Отрывки из ненаписанного романа. Лунц

Ольга Чука
Вытащив сигарету, Лунц устало присел на подоконник и глубоко затянулся. Ниже пролётом какой-то больной разговаривал по телефону, опираясь локтём на прилепленный к стене допотопный телефон-автомат. Дверь на лестницу открылась, из неё выскочила молоденькая медсестра, приостановилась, вскрикнула: «Ой, здрасьте, Дмитрий Юлич», - и побежала вниз, перескакивая через ступеньки. Лунц успел приветственно кивнуть ей уже только вслед. Еле уловимая смесь запахов, пахнувшая на него мимолётно, перенесла, вдруг, в прошлое.

 Оба врачи – его родители работали и днём и ночью. Ночью - дежурства. Конечно, они старались делать так, чтобы дежурства не совпадали, но это не всегда получалось. Митя привык к тому, что, то маме, то папе звонили ночью, и тот из них, кому звонили, быстро собирался и уходил. Вообще, он уже тогда, в детстве, хорошо понял, что людям чаще всего становится плохо именно ночью.
Однажды, после очередного позднего звонка, родителям почему-то пришлось уехать вдвоём. Мите было пять лет, и он ещё никогда не оставался дома совсем один. Он проводил родителей, уверявших его, что это ненадолго: «Солнышко, ну ты же не один, ты с Кнопкой, её нужно защищать», - вышел на середину комнаты, постоял немного и, вдруг, на него нахлынул такой ужас одиночества, что он заскулил в голос. Тут же к нему подбежала их собака – болонка Кнопка и стала прыгать вокруг. Митя схватил её в охапку, прижал к себе и вылил в её пахучую собачачью шерсть весь свой ужас – и страх одиночества и страх потери. Они так и заснули оба – он и собака - в обнимку на ковре посередине комнаты. Митя сквозь сон почувствовал крепкие, жилистые руки отца, переносившие его на кровать и слабый аромат маминых духов, к которому примешивался ещё какой-то тревожный запах. Ему было так уютно покачиваться в отцовских руках, чувствуя рядом маму, что он отогнал от себя тревожность смешанного с духами запаха, блаженно улыбнулся в своём полусне и спокойно уснул. Но запах тревоги он стал слышать теперь всегда, причём, исходил он и от матери, и от отца именно тогда, когда они возвращались с работы. Потом, позже, он понял, что это был за запах - запах больницы, запах несчастья, запах чужой боли.

Лунц бросил окурок в стоящую на подоконнике банку из-под кофе, которую врачи, больные и посетители пользовали, как пепельницу. Задумчиво глядя в грязноватое окно на густые деревья больничного парка, он, вдруг, подумал о том, что природа особенно буйствует в местах, для людей печальных – на кладбищах и при больницах, как будто питается человечиной. А, может, не человечиной, а человеческими душами? «Опять... Опять я думаю о душе. Ищу теперь уже, не где она скрыта, а куда скрывается? Все эти глупости о вселенной и о консервных банках, бороздящих её просторы – чего они ищут и когда найдут? Как же люди не понимают, что всё, абсолютно всё есть в них самих? Это они и являются той самой вселенной, просторы которой бесконечны! Бесконечность света…» Он поймал себя на том, что рассерженно хмыкнул и, видимо, слишком громко, так как больной, говорящий по телефону, удивлённо поднял на него глаза. Лунц, смущенно улыбаясь, привычно извинился за собственную несуразность, поднялся с подоконника и вошёл в отделение.

Проходя по коридору, он вспомнил беззащитно свисавшую с каталки руку с тонким изгибом кисти, страдальческое выражение бледного, удивительно красивого лица, светлые волосы… Чем-то она задела его – эта молодая женщина, которую он только что осматривал. Как она назвала себя?.. Джулия? Джу-у-у…ли-и…я-а-а… будто это и не имя, а далёкое эхо в горах. Дмитрий Ильич никогда не бывал в горах, но для того, чтобы услышать эхо женского имени, ему и не надо было никуда ехать. Он умел видеть душой. Среди людей это называется – представлять, среди немногих избранных – медитировать, погружаться в себя. Мысли опять вернулись к давно решаемой проблеме. «Медитация должна стать необходимым условием для подготовки глубокого массажа», - вдруг понял Лунц. – «Да-да, конечно! Пациенту нужно очиститься от душевной зашлакованности и тогда уже можно приступать к движению ликворы. Это облегчит процесс излечения. Нет, не облегчит – даст стопроцентную гарантию успеха!»

Лунц почти вприпрыжку побежал по длинному больничному коридору. Медсёстры, попадавшиеся навстречу, улыбались, зная уже странную привычку доктора подпрыгивать в моменты, когда у него по какой-либо причине поднималось настроение. Привычка эта была смешной и делала его похожим на мальчишку-школьника, получившего долгожданную пятёрку. Сам же Лунц, ничего не замечая вокруг, направлялся в комнату сестры-хозяки, где хранились вещи поступивших больных. «Аннаванна, голубушка, как хорошо, что я вас застал. Дайте, пожалуйста, сумочку новенькой, которая поступила час назад», - обратился просительно к дородной медсестре, которую поймал уже явно на выходе. Заполучив сумочку, осторожно, словно хрустальную, приоткрыл её и запустил руку во внутренний карман, где обычно хранится мобильный телефон, вытянул его и неловко объяснил: «Пациентку привезли с загородной дачи. Наверное, ей будет необходимо позвонить родным… мужу». Анна Ивановна неопределённо хмыкнула и забрала сумку обратно.

Лунц шёл по коридору обратно в отделение, дошёл до поста, спросил дежурную медсестру, куда положили вновь поступившую больную, и неуверенно приоткрыл дверь палаты. Она лежала на первой от двери кровати. Влажные волосы темнели на фоне белой подушки – она спала. Горькая складочка, застывшая у переносицы, так мощно отозвалась, вдруг, приливом нежности, что Лунц испугался, поспешно прикрыл дверь и почти побежал в сторону ординаторской. Войдя туда, сел за стол, раскрыл ладонь, на которой лежал неправдоподобно маленький нарядный мобильный, поднёс его к лицу и понюхал. Пахнувший на него еле слышный запах её духов разлился теплом по всему телу.
Перед глазами снова поплыло прошлое…

Одним из самых ярких воспоминаний детства Лунца была потеря друга. В семь лет у него уже имелся лучший друг – девочка Оля. По выходным, если не было дежурств, семья Лунцев ходила в гости к тёте Ире и дяде Игорю, где Митя и познакомился с их дочерью Оленькой. Она была очень красивой, похожей на кукол с фарфоровыми личиками из Детского мира. Большой конский хвост всегда красовался на её макушке, украшенной белым или синим бантом. Крупные локоны выбивались отовсюду и будто опушали её голову белокурым нимбом. Оленька никогда не смеялась над его неуклюжестью. «Митька, да фиг с ней, с чашкой!» - успокаивала она чуть не плачущего над очередной разбитой чашкой Митю. Всё и всегда валилось из его рук, выскакивало из-под острых локтей и разбивалось, проливалось, высыпалось. Родители никогда не ругали его за это, но остальные… Дети во дворе не принимали его в свои игры, в гостях взрослые друзья родителей кисло улыбались, увидев грязное пятно на скатерти, которое расплывалось под его опрокинутой чашкой, убирая с пола остатки пищи из упавшей со стола его тарелки. Только Оленька, как и родители, весело и совсем необидно смеялась, а могла и сама, вслед за ним, разбить что-нибудь уже специально и никогда не выдавала его, брала вину на себя. Может быть, ему так нравилась эта девочка ещё и потому, что у него не было друзей? – он не знал. Он просто считал её настоящим другом. Единственным другом.

Однажды, родители оставили ночевать его в доме у Оленьки. Митя долго не мог уснуть, захотел в туалет, тихонечко сполз с кровати и, стараясь не шуметь, вышел в коридор. Из-под неплотно закрытой кухонной двери пробивалась полоска света и слышались голоса.
- Нет, Лунцы, кажется, не собираются… разве их спросишь?
- Да брось ты! Никому из них нельзя верить. Одно слово – евреи.
- Они бывают разные, дорогой, и мы с тобой не раз об этом говорили.
- Ты помнишь Давида Израилевича с нашей работы?
- Ну, конечно, помню. Чудный мужик, умница. Да ты и сам мне сколько раз рассказывал, что он, как никто, поддерживает тебя против Гуськова.
- Ага, на хрена мне нужна теперь его поддержка? И потом, может, это такой хитрый ход конём? Он же чувствует, что над ним тучи сгущаются.
- А что случилось-то? Неужели и он?..
- Ну не он пока, а его внучатый племянник, но с работы он полетит – эт точно.
- Игорь, ну почему они такие? Давид Израилевич ведь, кажется, войну прошёл? Ну не может он быть предателем.
- Войну – не войну, а еврей.
- Да, ты прав. Пожалуй, тебе от него надо подальше держаться.
- Да и Лунцы – махровее не придумаешь. А то ведь, пьём-едим почти из одной тарелки, а там, глядишь, они уже под пальмами загорают, а мы с тобой, Ириша – пособники врагов народа.

Митя ничего не понял из разговора, но почему-то ему стало неприятно. К тому же, он, как всегда, обо что-то споткнулся, раздался грохот, из кухни выбежала тётя Ира – мама Оленьки, неестественно улыбаясь, подняла упавшую маленькую скамеечку, погладила Митю по голове и препроводила его в спальню.
Через месяц, в который Митя ни разу не виделся с Оленькой, он вместе с родителями возвращался с дачи домой, а навстречу им шла тётя Ира с дочерью. Произошло что-то непонятное и страшное для Мити. Они все дружно заулыбались и поздоровались, тётя же Ира и Оленька прошли мимо – обе с каменным выражением лица. Митя вырвал руку и побежал за своей подругой. Мама с папой остановились и, замерев, смотрели на сына с какими-то жалкими улыбками на губах. Мите стало их нестерпимо жалко. Но он всё-таки переборол себя, не вернулся к родителям, а догнал Оленьку и произнёс громко: «Здравствуйте, тётя Ира! Привет, Оль! Вы откуда? Мы – с дачи». Замерла и тётя Ира, пряча глаза, а Оленька, его лучший друг, хохотушка-Мальвина, с которой он вместе читал «Путешествия Афанасия Никитина», и они вдвоём мечтали о загадочной Индии, кривя свой хорошенький ротик, отчеканила: «Предатели. Все вы предатели. Родины. Евреи».
Митю как будто ударили кулаком в живот – так же сильно, как он видел в кино, когда люди сгибались напополам от резкой неожиданной боли. Тётя Ира дёрнула Оленьку за руку и поволокла вперёд. Митя остался стоять на месте. К нему подошли родители.
- Что такое евреи? – только и успел произнести он, уткнулся в маму и расплакался.



«Интересно, какая она, когда ей не больно?» - подумал Лунц, перебирая истории болезней у себя на столе. – «Да что же это такое? Почему я постоянно возвращаюсь к ней? И ничуть она не похожа на Оленьку. Вот только волосы светлые и… Чёрт! Всё, всё, всё, переключись на других больных, старый идиот. Хотя, почему такой уж старый? Она, по-моему, лет на десять всего моложе. Всё-таки я последний кретин. О чём думаю? Она – моя пациентка и только... Нет, а глаза! Просто мировая скорбь, а не глаза!»
Лунц сердито захлопнул чью-то историю болезни, в которую пытался вчитываться. Подошёл к шкафчику, снял халат, моя руки у небольшой раковины, начал задумчиво разглядывать себя в зеркало. Белая рубашка за время дежурства уже не выглядела такой свежей. Но и без того, при внимательном взгляде, были заметны потёртости на воротнике и манжетах, одна из которых страдала отсутствием пуговицы. Лунц быстро закатал рукава, благо, лето на дворе. Из зеркала на него смотрело такое же помятое, как и рубашка, лицо: слегка пробившаяся тёмная поросль на худых щеках ещё больше подчёркивало их впалость, тёмные круги под глазами. Высокий лоб пересекали две, пока ещё неглубокие морщины. И от уголков припухших глаз тоже разбегались лучики морщин, которые при улыбке проступали более явственно. Впалость щёк, прямой нос, горькая складка у губ придавали лицу некую суровость и напоминали удлинённые испанские лица c картин Эль Греко. Но такие сравнения, конечно же, не приходили и не могли прийти в голову её владельцу. Как часто бывает, по-настоящему красивые некукольной красотою люди не замечают этого.
Лунц увидел в зеркале только своё усталое лицо, седеющие виски и расстроился: «Ну какой я сейчас жених? Да и никогда им не был. И что только Таня нашла во мне?»


С Таней он встречался уже несколько лет. Их прибило друг к другу в тяжёлые для обоих времена. Собственно, тяжёлые времена для Лунца никогда и не кончались. Таня же за несколько лет после ухода мужа выправилась. В момент их знакомства, она напоминала Лунцу тяжело больного человека – потухшие глаза всегда устремлены куда-то вглубь себя, к своей боли. Замуж она вышла за одноклассника, в которого была влюблена с шестого класса и не мыслила жизни без него все пятнадцать лет, прожитых вместе. Он не ушёл к другой, он ушёл из жизни, бросил, предал её - считала Таня. Не выдержало сердце во время сложной операции, лечь на которую она сама его и уговорила.

Лунц заметил её на одной из скамеек почти облысевшего и унылого в это время года больничного парка. Такая горечь была во всей её позе, что он, привыкший, в общем-то, к виду человеческих страданий, не смог пройти мимо, присел рядом и не спросив, что случилось, произнёс: «Я – врач. Рассказывайте». Таня выплакала тогда ему всё – свою обиду на судьбу и на оставившего её тут одну, в этом мире, в этом городе, на этой скамейке, мужа. «Он не имел права так поступить со мной!» - всхлипывала она и была похожа на обиженного ребёнка. – «Лучше бы он изменил мне, ушёл к другой. Я бы знала, что он где-то существует. Ненавидела бы его, но знала, что он есть. Ненависть – это хоть что-то…», - говорила Таня, не подозревая, сколько женщин в кризисном отделении этой же больницы хотели бы её, а не своей судьбы - обманутых ожиданий. Лунц слушал её и думал о том, как быстро меняются взгляды человека в зависимости от ситуации, в которую его ставит жизнь. Одних она кладёт на лопатки изменой, и они желают смерти себе или обидчику. Другие в самой смерти видят измену - им кажется, что, не случись этой непоправимой измены, они смогли бы выдержать любую другую.

С того времени они начали встречаться. Видимо, ангел-хранитель берёг Таню, так как не дал исчезнуть из её жизни Лунцу ровно столько, сколько ей было необходимо для того, чтобы восстановиться. В последнее время их отношения обострились. Таня хотела замуж за Лунца. Лунц же чувствовал себя очень глупо. Ну нельзя говорить женщине о том, что она - да, хорошая, да, красивая, да, умная, но не единственная, та самая, которую, когда встретишь, непременно узнаешь. Поэтому он был вынужден заговорить о том, о чём ему было вообще мучительно стыдно разговаривать – о деньгах, вернее, о полном их отсутствии. Да, Дмитрий Юльевич Лунц, потомственный врач, один из лучших врачей в области нейрохирургии, был глубоко порядочен и не умел зарабатывать деньги. Мог, но не умел. Так же, как призванный в армию пацифист-новобранец не может стрелять в человека, так и Лунц не умел, что называется, крутиться. Есть такой разряд людей – честных, добросовестных, порой, очень талантливых, которые не способны пробиваться ни в жизни, ни в профессии, если только не встретится им на пути кто-то, кто разглядит такую их особенность. Не разглядит и не возьмёт на себя роль толкача. Вот тогда засверкают они всеми гранями, и люди, не замечавшие их раньше, будут переглядываться удивлённо, как же мы этого раньше-то не замечали.
Кто знает, сколько таких «тихих» талантов пропало и пропадает? И вся-то их беда заключается лишь в том, что выросли они глубоко порядочными, а порядочность не бывает залогом успеха.


На выходе из кабинета Лунца остановил звонок. Звонил отец: «Митенька, как дела, как дежурство? Были тяжёлые?». Лунц опять присел за стол и начал рассказывать обо всём, что происходило во время дежурства. После выхода на пенсию отец растерялся и долго не мог найти себе применения. Была бы жива мама, им вместе было бы легче справляться с отстранением от активной жизни. Хотя, не было дня, чтобы к отцу не приходили соседи, не звонили знакомые для того, чтобы Юлий Генрихович проконсультировал их. Лунца умиляло, когда, после очередного звонка, отец обязательно надевал белый халат, проверял содержимое потёртого чемоданчика из крокодиловой кожи и удалялся к пациенту. «Митя, врач всегда остаётся врачом, даже на пенсии», - говорил он Лунцу, как будто тот с ним спорил. – «Кого первым позовут соседи, случись что? Правильно - таки бывшего врача или бывшего милиционэра», - на одесский манер продолжал отец. - «Люди – они слабы перед болезнями и перед законом. Когда этот закон является им в виде Василь Василича из пятой квартиры, а не чужих равнодушных мальчишек из отделения, для них это своего рода психотерапия. Или приходит Юлий Генрихович из двенадцатой мерить им давление, а не тревожная «скорая» воет сиреной у подъезда – чувствуешь разницу, Митенька?».
Лунц был счастлив, как это не кощунственно звучит, тому, что люди в их доме время от времени болели. Отцу просто необходимо было чувствовать себя нужным. Без этого он сам бы, наверное, заболел. Поэтому Лунц всегда долго и подробно рассказывал отцу обо всём, что происходит в больнице. Рассказывал, советовался и даже спорил, но сегодня он почему-то не рассказал о той блондинке с грустными серыми глазами и разозлился, когда отец спросил: «А как там Танюша поживает? Она тебе звонила?» Лунц пробормотал что-то нечленораздельное, сказал, что его вызывают, быстро извинился и положил трубку.
Ночь чернела за окном и тихо влилась ночными запахами, как только Лунц приоткрыл его. Облезлые днём, ночью фонари тепло мерцали сквозь листву деревьев китайскими фонариками. Шуршание травы в парке, далёкий шум шин по асфальту, танец теней ночных бабочек в неверном свете ламп – всё это заставляло забыть ненадолго о той жизни, которая продолжала жить за спиной Лунца. Жизни с мертвенным светом операционных, вскриками больных во сне, склонившимися шапочками дежурных медсестёр на постах. Той жизни, в которой Лунц, как и его отец, чувствовал себя спокойно и уверенно. Здесь же, пред глазами, было что-то непонятное в темноте ночи, в её запахах и звуках. И это непонятное будоражило.

В кабинет почти неслышно вошёл Платонов.
- Дмитрий Юльевич, вы ещё не спите? - Лунц вздрогнул и отмер, как в игре в «замри-отомри».
- Нет-нет, что вы? Разве можно спать в такую ночь? – сказал и рассмеялся. Они поняли друг друга с полуслова.
- Ну, дорогой мой, вы, конечно, не очень похожи на Наташу Ростову, но ночь и вправду хороша. Как же чудесно летом! Даже в больнице, - заулыбался в ответ Платонов.
- Митя, я вот тут подумал, а ведь как похожа спинномозговая жидкость на банальнейшую воду, которая течёт из носа в начале насморка, а?
- Конечно. Потому она и называется ликвором.
- Ну да-ну да. Но я не об этом. Я о насморке, то бишь о рините. Ведь слизистая воспаляется тогда, когда туда попадает всякая гадость в виде бактерий. Способ, который ты ищешь…
- Мы, мы ищем, Андрей Ильич – вставил Лунц.
- Нет, ищешь ты, а я только помогаю, Митя. Так вот, способ… - ночной разговор оборвал резкий звонок.
- Ну вот, дорогой доктор, по коням. Потом договорим, - произнёс Лунц и подошёл к телефону. - Да-да, иду. Сейчас буду, – бросил в трубку, на ходу надевая халат, - Догоняйте, Андрей Ильич, - вышел из ординаторской.
- Договорим, Митенька, куда ж мы с тобой денемся? – кряхтя, Платонов поднялся с неудобного диванчика и пошёл за Лунцем.




Андрей Ильич хорошо знал родителей Лунца и был ненамного моложе их. Он помнил и маленького Митю – несуразного, вихрастого и угловатого. Помнил и то время, когда умерла его мать.

Митя был на уроке, когда в кабинет физики смущённо вошла секретарша директора и неожиданно мягко произнесла: «Лунца к директору». Для всего класса это было подобно разорвавшейся бомбе. Митя встал и на ватных ногах пошёл к выходу. Ото всех парт неслось: «Лунц, ты чё натворил?» Он только пожимал плечом, которое стало почему-то дёргаться, как при нервном тике. Никогда раньше не приковывал он столь пристального внимания всего класса, как в тот день на уроке физики. Директор, не поднимая от стола глаз, буркнул под нос: «Лунц, тебе срочно надо домой», - махнул рукой, выпроваживая его из кабинета, как будто Митя сделал что-то такое, от чего и смотреть-то на него было стыдно. Только потом, после похорон, когда он уткнулся в папины колени, плакал и рассказывал ему со злостью о странной реакции директора и всего класса, отец, гладя его по голове, объяснял: «Люди бегут от несчастий, как от заразных болезней. Они правы, Мить. Каждый должен переживать своё горе в одиночку. Горе – оно вообще одиноко. Не надо им разбрасываться, как и счастьем. Да, счастьем…» - произнёс и, вдруг, скинул его голову с колен, вскочил и, как ошпаренный, выскочил из комнаты. Митя испугался и побежал за ним. Отец заперся в ванной, оттуда послышались страшные звуки. Мите показалось, что завыла собака – завыла и закашляла и кто-то постоянно зажимает ей рот. Вот тогда-то к нему и вышел с кухни Платонов, увёл его от ванной, сказав: «Никто не должен слышать, Митя, как плачут мужчины и как плачут врачи».

Всё это вспоминал Андрей Ильич, возвращаясь домой с дежурства. Он зашёл в обшарпанный вонючий подъезд. Лампочка на первом этаже по вечерам еле светила, как в бомбоубежище во время налёта, сейчас же полыхала ярким пламенем, именно тогда, когда ей положено было отдыхать. Почтовые ящики чернели налётом сажи. Милые подростки или их друзья с завидным постоянством поджигали газеты и журналы – всю корреспонденцию жильцов подъезда. Платонов давно перестал выписывать специальные медицинские журналы, бесполезно, сожгут. Писем, слава богу, ему ждать было неоткуда, а то бы он, как и соседка с третьего этажа, закатывал на весь подъезд истерики. Женщина жила одна. Дочь её вышла замуж, уехала с мужем и ребёнком за границу и единственной связью с дочерью были письма и фотографии, которые она присылала. «Бодливой корове бог рогов не даёт», - думал про себя Платонов, открывая дверь. - «Нет, чтобы именно мне остаться одному, а соседке наоборот уехать к дочери, жить вместе с ними и забыть всё это, как страшный сон».

В однокомнатном малогабаритном «раю», именуемым домом, как всегда, было грязно и шумно. На кухне орало радио, в комнате – телевизор. Из совмещённого санузла доносились звуки льющейся воды – кто-то принимал душ. В захламлённый коридор, пока Платонов переодевал ботинки на тапочки, вышла, потягиваясь, кошка. За нею, зевая, появилась жена: «Уже отдежурил?» - бросила равнодушно, протиснулась мимо, открыла дверь и выпустила кошку. - «Купил что-нибудь?» Платонов, не отвечая, прошёл на кухню, выключил радио, приоткрыл окно. Подошёл к раковине, вытащил из горы грязной посуды джезву, вымыл её и начал варить кофе. «Андрей, я, кажется, у тебя спрашиваю, ты купил что-то поесть?» - голос окреп, в нём появились капризные нотки. Всё ещё не отвечая, Платонов налил себе кофе, сел за стол, брезгливо отодвинул чью-то тарелку с бычками в остатках еды. «А что, кофе только ты у нас по утрам пьёшь?», - повысила голос жена. «Ну конечно, великому хирургу необходима чашечка кофе. Он устал, он хочет взбодриться. Правда, ему совершенно наплевать на то, что семья голодает. Что даже кошку приходится выпускать для того, чтобы она сама что-нибудь выискала на пропитание. Нам, видите ли, не нравится радио. Может, и телевизор выключишь? Может, вообще, меня похоронишь в этой хрущобе? Я, что, не знаю, сколько хирурги сейчас зарабатывают? Да и раньше тоже! Я не нанималась к тебе в домработницы. Это ты! ты должен обеспечить мне приличное существование. Ту же домработницу, например. И не смотри на меня с вселенским презрением. Это ты меня довёл до такой жизни. Ну что ты за мужик? Нищий! Тряпка!» - всё больше распаляясь, жена, казалось, заняла всё пространство кухни. – «Да, да, у меня гости. Ну и что? А что прикажешь мне делать? Жить, как ты? Наукой? Не смеши меня. Сейчас все зарабатывают деньги, а не занимаются такой ерундой. Это только такие малохольные, как ты и как твой Лунц, мечтают спасти человечество, а у самих на штаны не хватает. Зато, исследования они проводят! Лучше бы ты деньги на родную жену потратил, а не на крыс Лунцевских. Ему-то что, он один. Ему даже жениться некогда. Замучил совсем Татьяну. Сколько можно лапшу ей на уши вешать? Господи, как же мне всё это надоело!»
Платонов встал из-за стола и молча вышел. «Здрасьте, Андрей Ильич», - замотанная в полотенце, мимо него прошмыгнула подруга жены и просочилась на кухню. Оттуда сразу же донеслись звуки рыданий. «Нет, всё-таки, нужно показать её психоневрологу», - думал Платонов, поспешно одеваясь. Он вышел во двор.

Небольшой скверик перед домом жил своей утренней жизнью. Дворник-узбек собирал горки пустых бутылок вокруг лавочек и складывал их в большой полиэтиленовый пакет. Радостный птичий гомон перекрывал отдалённые звуки машин, и казалось, что нет ничего, кроме этого умытого утренним солнцем сквера, кроме взбудораженного чириканья воробьёв, кроме усталых после ночных пиршеств лавочек и непроницаемого азиатского лица, готового растянуться вежливой улыбкой. Мимо Платонова процокала каблучками девушка в белом открытом сарафанчике. Оглянулась, встретилась с ним глазами, приветливо кивнула аккуратной головкой и поцокала дальше. Сонливость после крепкого кофе немного отступила, возвращаться домой не хотелось. «Что же делать? Идти в магазин?» - думал Платонов, когда увидел собственную кошку, которая, действительно, собралась добывать себе пропитание, нацелилась на большую ворону. Ворона почти лениво отлетела, как только кошка прыгнула на неё, и приземлилась совсем неподалёку. Кошка опять подобралась и прыгнула. Ворона снова отлетела. И так продолжалось несколько раз, пока невольные свидетели – Платонов и узбек, не поняли, что ворона просто развлекается, играет с кошкой. Оба посмотрели друг на друга и рассмеялись. Дворник продолжил убирать сквер, а Платонов направился к небольшому магазинчику, расположенному в подвале торца дома. Спустился по ступенькам, вошёл в магазин и увидел у прилавка пьяненького старика, который что-то весело втолковывал улыбавшимся продавщицам. «Эх, милые мои, не понимаете вы моего расщёту. Деньги-то у меня есть, но в деньгах разве счастье? Я ж один живу. Вот отпустите вы мне бутылочку в долг, а я буду помнить, что кому-то должен и тогда уж точно не помру – встану и приду, чтоб расплатиться. Мне долги нужны, чтоб просыпаться по утрам». Платонова тоже разулыбали откровения старика. Какая простая и ясная мысль. Все мы кому-то должны и пока долги есть, мы просыпаемся и идём выполнять их: врачи – пациентам, мужья – жёнам, отцы – детям. Это и есть то, что нас привязывает к жизни, наполняет её смыслом. И даже этот одинокий старик придумал оригинальный способ привязать себя к ней.

В подъезд, всё так же пахнущий кошачьими и людскими испражнениями, Платонов входил уже в другом настроении. «Всё же нужно попробовать Митину методику», - думал он, поднимаясь на пятый этаж, - «Вот умеет же он ото всего отрешиться, улететь куда-то в свои, только ему ведомые, дали, а потом вернуться и быть свободным». Платонов открыл дверь своим ключом, вздохнул глубоко, как ныряльщик перед прыжком в воду, и нырнул в квартиру.