привлекательное место

Аквилон Олег
РАССКАЗ
 
ПРИВЛЕКАТЕЛЬНОЕ МЕСТО

«Год за годом травой растёт,
век за веком – рекой течёт…»
 ( Книга Велеса )

В последнее время повеяло ветерками удивительных открытий, что неминуемо напомнило о забытых днях праздной юности, когда без добрых вестей телевидения, радио, журналов, газет - наперебой ловивших каждую сенсацию передовых фронтов науки - не начиналась никакая мальчишеская сходка. И мне даже показалось вероятным сегодня поделиться своим. Может быть, не совсем и научным, но всё же открытием и очень даже простым, как изобретение колеса или рычага… Не буду вас утомлять предисловием, а сразу сообщаю главное: я открыл дверь путешествий в привлекательное место! Пока только в прошлое, но опыт, захвативший меня сейчас – только в стадии развития и уверяю вас, вы также им заинтересуетесь, когда захотите сомкнуть прошлое и будущее в неразрывном круге единства вашей жизни перед фактом исчезновения, испарения привлекательного места…
Кроме жгучего желания и терпения вам потребуется малость, да хотя бы вот этот охристый осколок старого немецкого кирпича с оттиском буквы W, только что выкатившегося на шоссейную обочину. Ведь, почти таким же, ( Бог ты мой! ) и была открыта потайная дверь моих путешествий во времени. Тот осколочек тоже выпрыгнул из- под резинового протектора и больно ударился в голень. И даже поцарапал носок ботинка. Машина давно скрылась, а я всё стоял посреди безлюдного перекрёстка, загипнотизированный наваждением воспоминаний. Сколько же их пронеслось и с какой скоростью в моём мозгу! Не знаю, но осколочек я не выбросил.
Бережно запеленатый в политиленовый мешочек, он и появился в моём доме для остроумных насмешек со стороны любопытных членов семьи, не испытывающих никакого трепета перед Красноторовкой. Но однажды, зимнее солнце, как-то особенно глянуло в мою комнату, и ленивым лучиком ткнулось в кирпичик. Ах, каким необычным сочным осветком сверкнул он тогда, словно гениальный мазок на картине Врубеля или Рериха и, чтобы не потерять его в следующее мгновение – я прикрыл глаза и, кажется, уснул… Перед моим взором развернулся один из тех снов, что уже бывали когда-то (были да сплыли!), но повторялись всё реже и реже, обрастая примесью фантастических излишеств. Но на этот раз я не собирался крепко спать, а только вздремнул, дотянувшись мыслью до прошлого, далёкого прошлого и сохраняя ясность увиденного, сообразил, что данная сюжетная канва визионерства напрямую связана с близостью кирпичного осколка. Собравшись с духом, я настроился на дальнейшее «путешествие» и оно органично продолжилось, как будто пульт дистанционного управления выполнил команду «PLAY». Опыт требовал подтверждений и я стал экспериментировать с другими предметами, пока не пришёл к окончательному выводу: что старые предметы удерживают на своей поверхности некое информационное поле, способное иногда раскрыться в человеческом воображении или активизировать в таковом хронику Акаши. (Про хронику Акаши – видеогалерею я уже порядком слышал от коллег по работе и просто интерпретаторов газеты «Оракул»)
 « Прошлое эти понятья не стёрло, надо только поднять верхний пласт…» и по доброму слову Владимира Высоцкого я и поднял «верхний пласт» со скола черепицы, изразца, хрусталя, фарфора, замши, других непрезентабельных вещичек из руин моего привлекательного места. Да ещё мне помогли стихи поэта Антокольского, появившиеся над книжной полкой в виде благодарственной грамоты компьютерной графики. Строки набрал и распечатал на новом принтере мой сын, изловчившись изобразить их в виде шрифтовой славянской вязи. Вот они:
« О, как далеки между нами дороги,
идущие через столетья,
и через прибрежные те травяные отроги,
где сломанный череп пылится ощерясь.
Прощай, поезда не приходят оттуда,
Прощай, самолёты туда не летают…»
Странно и опять необъяснимо то, что из школьных лет память выдернула, как нить из свитера, это стихотворение, разученное мной к очередному празднованию дня Советской армии и Военно-морского флота. Но его присутствие заставляло все предметы, как-то по-особенному болево буравить память. И интонация прощания, и конкретные образы дорог, и даже сломанного черепа немецкого солдата избирательно жили во мне все эти годы. Что-то вроде осколка мины или снаряда, оказавшегося в плену ствола дерева и жаждущего освобождения, даже ценой собственной жизни. Ведь всем известно, как быстро ржавеют и разрушаются извлечённые из дерева металлические осколки.
 Сопереживания меня самого в срезе времени и времён жизни привлекательного места. А может быть и моя жизнь – только осколочек в плотном спрессованном теле колеса Сварога, мудро совершающего всечеловеческий круг…
Я не буду предвосхищать события, но попрошу вас отнестись как можно бережнее к тому, что в жизни имеется ещё немало чудаковатых людей, приезжающих издалека и уже готовых приобрести у вас эти самые бросовые безделушки за весьма щедрое вознаграждение. Никто не знает, почему они этого делают. Может быть, и потому что родина для них нечто большее, чем просто капкан для души или полигон становления человека и, как это доподлинно известно, психологам - трансцендентная привязанность Альтер-эго…
В привязанностях – то всё и дело. И чем они сильней, тем изнурительней над тобой абсолютная власть привлекательного места. И даже не власть, а какая-то тирания, каковую невозможно отвратить, сбросить с себя всякому мыслящему человеку без серьёзных последствий деформации личности…
Недавно я поймал себя на том, что потихоньку становлюсь «сам себе – психологом» и умудряюсь замечать удивительные вещи: например, нашёл в собственном сознании настоящий ключ к замковой тайне притягательного места. Можно сказать, что хотя он и символический, но достаточно узнаваемый и конкретный, как отмычка. И впрямь семёрка напоминает отмычку: вообщем, я обнаружил, что, оказываясь в Красноторовке через семь лет и подбирая в пути очередную безделушку, отчётливее реконструирую прошлое. Как заведённый часовой механизм моё сознание воспроизводит картины былого…
Вот и сегодняшний визит почти совпал с очередным семилетним циклом. Но чем меня он одарит на этот раз, увижу позже, а пока неторопливо иду главной улицей брошенного посёлка, подобно иглице, пронзающей порванную рыболовную ячею, в тайной надежде воссоединить разбегающееся пространство житейской сети.
 За семь прошедших лет здесь почти ничего не изменилось, если не считать окончательного разрушения старой кирхи, да появления трёх новых забористых дворцов-усадеб ( к четырём прошлогодним!) и придорожного кафе с помпезной вывеской, выполненной в стиле ядовитых красок Пиросмани - «шашлыки». За прилавком, очевидно, и сам редактор, а по совместительству – продавец блестящих пакетов с чипсами, сосисок и пива, скучающий пожилой кавказец. Шашлык я заказывать не стал ни в единственном, ни множественном числе. А зашёл в кафе, скорее из желания узнать новых красноторовцев. Бывает такая иллюзия у человека. Но разговору помешали мелодичные звонки, извлечённые из недр хозяйского мобильного телефона.
 Был апрель. Умытое и праздничное небо скрывало в необъятной вышине спутник, обеспечивающий бесперебойную ругань двух абонентов. Пока я управлялся с хот-догом и стаканчиком кофе, вошли ещё трое разгорячённых мужчин со свежей голосовой почтой. Все ораторы являлись потомками народов унаследовавших от своих легендарных предков выразительный артистизм спора и ещё грустные глаза, видевшие послепотопную Землю. Их стоило уважать хотя бы за то, что они вынесли на своих загорелых плечах всю тяжесть векового пути от одинокой вершины в бесконечную долину, а также за редкостное сплочение именем кровного и национального родства, но с одним условием: по возможности двигаться всё дальше и дальше, минуя привлекательное место. Да и что тут для них привлекательного? Умерший посёлок, исторический мемориал тоталитарной эпохи. И не при чём тут шашлык…

Я проснулся, оттого что домашнюю тишину расколол воздушный удар военного самолёта. Совершая полётный манёвр, пилот едва не разобрал черепичную крышу, учинив при этом продолжительное дребезжание очнувшегося будильника. Но больше всего страшный рокот напомнил разрыв тяжёлого снаряда, оборвавшего однажды жизнь старшего брата… С тех пор я боюсь резких звуковых ударов.
Как и три года назад ярко светило солнце. И также как и тогда я встал с кровати и шагнул в его лучевой створ. Мощный поток падал на неокрашенный пол, глянцевитую щёку немецкой печки, рассыпаясь в рыжих зайчиках на известковом потолке, шторах и наклеенных газетах. В широком луче, как ротастом верше метались мальки-пылинки. Они долетали до границы луча и пропадали, уступая место другим, возникающим из ниоткуда.
В комнате, кроме меня, никого не было. И я понял, что опять проспал, не заметил, как родители без меня отправились на свою будничную битву в войне за урожай! Уборочная…
Я уже хотел бежать на зерноток, как вдруг вспомнил, что в риге томятся обречённые на смерть щенята, и если их не отнести на ферму, то вечером всё будет кончено. Но у крыльца меня ждала саркастическая улыбка их матери Жульки, приглашающая продолжить воображаемую игру по перепрятыванию её щенков. Глупая собачка не понимала, что в этой игре мы с ней уже в проигрыше. Так и есть, все шестеро рыжих лобастых бестий спят в конуре, что означало одно: Жулька столкнула тяжёлый протвень и перенесла детей к дому, при этом опять попавшись на глаза родителей.
- Лучше не играй с ними,- сказала мать,- ты их полюбишь, а мы всё равно их выкинем из дому!
- Но я их пристрою на ферму!...
Никто всерьёз не воспринимал мои отчаянные попытки спасти щенят, Жулька приносила каждый год по семь и девять штук таких симпатичных и грустных разноцветных пёсиков. И мне удалось снабдить ими всю округу, включая персонал железнодорожной станции, и садового товарищества и дальнего поста пограничников. Но про новый выводок никто и ничего уже не хотел слышать. Оставалось, последнее - колхозная ферма.
 А в воздухе был разлит запах перезревшей черёмухи, чердачного сена, золотых подсолнечных шапок, внушающих безмятежность и большой запас стабильности жизни, вот потому и гоняются стрижи и стрекочут кузнечики и собирают хлеб в закрома родины зерноуборочные комбайны…
Тогда мне и пришла идея сделать собачий питомник в подвале разрушенной немецкой церкви. Церковь стояла на пустыре за старым немецким кладбищем, окружённая непроходимой стеной дударника и борщевика, и давным - давно не привлекая не то что взрослых, но и нас деревенских пацанов. Всё уже нами там было исследовано и отмечено в виде размашистых росписей: бога нет! Рассуждали мы линейно и просто: если бог и был, то ушёл от народа, исповедавшего фашизм. Что тут непонятного! Внутри разрушенной кирхи густо расселилась бузина, черёмуха, жасмин и ранней весной там до одури упражнялись в песнопениях соловьи. И ещё жила чета горлиц, не допускающая в строения ни воробьёв, ни голубей. Нижняя часть здания практически не пострадала и состояла из крупных грубо отёсанных бутовых камней. Выше каменная кладка постепенно переходила в кирпичную. Но самым примечательным была внешняя сторона, с изображённым сеятелем – гигантом. Сеять ему приходилось из фашистской каски, как-то неестественно прогнувшись, с беспокойством поглядывая в нижний уровень стены, где, по всей видимости, умирал второй гигант, не пришедший с войны. Такой свободный сюжет давал волю самым противоречивым толкованиям, приводившим к ссорам и обидам.
Собачий приёмник получился прекрасным, и Жулька первая оценила его достоинства, приспособившись проникать в подземелье по известному ей одной тайному лазу. Но осенью того же года, когда щенки уже превратились во всевозможных молодых собак и готовы были демонстрировать всем моим знакомым навыки почтальонов и выносливых санных транспортников, в один дождливый и холодный день раздались шесть пистолетных выстрелов…
В тот год ещё говорили, что на ферме пропала корова и зоотехником обнаружена снятая шкура, а мясо якобы, унесли с собой собаки. Чьи собаки? Да собаки ли? Из района был вызван милиционер, не расположенный к аналитическому мышлению. Доброхоты поспешно указали на то место, где находились собаки…
Хоронить их мне помогал отец. Там же на солнечной стороне внутреннего двора кирхи…

Мне четыре года. Я совершаю первое своё путешествие из дома на улицу и с улицы к другому дому. Сестра легкомысленно оставила меня одного, сбежав сверять уроки к подруге. И этим я не преминул воспользоваться. Почему-то я сразу оказался на середине дороги, где на тёплых камнях брусчатки грелись наши и соседские куры, утки, гуси, поджидая очередную тележку с фуражным зерном. В отличие от меня, готовые в мгновение ока, выпорхнуть из под самых колёс бешено несущегося транспорта. Я шёл между их ленивых тушек, как пингвин, по направлению к совершенно разбомбленному дому, ухитряясь не вдавить босыми ногами бесчисленные бутылочные осколки. Дом притягивал с того самого мгновения, когда подвыпивший отец поставил меня на подоконник и уподобившись египетскому жрецу, оповестил притихшую улицу:
 - Владимир – владетель мира! Вот он твой мир - смотри и владей им!
Тогда весь мир для меня сосредоточился в этом доме. И всякий раз, исследуя его из окна, я находил возможность обнаружить, что-то очень важное. Например, что там должен был жить великан. Великан был обязан выходить не через дверь, как принято у простых людей, а через рассечённую крышу. Скорее это были абсолютные развалины, но всё же хранящие в моём воображении величественный абрис некогда крепкого дома. Откуда всё это бралось – неразрешимая загадка и по сей день. После прямого попадания авиабомбы внутри останков стен образовалась гигантская воронка. Ещё сохранилась часть бетонного лестничного марша, за которым сразу начиналась пропасть. По её краям расположилась роскошная колония лопухов и репейников, пытавшихся сомкнуть своими мясистыми опахалами таинственно мерцающее дно. Там, на самом дне, жила прохлада и, казалось, находятся несметные сокровища, и прежде чем, зацепить их пригоршней, требовалось рассмотреть получше. Держась за лопухи и обходя ржавые пальцы арматуры, я был уже в шаге от раскрытия тайны, когда один из лопухов предательски треснул и заскользил в моих руках…
Наверное, и многие годы спустя, я всё буду, и буду совершать переход по безлюдной дороге к зияющей дыре мёртвого дома и падать, падать, пролетая между смертельно опасных рогаток арматуры, просыпаясь от страха окончательного и мучительного падения и отчаянного причитания, склонённой надо мной матери…
 
Мать хлопочет около плиты, готовит ужин. Её каштановые волосы закручены в тугой узел. Я слежу за её руками, как они ловко, ни на минуту не успокаиваясь, могут захватить много посуды. Длинные, худые, жилистые. У неё так ловко получается, потому что она всю жизнь хлопочет у плиты. Я знаю, о чём она сейчас думает: пропади она пропадом эта немецкая земля!..
А бабушка всё латает и латает мои штаны, поднося их почти вплотную к подслеповатым глазам; она едва видит, хотя и носит очки. Так и кажется, что кончик иглы ненароком вопьётся ей в глаз, так низко нагибается она над работой. Даже язык высунула. Да, видать, труд ей не по силам. Но она всё шьёт и шьёт. Моя обязанность – быть рядом и продевать в угольное ушко очередной кончик суровой нитки…

Невозможно найти его начало. Возможно, оно действительно берёт ход от кучевых и неподвижных облаков, наваливающихся всей грудью на Красноторовскую возвышенность. В их плотные брюшины упираются пики старых ёлок, чтобы помочь своими шершавыми стволами истечь на землю небесной серебряной влаги.
Прохладная влага попадает под рыжие корни гигантских елей и превращается в таинственный ручей, тотчас выныривающий из –под них, как серебристый пескарик или синюшка. Потом ручей игриво прячется в пушистых и мягких мхах, резных лопушках и цветах таволги, готовых в любую минуту осыпаться золотистой дымкой пыльцы.
Вместе с Павлом - братом, мы открываем секрет начала истока и идём снизу вверх, раздвигая водяную поросль с красными, как нервы корешками. Если идти сверху вниз – обманешься, угодишь к ложным протокам, которых также много, как и спорных мыслей.
Постепенно ручей крепнет, теплеет, набирает силу и, взрывая толщу мхов, вырывается на волю и оповещает этот факт неумолчным журчанием. И сугорый лес послушно расступается перед его стремительным взором, одаривает ручей крутыми берегами, насыпает в прозрачное русло обрамления агатов и галечника, даёт прокуковать дежурной кукушке и почтительно помахать над самой поверхностью красноватому кусту крушины…

Жарища полудня. Маленькие чёрные бусинки опять и опять обшаривают песчаное дно. Оно, как арабская чаша, обрамлено россыпью гранитных камней, окружённых свалкой затопленных деревьев, сцепленных намертво коряг, корневищ – обитель мальков форели. Здесь они, как в младшей ясельной группе, надёжно защищены от зубастых хариусов и щук. Вся стайка в безопасности на всё лето, которого будет вполне достаточно, чтобы малькам подрасти до размеров указательного пальца, облачиться при этом в серебристый звёздный наряд и, поддавшись нестерпимому любопытству, вырваться за границу переката и, ошалев от свободы, однажды потеряться на бескрайних просторах всех ручьёв и рек Красноторовской возвышенности...
Выглянуло солнышко, и стайка мальков мгновенно юркнула в спасительную тень. Чтобы отследить их теневые забавы, я становлюсь на колени и опускаю голову к самой воде, но всё равно ничего не вижу – отсвечивается лазоревое небо, белые барашки облаков, красная бахрома ивовых корешков. Но вот опять тень и бусинки тут как тут. На этот раз человека – долговязого улыбающегося Картуза. Картуз – заика, но как все заики тяготеет к длиннословиям.
- Ехал Грека через реку, видит Грека в реке рак…
- Заложил?- Своим вопросом я перебиваю подмигивающего мне Картуза, освобождая его от трудностей дальнейшего заикательного речения.
- Ща-а-с рва-нёт! – успевает сказать Картуз, задыхаясь на каждом слоге. И уже на последнем звуке заклинившей фразы, я вижу, как за сутулой спиной долговязого, на фоне ядовито-зелёной пажни вырастает столб воды, а в середине его, трёхголовые ящеры мезозоя, вытянув чешуйчатые шеи в дикой ярости, встают и падают ниц мокрыми брёвнами. Шквал серебряных брызг и грохот взрыва настигают и сбрасывают нас в реку. Как чумовые, выходим на сушу, изъясняясь набором выразительных жестов – уши заложены монотонным гудением. Земля дрожит под ногами, мечутся, как ошпаренные, ящерицы и лягушата…Вразброс лежат бездыханные рыбьи тушки, некоторые вверх брюхом медленно скользят по течению по направлению к новой запруде. У самого берега в перевёрнутом отвале болотистого дёрна торчит немецкая каска. При приближении видим, спрятанный внутри её человеческий испуганный череп и оторванную часть беспалой руки.
 На редкость спокойный и невозмутимый, Картуз умел всё: бесшумно ходить по чащобам с большим рюкзаком, собирать в течение всего года только ему известные съедобные грибы, находить сухие ветки в ливень и строить шалаш из лапника, знал множество лечебных трав, повадки зверей, рыб и птиц. Но вот встреча с человеческими останками, как правило, скелетами, обращала его в паническое бегство.
Я отчаянно хочу понять его в ту минуту, когда, оказавшись у отверстого жерла, дышащего погибелью реактора, он сбросит защитную маску и, храня завидное спокойствие, закончит в одиночку работу всей смены первых ликвидаторов Чернобыля…

Осенняя ненастная ночь. Вспышки фар проходят, как рентген сквозь все стены дома. Слышится натруженный визг колёс и многоголосая ругань: давай, давай!... Мы вчера похоронили бабушку и в доме ещё завешены зеркала. Что-то вроде завесы и в моей голове. Отец и мать тоже хранят молчание, каждый из своего окна всматриваемся на неосвящённую часть улицы, где уже около получаса буксует в придорожном кювете «козёл» и четверо пассажиров безуспешно толкают его взад – вперёд. Всё как-то сливается воедино, хотя нет, разобраться можно. Вот теперь различаю предметы яснее, но лишь в те мгновения, когда дождь делает секундную паузу и по стеклу не бежит вода.
- Кэ гэ бэ!- говорит нам отец, многозначительно тыча рукой в потолок,- с самого верха приехали…
- Да за что же? – Не понимает мать и голос её наполнен страхом.
- Вредительство сельскому хозяйству и антисоветскую агитацию!
Даже в темноте вижу, как мать закрывает ладонью рот, предотвращая выход лишних слов.
- Завтра придут и к нам… Земляки, ведь! Кто ж не знает?...
Отец первым отходит от окна. Сидит молча на кухне. Пытается закурить папиросу, но, как все некурящие неудачно затягивается и истошно кашляет. Кашель заглушает уличную возню и когда, наконец, стихает, слышим, как «газику удаётся» вырваться из канавы. Хлопают дверцы. Прекращается ругань. Машина срывается с места. Осенний ливень спешит смыть грязные следы с брусчатки. А я всё смотрю в чёрный провал окна, но замечаю в нём маленькую щель между стеклом и рамой, в которую дует сырой леденящий ветер. Правильно, здесь не хватило пластилина, потому и холодно в доме…
Вместе с отцом мы идём в дом агронома Лёвкина. Это его только что увезли в областной центр люди в штатском. Рыжий пучок света китайского фонарика дрожит в моей руке, отец ругается сквозь зубы, указывая куда светить. На крыльце замок и странная полоска бумаги. Завидив нас, собака Лёвкиных перестаёт истошно лаять и переходит на скулящий визг. Но в дом мы не можем проникнуть даже со двора.
- Опечатали,- заключает отец,- аккуратисты мать их в дышло…
 
Дом напоминал торт – на нём было множество всяких лепнин и украшений: казалось, что где-то разобрали царский дворец и на новом месте, собирая, всё перепутали. Ещё он рассохся от старости и был покрыт сетью морщин, а на фасаде во всю стену - характерный след пулемётного росчерка пуль. Когда я смотрел на него с дороги, то казалось, вижу созвездие Больших псов и Геркулеса с дополнительными блуждающими астероидами и вытянутыми орбитами комет. Агроном Лёвкин для меня навсегда останется загадочным типом, не поддающимся разгадке, по причине необъяснимого внутреннего напряжения и несрастания. Сказать, что он был не таким, как все – очень мало. Лучше сказать, что он был, как все, но жил особой необъяснимой жизнью. Особенно поражали глаза, прожигающие насквозь, а выбритый клинышек бороды, наоборот смешил фактом сходства с портретом идальго Дон – Кихота. Всецело отдаваясь любимой работе, избегая колхозных сборищ, он вёл жизнь одинокого холостяка и деревенского философа, иногда нарушаемую посещением нашего дома. Только выпив спиртного, чуть оживлялся и становился совсем не похожим на себя. Помнится, как он неловко подпевал матери, и долго извинялся перед отцом, прощаясь под утро.
Отцу удалось отжать фомкой форточку. Мне же предстояло взобраться на его плечи, и легко втянутся в окно.
- Смотри в подполе! – в который раз за утро, раздражительным шёпотом вора повторяет родитель, с трудом проталкивая меня в узкий проём,- в подполе ищи! Или в кивоте!
Искать мне предстояло какие-то сшитые тетрадки, в которых, якобы, агроном Лёвкин вёл опасные записи. По словам отца, их надо было изъять из опечатанного дома до того, как приедут вчерашние «ночные гости», чтобы Лёвкина посадить в тюрьму. Но где их искать никто толком не ведал. Дом ещё хранил тепло, а его убывание уже рассчитывали стенные ходики. На неубранной кровати Лёвкина безмятежно спала рыжая Мурка, легендарная кошка крысолов, прямой потомок кошачьих переселенцев из глубин России. Убедившись, что я не крыса, она проводила меня лучистым взглядом и опять уснула, в ожидании припозднившегося хозяина…
Тетрадки Лёвкина я нашёл тридцать лет спустя, когда ни его самого, ни моих родителей уже не было в живых, а развалины некогда крепкого агрономского дома заполонил одичавший виноградник. Кем была разобрана черепичная крыша, кто и куда вывез винтовую лестницу, печь, отопительные батареи и чердачные стропила, искать и знать уже никому не нужно и не важно. Там, где когда-то стояла немецкая швейная машинка, я обнаружил квадратный контур пропила. Сердце тревожно вздрогнуло: неужели тот самый тайник? Так оно и оказалось. Я легко потянул подгнившие дощечки и увидел упакованные в целлофан, перевязанные серой изолентой бумажные потроха. В моих руках оказались останки полуистлевших записей дневника подростка, добросовестно описывающего историю выселения и конвоирования на чужбину своей семьи. Семьи «власовцев» и подобных им «пособников оккупантов» со всей страны составили целый эшелон переселенцев, которым выпала «счастливая доля возродить из пепла бывший фашистский край». И по прошествии времён, я не могу читать без известных спазм свидетельскую исповедь отрока Лёвкина, так и не принявшего приговор взрослых людей, радеющих о его же личном и одновременно общем благе. Дневник агронома Лёвкина, ставший теперь приговором, сгинувшему раз и навсегда, немилосердному, непривлекательному времени…

Одно время в детстве я боялся темноты, с наступлением сумерек обходил стороной тёмные закутки и подвалы. Если же с ребятами забирался на какой-нибудь чердак, волосы сразу вставали дыбом, и я леденел от каждого шороха. Долгие летние вечера были излюбленным временем для мальчишеских сборищ, а я старался быстрей уйти домой, бросал удить рыбу после захода солнца и никогда не ходил в ночное. При случае я спал со светом. Всё оттого, что среди ребят только и было разговоров про разных домовых и призраков в виде мстительных немцев. Они вселяли в меня особый страх, особенно после того, как во сне погибший брат Павел, назвал меня почему-то немецким именем Лео Хайгеном, из местечка Роминтена…
- Понимаешь, ты ране жил тутося и был ихним пастором. А потом помер, а потом через десять лет родился, после своей же смерти. Да и я умер не навсегда, а лишь до новово свово рожденья…
- Да как это может быть?- Мой вопрос попадал в пустоту. И с ним я просыпался, как Эдип, мучимый тайной своего происхождения.
Павло был способен и не на такие штучки, но с того света, зачем же так шутить?...

Вспомнилось: слякотная дорога, мокрые, тёмные кусты краснотала – и дикой черешни по обе стороны от неё, воздух, напитанный влагой и плесенью, и лицо матери – сплошная сырость и грусть. А в центре сутуловатая фигура отца, его каменные сжатые губы и сухая злость в сощуренных глазах.
Он нахлёстывал Каурого, устало тянувшего перегруженную домашним скарбом телегу. В ней самым ценным ( а также громоздким ) был кованый сундук, над которым возвышалась, как гневная боярыня Морозова бабушка, мама отца.
Сбоку от телеги вышагивала, тяжело отдуваясь, стельная корова Красуля. С другого бока, испуганно вращая красивыми глазами, молодой бычок по имени Фомка, да брюхатая собака Жулька.
Мы переезжали из дальнего хутора, что остался у самой границы с Польшей по распоряжению начальника районной милиции в посёлок Красноторовка, почему-то называемый всеми – Краснопомидоровка. И отец, прикладываясь к бутылке водки, подтянув в очередной раз ослабленный тяж, злобно декламировал одно и тоже стихотворение:
«Кончусь, останусь жив ли,-
чем зарастёт провал?
В Игоревом Путивле
Выгорела трава.
Школьные коридоры,
Тихие, не звенят…
Красные помидоры
Кушайте без меня.
Как я дожил до прозы
С горькою головой?
Вечером на допросы
Водит меня конвой.
Лестницы. Коридоры.
Хитрые письмена…
Красные помидоры
Кушайте без меня!»
Пройдут годы, прежде чем я узнаю, что эти запретные стихи принадлежали поэту - фронтовику Борису Чичибабину и имели хождение среди работников НКВД, но откуда их было знать отцу?...
Время от времени мать, будучи уже не в силах терпеть наш исход, изливала душу:
- Да провалился бы этот дом. Век бы его не видала! Каково оставлять насиженное место-а-а!.. Там погреб какой!.. Мамаша с папаней лежат!..
Тогда отец останавливался и, держа кнут на отлёте, кричал:
- Забуркала! Забурила! Ты замолчишь или нет?
Тут же останавливались Каурый и Красуля, а следом и весь наш строй. И все осуждающе смотрели на мать: Каурый, Красуля, Фомка, Жулька, бабушка – вроде проверяя, как долго им удаётся передохнуть. А я смотрел с нетерпением за горизонт, где уже разворачивались чапыжные сугоры, сенокосная пожня, захряслые просторы самого привлекательного места на свете.
Главной причиной переезда был наш большой дом, который приглянулся областному начальнику. А так, как мы были переселенцами с территории, временно находившейся под немецкой оккупацией, нам зачитали указ о недопустимости проживания вблизи государственной границы ближе, чем 50 км…

В тот год зима пришла поздно. До конца декабря лили холодные дожди, напирал колючий сквозной сиверко. Едва не касаясь высоких тополевых верхушек, медленно плыли и плыли в неведомое за далёкую черту горизонта сплошные облака, и казалось, нет им конца и не будет. Из края в край над раскисшей, сиротливо-угрюмой землёй, над неубранными редкими хрестецами распростёрлось чужое небо. Но так только казалось, потому что в канун новогодних праздников дохнуло чигером и крупно завихрил снег. За несколько дней всё вокруг – посёлок, пажити, пролески, сугоры и овраги – всё было основательно и надёжно занесено высокими голубоватыми сугробами. Словно и не было той, выворачивающей душу, долгой и муторной хляби. И люди, встречавшиеся на улице, как-то особенно счастливо улыбаясь, приветствовали друг друга до боли родным возгласом:
- Доброго здоровьица!..
- И тебе тожа…
 Однако до настоящих морозов было ещё далеко. Настоящие морозы приходили к крещению и бывало, что держались до исхода февраля. Жгучие, крутые, с частыми метелями и редким затишьем. И в такие дни домашние особенно были добры и задумчивы, а в озере на жерлицу попадались зелёно-золотистые щуки и глазастые судаки…

Восьмилетняя школа находилась за 12 километров от посёлка, куда мы добирались попутными перекладными, но чаще всего молочной машиной, следующей в райцентр. Формировался класс со всех близлежащих начальных школ. Казалось, вся Россия представлена в нашем классе. Псковские, смоленские, витебские, полоцкие, ярославские говоры перемежались с южно-русскими курян, воронежцев, харьковчан и херсонцев. Учительница русского языка и литературы, она же завуч, энергичная жена командира полка радиосвязи, расположенного в лесу, огнём и мечом выжигала и вырубала речевые недостатки. Когда она поднимала «окающую» или «цокающую» ученицу или ученика, заставляла едва ли не в слезах повторять за собой слово в слово:
« Не ветер бушует над бором,
Не с гор побежали ручьи -
Мороз воевода дозором
Обходит владенья свои!...»
Другие ученики в это время притихали, чувствуя мягким местом, неизбежную близость безжалостного аутодафе.
Я же говорил, как моя старшая сестра, совершенно свободно и просто. Но много раз попадал в силки силлогизма:
русские люди могут и должны говорить по-русски, но почему одинаково? А я не умею говорить иначе, разве я не русский?
- Мы все новая общность человечества – советский народ! Нам выпало счастье строить светлое будущее всем народам…
Я и сейчас слышу командный, выверенный, как гудок маневрового поезда, голос учительницы, готовой идти до конца в смертельной схватке с цепным псом американского империализма, плохой успеваемостью по русскому языку и литературе...

Мы сидели в ярко освещённой круглой комнате с побелёнными стенами, внутри заброшенного полуразвалившегося строения, называемого «башня Бисмарка», одиноко торчащего посреди угрюмого пустыря. Никому и в голову из нас не приходило, что это был обычный крематорий по утилизации трупных отходов крупно-рогатого скота.
Мы любили собираться там, чтобы вести разные неторопливые беседы, музицировать на двух гитарах и школьном пионерском барабане. Ничто тогда не нарушало нашей мирной жизни, спокойной атмосферы увлечённых делом сверстников.
В один из обычных вечеров, когда мы засиделись допоздна и позволили июньской темени перевалиться через край башенного свода, а бледным рукавам тумана выпластаться вокруг убежища, страшный порыв воздушной массы ударил в наши лица и стены, ворвался вихрем внутрь и распался, поднимая клубы пыли. И в тот же миг мы услышали крик.
Это была Невиданная птица. Она стремительно кружилась над нашими головами, рассекая воздух гибкими, острыми крылами. Совершая круг за кругом, она заставила нас сжаться в один ком страха и, вырвавшись на необъятную высь, прокричать оттуда душераздирающим человеческим воплем: « Не – очу-у!!!»
Пронзительный и щемящий голос захлёбывался тоской и яростью, пел и плакал… Безумные пространства миров, горечь всех поражений, холод предательств и одиночество греха – всё пережили мы в эти скоротечные минуты. Прошлое и будущее встали вровень перед каждым из нас, открыв каждому всё, что есть и что будет на его роду…
Когда прошло оцепенение, мы не сразу поняли: где же птица? Никто не мог понять: какая же была птица? Как она сюда влетела? Каким образом вылетела? Почему так яростен и взволнован был её крик?
 И много раз он будет возвращать нас туда, где было явление Невиданной Птицы, где разом повзрослели и покорились судьбе наши души…

Высокая трава вдруг затрепетала, и над ней поднялись головы двух змей. Змеи переплелись и замерли в напряжении, пытаясь постичь глубину испуга в наших глазах. Крохотные чёрные глаза их поблескивали, тела были напряжены, как будто они собирались совершить прыжок и, перелетев разделяющие нас три или четыре метра, впрыснуть в наши обнажённые тела две смертельные дозы яда. Но что-то их останавливало. Это что-то сомкнуло и наши уста, ещё горящие от поцелуев, и лишило всяческих желаний двигаться и трепетать от счастья мнимого движения. Так и сидели мы друг против друга, сплетённые страстью и ужасом, тяготясь бессмысленностью положения. Представители противоположных венцов эволюции – хладнокровные и теплокровные, пойманные в равно губительную сеть любви и смерти.
А вокруг разгоралось раннее утро. Голубое небо быстро прогревалось, наливаясь янтарным, тёплым светом. Крохотная поляна в бескрайнем лесу, посреди которой сплелись змеи, сплелись люди, почти вся была накрыта тенью деревьев. Лишь там, где на траву падали солнечные лучи, жёлтые, голубые, белые цветы едва заметно покачивались от неощутимого ветерка. На них ещё не высохла роса, и водяные капли вспыхивали яркими искорками.
В едва различимом шуме леса порой раздавались смутные шорохи, внезапно хрустела сломанная неведомым зверем ветка, всё замирало, настораживаясь, - и снова делалось тихо. Потом, совсем рядом, гулко стукнул по дереву дятел, мрачный ворон опустился вниз и исчез в траве. Лишь несколько сонных бабочек без опаски замерли в воздухе над утомлённой травой. Но вот на поляну шагнул рослый красавец лось и освободил нас от такого естественного и неестественного противостоянья…

«Она меня не дождалась,
Но я прощаю, её прощаю!...» Эта песня Высоцкого доносилась из станционного окна вокзала пригородного сообщения и вызывала в моей и без того смятённой душе клокочущий вулкан опасений. И прочитанный насквозь взглядами толпящихся случайных пассажиров, я вдруг понял, что ты уже не придёшь, что тебя не отпустили с работы, что теперь на два бесконечно долгих года нас будут соединять только железные дороги, по которым через всю страну будут исправно бегать поезда и перевозить наши письма. Белые конвертики с плотными словами любви. Из Прибалтики на Камчатку, с Камчатки до Калининграда…
Она пришла на вокзал взволнованная. Придерживая сумку, перекинутую через плечо, она смущённо улыбалась, но решительно поднялась на перрон и стала нетерпеливо высматривать меня среди грибников и рыболовов, а когда увидела, махнула рукой и подбежала. Мы взялись за руки, и некоторое время растерянно смотрели друг на друга.
- Какой сегодня тёплый день,- запрокинув голову назад, сказала она,- уже конец сентября – и ещё такая теплынь!
- Да с погодой нам повезло. Трудно поверить, что вчера было холодно.
Я достал сигареты и закурил. Она попросила дать и ей закурить, но, затянувшись, тотчас закашляла. И тут я увидел, как много на её лице появилось морщинок и блеклых пятен, а на тонких изломах рук - извилистых линий и тропинок подкожного движения крови.
- Зачем ты куришь?
- А ты?
- В армии пристрастился, но не думаю, что насовсем…
Подошёл пригородный дизель-поезд, и мы направились к головному вагону. Как и предполагали, он был пуст. Я открыл окно и впустил в вагон свежий поток воздуха, солнца и запаха леса. Когда поезд начал разбег и за окном выстроились любопытные деревья, она сказала, смахнув с лица деланную улыбку:
- Сегодня я волновалась, как девчонка, которая идёт на первое свиданье…
Это была явная домашняя заготовка, которую следовало произнести в самый поворотный момент нашей тайной встречи, но возможно чуть-чуть попозже, фраза так и повисла на полуслове, после чего девушка вздрогнула и расплакалась, уткнувшись в мою грудь.
- Всё хорошо,- сказал я тогда и поспешно обнял, едва справляясь с собственным волнением.- принимаю, что было и не было, только жаль на тридцатом году…
И эти простые есенинские строки сразу подействовали на нас, как лёгкое вино. И я подумал, что она такая маленькая хрупкая девушка, утратив страх и осторожность, совершила ради меня смелый неблагоразумный поступок, доверилась мне, и от этого доверия мне хотелось быть с ней особенно внимательным и чутким, сделаться её настоящим другом, помогать её детям и писать, и писать письма…
Всё так и должно было бы быть, но пока ошалело нёсся дизель-поезд, вскрикивая, как полоумный, я не знал, что мне делать с песней Высоцкого, что звучала во мне всё громче и жёстче, словно отчитывая меня в такт и не в такт стука колёсной пары:
« Её, как водится простил,
Её, как водится простил,
Того, кто раньше с нею был –
Того, кто раньше с нею был –
Не извиняю!...»

Кладбище. Здесь я обычно завершаю свой визит в Красноторовку. В отличие от посёлка, оно не брошено. И здесь с простеньких безыскусно отлитых под мраморную крошку плит на меня смотрят улыбающиеся и грустные лица всех жителей привлекательного места. Но есть и просто заросшие холмики, к которым уже не приходит никто. Отсюда от ухоженных и неухоженных могил, где весь посёлок, как на ладони, веет холодом иных воспоминаний. Кратких, мимолётных, родных…Они ещё не сложились в конкретный узор визионерства, но как на предварительном эскизе или наброске возникают самые яркие меты и тона. Как я люблю эти минуты, переживая малое в большом. Вот красный рассвет, в который мы въезжаем с отцом на новеньком мотоцикле «Иж – планета», вот серебряное поле росы, за которым перелесок с весенней черемшой и веретеницей, вот – школьные костры и гурты собранного колхозного картофеля… А вот и могилка отца, матери, брата… И я уже не напрягаю память, а просто даю волю словам, которые идут потоком, задевая эзотерические конструкции и опрокидывая догматы. Живые слова, живого языка всем неживущим…
Что же так разволновалось сердце? Да не от прошлого, поди, и не от настоящего. И полка с придорожным хламом тут не при чём. И воспоминаний, коих груды… Видно, что-то ему померещилось впереди, неразбавляемое по мелочам и крохам. И если спросишь: что же, Господи? Не удосужится не то чтоб дать ответа, но и намёка – тайной мир держится. Какой же тайной? И есть ли таковой место под нашим –то солнышком? Нет ответа среди мёртвых улиц и исчезнувших страниц жизни самого привлекательного места на свете. Но может быть не в печальных панорамах руин, не в культях рук мёртвых дерев, где сложилось время, как на картинах Сальвадора Дали, а где-то между землёй и небом, узкой полоске дыхания вечно живого, почти неразличимого глазом, иногда называемого испариной или паром, восходит новая явь, как всходит после зимней спячки ядрёный стебель злака, благодарный отдохнувшей земле и есть тебе ответ, последний житель привлекательного места…Нет, нет, не о личном говорю, а общем благе настоящего и прошлого, и будущего, где ничто не потеряно, а только найдено, не убито, а воскрешено, не оплакано, а умыто.
 Бросить вызов немилосердию, каждой жизнью своей, как дровиной, кинутой в топку предназначенной печи, добавить тепла и пара привлекательному дыханию привлекательного места, не знающему усталости жить и жить, быть краше и краше, совершенней и совершенней, только для того, чтобы ты избрал эту Красоту, как единственную дорогу к Богу. Кто сказал мне всё об этом? Правильно, я сам…