Светлый терем с балконом на море

Александр Рубан
Когда вода всемирного потопа
Вернулась вновь в границы берегов,
Из пены уходящего потока
На сушу тихо выбралась любовь...
                В.Высоцкий




      Глянцево-синее, как на открытках и в мультиках, небо мчится навстречу. Солнце бьёт немного сверху и слева сквозь тёмное полукружье пропеллера. Белые клочья облаков разбегаются из перекрестья прицела, не вполне уместного в этой праздничной синеве.
      Узкая и слабая на вид кисть руки, обтянутая невообразимо изящной перчаткой из тонкой зелёной замши, плавно пошевеливает ручку управления. Большой палец насторожён на гашетке. Тёплый солнечный свет ласкает равнодушную замшу перчатки, переливается по отполированной пластмассе ручки, чуть отсвечивая на царапинах, и ровно горит на красной кнопке гашетки под неподвижным пальцем.
      Слегка маневрируя, невидимый лётчик ловит в перекрестье прицела маленький силуэт биплана. Встречное солнце мешает. В его свете силуэт оплывает, двоится, то и дело теряется в глянцевой сини, а потом пропадает совсем.
      Большая тень облака движется по чуть всхолмленной зелёной земле. Наползает на синюю ленту реки, на жёлтую полоску песчаного пляжа, на колею просёлочной дороги. Одну за другой накрывает и гасит островерхие красные крыши на белых домиках. От размытого края тени облака отделяется и убегает прочь тёмный крестик — тень самолёта. Ещё один крестик ныряет в тень облака с другой стороны.
      Гаснут царапины на пластмассе, гаснет нарядная замша перчатки, большой палец плавно жмёт на гашетку.
      За первым крестиком, бегущим по холмам, потянулся клубящийся шлейф. Очень красиво и абсолютно беззвучно.
      Крупный человек в потёртых кожаных доспехах и в кожаном шлеме с наушниками грузно качается на стропах парашюта. Лицо его запрокинуто, смешно топорщатся густые светлые усы под крупноватым носом, а губы энергично шевелятся. Свою неслышную речь, обращённую к небу, он сопровождает недвусмысленными жестами: то откручивает кому-то голову, то стучит ребром ладони по шее, а то и просто грозит супостату своим внушительным кулаком в отнюдь не изящной и тоже потёртой перчатке.
      Женщина в кожаном шлеме беззвучно хохочет, обнажая великолепные хищные зубы. Она молода и красива, и очень довольна собой. Она жмурится, как кошка, слопавшая попугая, — и глаза у неё зелёные, с бешеной жёлтой искрой. Она смотрит вниз через прозрачный фонарь самолёта, подносит к губам свои тонкие пальчики, обтянутые зелёной замшей, и делает ручкой.
      Прямо под фонарём «Эйр-кобры», рядом со звёздно-полосатым флажком, нарисована на фюзеляже ярко-зелёная крага. Три тонких пальчика прижаты к ладони, а средний и указательный делают «козу». (Или показывают «Викторию» — это как посмотреть.)
      Человек в потёртой коже, всё ещё вися на стропах и выкрикивая нечто оскорбительное, завершает малопристойный жест (хлопает правой ладонью по левому кулаку) — и вдруг некрасиво валится спиной на травянистый пригорок. Он сразу вскакивает на ноги, но тут же падает снова, беззвучно охнув. На крупном волевом лице — ошеломление и досада.
      Белые волны шёлка накрывают пригорок, медленно сминаются беспорядочными округлыми складками. Кое-где из-под них вздуваются и опадают обширные пузыри.
      Травы не видно — только недвижная груда парашютного шёлка обозначает пригорок. Почти недвижная: ближе к краю продолжается яростная возня под складками.
      * * *
      Ослепительно красивая рыжая женщина перекатывает голову по белой подушке — из стороны в сторону, равномерно, почти механически, сжав зубы и крепко зажмурив глаза. Губы время от времени шевелятся. Гримаса боли, исказившая лицо, не портит его красоты, а заросшая коростой ссадина над левой бровью не представляется уместной.
      Белая тонкая простыня укрывает женщину до подбородка — настолько тонкая, что нельзя не понять, что под нею нет ничего, кроме прекрасно оформленного молодого тела.
      Постепенно появляется звук. Приглушённые стоны гулко отдаются в пустом помещении. Где-то звонко капает вода. Неспешно стучат и шаркают шаги за стеной.
      — Сбудь! — требовательно произносит женщина сквозь плотно сжатые зубы. — Сбудь навсегда. Открени...
      Она вдруг запрокидывает голову, вминая затылок в подушку, и широко распахнутым ртом втягивает в себя стон. Капли пота проступают на лбу. Понемногу лицо её обмякает — но видно, что она заставляет его обмякнуть. Ей по-прежнему больно.
      Тихонько скрипнув, открывается белая дверь в белой стене. В комнату, слегка пригнув чёрную голову в белой шапочке, проходит высокий негр в белом халате. Лицо у негра сонное и безразличное. Он останавливается над женщиной и, заложив руки за спину, смотрит на неё без всякого выражения.
      — Я не надо, Питер! — отчётливо произносит она, всё так же не открывая глаз. — Сбудь ты.
      — Я попробую, мисс Невада, — говорит негр, и женщина открывает глаза — зелёные, с бешеной жёлтой искрой.
      На лице у негра — профессионально-бодрая улыбка.
      Мисс Невада приподнимает голову и обводит взглядом комнату. Белые стены, белый потолок, блёкло-серый линолеум пола. Полукруглый матово-белый плафон на потолке. Напротив белой двери без ручки — большое окно, задёрнутое белыми шторами. Там, снаружи — яркое солнце, оно рисует на шторах клетчатый переплёт окна, слишком тонкий и частый для переплёта. У изголовья постели — белая тумбочка с медицинским нагромождением из белого пластика, стекла и никелированных трубок. Высокий белый табурет рядом с тумбочкой. Всё.
      — Где Питер? — спрашивает Невада. Она смотрит в потолок, хотя смотреть там не на что. Лицо её нарочито спокойно. Может быть, ей снова больно, а может быть, она ненавидит этого негра в белом халате.
      — Обычно спрашивают: «где я?» — говорит негр.
      — Я не бываю обычной, — в голосе Невады прорывается раздражение. — Я спрашиваю: где Питер?
      — Который из них? — улыбается негр. — Меня, например, тоже зовут Питер. Питер Довски.
      Присев на краешек табурета, улыбчивый Питер Довски покопался в тумбочке, достал оттуда шприц и сорвал с него прозрачную обёртку.
      — Мистер Довски! — голос Невады стал спокоен и вежлив, как и лицо, и даже приугасли жёлтые искры в зелёных глазах. — Если вы знаете, что меня зовут Лиз Невада, то вы не можете не знать, о каком Питере я спрашиваю. Где он?
      — Я не знал, что вас зовут Лиз, — примирительно сказал Питер Довски. Он сунул обёртку шприца в карман, извлёк вместо неё ампулу зловещего вида и цвета и, глядя на свет, постучал по ней ногтем, а потом надломил кончик. — Я сказал: «мисс Невада». Это имя было вышито на клапане вашей куртки. — Говоря это, он втянул в шприц почти половину зловеще-алого содержимого ампулы, а остаток аккуратно сунул в нагрудный кармашек халата. — Я даже не был уверен, что вы мисс, а не миссис. Но, исходя из того, что вам никак не больше двадцати лет...
      — Двадцать четыре, — перебила Лиз. — Мои документы лежали в заднем кармане брюк. Вы их не нашли?
      Довски несколько помедлил с ответом. Шприц он держал возле подбородка, иглой вверх.
      — Нет, — сказал он наконец. — Мы их не нашли.
      — Так поищите.
      — Видите ли, мисс Лиз, это будет... затруднительно. Если не сказать невозможно.
      — Вы сожгли все мои вещи?
      Довски на секунду опустил веки — при желании это можно было счесть кивком.
      — Остался пепел, — сказал он. — Куртку и шлем мы вам вернём, а всё остальное, увы, обратилось в пепел. Вместе с вашими документами — ещё раз увы.
      — Ну и бардак. — Лиз поморщилась. — Одно слово: тыл!
      Довски вздохнул, как бы извиняясь за тыловой бардак.
      — И тем не менее! — заявила Лиз. Она прикрыла глаза, видимо, пережидая боль, и снова посмотрела на Довски. — Теперь вы знаете, кто я. Я — Лиз Невада. Рыжая Лиз — Зелёные Краги. Лётный номер 18А38. И я вас спрашиваю ещё раз: где мой Питер и что с ним?
      — Да, — кивнул Довски. — Теперь я знаю, что вас зовут Лиз. Мисс Лиз Невада. Но о вашем Питере мне ничего не известно — ни где он, ни что с ним, ни кто он такой. Давайте-ка я лучше приступлю к моим прямым обязанностям. Потому что я точно знаю, что вам очень больно.
      Он встал и подошёл к её постели. Рыжая Лиз напряглась и шевельнула плечом, пытаясь выпростать из-под простыни руку, но не смогла.
      — Что вы собираетесь делать? — спросила она, с подозрением глядя на шприц.
      — Не бойтесь, это всего лишь транквилизатор.
      — Вы всем так говорите?
      Довски вздохнул и отступил на шаг.
      — Если вы мне не верите, я на ваших глазах введу себе то же самое.
      — Из другой ампулы?
      — Сейчас я выброшу этот шприц, открою новую ампулу, наполню из неё два шприца, и один из них — вы сами выберете, какой, — будет лежать вот здесь, у вас на виду. — Он постучал пальцем по табурету. — А другой я введу себе. Мне часто приходится это делать. Даже слишком часто, мисс Лиз Невада. У нас просыпаются до десяти человек ежедневно, и почти все они ужасно недоверчивы. К концу обхода я накачиваюсь транквилизаторами до бесчувствия. Мне следовало сразу наполнить два шприца, но я уже слишком медленно...
      — Вам следовало побелить лицо, — перебила Лиз.
      — Простите? — на чёрном толстогубом лице Питера Довски прорисовалось недоумение, и он стал похож на туповатого полицейского из плохого боевика: все оскорбления, кроме прямого в челюсть, для него слишком тонки.
      — И руки тоже! — В зелёных глазах рыжей Невады опять заплясали жёлтые чёртики, она демонстративно обвела взглядом белую комнату.
      Питер Довски наконец понял и улыбнулся.
      — И ещё ботинки, — сказал он. — Они у меня коричневые... Так я пойду выброшу этот шприц, а вы пока...
      — Чёрт с вами, Довски, — сказала Лиз. — Вливайте в меня вашу отраву. Но имейте в виду: если вы меня убьёте, я вам отомщу. Я буду вам сниться.
      Довски согласно кивнул и, наклонившись над Лиз, откинул край простыни. Он, конечно, не впервые проделывал это, потому что не испугался и не удивился. Лиз Невада была Лиз Невадой лишь от груди и выше. Её рука от середины плеча и до кончиков пальцев была как бы из мутного бутылочного стекла, а прекрасные формы всего остального лишь смутно угадывались вокруг отчётливо видимого скелета.
      И всё же эта смутная прозрачность была плотью — простыня не провисала на костях, а эластичные широкие ремни под простынёй были туго натянуты. Перехлёстнутые через невидимые бёдра и почти невидимый живот, они удерживали Лиз в неподвижности. Запястья рук, более плотных для взгляда, были охвачены матово-белыми браслетами, составлявшими единое целое с каркасом кровати. Вот почему Лиз не удавалось выпростать из-под простыни свою руку: она не должна была её видеть.
      Довски быстро нащупал вену на полупрозрачной руке, чуть выше браслета, и ввёл иглу.
      — Будет больно, — предупредил он. — Тридцать секунд — быстрее нельзя. Терпите.
      Лиз кивнула и с любопытством оторвала голову от подушки, но Довски успел приподнять откинутый край простыни левой рукой. А большим пальцем правой стал медленно давить на плунжер, глядя, как алая жидкость миллилитр за миллилитром вливается в вену. Сначала она потекла вверх по синеватой полупрозрачной руке, пока не достигла края живой загорелой плоти. Потом, наверное, добралась до сердца — Невада вскрикнула и закусила губу. А потом стали толчками, в такт биениям сердца Невады, появляться розовые артерии, вены и капилляры в пустоте, окружающей кости скелета.
      — ...двадцать девять... тридцать, — вслух закончил отсчёт Питер Довски, осторожно извлёк из вены иглу и опустил простыню. — Уже не больно?
      — Н-нет... — Лиз удивлённо поморгала и улыбнулась. — Вы волшебник, док: вообще никакой боли!
      — Я не волшебник, я оператор волшебной палочки. До свидания, мисс Лиз Невада. До завтра.
      Он ещё шире раздвинул в улыбке свои пухлые губы, сунул использованный шприц в карман халата и направился к двери. К плотно закрытой белой двери без ручки, открывавшейся внутрь. Лицо его снова стало сонным и безразличным.
      — Эй, док!
      — Да? — он обернулся от самой двери, опять улыбаясь.
      — Вы ничего не забыли?
      Вопрос был явно риторическим, и Довски промолчал, ожидая продолжения.
      — Вы странный человек, док. Вы не знаете, кто такая Рыжая Лиз, и ничего не слышали о моём Питере. Допустим. Но тогда скажите хотя бы: где я? В каком госпитале? Здесь не стреляют — значит, мы в глубоком тылу, но где? И когда меня, наконец, развяжут?
      — Когда вы обнаружили, что вы связаны, мисс Лиз Невада?
      — Какая разница? Ну, только что.
      — Через три-четыре минуты вы уснёте, а проснётесь уже свободной. Я вам это обещаю.
      — Идиотство... А мой первый вопрос?
      — Я не знаю, где ваш Питер.
      — Я спросила: где я?
      — Вы всё равно не поверите, если я отвечу. Будет лучше, если вы увидите это сами.
      — Надеюсь, не в России, док?
      — В России стреляют.
      — Знаю. Ещё бы мне это не знать! Но где-нибудь в Северо-Троцке наверняка тихо. Или в Бухаринабаде — до него даже «Валькирии-2» не долетают... Россия огромна, док.
      — Да. Она — одна огромная война. Одна сплошная рана. А здесь нет войны. И никогда не было. И никогда не будет. Верите?
      Лиз Невада смотрела на него, нехорошо прищурясь.
      — Классная шутка, Довски, или как вас там. Только очень уж мрачная, если вдуматься.
      — Вот видите, вы даже этому не поверили. А ведь это лишь малая доля всей правды, которую вам предстоит узнать... До завтра, мисс Рыжая Лиз!
      Лиз не ответила.
      Продолжая улыбаться, Довски не глядя взялся за дверную ручку, которой только что не было. Отвернулся, распахнул дверь (она снова тихонько скрипнула) и, рефлекторно пригнув свою чёрную голову, шагнул в проём. Ботинки у него действительно были коричневые, а брюки — белые, как почти всё здесь. За дверью был всё тот же блёкло-серый линолеум на полу и угадывалась белая стена напротив проёма, на не вполне определимом расстоянии от него.
      Дверь плотно закрылась. Ручки на двери не было.
      Лиз отвернулась и хмуро глянула на окно, на недвусмысленную клетчатую тень на шторах.
      — Ещё две минуты, товарищ Довски? — пробормотала она. — А то и все три? Ладно...
      Она подёргала руки — одну и другую, но браслеты держали прочно. Тогда она напряглась, упёрлась локтями и попыталась резко сесть на кровати. Эластичные ремни, спружинив, бросили её обратно. Попытка прогнуться, опираясь на затылок и пятки, оказалась ещё менее успешной.
      — Россия!.. — громко сказала она, и это прозвучало как единственно возможный вывод из неоспоримого факта. — Продался русским, чёрный подонок. И меня продал... Интересно, почём нынче в России рыжие американки? — осведомилась Лиз, обращаясь к белому плафону над головой. — Или, скажем, лётчики с литерой «А» в личном номере?
      Изменив тактику, она стала мелкими рывками поворачиваться набок, и это ей удалось. Лиз удовлетворённо улыбнулась, лёжа в неудобной позе под вдавившимися в неё ремнями. Простыня от резких движений съехала вправо, наполовину обнажив то, что когда-то было (или вскоре должно было стать?) спиной и ягодицами. Нижние рёбра, позвоночник и тазовые кости всё ещё отчётливо просматривались сквозь паутину кровеносных сосудов, но кисть руки была уже вполне нормального цвета. Лиз не могла видеть себя: там, куда было обращено её лицо, простыня свешивалась почти до пола.
      — Если вы, — сказала Лиз, обращаясь теперь к стене, — захотите использовать меня по специальности, это будет всё равно что подарить самолёт Соединённым Штатам. Великий Троцкий вас за это не похвалит. А если вы подсунете меня под какого-нибудь вашего Блюхера, я ему всю морду исцарапаю. Лучше сразу на хлопковые плантации, имейте в виду. Я вам там наработаю!
      Сделав это заявление, она согнула правую ногу в колене и, закусив от напряжения губу, дотянулась пяткой до прикованной браслетом кисти левой руки. То, что ввёл в неё доктор Довски, почему-то начало действовать именно с пяток: из-под простыни показалась очаровательная женская ножка с мягкими подушечками пальцев и без малейших признаков мозольных наростов. Вся кожа стопы была розовой и младенчески чистой, но от лодыжки и выше нога была такой же, как рука — полупрозрачной и синеватой, как мутное стекло.
      Помогая прикованной кистью руки, Лиз подвела стопу под туго натянутый ремень.
      — Мне бы сейчас твою силушку, Питер! — жалобно попросила она. — Говорят, архангельские мужички ненормально сильны — и, если судить по тебе, это правда...
      С этими словами она с силой выпрямила ногу — и ремень оглушительно лопнул. Простыня окончательно свалилась на пол, а ноги Лиз отбросило за край кровати.
      Теперь уже совершенно обнажённая (и от коленей до груди стеклянисто-синяя), она лежала, перекрутившись на правый бок. Оставшийся ремень вдавился ей глубоко под рёбра, а руки, мёртво схваченные браслетами, были вывернуты. Розовая чистая кожа медленно наползала вверх от коленей и вниз от загорелой груди. Но Лиз ещё не успела увидеть себя. Она улыбалась, откинув голову на подушку, и жёлтые чёртики в её глазах отплясывали «джигу».
      Если бы хоть в одной мифологии мира существовала богиня бунта, покровительница мятежников, — она обязательно была бы рыжей и улыбалась бы точно так же, как Лиз.
      — Частная инициатива и максимум личной свободы! — провозгласила Рыжая Лиз, улыбаясь, как несуществующая богиня.
      Она рывком забросила ноги на кровать, перевернулась под оставшимся ремнём обратно на спину и вдруг сладко зевнула.
      — Не спать, восемнадцатый! — прикрикнула она, явно кого-то передразнивая.
      Подняла колени, напрягла живот и резко выгнулась. Второй ремень лопнул с тем же оглушительным хлопком. Лиз ещё раз зевнула, выворачивая скулу, и уселась на кровати.
      — Ничего себе синячок! — пробормотала она, мельком глянув на свои бёдра, и с сонной сосредоточенностью уставилась на левый браслет. — Что же мне с тобой-то делать? — спросила она у браслета и пошевелила рукой.
      Делать с ним ничего не пришлось, потому что он, легонько звякнув, выскользнул из гнезда и распался на две половинки. Нужно было лишь повернуть руку: браслет был устроен так, что удерживал только лежащего.
      — Тюрьма для ленивых! — объявила Лиз, подавляя очередной зевок, и потрясла головой. Потом презрительно стряхнула второй браслет, спрыгнула с кровати, подбежала к окну и рванула вниз штору.
      Никакого окна за шторой не оказалось. Там оказалась глубокая ниша с двумя газосветными трубками у дальней стены, зачем-то забранная тонкой и хилой на вид решёткой. Пустая глубокая ниша.
      * * *
      В белой стене отворилась массивная белая дверь с неровными, но плотно пригнанными краями. Из неё, рефлекторно пригнув голову, вышел высокий негр в набедренной повязке из белой мохнатой шкуры, с венком из белых лилий на голове и многорядным ожерельем из крупных белых клыков и раковин на груди. Когда он поднял голову, стало ясно, что это всё тот же Питер Довски — всё с тем же выражением сонливости и безразличия на толстогубом лице.
      За дверью, из которой он вышел, виднелся белокаменный грот с маленьким водоёмом, небольшой костёр на берегу и голый человек, расслабленно лежавший на груде белых шкур.
      Выйдя, Довски с видимым усилием потянул дверь на себя, закрывая, и неспешно пошёл вдоль стены налево, на ходу преображаясь. Ожерелье растаяло и пропало, а белая набедренная повязка стала разрастаться, превращаясь в некое подобие длинной белой туники. За спиной выросли крылья, вместо венка над головой засеребрился нимб, а на босых ногах возникли красные плетёные сандалии.
      Очередная дверь оказалась высокой, двустворчатой, с великолепными резными филёнками. И тоже сплошь белой. Преображённый Питер Довски распахнул её, толкнув двумя руками, и, затворяя за собой, торжественно ступил в обширные высокие покои, не похожие ни на комнату Лиз, ни на только что оставленный им грот с водоёмом.
      Здесь были белая шёлковая драпировка на стенах и белая лепнина на потолке. Окно за белыми складками портьер было высоким и стрельчатым. Тень решётки на портьерах была не прямоугольной, а вычурной, с овалами, ромбами и завитками. Слева и справа на мраморном сероватом полу стояли два белых ложа под высокими белыми балдахинами, а между ними, перед окном — круглый столик белого мрамора, на котором громоздились разнообразные вещи: каменные и металлические флаконы, ступки с пестиками, ланцеты, пинцеты, чаши и стопка разноразмерных медных и серебряных тазиков, вложенных один в другой.
      Под балдахином слева, укрытый до пояса белым покрывалом, возлежал мускулистый громадного роста мавр, не чета даже самому Питеру Довски, — с золотой серьгой в ухе, с кинжалом в груди и с гримасой отчаянья на лице. Под балдахином справа, укрытая таким же покрывалом до плеч, вытянулась бледная черноволосая женщина с посиневшим горлом.
      Питер Довски взял со столика небольшую чашу, выдавил в неё содержимое тюбика, который извлёк из-под складок туники, и добавил пару капель всё той же зловеще-алой жидкости из ампулы. Ампулу пристроил на столике, а тюбик, смяв, сунул обратно в складки туники. Перемешал содержимое чаши серебряной лопаточкой и, подойдя к женщине, стал втирать получившуюся мазь в её тонкую шею.
      Когда она открыла глаза, Довски повернулся так, чтобы ей были видны его нимб и крылья, и благостно улыбнулся.
      — Где я? — спросила женщина.
      — На небесах, синьора, — серьёзно ответил Довски. — И вы, и ваш муж. Скоро вы предстанете перед Всевышним и будете прощены. Понюхайте вот это. — Он извлёк из-под складок туники флакон, очень похожий на те, что стояли на столике, и поднёс к лицу женщины Вдохнув, она тут же уснула с блаженной улыбкой на бледном лице.
      Подойдя затем к мавру, Довски выдернул из его груди кинжал, влил в отверстую рану остаток алой жидкости из ампулы. Спустя несколько секунд рана затянулась. Мавр дёрнулся и напрягся, но, видимо, руки его были прикованы так же, как руки Лиз. Довски выпрямился, пряча ампулу и благостно улыбаясь.
      Мавр уставился на него налитыми кровью глазами, в которых читалась мука — не только телесная. Отчаянье на его лице сменилось удивлением, а потом он горько усмехнулся и покачал головой.
      — Насмешка? — пророкотал он. — Иль нелепая ошибка? Таких, как я, не пропускают в рай. Я кончил жизнь грехом самоубийства, и не был первым мой последний грех. Мне место в преисподней, потому что я этими преступными руками убил мою безвинную супругу. Исправь, Архангел, попущенье Божье — воздай Отелло по его заслугам!
      — Ты многословен, мавр венецианский, — сказал Довски. — Но много слов — не значит много смысла. Не мне менять предначертанье Божье, и не тебе судить твои грехи. Ты здесь, поскольку Господу угодно, чтоб ты был здесь, и... завтра... э-э... Короче говоря, мистер Отелло, получилось так, что ваша любовь перевесила на чаше весов Господних всё остальное. Понюхайте вот этот флакон и усните с миром, а завтра мы увидимся ещё раз и поговорим подробно.
      — О чём? — Отелло усмехнулся ещё горше, повёл могучими плечами и отдёрнул голову от флакона. — Коль суд Господень совершился и я прощён, о чём нам говорить? Господь жесток: прощеньем наказует! Он открывает райские врата, он говорит: «Поди сюда, Отелло! — и пальчиком кивает благосклонно. — Поди сюда, живи в садах Эдема, которых ты, убийца, не достоин. Живи и слушай ангельские хоры, которые звучат не для тебя. Живи с проклятой памятью в ладонях о том, как хрупко горло Дездемоны. Две вечности, три вечности живи!..» Я б легче принял муки преисподней: кипящую смолу, четвертованье бессрочное, болезненные язвы и соль на язвах — и не возроптал бы! Но как принять прощение Господне, коль сам себя я не могу простить?
      — Должен заметить, мистер Отелло, — сказал Довски, дождавшись паузы, — что гораздо легче иметь дело с язычниками, чем с вами, христианами. Всё-то вы поставите с ног на голову, предварительно вывернув наизнанку!
      — Я повторяю, что Господь жесток! — заорал Отелло, бешено вращая глазами и тряся головой. — Имеющие уши да услышат и засвидетельствуют богохульство! Я отягчаю им свои грехи, и без того тяжёлые чрезмерно, и покупаю место в преисподней!
      — Здесь ваша валюта не котируется, — сухо возразил Довски. Отелло непонимающе воззрился на него и открыл было рот, чтобы опять заорать, но Довски быстро продолжил: — Почему-то любой христианин всегда полагает себя наедине с Господом, а ведь это в высшей степени эгоцентрично, мистер Отелло! Вспомните хотя бы о вашей супруге. Подумайте: каково-то ей будет здесь целую вечность без вас? Я уж не говорю о трёх вечностях. Между прочим, она, в отличие от вас, очень обрадовалась, узнав, что вы тоже...
      — Как? Дездемона милая в раю? — обрадованно вскричал мавр.
      — Поверните голову налево. Убедились? А теперь будьте паинькой и понюхайте флакон. — Довски быстро сунул его под нос мавру — как раз когда тот глубоко задышал, не отрывая влюблённого взгляда от Дездемоны.
      — Она безгрешна и достойна рая, — пробормотал он, тщетно борясь со сном. — Я сомневался в этом, умирая...
      Закрыв за собой двустворчатую дверь, архангел Питер Довски снова пошёл вдоль стены, неуловимо преображаясь. Вскоре на нём были грязноватая белая шапочка и грязноватый белый халат, небрежно накинутый поверх выцветшего, когда-то зелёного кителя. Застиранные до бесцветности галифе были заправлены в рыжие яловые сапоги, которые противно и мерно скрипели, — и ещё возникло мерное, в такт шагам, металлическое позвякиванье.
      Следующая дверь оказалась железной (сквозь белую краску проступали пятна ржавчины), грубо сваренной и с наглухо закрытым квадратным окошечком посередине. Судя по засову поперёк двери и по выступающим слева могучим петлям, она открывалась наружу.
      Звеня связкой ключей на большом железном кольце, Питер Довски снял массивный замок, потом, спохватившись, открыл на секунду и снова захлопнул квадратный глазок, отодвинул засов и потянул дверь на себя. Она с железным визгом отворилась, показывая внутренность камеры: серый цементный пол; грубо побеленные бетонные стены и потолок; зарешёченное окошко под самым потолком.
      На голых неструганых нарах у левой стены лежал ничком, отвернувшись лицом к стене, голый измождённый человек с проломленным затылком. Руки его были бессильно вытянуты вдоль тела, но не прикованы: видимо, в этом не было никакой нужды. Невозможно было понять, мужчина это или женщина: первичные половые признаки в этой позе не усматривались, волосы на голове были недавно острижены «под ноль», а об округлости форм, якобы присущей женскому телу, при таком истощении и речи быть не могло. Рёбра тяжело вздымались и опадали, шевеля растянутую на них сухую кожу... Но страшнее всего были не эти выпирающие из-под кожи рёбра, не угловато торчащие тазовые кости и лопатки, и даже не проломленный затылок (было видно, как под недавно остриженным черепом пульсирует мозг). Страшнее всего было то, что у человека отсутствовали правая икра и добрый кус правой ляжки. Они были срезаны до самой кости. Под смутной синеватой прозрачностью, которая обозначилась вместо них, был ясно виден неровный, торопливо сделанный срез. Или скус...
      — На выход с вещами, начальник? — спросил человек тусклым бесполым голосом, не повернув головы и не пошевелившись. — Так вещей нет.
      — Когда вас обнаружили, Пять Тысяч Четыреста Сорок Девятый, на вас почти ничего и не было, — благодушно сказал Питер Довски, входя в камеру и садясь на корточки у изголовья нар. — Какое-то рваньё и номер на нём.
      Человек со стуком перекатил голову (лицом по неструганым доскам) и без выражения уставился на вошедшего. Кадык у него тоже отсутствовал и был обозначен всё той же смутной прозрачностью. Сухой стянувшийся пергамент щёк был небрит.
      — Толковые у вас собачки, — сказал 5449-й. — Даже номера оставлять обучены.
      Довски встал, обшарил глазами камеру, в которой не было ничего, кроме нар и человека на нарах, и озадаченно хмыкнул.
      — Вы хоть что-нибудь знаете о больницах? — спросил он.
      — А как же. В больничке тепло, — протяжно ответил 5449-й и улыбнулся. Если может улыбаться обтянутый сухим пергаментом череп. — Как у тебя в Африке.
      — У меня в Америке попрохладнее, — заметил Довски, изображая начальственную улыбку. — Даже летом, — уточнил он. — Даже в Калифорнии.
      — А здесь ты на стажировке, союзничек? — спросил 5449-й. — Опыт перенимать приехал?
      — Считайте пока, что я просто врач.
      — Ну тогда считай, что я пациент. Поиграем.
      — Давайте, — согласился Питер Довски и снова растерянно оглядел пустую комнату. Пожал плечами, достал из кармана халата использованный шприц (обертка зацепилась и вывалилась) и широкогорлый пузырёк с бесцветной жидкостью. Смочил в ней иглу и, поставив пузырёк на нары (ноздри 5449-го шевельнулись), извлёк из нагрудного кармашка кителя новую ампулу.
      — Если это ваша «сыворотка правды», — без выражения произнёс 5449-й, следивший за его манипуляциями без видимого интереса, — то зря стараешься. Нашему следствию не просто правда нужна, а классовая, её другими способами добывают... По правде-то я один бежал, а по классовой правде должны быть подельщики. — Говоря это, он медленно придвигал руку к пузырьку и наконец ухватил его. — По классовой правде никак нельзя дойти в одиночку до мыса Дежнева, да ещё зимой...
      Питер Довски не смотрел в его сторону. Он как раз обломил кончик ампулы и набирал её содержимое в шприц, сосредоточенно шевеля губами — видимо, высчитывал объём.
      — Учиться тебе, учиться и учиться, союзничек, — проговаривал всё с той же безразличной интонацией 5449-й. — Коммунизму. Один ходишь. Дверь не закрыл... Звать как? — резко спросил он.
      — Питер, — машинально ответил Довски, машинально поднимая голову и улыбаясь.
      — Привет, тёзка! — 5449-й плеснул содержимое пузырька в лицо Питеру — тот инстинктивно зажмурился и вскинул руки к глазам.
      В следующее мгновение груда обтянутых кожей костей взлетела с нар в каком-то невероятном прыжке и врубилась черепом в поддых «союзничку». Довски раскинул руки, грохнулся спиной и затылком о бетонную стену и стал сползать на пол, а 5449-й выдернул из-под него халат, выбежал, хромая, из камеры и с лязгом захлопнул дверь с той стороны. Спустя секунду послышался грохот задвигаемого засова.
      Управившись с засовом, 5449-й огляделся, и первым его движением было — вернуться обратно в камеру. Меньше всего он ожидал увидеть то, что увидел: громадное белое пространство над серым полом. Может быть, это был купол, а может быть, купол небес. Белая стена уходила далеко влево и далеко вправо, заметно закругляясь, а наверху плавно переходила в потолок — если там был потолок. Размеры помещения были неопределимы, потому что взгляду было не на чём остановиться. Кроме разве что белых дверей слева и справа — разных и на разном расстоянии одна от другой.
      5449-й отошёл было на несколько шагов от стены, но сразу вернулся. Халат он всё ещё держал под мышкой. Посмотрел ещё раз налево, потом ещё раз направо. Откинул глазок и заглянул в свою камеру. Отвернулся, оставив глазок открытым, и опять оглядел купол.
      — Америка? — спросил он в пространство. — Что ж ты мне сразу не сказал, тёзка?.. Да нет же, какая к чёрту Америка, если камера наша. Лежу в снегу, замерзаю и брежу... Интересный бред, с неграми.
      Он развернул халат, надел его в рукава и застегнул на все пуговицы.
      — Ладно, старлей Поморцев, — сказал он решительно. — Бред так бред. Пошли смотреть дальше.
      И он захромал вдоль стены направо, на ходу обследуя карманы халата. Из правого кармана старлей Поморцев извлёк ещё один использованный шприц, осмотрел его и сунул обратно. В левом оказались пустая ампула, смятый тюбик и старинного вида каменный флакон с плотно пригнанной пробкой. Он вытащил пробку, осторожно понюхал и сразу отдёрнул флакон от лица — так резко, что содержимое плеснулось на стену. Поспешно заткнул флакон и, зажав нос, отбежал подальше от пятна на стене, миновав при этом двустворчатую дверь с резными филёнками. В следующую дверь толкнулся, но безуспешно: это была та самая, массивная, которую Питер Довски закрывал с видимым усилием.
      А третья дверь была проломлена изнутри.
      Пролом был не сквозным — просто на уровне груди выпирал углами из полотна двери треснувший пластик. Старлей Поморцев нажал ручку, и дверь подалась, но, открывшись на ширину ладони, упёрлась во что-то. Он налёг на неё плечом, отодвинул препятствие и протиснулся в комнату.
      В комнате имел место разгром.
      Край двери был исцарапан — видимо, её пытались открыть изнутри чем-то металлическим, а уже потом стали ломать. Орудием взлома, видимо, служила тумбочка, она и валялась под самой дверью, подпирая её. Серый линолеум пола был запятнан красными следами босых ног и усеян битым стеклом, обломками белого пластика и никелированными трубками, частью погнутыми. Рядом с глубокой светящейся нишей была прислонена к стене соразмерная нише решётка, тоже погнутая. На косо задвинутой в угол кровати лежал табурет с отломанной ножкой.
      А рядом с кроватью, уронив на неё голову, сидела и спала красивая рыжеволосая женщина в странном белом одеянии а-ля Айседора Дункан. Спящее лицо её было обращено к двери, а в правой руке, закинутой на кровать, она сжимала недостающую ножку от табурета... Одеяние же её было просто двумя кусками материи: один из них, заменявший блузку, был завязан узлом на плече, другой она обернула вокруг бёдер. И ещё у неё был очень странный загар — словно она загорала в длинных, выше локтей, перчатках.
      Ноги у неё были тоже белые, без малейших следов загара, а ступни были поранены осколками стекла. Из порезов сочилась кровь и скапливалась лужицей на сером линолеуме.
      Что-то произошло с лицом старлея Поморцева, 5449-го, когда он увидел Лиз. Мало сказать, что лицо его стало неподвижным. С него сдуло даже ту тень настороженности и ту тень тени любопытства, что всё-таки ощущались при разговоре с Питером Довски.
      Он поднял голову, посмотрел на разбитый плафон и сказал:
      — Если ты есть... ты сволочь.
      Потом опять посмотрел на спящую Лиз и добавил:
      — А если мне это снится...
      Он достал из кармана шприц и вонзил иглу в ладонь левой руки. Вытащил (на ладони выступила густая капля крови) и отбросил в угол.
      — Значит, не снится, — сказал он и начал действовать.
      Прежде всего закрыл дверь и снова подпёр её тумбочкой. Потом убрал с кровати табурет. Потом бережно взял Лиз на руки и уложил её на кровать (Лиз вздохнула и вытянулась). Разжал её пальцы и отобрал отломанную ножку табурета. Встал на колени у изножья кровати, положив дубинку на пол рядом с собой, оторвал от простыни лоскут и стал осторожно промакивать её ступни и выбирать из них ногтями и зубами осколки стекла.
      Лиз отдёрнула ногу и застонала.
      — Терпи, рыженькая, — ласково сказал 5449-й. — Терпи, Лизавета из лазарета. Я терпел... Помнишь компаньеро Поморцева? Где тебе помнить, если за тобой вся палата бегала. На костылях... Надо же, свиделись. Где Мадрид, а где Чукотка. Тебя-то как сюда занесло...
      Говоря это, он постепенно притянул к себе её ногу, нежно и плотно обхватил левой ладонью стопу, пальцами правой снова нащупал осколок и быстрым плавным движением вытащил.
      — Всё-всё-всё, — пробормотал он, снова притягивая к себе ногу. — Уже всё, немножко осталось... — и стал языком вылизывать и ощупывать ранку.
      — Питер! — сказала вдруг Лиз.
      Поморцев прервал своё врачевание, поднял голову и сглотнул (дёрнулся вверх и опять опустился полупрозрачный хрящ кадыка).
      — Узнала, рыженькая? — спросил он перехваченным голосом. — Выходит, меня ещё можно узнать?
      Лиз спала. Она смотрела ему в лицо, чуть оторвав голову от подушки, но это был взгляд спящего человека.
      — Прямо на запад, Питер, — сказала она.
      — Спи, — шепнул он, тихонько поглаживая её ногу. — Спи.
      — Прямо на запад, — упрямо повторила она и уронила голову на подушку. — Больше не будет застав. Через пять миль войдёшь в пустое селение на берегу Коюкука — это правый приток Юкона. Люди эвакуированы, там сейчас ни души... На том берегу Коюкука — ваши. Иди.
      Она замолчала и заплакала во сне, а потом опять задышала ровно и безмятежно.
      Поморцев усмехнулся, покачал головой и, оторвав от простыни узкую полоску, стал бинтовать стопу.
      Закончив, он поднялся, подобрал дубинку, сел на перевёрнутую тумбочку и прислонился спиной к двери, а дубинку пристроил у себя на коленях. И стал смотреть на Лиз.
      Лиз спала. Ей снилось что-то очень хорошее.
      * * *
      Два истребителя — биплан с красными звёздами на крыльях и «эйр-кобра» с белыми — резвятся в небе. Меньше всего это похоже на воздушный бой и больше всего — на любовную игру двух дельфинов. Почти сцепившись колесами шасси, они крутят синхронные «бочки», разлетаются в стороны, снова сближаются, делают встречные «мёртвые петли»; друг за дружкой свечой карабкаются в зенит и, почти одновременно перевернувшись, ныряют в пике.
      Внизу — бескрайнее ледяное поле с неровными чёрными полыньями и громоздящимися торосами. Оно стремительно надвигается. Солнце сверкает на ледяных изломах торосов, на голубом и белом.
      Узкая кисть руки, обтянутая зелёной замшей, рвёт ручку управления на себя. То же самое делает большая широкая длань в потёртой кожаной перчатке. Сверкающее ледяное поле, нехотя откачнувшись, открывает линию горизонта.
      Очень долго два самолёта летят рядом — крыло «эйр-кобры» под крылом биплана, звезда над звездой. Под фонарём «эйр-кобры» нарисованная на фюзеляже зелёная крага показывает «викторию». Под фонарём биплана — два ряда маленьких красных звёздочек, верхний немного длиннее нижнего.
      «Эйр-кобра» качает крыльями, раз и другой поддевая снизу крыло биплана. Человек в потёртом кожаном шлеме поворачивает голову и вопросительно смотрит вниз. У него густые светлые усы под крупноватым носом и очень знакомые голубые глаза. Это Пётр Поморцев, совсем не похожий на измождённого — кожа да кости — 5449-го. Только глаза те же.
      Лиз Невада (она тоже в кожаном шлеме, рыжая прядь выбилась из-под наушника), глядя вверх через прозрачный фонарь «эйр-кобры», стучит зелёным пальчиком по приборному щитку и машет рукой назад.
      Поморцев кивает, перехватывает ручку управления в левую руку, зубами стягивает с правой руки перчатку и, швырнув её под ноги, начинает вытаскивать что-то из-за пояса. Вытащив, снова поворачивает голову и долго смотрит на Лиз. Так смотрят, прощаясь.
      Лиз хмурится и ещё раз машет рукой назад.
      Пётр, улыбнувшись, повторяет её жест. У него в руке пистолет — маленький, тупорылый и очень глупый, как все орудия самоубийства. Отпустив ручку управления (биплан клюёт носом, едва не задев крылом крыло «эйр-кобры», но Лиз успевает вывернуться), Поморцев передёргивает затвор.
      Резкая смена декораций. Небо — не зимнее, бледное и выстуженное, а ярко-синее, тёплое. Зелёная трава пригорка, белые складки парашютного шёлка на ней. Лиз — без шлема, рыжие пряди рассыпаны по вороту комбинезона, — подбоченившись, сверху вниз смотрит на Поморцева. Тот, усмехнувшись, выдёргивает из-за пазухи пистолет и приставляет к виску.
      — Нет! — во весь голос кричит Лиз и, подпрыгнув, точным ударом ноги выбивает у него пистолет.
      Кувыркаясь, он описывает высокую дугу и падает на траву. Лиз провожает его глазами.
      — Зря, — говорит Поморцев. Он лежит на траве навзничь, заложив руки за голову, и снизу вверх смотрит на стоящую перед ним Лиз. — Зря ты это сделала, красавица: теперь тебе придётся самой застрелить меня.
      Лиз стоит в двух шагах от него — маленькая, стройная, в ладно сидящем лётном комбинезоне. Рыжие волосы горят на солнце, жёлтые чёртики пляшут в зелёных глазах. Поморцев откровенно любуется ею.
      — Встать! — говорит Лиз. Она расстёгивает кобуру, достаёт из неё большой никелированный кольт и нерешительно направляет его на Поморцева. Плоские рыльца пуль поблёскивают в каморах.
      — Да нет же, — усмехается Поморцев. — Неправильно, Лизавета. Вспомни: я ещё раньше отобрал у тебя эту игрушку.
      — Точно? — Лиз недоверчиво хмурится.
      — Ну, я же тебе говорю!
      — Да, кажется, так и было... — Кольт в её руке неохотно тает, последними почему-то исчезают патроны. Лиз некоторое время смотрит на свою пустую ладонь, потом ложится рядом с Поморцевым и тоже закладывает руки за голову. — Почему во сне всё происходит не так? — жалуется она. — У тебя тоже?
      — Не так, как хочется? Или не так, как должно быть?
      — Не так, как было...
      Они лежат посреди огромной, чуть всхолмленной зелёной земли и смотрят в небо — глянцево-синее, как на открытках и в мультиках. Над их головами — укрытый белым шёлком пригорок. Поморцев уже освободился от парашютной сбруи, пустой ранец валяется рядом. Ещё дальше за их головами, чуть правее низкого садящегося солнца, поднимается к небу столб чёрного дыма — там догорает биплан. А в каких-то сорока шагах южнее пригорка уткнулась носом в траву «эйр-кобра» с зелёной крагой на фюзеляже.
      — Вот, например, эта фраза, — говорит Лиз, — «тебе придётся застрелить меня»... Кажется, ты говорил её как-то не так. Другими словами.
      — Конечно! — весело соглашается Поморцев. — Это были совсем другие слова.
      — Какие?
      — Русские. Не для дамских ушей... Я был уверен, что ты всё равно не поймёшь.
      — Ну, смысл-то был ясен. Хотя мы действительно говорили на разных языках и лишь на второй день начали понимать друг друга.
      — Без слов.
      — Да, без слов... А когда ещё через день мы расставались на берегу Коюкука, я готова была и вправду убить тебя. Лишь бы не отпускать. Сначала тебя, а потом себя.
      — Я это понял. И всё время ждал выстрела в спину.
      — У тебя была очень красноречивая спина. Поэтому я и не выстрелила.
      — Выстрелила. Но промахнулась и больше не стала.
      — Ты дурак, Питер. «Промахнулась»!.. Я палила в воздух, чтобы индейцы услышали выстрел.
      — Ах, вот оно что. Значит, ты сказала им...
      — Да. Я им сказала, что ты хочешь умереть как можно ближе к своей России.
      — И они поверили?
      — Они тоже не любят умирать вдали от родины. И они всё ещё уважают своих врагов.
      — Мы им не враги.
      — Освободители. Знаю, читала ваши листовки... Мы вот не вторгались в вашу Сибирь, чтобы освобождать тунгусов. Но если бы вторглись, не ждали бы от них...
      — Во-первых, Аляска открыта русскими, и это никакое не вторжение....
      — Вы явились к себе домой, но почему-то с бомбами!
      — А во-вторых, если бы ты читала не только листовки...
      — Статьи Троцкого я тоже читала.
      — Значит, ни черта не поняла. Если бы поняла, мы бы не были классовыми врагами.
      — Выходит, ты любишь меня вопреки своей классовой совести? Господи, Питер! Неужели ты и вправду такой глупый, каким мне снишься? И неужели мы опять продискутируем весь сон?.. Я не хочу спорить, я хочу любить тебя.
      — Во сне?
      — А что нам ещё остаётся? Только сниться друг другу...
      — А потом ты проснёшься и полетишь убивать моих друзей.
      — А ты моих. Сколько кровавых звёздочек прибавилось на твоём самолёте? Семь?
      Поморцев промолчал.
      — Я помню имена всех семерых. Я слежу за твоими успехами, Питер.
      — Прости, Лизавета. Я... — Поморцев нерешительно поворачивается к Лиз и нерешительно трогает её локоть. — Прости. Война есть война. Я истребитель, и моя задача — истреблять.
      — За что же ты просишь прощенья? — Лиз лежит всё так же неподвижно, заложив руки за голову и глядя в небо. — За то, что летаешь лучше и стреляешь точнее?
      — Зря ты мне помешала тогда, — говорит Поморцев. Он убрал свою большую ладонь с её локтя и сел, охватив руками левое колено. Правая нога, повреждённая при падении, осталась вытянутой. — Зря... — повторил он и поморщился, как от боли.
      — Обними меня, враг мой, — попросила Лиз, закрывая глаза. — Обними меня крепче, любимый, и слушай, что я скажу. Может быть, завтра ты нарисуешь ещё одну звёздочку под своим фонарём. Восьмую за сто четыре дня нашей разлуки. Я не знаю, смогу ли заставить себя нажать на гашетку. И дай тебе Бог не заметить зелёную крагу, когда ты нажмёшь на свою... Трёхзвёздный генерал почтил меня персональным заданием, и теперь мне не отвертеться от встречи с тобой. Завтра мы встретимся не во сне, Питер. Завтра мы встретимся в небе. Во второй и в последний раз... Ты слышишь меня?
      * * *
      Не дождавшись ответа, Лиз открыла глаза и увидела белый матовый плафон на потолке. Плафон был цел. А потом сбоку вдвинулась в поле её зрения улыбчиво-бодрая физиономия Питера Довски — не столько, впрочем, бодрая, сколько улыбчивая.
      — Доброе утро, мисс Лиз, — сказала физиономия. — Вы проснулись свободной, не так ли?
      — Где я? — спросила Лиз. — Только не врите больше. В плену? В контрразведке? В психушке?
      — А почему вы не спрашиваете, где ваш Питер?
      — Вы утверждали, что не знаете, где он. Вы лгали?
      — Теперь знаю. Вы тоже узнаете, если повернёте голову.
      Лиз повернула голову и огляделась.
      Словно и не учиняла она никакого разгрома. Серый линолеум был чист и сверкал, освещенная изнутри ниша была задёрнута новыми шторами, к высокой табуретке заново приросла отломанная ножка. Только «медицинского» нагромождения не было на тумбочке, а свешивалась с неё какая-то обгорелая тряпка.
      И не было царапин на совершенно целой приоткрытой двери. За дверью было солнечно, зелено, росно и пели птицы. Райскими голосами.
      По другую сторону от двери стояла у стены ещё одна кровать с ещё одной тумбочкой у изголовья. На кровати лежал Поморцев, укрытый до пояса белой простынёй. Он спал. Он был всё ещё измождён, хотя и не так страшен, как ночь тому назад. Заметно выросли мышцы и даже наметилась жировая прослойка. Кадык выделялся розовым голым пятном на тёмной обветренной коже.
      — Питер... — сказала Лиз и осторожно провела пальцами по его небритой щеке. Она уже сидела рядом с ним на его кровати в своём белом одеянии а-ля Айседора Дункан.
      Довски, улыбаясь преувеличенно бодро и немного загадочно, подошёл к нише и, отведя штору, заглянул внутрь.
      — Что вы с ним сделали? — спросила Лиз, не глядя на Довски.
      — То же самое, что и с вами, мисс Лиз.
      — А что вы сделали со мной?
      — Вот ваши куртка и шлем..., — вместо ответа произнёс Довски.— Они всё ещё нужны вам?
      Лиз оглянулась. Довски демонстрировал ей те самые обгорелые тряпки, что свисали с тумбочки. Шлем был как шлем, только слегка обуглившийся, а куртка была верхней частью лётного комбинезона... Лиз только глянула на него и сразу отвела глаза.
      — Понятно, — сказала она дрогнувшим голосом. — Весь мой боезапас. Удивительно, что хоть это осталось... Нет, они мне не нужны, уберите. Значит, вы нас воскресили?
      — Можно сказать и так, хотя это прозвучало бы нескромно. Вы любили, и поэтому вы не могли умереть. Любовь и смерть — две вещи несовместные.
      — Ромео и Джульетта тоже любили.
      — Любят. Сам я их не видел, они проснулись очень давно и живут где-то на севере Африки.
      — Не морочьте мне голову, Довски. Ромео и Джульетты никогда не было.
      Довски вздохнул.
      — Чертовски трудно объяснять очевидные вещи, мисс Лиз, — сказал он. — Верующим мы говорим, что они в раю. Для начала этого бывает достаточно. Те, кто спал в конце двадцатого века, предпочитают услышать о параллельных мирах; это не ближе к истине, чем сказка о рае, но тоже звучит вполне убедительно. Для начала.
      — А что вы расскажете мне?
      — Всё, что хотите. О пришельцах с Марса или Венеры. О путешествиях во времени. О научных достижениях в области генетической реставрации умерших.
      — И всё это будет неправда?
      — К сожалению. Вы слишком свободолюбивы, чтобы верить сказкам, а правда слишком проста для понимания. Вы живы, мисс Лиз. Вы не смогли умереть, потому что любили.
      — Кто вы такой? Кому вы служите? Что вам от меня нужно? Зачем меня держат здесь? Где меня держат?
      — Я такой же, как вы: я не смог умереть, потому что любил. Я никому не служу и абсолютно свободен. Мне от вас ничего не нужно. Вы тоже свободны с этой минуты, и здесь вас никто не держит. Можете дождаться, пока проснётся ваш Питер, а можете уйти прямо сейчас. Пётр Поморцев тоже абсолютно свободен. Мне пришлось объясниться с ним несколько раньше: он оказался ещё менее терпеливым человеком, чем вы, — Довски улыбнулся и потрогал затылок. — До свиданья, мисс Лиз. Или прощайте — как вам будет угодно.
      — Вы не ответили на последний вопрос: где меня держат?
      — Ответил. Я сказал, что вас никто не держит. Дверь открывается в любую сторону. Окно тоже открыто — если вы предпочитаете уходить нетрадиционно.
      — Там нет никакого окна, — возразила Лиз.
      Вместо ответа Довски раздёрнул шторы и толкнул створки. Ворвался ветер, вздыбил парусом белую ткань — и стала видна тёмно-синяя водная гладь с барашками волн.
      Лиз поёжилась.
      — Чёрт знает что! — сказала она. Посмотрела на Поморцева, встала и укрыла его простынёй до плеч. — Чёрт знает что, Довски, — повторила она, снова садясь. — Кажется, я одета не по сезону.
      — Одежда в тумбочке, берите любую. Или всю. Или оставайтесь в том, что на вас. Здесь это не имеет никакого значения.
      — Где это — «здесь»?
      — Это, — Довски кивнул на окно, — южный берег озера Эри. А там... — он указал на дверь. — Там, кажется, тайга. Средняя полоса Сибири.
      — Южный берег Эри... — повторила Лиз. — Значит, мы всё-таки в Штатах. В какой стороне Кливленд?
      — Должен быть на востоке, в пятнадцати милях отсюда. Но Кливленда вы там не найдёте.
      — Бомбёжка?
      — Здесь не бывает бомбёжек. Здесь некому, нечем и незачем бомбить Кливленд, которого тоже нет. Ни Кливленда, ни Лондона, ни Москвы. Ни России, ни Штатов, ни Японии. Эти никому не нужные образования — я имею в виду города и государства — не существуют. И никогда не существовали. Они вам приснились.
      — А вы знаете, Довски, что враньё быстро надоедает? Если я действительно свободна, освободите меня ещё и от вашего присутствия! И тогда я как-нибудь разберусь сама.
      — Извините, я просто пытался вам помочь. Мы спали. Нам снились дурные сны. Некоторым из нас повезло проснуться.
      — Вполне убедительно, мистер Довски. Для начала. Будьте добры, откройте дверь в любую сторону и не забудьте закрыть, когда уйдёте.
      — Разумеется. У меня ещё две палаты на сегодня — и трое проснувшихся в них. Не четверо, а трое. Не всем так везёт, как вам с Питером: вы почти сразу нашли друг друга...
      Распахнув дверь и шагнув за порог, Довски оглянулся, неожиданно подмигнул и произвёл свою обычную трансформацию. Халат превратился в мохнатую набедренную повязку и дикарское ожерелье из раковин и клыков. Белая шапочка стала белым венком из влажных, словно только что сорванных лилий. Ботинки и брюки растаяли без следа. На фоне девственного леса средней полосы Сибири такой наряд казался не вполне уместным.
      Лиз передёрнула плечами и отвернулась. Довски огорчённо вздохнул, ступил босыми ногами на влажную хвою за порогом комнаты и притворил дверь.