. В соседней комнате громко скребла об стену жёлтыми, сухими пальцами его мать.
Утром в их доме появился сосед, Григорий, видимо уже прознавший о его возвращении. Перекинувшись парой пустых фраз со старухой, сосед, распахнул дверь его комнаты:
– Здорово! – Брякнул Григорий с самого порога. – Вот пришёл посмотреть ты это или не ты вернулся.
– Ну и как? Я?
– Да вроде ты.
– Ну и хорошо, раз я.
– Где был-то? – Осведомился Григорий. – А то люди разное сказывают.
– Вот у этих людей и спроси, где я был. Люди всегда лучше знают.
– Да, говорю же тебе, – разное сказывают. – Не унимался Григорий. – Одни говорят сидел, мол.
– Раз говорят, стало быть, правда.
– Да? А другие говорят, что в дурдоме лежал.
– И это значит правда.
– А некоторые, что какая-та приезжая баба тебя окрутила, вот и сбежал ты к ней.
– Тоже, правда.
– Да ну! С тобой говорить… – обиделся Григорий. – Скажи тогда, что делать собираешься?
– А вот этого я сам не знаю. Надо будет у людей спросить. Им, поди, уже известно.
 Григорий помялся у порога, но, видя, что продолжения беседы не предвидеться попрощался и пошёл прочь.
А он продолжал лежать на старенькой панцирной кровати, заложив руки за голову и, уперев взгляд в потолок. На грязно-белой плоскости потолка перед ним, как на экране в кинотеатре, проплывали сцены беззаботного детства и щедрой юности.
Насмотревшись в потолок, он, наконец, поднялся с кровати. Выйдя в соседнюю комнату, уставился глухим взглядом на мать, копошившуюся в углу. Та лишь на миг повернула голову в его сторону, мазнув через плечо парой выцветших глаз, но словно ничего не увидев, отвернулась, вновь принявшись за своё занятие.
Миновав двор он вышел на улицу, и та повела его смутно-знакомыми лабиринтами к дому с синими ставнями. Входить во двор он не стал. А начал прохаживаться в зад-перёд вдоль невысокого порядком покосившегося забора, пристально вглядываясь в глубину пышного сада раскинувшегося за изгородью. Долгое время во дворе никого не было. Но он не уходил, продолжая бродить возле забора с немым упрямством забытого на вахте часового. В конце концов, он дождался.
– Эй. – Негромко позвал он.
Она не услышала.
– Эй! – Позвал он уже значительно громче.
Она дёрнула головой, и на миг опешила, узнав его. Придя в себя, подошла в плотную к забору и так посмотрела ему в глаза, будто желала прочитать в них всю его жизнь.
– Пришёл? – После недолгой паузы вымолвила она.
– Пришёл.
– А зачем пришёл?
– Не знаю.
– Хорошо тебе. Делаешь, а не знаешь зачем. Всем бы так.
– Что же хорошего?
– Естественно всё получается. Напрягаться не надо. Думать не надо. Захотел ушёл. Захотел пришёл. Вот и завидую тебе.
– А-а. Не знаю, может и вправду хорошо.
В их разговоре повисло молчание. Он пожевал что-то невидимое губами, и спросил:
– Ты как?
– Да никак! – Неожиданно резко вырвалось у неё.
– Плохо?
– Почему плохо, – хорошо. Да, нет на самом деле хорошо, ты не думай. Вот. А уйдёшь, – ещё лучше будет. Так что ты иди. Иди, иди. Я тоже пойду, мне в дом надо. – С этими словами она развернулась, и действительно направилось в сторону дома, мелькавшего синима ставнями сквозь зелень сада.
– Ну ладно. – Буркнул он, и тоже побрёл прочь.
На этот раз дорога вывела его к берегу неширокой речки. Он сел невдалеке от воды и стал смотреть в даль. Мысли роились в его голове, но оставались по большей части непонятыми. Река уносила мутную воду в серую даль начинающегося вечера, а ему казалось, что вместе с водой утекает в никуда его жизнь.
Он вернулся домой затемно. Послонялся по двору, разглядывая неровные стены сарая. Провёл рукой по стволу яблони росшей здесь ещё со времён его детства, и зачем-то, после, долго нюхал свою ладонь, будто желал распознать запах прошлого. Напоследок внимательно поглядел в колодец и пошёл в дом. Внутри дома было темно. Двигаясь на ощупь, он вошёл в материну комнату, старуха похожая на груду лоскутов спала, отвернувшись к стене. Он сжал её плечо своей жилистой рукой, и плечо матери показалось ему пустым внутри. Начал трясти старуху. Та дёрнулась, и подняла голову, уставившись на него непонимающими глазами. Даже сквозь темноту он ощущал пустоту, свозившую из её сухих глаз.
– Мама.
Она не ответила, всё так же пугая его бессмысленностью своего взгляда.
– Не узнаёшь меня мамка? Да? Сын я твой. Отдутого вон вылез. – Он похлопал разлапистой своей ладонью по сморщенному материнскому животу. – Не помнишь разве? Как носила меня? Как я на свет белый явился? Сама же рассказывала – вышел я из тебя, и ну давай ножками сучить, будто бежать куда-то собрался. Даже не закричал, знай себе ногами по воздуху еложу. Вот, так без крика моего младенческого поняла ты, что живехонького мальца родила, а не труп гниющий. Да, мамка, как начал я тогда ножками своими сучить, так и сучу ими до сих пор по земле. Сколько дорог прошёл, где только не был, чего ни ведал, только вот нет мне покоя, мамка, нигде. И не будет, чую покоя-то мне. Почему так мамка, а? Не знаешь? Не знаешь, вижу. Как так не знаешь, я же ведь целиком из тебя? Тобой порождён, и ничего во мне нет такого, что бы от тебе не было. А вон, оно как значит, ни ты не знаешь, ни я, равны мы с тобой, мамка, получается. Равны в неведении своём. А может, пустишь меня назад? А, мамка, назад в пузо своё. Мне там хорошо было, наверное, тепло, спокойно, мысли всякие не одолевали. Как мне назад в тебя влезть? Я б смирно сидел, тихо. Эх, да ведь не влезть-то, не влезть. Родила ты меня мамка, да пустила по миру бродить неприкаянным. Вот и брожу. Долго ли ещё, – сам себя спрашиваю. Эх, мамка.
Тут только он заметил, что старуха так ничего не понявшая и так ничего не увидевшая, вновь забылось, похожим на драный сапог, старческим сном. Он отвернулся от кровати, темнота материнской комнаты показалась ему вязкой и плохопахнущей. Не зажигая в доме света, он пробрался в свою комнату и, не раздеваясь, бросился на кровать, плотно сомкнув веки. Вскоре он заснул, он спал крепко и безрадостно, и не мог знать, что посреди ночи возле дверей его комнаты сначала послышались шаркающие шаги, а мгновением позже на пороге её, зачернела в темноте, ветхая материнская фигура. Мать вплотную приблизилась к спящему, два худых пальца её чуть коснулись его широкого лба, а высохшие губы едва разжались, что бы обронить вымученное и одновременно с тем невероятно нежное слово:
– Сынок.