Веселись, юноша. цветочная версия

Дмитрий Ценёв
Жили-были на двух кустах шиповника, разросшихся в такой близости, что полностью переплелись и перемешались ветвями-колючками, два цветка: Белый и Красный.
Они раскрылись однажды утром одновременно и увидели друг друга. И полюбили друг друга. Заговорив вдруг о том, что, кажется, им хорошо быть рядом, они поняли, как это, действительно, хорошо. Видя мир глазами общего чувства, прожили день и перемогли ночь, что показалась им концом всего. Но они были рядом, и каждый слышал слова возлюбленного и возлюбленной, угадывая в темноте при редких и скупых на ласку взглядах Луны очертания друг друга и даже чувствуя невесомые колебания лепестков. Утро умыло лес росой, освежило его дыханием ветерка. Солнце взошло, и привычный мир, ставший таким дорогим, вновь заблистал, зашумел и защебетал. Белый цветок произнёс, наслаждаясь:
- Я хочу, чтоб так было всегда. И так, чтобы ты, мой милый, всегда был рядом со мной.
Красный цветок, наивный, как и подруга, ответил не задумываясь.
- А нам ничто и не мешает, и ничто не в силах помешать! Мы всегда-всегда будем вместе, наша любовь будет цвести, как и мы сами.
- Какая беспросветная глупость! – прозвенел рядом противный голос. – Терпеть не могу столь восторженного идиотизма, как, впрочем, и невосторженного – тоже.
Это был толстый жук, блестя на солнце своими дурацкими бронзовыми доспехами, кичась силой и красотой их, он смеялся над детьми. И не только! Ведь он знал, что цветы не вечны. На своём веку он видел уже много, очень много, всяческих рождений и разных смертей и, уж если кого и считал вечным, то только самого себя. Цветы не поняли обидности его слов и спросили наивно, почему это он так странно думает? Он ответил, раскачав небрежно лист под собой:
- Ливень изобьёт вас, ветер изорвёт в клочья ваши легкомысленные платьица. Сломит вместе со всем остальным кустом лось или медведь, пройдя мимо и даже не заметив. Глупо быть цветком, ну, просто очень глупо!
Белый цветок загрустил, а Красный растерялся и, не понимая, как ответить на страшные пророчества, затрепетал, отважно, как смог, успокаивая любимую:
- Необязательно! Совсем всё не так! Мир так велик, что зверь пройдёт стороной… просто мимо пройдёт, вот. А деревья высоки и густы – они защитят нас от дождя, и от любого ветра листья наших кустов оградят нас, слышишь?!
Злым смехом затрясся злой Жук:
- Глупец! Я буду прилетать сюда каждый день, пока вы не погибнете, и раскрою ваши глаза на то, что вокруг, если будете упрямствовать в своей слепоте. А пока – прощайте! Да, на всякий случай, уже сегодня – прощайте! Не знаю, огорчусь ли, увидев завтра ваши трупы, но, может быть, буду доволен, что находятся ещё на этом свете глупцы, которых можно тыкать лицом в мудрость, если останетесь живы.
Он улетел, даже не подумав о возможности возражений.

И не всходи по ступеням к жертвеннику Моему, дабы не открылась при нём нагота твоя.
Исход, гл.20, 26.

Белый цветок спросил грустно у своего друга:
- Не кажется тебе, что в его словах есть какая-то зловещая правда? Я так полюбила всё, но боюсь уже, что всё вокруг – не для нас. Наоборот, будто и мы сами вместе со всем, что вокруг – для кого-то! Уж не для жука ли? Как это грустно!
Красный цветок продолжал ерепениться, хотя не был уже, как раньше, уверен в своих мыслях и словах, и, что страшнее всего, в самом себе – как имеющем на них право:
- Он излишне зол и жесток. Он совсем не видит красоты. Он слеп и не может судить о жизни. Не имеет права. Я не могу поверить ему, а верю только в нас с тобой. Пусть мы не центр Всего, и это единственное, в чём я ещё соглашусь с ним, всё равно мы – часть Всего. Не лучше? Да, наверное. Но и не хуже, чем эта летающая жестянка.
Вдруг, за разговорами не замеченный ими, приблизился летний ливень. Закрыл чёрной занавесью небо с Солнцем на ослепительно-голубой чистоте, погрузил весь мир двух маленьких и незаметных цветочков во мрак тревожных предчувствий, остановил всё в гигантский стоп-кадр: замерли листья и ветви деревьев, пригнулись в испуге кусты, и каждая травинка выпрямилась решительно и самоотверженно, как перед смертью, воздух отяжелел, стало душно, пропали птицы и звери, смолкли их голоса, и все звуки смолкли, кроме тишайшего и безмятежного журчания ручейка в овраге, который цветы шиповника так и не услышали бы никогда, если б не это странное и страшное мгновение. Глумясь над захваченной врасплох Землёй, Ливень ударил её шквальным порывом ветра, песчаная дорога между лесом и пшеничным полем взлетела в воздух, превратившись в пыльное смятение. Выбрав самые матёрые, самые грубо вырубленные тучи, он сдвинул их резко, высекая сноп ослепительно-белых искр, и белая корявая всеобъемлющая паутина страшно проявилась в чёрном небе, расколов его на рваные неравные куски. Трепет и шуршание под порывами ветра – жалкий едва слышный звук – стёрся в ничто, став в воспоминании мёртвой тишиной, когда ударил гром. Раскат его треском рвущегося воздуха вздыбил ужас земной и тут же перекатился в неописуемый грохот ворочаемых космических каменных глыб. Светопреставление началось. С неба штормовыми валами обрушилась вода. Весь мир стал жидким, грохочущим и беснующимся в электрическом поле адом.
На целое мгновение, ставшее, наверное, самым необъяснимо долгим в их жизни, цветы забыли друг о друге. Потому что забыли вообще обо всём.
Но пришла Надежда, вернулась Память. Любовь, как телепатическая сила, необъяснимая и берущаяся неизвестно откуда, спасла их… Прилетел Жук. Цветы обрадовались ему. Страх отступил, и они упивались торжеством жизни, готовые прощать и прощающие. Умытые деревья и трава, распрямившись и успокоившись, стали ещё краше. Утро осветило весь мир, согревая солнышком всех: и одинокую исполинскую сосну в бескрайнем поле, и крошечную тлю, ползущую по острию шипа. Жук прилетел, звеня и блистая рифлёными доспехами, осмотрел молча и деловито со всех сторон своих вчерашних горе-оппонентов, будто проверял, уж не обманывают ли его? А те ли это цветы, что глупо вчера пререкались с ним? Не распустились ли уже какие-нибудь новые на месте тех, безусловно, погибших в бурю?
- Здравствуйте, Жук! – в один голос произнесли они, неприятно поразив прозвучавшей в приветствии искренней радостью. – Мы безумно рады видеть вас и ждём продолжения нашего с вами философского диспута.
- Не могу поручиться за ответность своих чувств, но – здравствуйте. – проворчал, старательно выверяя тон и подбирая слова недовольный скрипучий латник. – Это абсолютно ничего не доказывает. Сейчас я скажу вам главное. Всё имеет своё начало и свой конец. Много всяких цветов повидал я, но где они? Каждый, прожив свой срок, умер, и нет их больше. Уж эта-то самая что ни на есть обыкновенная участь не минует и вас, придёт и ваш черёд уронить все эти ваши листочки-лепесточки, постареть и, засохнув, сгинуть. Не оставив, кстати будет заметить, сколько-нибудь полезного или, хотя бы, приметного, следа в мире. И вспомнить-то о вас будет некому, а если и вспомнит кто, то и ему отведён свой срок, и память о вас умрёт вместе с ним. Это всё, что я хотел вам сообщить. Пока, дети мои!
Облетев вокруг ещё раз, он скрылся в листве ближней берёзы. Белый цветок заплакал, Красный растерялся. Не оттого, что ответить было уже некому, а оттого, пожалуй, что нечего. На этот раз правда в словах Жука оказалась совсем зловещей, жестокой и неотвратимой. Абсолютная правда.

И возненавидел я жизнь: потому что противны стали мне дела, которые делаются под солнцем; ибо всё – суета и томление духа!
Екклесиаст, гл.2, 17.

Слёзка, маленькая и непрошеная, как мышка, серой тенью скользнула по щеке.
- Белый и Красный цветки шиповника, это мы с тобой? – она потянулась смачно, как-то по-мужски даже, спасибо, что хоть не с хрустом! – Правда, сдаётся мне, что я или ты не так наивны.
- Спасибо. – ответил он. – Если ты дождёшься конца, то и про нас с тобой услышишь. Наверное. Я ведь на ходу импровизирую, а не книжку пишу. А мы-то с тобой, мне кажется, слишком уж ненаивны. Я бы сказал сильнее – слишком искушены. И даже, я ведь в силу профессиональной привычки не боюсь говорить вслух самые разные слова, пожалуй, что мы грязны.
Она замерла… вернее, прекратила шевелиться, осталась лежать так, как только что: на спине, с закинутой за голову левой рукой, с открытым для поцелуя ртом, с глазами, беззвучно уставившимися в потолок. Всё изменилось теперь: белое стало чёрным, тёплое – холодным, сладкое – горьким, а мягкое – жёстким, как камень.
Он глядел на её профиль, как вдруг увидел скользнувшую из уголка глаза маленькую прозрачную звёздочку.
Сидеть на краю постели и, куря, смотреть на свои шевелящиеся пальцы ног. Как-то сладко думать, что они шевелятся сами по себе. Молчание затянулось, прошло минут десять. Наталья лежала, по-прежнему уставясь в потолок. Скука ползла отовсюду. Банальнейшим сквозняком из-под двери, из оконной щели. Навязчиво-эротичным, но почему-то – уже нисколько не возбуждающим светом ночника. Дыханием, спокойным, но насторожившимся отныне навсегда. Пульсом на вялом запястье, которое ты взял, испугавшись. И спрятав испуг под толстокожие нарочитой мужественности. Безысходностью неидеально-белого потолка, неумолимым прессом спускающегося на слабые тела и души. И странно, тела продолжают жить, а души – искать, страдаючи! Чегой-то ищешь ты? Ась?!
- За что?
- Что – за что?!
- За что ты меня так?!
- Если я сказал что-то обидное, то извини, Наташа. Пожалуйста. Я не хотел обидеть, честное слово.
- Ох, и лёгок же ты на язык! Наградил пощёчиной и не задумался, даже не заметил! Всего лишь не хотел, «не хотел обидеть», чего ещё не хотел, а?
- Прости, я немного не догоняю. Если что не так, но я-то лишь подумал вслух. Любовь грязна. – Юра начал перевзвешивать свои слова, надеясь то ли ей, то ли самому себе объяснить собственную логику, будто пытаясь теперь найти, есть ли в ней что-то такое настолько обидное. – С самого начала. Она обманывает, сулит горы счастья, мягко застилает каменные постели и никогда не исполняет обещанного, прикидываясь простушкой, лупит туда, где больнее, а потом, истерев до дыр очередную жертву, насладившись насилием и с потрохами и кровью заполучив очередную душу, надругавшись, бросает в ад, открыв перед тем своё истинное лицо… Рано или поздно!
Она неожиданно и как-то равнодушненько спросила. Ухмыльнулась? Снизошла? Протянула руку? Или ударила веслом по голове? Равно. Душ… душненько спросила:
- Очередной теоретик… Как это не ново! Ты, самовлюблённый интеллектуал и эмоциональный импотент! Неужто ты не обратил внимание, что в соседней комнате стоит огромный книжный шкаф? Этот огромный шкаф, между прочим, просто переполнен дурацкими книгами, объясняющими жизнь. Отнюдь не все они принадлежат моему мужу… Прошу тебя, Юрочка, никогда не дари женщине книг, даже своих, когда-нибудь ты издашь много своих книг, всё равно, не дари женщинам книг. Что ты там хотел сказать об истинном лице? Ну, говори теперь? Во мне зажёгся спортивный азарт заполучить очередную версию!
Гончаров растерялся. Но, слава Богу, лишь на секунду:
- Не знаю, огорчится ли она, увидев завтра наши трупы, но, может быть, останется довольной, что ещё есть глупцы, которых можно тыкать лицом в мудрость. Скорее всего, ни то, ни другое, хоть она и нетороплива. Но к нам она приходит убивать, и никакого мешка отвратительных инструментов ей не нужно. А я-то, кажется, уже люблю её больше всего на свете. Я прошёл искушение, когда она врала – поверил. Я взял предложенный грех, когда она обольстила, хотел и – взял. И я рад видеть её сейчас, когда мне уже ничего от неё не надо и когда она знает, что мне уже никуда от неё не уйти. Ибо она – Смерть.
- Что ты здесь делаешь?

И даны были ему уста, говорящие гордо и богохульно, и дана ему власть действовать сорок два месяца.
Откровение Иоанна Богослова, гл.13, 5.

Девушка была прекрасна: губы – апрельская капель, голос – песнь соловья, глаза – ягоды голубики, волосы – мягкий успокоительный дождь, и сама – берёзка тонкая – забавляется своей гибкостью в объятиях буйного тополя. Юноша – ветер, что не знает ни силы, ни цели: радость его – в камнепаде слов, мужество – в горящем восхищением взоре, сила – в ветвях, распускающих зелёную нежность… Да что там! Онеметь от восторга – участь того, кто невзначай видит это.
Тонкая берёзка под ярким летним, излучающим любовь, солнцем подарила свою гибкость буйному тополю, мужественному, как камнепад, сильному нежной зеленью, радостному, как ветер.
Лёгкое движение ветвей вдруг помогло вцепиться друг в друга – стеблем за стебель, шипом за шип, лепестком за лепесток. Обрушилось на опьянённые головы, на обезумленные тела счастье – подобно озону и ослеплению молнией, и грохотом небесным. Понять, что такое любовь! Здесь и страх, и тоска, и радость, и боль, и упоение, унижение и полёт, и много-много всего другого – целый мир всего сразу. Распахни глаза во всю ширь, на какую способен, сможешь ли описать всё?! Вот так и она, мир неописуемый, огромный своей первозданной и достаточной обильностью.
…люби… люби… люби… люби… люби…
От печали до радости и обратно – до печали от радости.
Всего один шаг. И почему-то его твоими ногами всегда делает за тебя кто-то.
- Осторожно, уколешься! – прошептала Галика.
- Да нет же, Галика, это наши с тобой цветы. Они не могут нас уколоть. – он едва не вздрогнул, но легкомысленно отторг боль, секундой проколовшую палец. – Вот и всё! Этот, белый – твой. А этот, красный – мне.
- Давай помогу. – она посадила цветок в петельку его рубашки. – Ага, всё-таки укололся! Герой. Какой сегодня день, кто бы знал!!!

Веселись, юноша, в юности твоей, и да вкушает сердце твоё радости во дни юности твоей, и ходи по путям сердца твоего и по видению очей твоих; только знай, что за всё это Бог приведёт тебя на суд.
Екклесиаст, гл. II, 8.

…и вдруг они поняли, что нет, ничего, всё пока обошлось и они по-прежнему рядом. Просто сбылось их предначертанье: будучи красивыми и благоухающими, дарить аромат и красоту другим – в радость!
Могло быть и хуже! – промелькнула мысль, но тут же почему-то странно исчезла. Наверное, потому, что случилось лучше: они остались вдвоём. Они летели над землёй, слыша звук приминаемой ногами травы – шуршаще-влажный, они плыли среди деревьев, охраняемые от слишком агрессивных веток заботливыми сильными, по их понятиям, руками. Откуда ни возьмись прилетел Жук, деловито, как и раньше, осмотрел их и заговорил как-то особенно противно и торжественно:
- Н-ну вот, дети мои упрямые, глупые и неразумные, настал этот час. Я же говорил вам, всё случилось не совсем так – этого я не могу не признать, – но всё равно по-моему. Прощайте! Да станет земля… вам…
Резкий взмах руки, и назойливый жужеляк, сбитый посреди своего подлого напутственного слова, упал прямиком в муравейник, как будто нарочно оказавшийся поблизости, одно бронзовое крыло потеряв насовсем, другое – наполовину. Белый цветок произнёс печально:
- Жалко, он думал, наверно, что проживёт дольше!
- Жаль, да! Но мне – не настолько, чтоб я не понял: не прилети он сейчас, дабы потешить тщеславие, может быть, дольше бы и прожил. Он так ничего и не понял, красивый был…
- Красивый был жучок. – грустно. Искренне грустно прошептала Галика Малинина.
- Значит, не надо было с ним так жестоко?!
- Э-э, нет! Я его, знаешь как, испугалась. Вообще, я ужасно боюсь всяких там жуков-пауков. С детства запугана ими!
Теперь лес кончился, люди пошли по песчаной дороге. Недолго, потом залезли в какую-то душную, битком набитую такими же, как и они, людьми, жестяную коробку. Всё затряслось, появился неровно негромко рокочущий звук. Иногда, когда коробку сильно качало или трясло, он то усиливался, то, казалось, вот-вот заглохнет совсем, а потом вдруг стал ровным, как ровным стало и движение автобуса, вырвавшегося с просёлка на шоссе.

Таковы пути всех забывающих Бога; и надежда лицемера погибнет; Упование его подсечено, и уверенность его – дом паука.
Иов, гл.8, 13.

Жизнь изменилась, как изменился мир: камнем и асфальтом стала земля, небо олоскутилось стенами и крышами высоких, очень высоких – выше тех деревьев, что ещё помнились – домов, деревья и травы, оклочкованно загнанные в серые квадраты и прямоугольники, стали редки. Зато, когда серость неприятного на ощупь и на вкус воздуха всё же разрывалась непрошенной зеленью, цветы радовались каждой травинке, каждому кустику, каждому шершавому стволу или изумрудно-драгоценному листочку, как старым знакомым. Правда, встречали в их взглядах и речах какое-то странное смущение: то ли сочувствие, то ли зависть – непонятно. И, как ни странно, они всё-таки полюбили город, его необъяснимый круговорот, который несёт, кружит, задавая необъяснимые загадки, поражая ещё менее объяснимыми эмоциями, очаровывая неподвластно-быстрой сменой настроений. Музыка, вырывающаяся обрывками из окон квартир и полуподвалов, весёлый фейерверк вечерних огней, шуршащая скорость улиц и хоровод лиц, столь неповторимых, что, начав запоминать особенно и с первого взгляда полюбившиеся, быстро сбиваешься со счёту, не говоря уже о самих этих лицах, перемешавшихся в невообразимый и безвкусный своим разнообразием букет…
Белый цветок оказался стоящим в стакане с водой на дне квадратной дыры между ограниченным прямоугольной геометрией пространством, где жила девушка, освещённым уютным маленьким тёплым светилом, и бескрайним простором, на дне которого жил своей волшебной и таинственной жизнью город, напомнивший из прежней жизни только одно – муравейник, да и то, пожалуй, что очень отдалённо. Ветер ласково, с какой-то не объясняемой тоской прикасался к нежным лепесткам, Луна, казалось, застыдилась чего-то и упрямо прятала взгляд под синие веки туч. Ночь окружила маленький цветок, стоящий на подоконнике одной из квартир двенадцатого этажа вполне равнодушного небоскрёба, своими наветами и самыми мрачными прогнозами относительно жестокой штуки под названием «жизнь».
И вдруг пришла… невдруг пришла страшная мысль. Любовь соединила их, подарила счастье быть близко-близко. Она сорвала их с куста, подарила взамен старого новый, ещё более огромный и удивительный, мир, и… разъединила. Чужая любовь! Только сейчас, оставшись одна, Белый цветок – хрупкая наивная девочка – вдруг осознала, что усталостью, накопленной за день самых бурных потрясений, с которыми несравнима оказалась даже вся вероломная мощь летней бури, подкралась сама Смерть, та самая, о неотвратимости которой так долго говорил Жук. Всё внутри пересохло, но вода, жадно впитываемая, как последняя надежда, не утолила жажды. Подумав о возлюбленном, Белая Роза было встрепенулась, но с ужасом поняла, что не в силах даже закрыться от ночной прохлады для ночного сна собственными лепестками.


Слова мудрых – как иглы и как вбитые гвозди, и составители их – от единого пастыря. А что сверх всего этого, сын мой, того берегись: составлять много книг – конца не будет, и много читать – утомительно для тела.
Екклесиаст, гл.12, 11.

В высоком бокале, полном шампанского. Упираясь точно подрезанным стеблем в дно. Так, что лепестки лежали вровень с краями. На поверхности золочёного напитка пьянела Чёрная Роза, любуясь своим отражением в зеркале. Главным преимуществом здешних краёв перед теми, где она жила раньше, стало то, что она, Чёрная Роза, оказалась наконец-то одна и с неописуемым удовольствием осваивалась на новом месте. Да и можно ли теперь назвать жизнью то жалкое существование, что было?! Как жуткий сон, вспомнилась теснота жестяного цилиндра, напичканного жёлтыми, белыми, красными и даже – подумать только! – чёрными родственницами. Там все завидовали нераспустившимся бутонам, что гораздо легче переносили все мерзости бытия: шипы и листья, завистливые взгляды и колкие слова – мнущие, трущие и царапающие; спёртый слишком парфюмерно густым запахом воздух, вдыхаемый на грани обморока; загнивающую воду – её нельзя было пить уже с полудня. Но больше всего Роза страдала от унижения: их обменивали на разноцветные бумажки, подолгу сердито о чём-то странно договариваясь, сколько за тот или другой цветок. В результате – выбирали уродок… Ну, не то, чтобы уж совсем уродок, но уродцев: у кого-то стебель короток или вообще нет листьев, у кого-то не хватало лепестка, а то и двух, у кого-то выломаны шипы. Чем меньше давали крашеных бумажек, тем радостнее были лица новых владельцев, словно эти тупо похожие друг на друга мятые и выцветшие прямоугольники имеют какую-то ценность?!
- А ведь они даже не произведения искусства, ни одна из них не исключительна! Вся их радужность растиражирована… страшно подумать, миллионами, миллиардами, да есть ли такое число, что способно выразить настоящее количество этой дряни в мире, уму непостижимо, за что их так любят? – вздохнула Чёрная Роза. – Я, пожалуй, счастлива хотя бы оттого, что знаю: нас, конечно, много, но я-то теперь одна. Руки, которые так долго искали меня и, найдя, вырвали из этого перенаселённого ада, отдали самое большое количество этих самых несчастных бумажек в этот, пожалуй, всё-таки счастливый день!
- А я ведь, действительно, самая лучшая из всех, кто был со мною рядом! – она посмотрела на себя, не отрываясь, на память перебирая всех своих недавних назойливых и очень неудобных, и неуместных соседок. – Интересно, откуда берётся само это понятие красоты? Странное понятие, субъективное, крайне субъективное понятие. Интересно! Я ведь знаю, что я красива, но ответить – почему? или откуда? – пожалуй, что не смогу!
- Как не похожа среда, ласкающая тело, на ту мерзость! Как благодатен этот яркий сверкающий простор, так гармонично подчёркивающий меня на белом столе среди таинственных предметов вокруг. Что окружает меня? Кажется, вся эта крупная и мелкая шелуха разноцветно существует, как хаос, во имя настоящей красоты, превознося, любя, обожая только меня и служа только мне! Пожалуй, за это всё я их всех и сама уже готова полюбить: таких глупеньких, простых, некрасивых, иногда – жалких, часто – неинтересных, и почти всегда – неэстетичных, но странно необходимых, конечно… Хотя, разве может быть как-то иначе? Не представляю сейчас, нет такого…
Раздался щелчок дверного замка, прервав и заинтриговав своей необъяснимостью. В новом мире появились новые краски и новые звуки. Новые, как ни странно, персонажи явились, обыденно заполняя пространство. Её пространство. Конечно же, это новое развлечение! Всё стало на свои места: шаги, голос, руки, поднявшие бокал, глаза, смотрящие с восхищением. Усталые глаза… Роза едва не возмутилась: снисходительно восхищались… губы, отпившие пьянящую жидкость… нос с остатками пудры, вдохнувший её, Чёрной Розы, аромат, и…
Она смотрела во все глаза, если можно так выразиться по отношению к цветку: вошедшая женщина излишне скоро поставила бокал с розой обратно на гримёрный столик, отвернулась и, найдя глазами голубой с красным крестиком металлический ящичек на стене, подошла к нему. Со стороны могло показаться, будто актриса впервые в этой комнате, она будто впервые движется в ней по ставшим незнакомыми маршрутам среди привычных давно знакомых, но вдруг почему-то ставших чужими, предметов. Губы словно, а совсем не пальцы, выдавливали на горизонт возле бокала белые круглешки из хрустящей блёсткой упаковки:
- Раз, два, три, четыре… пять-шесть-семь-во… – женщина сокрушённо вздохнула, не борясь, а безусловно капитулируя перед безысходностью. – восемь, девять, десять… – остановилась, подумала и, вновь вздохнув, но на этот раз – решительно, закончила отсчёт. – одиннадцать, двенадцать, тринадцать, четырнадцать, пятнадцать!
Чёрная Роза с удивлением следила за происходящим: слишком уж быстро исключили её из круга внимания, слишком быстро забыли о ней, занявшись каким-то глупым и пошлым занятием. И опять считают! Какая разница, что? Хрустящие прямоугольнички или белые круглешки? Опять совершенно одинаковые!!! И опять – не глядя на неё, забыв о ней. Забыв о подлинной красоте! Женщина глотала таблетки не спеша, но и не медля. Потом, выложив цветок из бокала с шампанским, запила вином, встала, подойдя к двери, вновь зачем-то проверила щеколду, легла на пол.
Недалеко от локтя согнутой под головой руки стояла корзина для мусора. Среди каких-то бумажных обрезков, расцвеченных стёртым гримом салфеток, смятых программок лежал потерявший значительную часть своего шелковистого нежного наряда измятый красный цветок шиповника.