Приют Св. Николая Гл. 19 - 24

Володя Морган Золотое Перо Руси
19.
Почему-то ей хотелось услышать, как он будет говорить о ней. Он должен делать это с жадностью, прикидывала дама, как смотрит. И ждала. Но неизьяснимой загадочностью и тайной было окутано происходящее и Блок чувствовал как что-то стеснило его дыхание. «Боже мой, неужели я боюсь?» - с испугом спрашивал он себя. И, пьянея от того, что он говорит, он сказал:
- Какой у Вас низкий и странный голос. Я вздрагиваю всякий раз, слыша его. Ваши плечи ослепительны. Они – бессмертны. И Вам нет имени в этом мире!..
На одной стене комнаты, в которой они оказались, - большой портрет Ее в роли обаятельной Кармен, на другой – фотография Шаляпина. С Федором Ивановичем Она пела один из сезонов. Кабинетный рояль. Поверх – ноты Ильи Глазунова с дарственной надписью. В кожаном бюваре – продолговатые конверты из плотной белой бумаги с темно0вишневыми сургучными печатями. Блок узнал стремительно написанные им самим слова : «Ее высокородию, госпоже Андреевой-Дельмас...»
Чувство, похожее на опьянение, все не проходило. Напротив, оно становилось все глубже, обволакивало все плотнее, пока жгучий огонь не вспыхнул в груди и стало невозможно вздохнуть...
Он сказал:
- Я хочу и не хочу знать, когда и что будет с нами. Сегодня мне кажется, что в жизни, в этой жизни, все может быть совсем новое для нас...
Ей нравилось, как он часто произносит «Я». Мужчине, проверившему себя, свойственно говорить так – не попусту, а уверенно и с достоинством. Он выдержит самые тяжелые и бесконечные испытания, может вынести ответственность не только за себя, но и за женщину, оказавшуюся рядом, и за всю страну, и за все человечество.
С этой встречи началась для них время, когда кажется, что душа, наконец, согласилась с телом. Это время любви – поэзии и упоения жизнью.
Еще одним свидетелем бурной весны Блока и Дельмас стал все тотже Евгений Иванов.
Телефонный звонок поднял его среди ночи.
-Спать изволите, милсдарь Евгений Павлович? – дурачась, вопрошал Александр. –Да Вы взгляните в окно! Какая душистая, душная, ветреннаая ночь. Какая ночь! А Вы... спите?
Евгений растерянно сидел в кровати. Резкие переходы в настроении Блока от глубокой мрачности к беспечной детской веселости были давно знакомы ему.
- Я рад за тебя Алексан Алексанеович! – ответил он. Всей душой, как только могу.
- А я люблю тебя и верю тебе! Но ты еще не знаешь всего. Я нынче всех люблю. Я тебе потом расскажу, - пообещал Блок. – Какой ты милый, милый! С тобой плачешь, когда плачется, веселишься, когда весело.
Большей частью Блок чувствовал себя не совсем собой почти со всеми людьми. Чтобы общаться с ними, ему нужно было сделать над собой усилие, и тогда лицо и его гнубы перекашивались от напряжения. С Евгением ему было легко, хотя сам Иванов оставался прост и ненапряжен с гораздо большим числом людей, чем Блок. Евгений постоянно хлопотал о каких-то страждущих, больных и обездоленных, обязательно встречашихся только ему; когда случалось что-либо тяжелое, Евгений расстраивался, делался мрачным; лицо его тогда было печальным и дрожищщим... Он был кроток и уступчив.
«Вы – один из пронзительных, - писал ему в юности Блок. – Мы любим сторожа, стучашего в доску, когда спят... все – и близкие. Но, чтобы полюбить совсем, нужно увидеть, как он копошится у темных строений с собакой у ног. И на лице его ходит ночная тень. И на Вашем лице она же – самая милая, часто очень страшная. Я люблю Ваше лицо – оно прекрасно и пронзительно. Оно как Ваша душа – на волоске от обьятий – последних, самых цепких, неразмыкаемых, кристальной чистоты...»
- Вы гуляли? – спросил Евгений.
- Да, да! Все последнее время я гуляю. Я перебывал во всех местах Петербурга и за городом, во всех, где меня не было последние семь-десять лет и куда я обещал себе быть когда-гибудь. Во мне кто-то поет. Но ты приезжай завтра!
С легкой душой Иванов улегся в постель, а Блок схватил пальто и вышел на улицу. От бессоницы чуть кружидась голова, легкий озноб подбирался к лопаткам. Холодно мерцали в блеклом небе, неяркие звездные шлейфы. В Луна-парке, где они часто бывали теперь с Любовь Андреевной, было пустнно. Огромными чудищами чернели там «Американские горки», стыли «аэропланы», вычерненным серебром посверкивали ветви вековых тополей.
Уже два месяца они были вместе... Сколько счастья случилось за это время! Новым значением наполнились казавшиеся ранее известнгыми предметы и вещи мира, получили другие имена, делящиеся на две неравноценные группы. Одни – это «наши». Наши улицы, наши дома. Крохотный мост через пряжку на Банный остров, носивший название Бердов мост, стал для них Ponte dei Sospiri - Мостом вздохов. «Наши» - это то, с чем они соприкоснулись вдвоем, что стало спутниками их любви.
Все эти дни Блок видел: женщина было счастлива сним. Он гордился ее любовью. «Гордость моя», - говорил и писал он.
Александр вышел из парка. В небе все больше и больше светлели какие-то дороги, тропинки; легко сдвигались с зенита ночные тучи, обнажая бездну. Он вдруг подумал о том, чтобы жить отдельно, расстаться с «Маленькой» Почему? Дельмас? Что влечет меня к ней, куда влечет нас? И вдруг испугался: «Что, как я не сумею сохраниться вечно и это жемчужину?» Тревога и беспокойство вновь охватили его.
- Должен ли я быть счастлив, имею ли право, да и могу ли?
И как-то само собой получилось, что трагичный конец любви стал заведомо известен ему.
Как-то светлым утром возвращались он с Царскоселькского вокзала, где долго смидели в буфете. Призрак города – красная луна – ползла вдали по краю небес. Любовь Андреевна – в маленькой шляпке с длинным вуалем – была возбуждена бессонным утром, шутила и смеялась. А Блок был то задумчив и печален, то шутил и дурачился. Вдруг, взяв ее за руку, произнес, путая «вы» и «ты».
- Вот послушайте... Ты их уже знаешь, но послушайте. Я написал...
Бушует снежная весна.
Я отвожу глаза от книги...
О, страшный час, когда она,
Читая по руке Цуниги,
В глаза Хозе метнула взгляд!
Насмешкой засветились очи,
Блеснул зубов жемчужный ряд,
И я забыл все дни, все ночи...
На этом месте Блок остановился, перевел дыхание и с почти загробной мрачностью закончил:
И сердце захлестнула кровь,
Смывая память об отчизне...
А голос пел: «Ценою жизни
Ты мне заплатишь за любовь!»
Он спросила, тоже путая «ты» и «вы»:
-Вы этого боитесь? Но ведь так только в этой опере. Не бойся, милый!
Он отрицательно покачал головой:
- У меня тяжелое настроение. Но вы не прогоняте его. Едва ли это поможет Вы должны понимать, что для меня нет и не может быть счастья.
- Нет,нет, Александр! Что вы! – запротестовала она. –Именно счастье помогает художнику творить, создавать искусство!
-Но искусство там, - с затаенной грустью возразил он, - где есть потеря, страдан7ие, холод. То, что я мало одарен, не мешает мне мучиться тем же и так же не находить исхода, как не находят его многие. И великие, и малые мира сего.
Этот постулат творчества Блок усвоил с юности. Он знал о горьких истоках творчества, и тяжелая мысль об этом постоянно подстерегала его и мучила.. Пышный банкет, несут розы, рукоплещет публика в ложах, в партере и на галерке, а он мертвенно бледнеет. Способность творить – это данная божьей властью обязанность перед людьми. После знакомства с Дельмас Блок на короткое время забылся, но пришло время и что-то властно вытребовало его душу к исполнению его тяжкого долга.


20.
-Владимир-****имир! – Гогоча во все горло, вторил желтопузый, низкосракий и пучеглазый говнюк по имени Камеди. – У нас здесь все одно: буквы «вет» и «бет» на письме не различаются. – Чтоб ты знал и чтоб ты сдох!


21.
В то утро, когда они расстались, и он, душевно разбитый и смертельно уставший, возвратился домой, Любовь Андреевна сразу позвонила ему по телефону, видимо, плакала, что-то торопливо говорила. Не раздеваясь, он вновь ушел бродить по городу. По Алексеевской, мимо дворца великого кунязя Алексея Александровича, по мосту вельможи Храповицкого – любимчика и секретаря Екатертины 11 – к Английской набережной. Оттуда – на Сенатскую, к Петру, царственно восседающему на бешенном скакуне, олицетворяющем вздыбленную Россию. Когда-то именно отсюда любил Блок слушать кафедральные голоса со звонниц Исаакия. Но сегодня не гулдялось: ветер, нервная усталость. Он силился вспомнить слова Любовь Андреевны, отыскать в них что-то успокаивающее для себя, и они выплыли в памяти, как некое произнесенное заклинание
- Я прекрасно знаю, как окончу жизнь,.. потому что Вы оказались тот... Я завидую Вам. И, боже мой, я чувствую, как мимо меня проходит что-то большое и настоящее, а я не могу, не в силах остановить его...


22.
- Владимир – очень известное имя в вашей стране, - брызжа кровавой пеной, сказал Сторож. – Центральные улицы каждого города названы именем Владимира Жаботинского и Владимира Соколова. А вы знаете Владимира Высоцкого?
- Кто такой? Жаботинский-Маматинский, Высоцкий-Мысоцкий,.. Сахаров-Махаров. Это – зэвель. Ничего нет из того, что было. Теперь мы здесь. Запомни, ты – тоже зэвель!


23.
В Петербурге, как и сто лет тому назад, начались белые ночи. Кто мог тогда предположить, что город Петербург станет Петроградом-Ленинградом, а потом его святое имя и значение вернется к уже иному, выросшему на прежнем месте городу и возведенному руками атеистов? Но так произошло, все состоялось во славу и благо «могучей и бессильной» России...
Белые ночи наполнили город своим страстным дыханием. Серо-черные вдали, если смотреть откуда-либо со стороны, например, из Озерков, и иссиня- призрачные среди каменных громад городских строений.
В Таврическом саду буйно цвела сирень; она чувственно вздрагивала при каждом едва уловимом движении воздуха. Здесь, да еще в Шувалоском парке за городом любили теперь часто бывать Александр и Любовь Андреевна. Он так ни на что и не решился. Она была нежна и заботлива, задумчива и страстна; взгляд – странная смесь унижения и гордости.
В холодных росистых кустах персидской сирени они выискивают пятилепестковые цветки, находят их множество, ищут еще и еще.
- Я хочу, чтобы мы никогда не расставались, - в отчаянии говорит Любовь Андреевна. – Я блуждала в потемках, когда мы встретились. Моя жизнь была на распутье: что-то во мне бунтовало, что-то не ладилось; все время меня куда-то влекло. Необьяснимая безнадежность пути...
Сапожок сиреневого пятилепесткового цветка мерцал у Дельмас за ухом.
- С тобой, - продолжала Любовь Андреевна, - ты сам говорил, нечто сходное происходило. Теперь мне хорошо. И тебе. Я хочу, чтобы так было всегда!
Шурясь в серебряное дно петербургского неба, Блок неожиданно продекламировал:
«Нет, никогда моей, и ты ничьей не будешь.
Так вот что так влекло сквозь бездну грустных лет,
Сквозь бездну дней пустых, чье бремя не избудешь.
Вот почему я – твой поклонник и поэт!»
К утру поднялся ветер, Любовь Андреевна неожиданно ушла домой, и белая ночь потускнела без нее.
Под старыми липами вдоль набережной Пряжки, где вечерами престарелые актеры и актрисы Мариинки выводили на прогулку своих белых и черных пуделей, Блок вернулся на Офицерскую. Ему снилось море. Под горячим солнцем, на обнаженном после отлива дне моря он почему-то крушил тяжелой киркой слоистые скалы из белого ракушечника.
Погрузим выдолбленные куски на мохнатого и крикливого ослика, обливаясь потом, он карабкался вверх по горе к железной дороге. И всякий раз его трудяга-ослик неожиданно останавливался у высокой узорчатой ограды раскидистого тенистого сада. Пели соловьи. В саду тихо смеялась женщина. Отошла и запела. В синем сумраке за решеткой мелькнуло ее белое платье.
Незнакомое счастье таилось за оградой... Он не стучал. Двери, казавшиеся неприступными отворились сами. Еще громче зажурчали прохладные ручьи, еще оглушительнее запели соловьи и, дожидаясь его в аллее, словно желанного гостя, встречала удивительная женщина.
Блаженно заснул он, истомленный трудом и полуденным зноем, но вдруг отчего то проснулся и распахнул голубое окно: там, за далеким глухим ворчаньем морского прибоя послышался ему долгий и призывный, как стон, крик его одинокого ослика, забытого им на дороге. «Что же это – соловьиный сад, - сверкнула почти наяву отчетливая мысль, - награда или же наказание забытьем?»
И тот час же исчезло видение.
Проснувшись, он долго думал о себе, о своей судьбе в России, той самой, жить в которой ему выпал горький и счастливый жребий... Символист, тонко чувствующий , умеющий улавливать малейшие движения души, земной природы и человеческого общества, он по самым легким признакам, полунамекам определил, что впереди, может далеко еще, где-то за горизонтом, наступают каккие-то новые великие времена. Поэт-пророк, он ощущал себя гражданином в гораздо большей степени, чем кто бы то ни было. И душа его, полная тревоги за общественное счастье, закрылась для личного.
Да и как останешься в стороне от всего назревающего? Только вчера, воспользовапвшись отсутствием «видной» прислуги, подошла к нему глухая прачка Дуня. Грузная, со вспухшими белыми руками, постоянно оглядываясь, она чересчур громко говорила:
- Болесть-то меня совсем в дубки взяла... Занедужила я: голова кругом идеть, живот чей-то защемил, почень, вот, все коляет и коляет. Полечиться бы мне, батюшка, да где уж тут!
Закончила она уныло, с тяжелой одышкой. Блок наклонился и прокричал ей в ухо, что, мол, когда барыня предет, он отпустит ее в деревню отдохнуть и полечиться. На это Дуня односложно ответила:
- Ась?
Образ больной прачки целый день стоял перед глазами Александра. Вроде бы, пустяк. А с другой стороны – о чем это он? В реальной человеческой жизни никогда ведь не было и нет никакого соловьиного сада, где бы тебя ни с того ни с сего услажадли безвозмездно. Все это – лишь греза, мираж... «Как же так? Растерянно думал Блок – Бы тут болтаем и углубляемся в некие дела. А рядом... Нет, надо что такое, как жизнь прачки Дуни, чаще напоминало каждому о месте, на котором стоишь... Боже мой! Он – русский поэт, чья сила заключается как раз в том, что он – русский, что сделал он для народа? Сколько ему? Тридцать три. Это возраст Иисуса Христа, а он еще не успел ничего сделать.»
Всеми тонко чувствующими нервами поэта Блок блок ощущал и понимал, что время его жизни – великое время.
Блок быстро встал, оделся и вышел. Старые липы на набережной Пряжки, на солнцепеке выстрелили всеми своими набухшими до времени почками; первые, еще робкие и листочки-мдаденцы отдавали желтым, словно крохотные цыплятки расселись по еще черным с зимы переплетениям ветвей.
Вверху, в хитросплетениях вновь образующейся кроны и мельтешащего солнечного света время от времени вспыхивал и тут же гас медно-рыжий лик вольнолюбивой цыганки.
Да, очень позитивно в этой жизни, что любовное чувство Блока и актрисы Дельмас развивалось одинаково, параллельно, как два одинаковых рельса одного железнодорожного пути. Им никто не мешал и не препятствовал. Но у некоей промежуточной станции - можно назвавть это историческим моментом - судьбы двух влюбленных бешенно пересеклись на стрелках; состав прогрохотал, скоро совсем тихо станет...

24.
- Ты - зэвель! Видишь твой теудат зеут? – Камеди взмахнул перед глазами Сторожа пластиковой карточкой его удостоверения личности. – Был и нет! Зэвель!
Полисмен крутанул колесиком громоздкой бензиновой зажигалки, и то, что четыре года было гражданским паспортом арестанта, жарко вспыхнуло синим ядовитым пламенем.
-И с тобой тоже самое будет. Был и – нет. И никто не узнает!

 (Пр. сл.)