Приют Св. Николая Гл. 3-10

Володя Морган Золотое Перо Руси
3.
Запрокинув голову, он смотрел вверх и прямо перед ним – на противоположной стороне Офицерской, зажглось под самой крышей, загорелось высокое окно.
Повторимы весны, зимы, лето и осень, повторимы зори – утренние бледные и вечерние – кроваво-красные, и уже не одна заря освещала это окно... Иногда, чаще в сумерки, там играла на кабинетном рояле и пела романсы своим нищким и грустным голосом странная женщина, красивая и стремительная. Особенно хорошо получалось у нее «Для берегов отчизны дальной...».
Два или три раза, он – Александр Блок – русский поэт и театрал, видел эту женщину на сцене и наблюдал ее четкий силуэт в этом доме на кружеве гтор, и однажды под осень, когда еще полыхали огромные августовские зори, охватывая все небо, он видел ее на балконе. И вот сегодня, он понял, его сразила любовь...
Александр резко повернулся и шагнул в подьезд. Треугольные усы швейцара поползли вверх. Это был вышколеный швейцар и всякого повидал в этом богатом доме, но не смог сдержаться, чтобы не выказать изумления. Жилец квартиры 27, всегда корректный и подчеркнуто любезный, сеогдня как мальчишка, через одну ступеньку взбежал вверх по лестнице, не взяв лифта.


4.
- Вставай, зэвель! – пинали Сторожа миштарэсовцы.
Сдерживая стоны, Сторож перевалился туда-сюда и не смог. Два мерзопакостных ублюдка схватили его за вывернутые руки, вздернули вверх, как вздергивают коровью тушу крюками.
Сторожа закричал.


5.
Ничем неоправданным казались теперь Блоку многие месяцы, прожитые в каком-то душевном оцепенении. Правда, еще с осени предчувствовал он тяжелую зиму. И не ошибся. В те дни он писал:
«Куда ни повернись, все ветер...
Как тошно жить на белом свете, -
Бормочешь, лужу обходя;
Собака под ноги суется,
Калоши сыщика блестят...
И встретившись лицом с прохожим,
Ему бы в рожу наплевал,
Когда б желания того же
В его лице не прочитал...»
Еще вчера было так. Едва прошла ночь – позвонила какая-то дама. Она вот уже два дня после чтения его стихов – вы подумайте: целых два дня! – «грезила» о нем.
-Александр! Это вы, Александр?! – полнилась телефонная трубка томным голосом. – Я безумно, безумно люблю вас!
Сразу же после завтрака явилась сводная сестра по отцу Ангелина. Болтала о подругах, с подробными биографическими сведениями, как принято в захолустье: «Вышла замуж, чахотка, муж офмицер...» Рассказывала, что занимается верховой ездой, ездит «по-мужски», с каким-то артиллеристом и бегает на балы во второгой бригаде. Руссо, по ее мнению, опасная революционная величина...
-Мама сказала, -тараторила Ангелина, - что, если в «ниве» - Леонид Андреев, то она не станет читать «Ниву». И подлинно, Сашечка, ты только вникни, лучше уж «Исторический вестник» читать, чем этого противного Андреева.
-Блок неожиданно резко для него ответил:
Ты очень изменилась, Ангелина!! Ты даже не замечаешь: жизнь идет своим путем и загоняет мокриц во все более и более зловонные ямы.
Ангелина ушла, а ее место занял, словно давно ожидал, стоя за дверью, господин Терещенко – молодой капиталист, заводчик, работодатель – владелец издательства «Сирин!, будущий член Временного правительства. Большой и угловатый, неспешно перебирая сочными губами, Терещенко обстоятельно повыествовал о том, как они с писателем Алексеем Михайловичем Ремезовым были в Москве, поговорив о студии Станиславского, перешел затем вдруг на разговор вообще и с внезапной горячностью заявил:
-Никогда не был галломаном! Никогда! И не буду!

6.
С руками, вывернутыми за спиной, Сторож не мог выпрямиться. Он находился в унизительном положении. Буквой «г». Или «раком».
- Очки! Мои очки!
- Где?
- Там, на столике...
Пучеглазый полуараб-мерзавец швырнул профессорские очки Сторожа в тонкой золоченой оправе на пол и тиранул кованым ботинком американского образца.
Хряснуло и заскрипело.


7.
...Терещенко долго убеждал Блока поверить ему в том, что он думает, что все, что может, дает ему исключительно искусство.
Еще при нем забежал на минутку Женя, Женечка Иванов, милый Женечка, гениальность которого проявлялась в обыденной жизни больше, чем в его писаниях. Забежал он, передал привет от матери, да и остался. А в середине дня позвонили два стихотворца, отрекомендовались поклонниками Пушкина и принесли свои книжки с тучей эпиграфоф.
Вновь какая-то дама...
Под звон телефона посыльный от нее подавал надушенный конверт и розы. «РОЗЫ ПОСТАВЬТЕ НА СТОЛ...» - было в конверте.
Потом звонили из книжного магазина; звонил Щеголев; Мгебров; звонил Копельман...
Отстаивая свои взгляды, Блок писал статью об отношении искусства к газете, задумывал еще одну – о религии и литературе. Но в голове потерянно блуждали слова: «Или я заблудился в тумане? Или – кто-нибудь шутит со мной?..» И тоскливо думалось: «Когда же я буду свободен, наконец, чтобы наложить на себя руки?»
Никогда еще он не чувствовал себя таким усталым как в эту зиму. Надоели декаденты, пытающиеся жить с закрытыми глазами, с их малоосмысленным сюсюканьем. И потом, он оказался совершенно одинок.

8.
К парадному подьезду шестиподьездного дома сбежалась толпа: соседи из окружающих хайскребов и уличные зеваки. Говор тугой, как надрывное харканье или последний задушенный хрип. Миштарэсовцы выволокли Сторожа гольем. Толпа примолкла. В толпе присутствовали женщины и вид мужчины в одних плавках оскорбил их.


9.
В эту зиму решительно переменилась жена Александра, Люба, урожденная Менделеева, которую он постоянно называл прежде «Маленькой». Вечерами она то в кинематографе, то в «Бродячей собаке», то на каком-нибудь очередном «маскераде».
Завывала поземка, шуршали по водостокам тихие дождевые метели; он одиноко сидел в огромном и оттого особенно пустынном кабинете и его мучили воспоминания. Всплывало в памяти родовое гнездо Шахматово, вековые березы перед усадьбой, словно колонны античного храма, знойные луга и очень многое, связанное с ними: любовь, восторг души, желания.
Тогда, в юности, хотелось сверхслов и сверхобьятий. «Я ХОЧУ ТОГО, ЧТО БУДЕТ!» - ликовало все в нем. Но так получалось: он шел навстречу, а она – Маленькая – оставалась неподвижной.
Он путался в словах и мыслях, говорил глупости, душа заливалась какой-то горячей волной...
Она молчала, как Белая лебедь.
И вдруг – страшно редко, но было же это! – тонкое слово, легкий шепот, движение, быть может, мимолетная дрожь.
Он шел через луга на решительное обьяснение с ней, а на случай отказа в кармане пиджака лежала записка: «В МОЕЙ СМЕРТИ ПРОШУ НИКОГО НЕ ВИНИТЬ...»
Всплыла в памяти и последняя сцена. Люба с китайским кольцом – «на счастье» - с лягушонком, подаренным ей кем-то, ему неизвестным. Вечером они пьют чай, и она молчит, как затворница, давшая обет.
Лн первым прервал молчанку.
- Люба, мне нужно, наконец, поговорить с тобой.
- О чем?
- О тебе и обо мне, - чуть резче, чем следовало, начал он. – Положение наше неестественно и длить его – значит погружать себя в сон.
Она сказала:
- Я боюсь тебя.
- А я – тебя. Сначала Анрдей Белый, которого я, вероятно, ненавижу. Потом господа Чулков и какая-то уж совсем мелочь – Ауслендер – от которых меня как раз тошнит теперь. Потом «хулиган из Тьмутаракани» - актеришко, главное. Теперь не знаю, кто... Все это нужно кончить!
Она вздрогнула.
- Я приму сказанное к сведению. Но сейчас, умоляю, отпусти в Житомир. Ему нужно, нужно помочь! Я прошу тебя, ради бога, отпусти...


10.
- Эй, надо его накрыть! – харкнул на подчиненного некто из менгаэлей.
Шествие задержалось.
Шестерка сбегал в дом и вынес на улицу азиатский халат-архалук Сторожа с широкими карманами, сотканный как бы из цветной арбузной «махры».
Шестерка бросил халат на согбенную спину Сторожа и издевательства продолжились.

 (Пр. сл.)