Приют Св. Николая гл. 11 - 18

Володя Морган Золотое Перо Руси
11.
Одиноко в огромном кабинете. Грустно смотрит на хозяина малахитовая пепельница-такс с рубиновыми глазками. Грустно за окнами, где таинственно и обреченно падает на землю вербный снег. Оттого что он падает так, еще ощутимее величие мира, раздробленность и взаимосвязанность всего его частей, взаимослияние и несоединимость.
Ощущение вечности и незыблемости мироздания вызывало у Блока еще одно воспоминание.
Как-то возвращался он пешком с Васильевского. По губчатому льду со снежницами перебрел он через Неву. На углу Английского проспекта и Мойки, над ажурной решеткой дворца – странные среди зимы – реяли шоколадные листья старого дуба. И вдруг, пронзительно, на левом берегу Пряжки сквозь мятущиеся, червленого серебра ветви лип как бы засветился золоченый куполок часовенки Николая-чудотворца. Там, в вечереющем полумраке, копошились черные таинственные фигурки. С искаженными страдальческими лицами они исступленно припадали к иконе, крестились и, стоя по колена в жидкой истоптанной грязи, всем телом тянулись к небу, запрокидывая головы.


12.
Сторожа бросили в миштарэсовскую машину лицом вниз. В отделении его выволокли в глухой внутренний дворик. Подальше от глаз. Из-за рук, скованных до непереносимой боли, он стоял в унизительной позе полусогнувшись. Миштарэсовцев повыскакивало штук десять-пятнадцать.
-Бейте его, пинайте – он русский! – выкрикнул плюгавый Камеди, и подпрыгнув, первым нанес удар ногой в пах.


13.
Гулко стучат по прыгающему деревянному настилу Бердова моста через Пряжку колеса ломовиков. Густо пахнет древесными опилками и сеном...
Подумалось: «Боже! Как смиренная Русь даже в этом своем самом европейском городе! Какой великий пример – пример умаления перед судьбой, которая осмысленна, как человеческая. И как она в то же время величественна!
Он, Блок, много пережил и был участником нескольких, стремительно сменивших друг друга эпох русской жизни. От дней войны и дней свободы девятьсот пятого года словно багровые отсветы залегли в его лицу. И ради России он вот уже сколько неисчслимых лет тяжело и надрывно несет свой нелегкий поэтический крест. Не потому ли, случалось, ему подавали пол-руки, а стоящим рядом всю руку?
Он шел, а вдали под фонарем чернела толпа; по хрусткому снегу двое городовых вели по руку чкеловека спокойно кричащего:
- Иисусе, сын божий, помилуй мя!


14.
- Нет, я не буду! – сказал один как бы чуть белее прочих. С широким и припухлым лицом прибалта.
- Почему? Это же русский! – зло переспросил Камеди. – Бей его. Они ведь били там наших!
-Никто там наших не бил. Они жили лучше других. Они тут все врут! А этот тем более неспособен бить кого бы то ни было.
-Ты хочешь, чтобы и тебя от****или-отметелили?
Но «прибалт» отвернулся и отошел. Он понимал: этих ему не удержать.


15.
Отпустило только в самом конце февраля. Закончились тоскливые – допоздна – прогулки по ночному огнистому городу. Днем со Стрелки видны парщие вдали аэропланы. Но теперь Блок редко выходил из дому. Не тяжесть встречь с чужими и ненужными людьми депжала его взаперти. Писались новые стихи, переделывались старые. В них еще довольно было горечи и душевной боли, но скоро, скоро проглянет солнце...
Об истоках этого очередного творческого взлета мужа и желания работать догадывалась «Маленькая». Помимо своей воли она способствовала тому.
Как-то взяли билеты в Музыкальную драму. Давали «Кармен». Они сидели с мужем в партере. Исполнители показались «Маленькой» так себе, и опера, как она считала, вышла пустой и холодной. Не то Александр. Краешком глаза «Маленькая» следила за мужем и странным казалось ей, что происходило с ним.
Вяло и неловко прошел он на место, сидел неподвижно, сдержанно улыбаясь. Даже не взглянул в программку. И только когда медленно уплыл вверх занавес, что-то в лице его неузнаваемо изменилось.
В партере – ночь. Близко-близко черный нагрудник Кармен, ее бледное лицо и прядь режуще-медных волос, низко спадающая на высокий лоб. Нельзя дышать в родившейся из музыки тишине, которая как бы и не тишина вовсе. Почти в упор блещет сердитый взор бесцветных глаз Кармен. В них вызов гордости и презренье, а в нервных руках и плечах – почти пугающая чуткость.
Одиноко прислушивался Блок к буре музыки, бушевавшей вокруг и постпенно поднимавшийся нем, какой-то давно забытой и как бы опять новой. Что-то влекло поэта сквозь груду скопившейся грусти и бездну печальных дней вновь к земле, к природе, снова к чистоте, к жизни. Не в лице ли вот этой, до жуткости прекрасной Кармен увидел он все это?
Жадно всматривался Блок в видение на сцене, и «Маленькая» не узнавала мужа. Смутное сожаление вкрадывалось в ее душу. А Блок, совершенно забывшись, ловил малейшее движение, взгляд, слово Кармен. И злился, и ревновал, что не к ней идет влюбленный Эскамильо, не она возьмется за тесьму, чтобы убавить ставший ненужным свет и что не блеснет жемчужный ряд ее зубов несчастному Хосе.
Глазами художника постигал поэт тонкую глубину действия, восторгался сложной игрой актрисы, которая была сама Кармен. В ослепительном сиянии ее плеч он замечал старинную женственность; в голосе обнаруживал глубины верности, лежащие в ней и что-то незнакомое, возможность счастья, что ли? Чего-то забытого людьми, нее только им одним, но и всеми христианами, превыше всего ставящими крестную муку.
В антракте Блок лигорадочно развернул программку. В ней значилось – Андереева-Дельмас.
Он вышел в фойе покурить. Две пышнотелые дамы переговаривались.
- Полуфранцуженка, -сообщала одна.
- Да-да! – согласно кивала другая.
- Муж – артистик какой-то...
- Генерал – муж, генерал...
- Только что из Парижа...
Блок неистово работал. Казалось, он забыл о виденном, об опере. Но бурное волнение уже неспешно вливалось в его душу, будоража, как молодое вино. Вскоре он стал думать о женщине, которую он видел изркедка из своего кабинета в окнах дома напротив. Она чем-то неуловимо напоминала ему Кармен. А затем живое воображение Александра слило эти два образа в один безраздельно. И произошлол это в памятный день мокрой метели...
Еще с утра в квартиру Блоков на Офицерской позвонила мать Александра и сообщила, что взяла для них билеты в Музыкальную драму. Но разочарованная однажды Люба отказалась от опреы, ушла с кем-то слушать Шаляпина. Блока вдруг охватила страшная тревога.
Целый день он торопился, собираясь вечером, разбрызгал слишком много духов, вышел из дому рано и все таки опоздал. Уже началось. Увертюра оказалась пропущенной; уже солдаты появились на сцене, но Хозе еще не было. Блок ждал
Кармен. Вот вышел и Хосе – тот же, что и в прошлый раз. Вышла Микаэла – та же. Вот уже далжна была появиться Она, но вместо нее вышла какая-то коротконогая рабская подражательница Кармен. И в довершение всего рядом садится какой-то прыщавый офицер, громко и бесцеремонно болтающий.
- Паршивый хам! – взрывается Александр.
Уже не тревога – предчувствие непоправимой беды захлестывает сердце. ЕЕ нет, и стремительно растет желание что-то немедленно делать, предпринять – не сидеть сложа руки.
В антракте, протискавшись сквозь толпу, Блок спрашивает у пожилой барышни – служительницы театра:
- Что же не Дельмас играет сегодня? Будет ли она еще занята в опере?
- Нет, - отвечает та, - Дельмас больше не служит у нас. Да она здесь, в театре, только что говорила со мной...
Чувствуя, что теряет голову, Александр торопливо курит и ищет Ее среди публики. Ее нет. Он снова спрашивает барышню:
- Сударыня, а не покажите ли вы мне Дельмас?
Барышня мило улыбается, идет в партер.
- Да вот она, смотрит сюда.
Молодая женщина в лиловом платье, мечтательная и стремительная, с поднятым лицом, широко открытыми глазами и пышными темно-рыжими волосами одиноко сидела в ресле. Ближайшим проходом Блок устремляется к ней и встречает суровый отчужденный взгляд...
На свое место Блоку идти далеко – он решает остаться, сел почти рядом, чтобы видеть ее. Бледная, недоверчивая, сегодня Она казалась Александрк недосягаемой. Но вскоре женская чуткость дала себя знать. Она – женщина; в ней – бездны. Что-то необьяснимое творилось и с ней – время от времени она оглядывалась на него.
Снова антракт – она тотчас уходит... Блок отыскал ее у входа за кулисы.
Она стояла у колонн и что-то спрашивала у высокого молодого человека, по-видимому, актера. Блоку послышалось, что спрашивают о нем. Подумалось: «Боже мой, есть же во мне интересность какая-нибудь – более, чем опереточная, чем вообще актерская?»
Волнуясь и постоянно одергивая сюртук, он приблизился. Да, говорилось о нем.
- Это – Александр Блок. Помните, Снежнгая маска, Прекрасная дама? Хотите, познакомлю? Глаза у него чудные – фиолетовые ваисльки.
Дельмас смутилась, взмахнула руками и ушла почти бегом, вскрикнув6
- Не хосу! Не хочу!
Блок решился подойти к ней, но тут на пути встали знакомые: Сергей Штейн, мадам Ростовцева с лорнеткой и разговорами. Внезапно погасили свет, началось вступление к четвертому акту. Блок ждал Ее, но Ее не было. Как бешенный выскочил он на улицу, оставив томиться на сцене бездарную Ее подражательницу.
Слепила глаза метель; он шел за Ней; мимо скользили другие женщины, и в сумерках нельзя было отличить их лица от богородичных ликов на городских церквах. Вдруг – на углу – черная толпа, свистки городовых.
Дельмас исчезла в подьезде хорошо знакомого ему дома на его Офицерской, а впереди еще долго шли, жестикулируя, двое глухонемых. Один – в заношенном тулупчике и стоптанных башмаках, с надменным лицом, с подчеркнуто резкими скобами бакенбардов. Он что-то внушал другому глухонемому, что-то, возможно, гениальное. И от этой чужой немоты прозрачно вливалась в сердце печальная красота вступающей в город ночи, ее метельная кротость...


16.
-Господи, Иисусе, бог мой и старший брат! Вот и дожил я до времени, обозначенном твоими пророками. «И живые будут завидовать мертвым».
Господи, Иисусе, воля твоя, я завидую мертвым, но зачем ты позволяешь им творить беззаконие и расправу? Почему не остановишь мое сердце? Зачем оно все еще бьется, как будто и нет этих нечеловеческих испытаний? Как будто, не может простое человеческое сердце остановиться, переполнившись загустевшей кровью. И почему сознание мое до сих пор не замутилось, все еще брезжит? Почему ты, господи, до сих пор не отнял мой разум? Так дай же мне выжить, Господи! Не для того, чтобы жить, а чтобы отомстить.


17.
Так часто бывает: человек думает о другом человеке и ему кажется, что и тот, другой, тоже помышляет о нем. И, бывает, что это, действительно, так. Тогда нет непреодолимых преград для встречи этих двоих. Все видится мелким и незначительным, все отступает перед восторгом любви и счастьем обладания.
Так случилось с Блоком и Дельмас. Она только что приехала из Парижа, где на родине Мериме и Бизэ просмотрела всех Кармен. Юольше чем кто-либо еще подходила она на эту суперактивную роль влюбленной и вольнолюбивой цыганки. По законам ведомым лишь ей она не жила, а словно летела к иным созвездьям и земной мир был для нее лишь красным облаком дыма, в зареве которого она ослепительно сверкала. Печали и радости, любовь и измены – все звучало для нее одной страстной буйной мелодией. Мягкой рыже-красной бронзой редли ее волосы и это делало ее еще более поразительной.
Глядя на нее издали Александр ощущал в себе давно забытую за книгами изначальную природу свою. Родилось безгранично чистое ощущение жизни, когда возникает иллюзия будто жизнь твоя вечна. Хотелось оказаться во власти простых радостей и бесхитростных горестей. И точно океанская волна накрыла Александра с головой.
И женщина постоянно думала о Блоке: «Не он ли это, чьи шаги я постоянно слышу за собой? Не он ли тихо-тихо смотрит в этот момент на меня?» Она вздрагивала и оборачивалась.
После встречи в театре Музыкальной драмы Блок лихорадочно разыскивал по городу фотографии Дельмас и краснел при одном упоминании о ней в каком-нибудь пустячном разговоре. А потом – выстаивание у ее подьезда с тверяком-Михеем, письма, стихи, несколько вечеров, проведенных в сомнениях, отчаянии и злобе на себя. «Где же и когда я встречу ее? Господи, думалось, почему я ленив, труслив и слаб?»
Порой ему начиналось казаться, что он никогда больше не встретит ее, что она ничуть и не думает о нем. Вдруг пришел Женечка Иванов с его обычной житейской гениальностью.
- Да Вы позвоните ей, Алексан Ксаныч! – воскликнул он. – Чего же проще-то!
И тотчас, безо всякого перехода, заговорил о сынах века и сынах света... Первые, по его мнению, дижут прогресс человечества. Это – люди дела. Вторые, может быть, в большей степени участники прогресса, но им недостает деловых качеств. Свое предпочтение Женечка отдавал вторым.
- Бог глаголет, - цитировал он по памяти «Николино житие», - вы есть свет мира. Свет же, рече, не огня вещественнаго, который пожигает все и сам отчерневает, но свет ума невещественнаго!».
- Алло! – ответил в трубку тихи, усталый и прекрасный голос Уу.
- Я хочу видеть Вас и познакомиться с Вами, - сказал Блок.- Простите мне мою дерзость и навязчивость...
По этой последней фразе она узнала его. «Простите мне мою дерзость и навязчивость... Как ни бедны мои стихи, я выражаю в них лучшее, что могу выразить», - писал Блок в посылке с книгами и стихами, посвященными Ей.
Она и прежде читала его стихи, некоторые знала напамять. Иногда задумывалась: отчего в них так много грусти, и эта глубокая печаль, не пушкинская «светлая», а с нависшей тяжестью, трагической сложностью жизни?
Держа в руках притихшую телефонную трубку, она живо представила себе так поразивший ее в театре облик известного российского поэта: высокий лоб, пепельные кудри с золотистым оттенком, резко очерченная линия сомкнутых губ, почти черные от ночных бдений за книгами метины под глазами. Она подумала: «Зачем он идет за мной, за моей свободой, зачем постоянно вижу перед собой его грустные и встревоженные глаза?»
Было два часа ночи... Страшно волкуясь, она вышла на лестницу и ожидала его прихода.
-Это вы, барин? – как у старого знакомого спросил дворник Михей. – Ничо! Все хорошо будет.
Блок рассердился. Дворник вновь был навеселе и вновь выступал в роли доброжелательного соглядатая. Не хотелось, чтобы кто-то еще касался его любви.
-Барышня только сейчас была пришедши, - продолжал Михей. – Худющий-то вы какой стали!..
Нервно и молодо взбежал Блок по лестнице на четвертый этаж и замер. Дельмас стояла в дверях; свет из прихожей лиловел на ее платье, открывавшем божественные плечи и высокую грудь, украшенную пунцовой розой. Сияющие в улыбке преламутровые зубы, затуманенные глаза, близкая взволнованность плеч, их застенчивость и чуткие руки, мгновенно овладевающие всякой вещью – все неожиданно смутило в этот миг Блока.
Они долга молчали. Они стояли, с жадностью угадывая знакомое в незнакомом, всматриваясь друг в друга.
Первой пришла в себя Любовь Андреевна и, подав ему руку, рассмеялась.
- Проходите! Что же Вы? Посидим...


18.
 Намертво перехваченные фиброй кисти обеих рук Сторожа посинели. От боли в вывернутых плечах и избиений он упал ничком на асфальт, и миштарэсовцы, весело гогоча, пинали его своими кованными ботинками, сломав по три ребра слева и справа.
 -Я не Зэев! - брызжа кровью, выкрикивал в беспамятстве арестант, безжизненно валяясь в ногах остервенелых подонков. – Я – Владимир!

 (Пр. сл.)