Статья о творчестве Евгения Каминского 2006 г

Алексей Ахматов
ОПЫТЫ «БОРЬБЫ ДУХА СО СТРАХОМ»
о книге Евгения Каминского «ИЗ МРАМОРА» — стихотворения 1986 - 2006

Евгений Каминский из мрамора или из мрамора стихи, написанные за эти последние двадцать лет? Требуются ли пояснения? В общем-то ничего уди-вительного в этом нет, ведь разными поэтами стихи делаются по-разному и из разных материалов. (Иногда даже из сора!) Но, похоже, из любимого ма-териала скульпторов стихи еще никто не изготавливал. Разве что один зна-менитый поэт эпохи Возрождения, ваятель по совместительству. Тот, что в отличие от современных ему мастеров, обрабатывал мрамор только с одной стороны, извлекая фигуры из самой толщи камня. В стихах он часто писал о том, что лишь высвобождает изначально скрытый образ, «изъяв из глыбы вечные начала». Но даже, если отбросить череду многочисленных ассоциа-ций, всплывающих при беглом взгляде на название сборника стихотворений, остается вопрос: из чего все-таки книга Евгения Каминского? И из мрамора в том числе…
Конечно не только из ледяного кладбищенского мрамора. Эта книга из щебета птиц, из жалоб замерзающих деревьев, из беспощадного света звезд, из хороших и страшных стихов, в конце концов. Автор не из мрамора точно — он из самой настоящей плоти и крови, из сомнений и надежд, из разочаро-ваний и страха. Глобального страха перед пристально исследуемым бытием, неминуемо переходящим в небытие, скрыть которого он не в состоянии.
Пожалуй, я давно не встречал поэта, посвятившего столько стихов смерти. В этом его уникальность и главное отличие от современников.
Уничтожая интригу, сразу перейду к самому главному: основной мотив этой книги — страх перед смертью. Самый естественный и объяснимый, но от этого не менее явственный. В своем апогее он доходит до того, что после смерти даже: «…не страшно что будет, поскольку, по сути // страшно так, как едва ли уж будет страшней».
Эта книга словно состоит из заклинаний, долженствующих оградить чело-века от ужаса неминуемого конца, хотя автор нередко добивается прямо про-тивоположного эффекта. Эти заклинания сами нагоняют жуть — так химеры, отпугивающие злых духов тоже, зачастую, страшны:

Среди свалявшихся в пласты
корней растений,
среди зловещей простоты
смертей, рождений,

в глуби, где камень камню – волк,
не просто сгину –
отдам земле последний долг –
верну ей глину.

 
И хлынет горький сок в меня,
наполнит жилы,
прошьют меня ходы червя,
корней пружины.

Не больше чем песок и гной
я стану лугу,
а то, что прежде было мной,
пойдет по кругу.

И вот, что прежде было мной,
как обруч бочку,
обнимет крепко Шар земной…
Поставим точку.

Да простится мне столь длинное цитирование, (причем не единственное), но остановиться и вправду сложно. Уж больно насыщены и скручены между собой строки. Эти стихи страшны в своей обнаженности и безысходности. Книга буквально наполнена ими:

Утонченно, скорее, отточено
упирается в горло черта.
В этой жизни, похоже, все кончено.
И так страшно: а будет ли та?

Листья, честно отмучившись, кружатся,
и рукою подать до зимы.
Что осталось у нас, кроме ужаса?
Только мы, моя боль. Только мы.

На такой книге вполне было бы уместно поставить предостережение (какое делает иногда Минздрав на сильнодействующих средствах): эти стихи не ре-комендуется читать людям с неуравновешенной психикой или просто нахо-дящимся в депрессивном настроении. Читать Каминского — не простое дело и, как всякая духовная работа, требует не только заинтересованности, но и хо-рошей внутренней формы. Как, например, в минуты подавленности читать:

…душа моя, не зная, как
теперь ей быть, – вся боль и жалость, –
боялась заступить во мрак
и по-собачьи к свету жалась.

Молчанье стало больше слов,
и смерть уже была не враки.
 
Она стелила свой покров,
и надо было жить во мраке.

Для чтения таких стихов нужно элементарно найти в себе силы. Неподго-товленный читатель может окончательно пасть духом. Но как подготовиться к собственной смерти? Возможно ли это? Вероятно, возможно. Павел Фло-ренский писал: «Человек умирает только раз в жизни и потому, не имея опы-та, умирает неудачно. Человек не умеет умирать, и смерть его происходит ощупью, в потемках. Но смерть, как и всякая деятельность, требует навыка. Чтобы умереть вполне благополучно, надо знать, как умирать, надо приобре-сти навык умирания, надо выучиться смерти. А для этого необходимо уми-рать еще при жизни, под руководством людей опытных, уже умиравших». Думается, стихи Каминского и пробуют дать такой навык, когда он пытается осмыслить эту мало поддающуюся осмыслению тему:

Над головой гудела твердь,
а он мертвел во тьме. Без звука
в него сейчас входила смерть –
о жизни новая наука.

Сама же жизнь предстает в виде «…чуть заметного курсива // к жирной кириллице смерти». Она, в соответствии с православным мироощущением автора, воспринимается как всего лишь первоначальный этап:

Я с лихвою платил за пространства всей жизнью своей,
отвернувшись от мира, глядел я созвездиям в лица,
чтобы, в хвою ухода зарывшись, вдоль синих морей
и вдоль черных оврагов бессрочно над миром стелиться.

Чтобы в точке разрыва устроить последний побег
от событий и дат – взять и выскочить в точке обрыва,
там, где все рождены навсегда. И где, выйдя на брег,
все однажды сигают в любви бесконечность с обрыва.

Справедливости ради отмечу, что самой любви, не смотря на проскаки-вающие иногда декларации, в этой книге не много. И если небесная подразу-мевается на уровне не требующей доказательств установки, то земной мне явно недостает. А можно ли знать любовь небесную, не зная любви земной? Вопрос выходит за рамки данного сборника.
В этой книге много сказано о муках совести, о переживаниях за стражду-щих, о смирении и даже о преодолении. Вообще, в стихах Евгения Камин-ского больше говориться об обязанностях, чем о правах. Более того, даже если права упоминаются — они настолько мизерны, что их никто, даже Бог не соблюдает. Есть право «выйти из себя…», хотя тут же последует окрик: «Шаг влево или вправо…», есть «право – в ересь впасть», да еще спросить упавшим голосом, на ответ не рассчитывая: «Кто посмел, не спросив, ото-брать у меня этот мир». Не густо, хотя и весьма жизненно. И все же, думает-ся, будь тема любви автору доступнее, этот перекос в сторону обязанностей был бы не таким тотальным. Идя дальше, предположу, что, только опираясь на чувство любви и можно преодолеть ужасы, связанные с умиранием. Ка-минский же пытается преодолеть их с помощью иных средств. Например, (эта идея проходит через всю книгу), смерть есть необходимая ступень к лич-ному совершенствованию и постижению мира. То есть, она не есть отрица-ние жизни, не есть что-то враждебное и противоположное нашему существо-ванию. Осознание временности нашего земного существования дает особую силу и яркость поэтической речи:

Выходя с небесами на связь,
только здесь я – штаны да рубаха! –
мог язык свой суконный, дивясь,
развязать, как последняя птаха.

Только здесь, трепыхаясь, строка,
чешую оставляя в ладони,
шла туда, где лежат облака,
не дыша, у Христа на ладони.

Жизнь в преддверии неизбежного конца приобретает особую ценность. Она стремительна и неутолима. Она сама воплощенная жажда. Ею невоз-можно напиться. При этом ощущение своей неповторимости, своей поэтиче-ской индивидуальности автор, хорошо знающий себе цену, периодически пытается «демократизировать», увязывая и с окружающим миром, и с друж-бой с нашими меньшими братьями:

Я был не от мира сего, посему
парил, как залетный скворец,
с особо высоким презреньем к уму,
к себе самому, наконец...

Вот так и бродил от души дураком
и, душу спустив с поводка,
водился с червем дождевым и жуком.
А как же — ведь жизнь коротка!

Жизнь коротка и поэт успевает, в прямом смысле слова, десятки раз умереть на этих страницах. Смерти эти часто страшны и ужасны, но порой и радостны. Часто автор умирает за других. За птиц, ползучих гадов, за жуков, за корни деревьев, за политических деятелей, за ребенка, убийцу и за бомжа. Даже за Бога: «…Родившийся близь Вифлеема //может в здравом рассудке, владея набором чудес,//выбрать смерть для себя ради всех. Вот и вся теорема».
И я бы не сказал, что таким образом он репетирует свою собственную смерть. Нет, он буквально живет смертью, дышит ею, постоянно пробует на вкус.
Изредка даже позволяет себе воскреснуть. Иногда это происходит в шар-жированной манере:

Когда я, смиренный, в печали,
скучал, как морковь на гряде,
и черви меня получали
на завтрак, обед и т. д.,

когда они все мое тело –
вместилище грез и тоски –
пускали с пристрастием в дело,
я выбрался из-под доски.

А иногда это самое реалистическое описание клинической смерти:

Над собой распуская огромные крылья уже,
я спешил завершить надоевшую в общем-то повесть,
чтобы чувствовать вату и воск в себе, как в муляже,
чтобы только не чувствовать стыд в себе жгучий и совесть.

Но когда ослепительной тверди запели врата,
я отпрянул во тьму и смиренно пошел на попятный –
к жалкой плоти своей, к мелким складкам суконного рта,
к прежней жизни, быть может, и мертвой, но все же понятной.

Каминский постоянно занят индивидуальной эсхатологией. И готов де-литься с читателем своим сокровенным знанием, как бы тяжело оно ни было. Даже если иногда лирический герой и спрашивает о том, что будет за гранью смерти, то ответ у автора всегда готов. Он очень хорошо знает, что было здесь и что будет там:

Страшно только на первых порах,
а потом просто тошно. Так что же?!
Чайка, чайка, смахни с меня прах –
надышусь напоследок до дрожи.

Чайка, как это – вдруг умереть?
Падать в черную землю погоста…
и с размаху впечататься в твердь?
Не смеши, не смеши. Слишком просто!

Головою в колени Отца –
и заплакать бы… но не от страха –
от бессилья вместить до конца
эту правду суровую праха.

Постою – борода в серебре.
Временам этим не был я нужен.
Но я был. И был равен себе,
как звезда отраженная в луже.

В этом смысле рассуждения Альбера Камю в «Мифе о Сизифе» о том, что «…у нас нет опыта смерти. Испытанным, в полном смысле этого слова, явля-ется лишь то, что пережито осознано. У нас есть опыт смерти других, но это всего лишь суррогат...» к Каминскому не относятся. Если такового опыта у него и нет, то он реально создает его всей силою поэтического дара, который так грозно и безжалостно обрушивает на читателей.

Не ходи на дорогу. Когда будет нужно – придут:
в портупеях и крыльях, и будет лишь сердце – редут.
И стоящий при входе, смиривший смертельную дрожь,
будешь ангелов больше... И все же не больше, чем ложь.

Что ж, всяк человек — ложь, и как писал преподобный Исаак Сирин «со-вершенство… самых совершенных подлинно несовершенно». Однако несмот-ря на все страхи «предчувствие света» все же не покидает автора. Может быть ради него и затеяно это далеко не прогулочное путешествие по мрачным, чего греха таить, сторонам человеческого существования, ведь даже на дне самых горьких раздумий о тщете жизни автор находит в себе силы заявить:

Пусть тело умрет в обжигающем холоде звезд,
и кончится разум, и канет значенье предмета,
оставив зрачку среди ночи идущее в рост
боренье бесчувствия тьмы и предчувствия света.

Вот тут можно констатировать начало качественно иного подхода к про-блеме смерти для Каминского. Начинает отступать безотчетный ужас конца и проявляется глубокий смысл миропорядка:

И я переступлю тогда черту.
Нет-нет, не так... Душа, рванувшись к чуду,
перерастет из этой дали в Ту...
О, как вздохну, когда дышать не буду!

Вот вектор, который дает возможность взглянуть на эту вечную проблему другими глазами, дает возможность жить, вопреки страху смерти. Появляет-ся совсем новый мотив:

Крепче держись
света и тверди.
Смерть – это жизнь,
но после смерти.

И, как завет,
верою ставший,
смерть – это свет,
сумрак поправший!

Вот обозначенное спасение от сонма чудовищ, порожденных нами самими и окружающим миром. Выход из царства гноя и глины, из империи костей и червей. Иные читатели скажут, что с этими неприятными физиологическими деталями у Каминского перебор. Отсылаю таковых к книге архимандрита Рафаила (Крелина) «Умение умирать или искусство жить», в которой он, в частности пишет: «А что будет с тобой самим, когда душа… будет покидать больное… тело, когда она будет смотреть на него со стороны, как смотрят на грязную одежду?.. Представь, как твои глаза вытекают из орбит, как кожа и мясо слезают с твоего лица… как твой мозг, будто согретый студень, вытека-ет из ноздрей и ушей… как черви едят твою плоть, как отпадают от рук пальцы — сустав за суставом, как тело, взятое из земли, опять превращается в землю… Почему нам нужно думать о смерти, гниении, грязи и пороках? Неужели нельзя сразу обратить душу к Богу и увидеть мир в другом свете?... Почему же мы должны копаться в мусорной яме? Потому что любовь к Богу — дар Божественной благодати, и… надо дать ей место в своем сердце, а все наше сердце занято земным, словно вражеским войском, завоевавшем стра-ну…страх смерти отрезвляет нас, как холод — пьяницу, который валяется под забором». Иногда Каминский признается, что и сама-то «жизнь – держи только шире карман! –// вещь такая, что можно убиться», но без веры в нашу божественную сущность она вообще становится невыносимой. А уж в описа-нии преодоления этой кромешной жизни автор весьма преуспел:

Жизнь закончена. Светится даль.
Твердь небесная – чем не жилплощадь?!
Здесь и воздух, как горный хрусталь,
и соседи, пожалуй, попроще!

Мы и мухи теперь не убьем!
Не швырнет нас, как прежде, на сушу,
где, как гадов, нас били рублем –
вышибали бессмертную душу!

Но все-таки лирический герой как бы распрямляет плечи. Он уже готов к смерти, которая так пугала автора. Он знает ради чего жил и ради чего умирает:

От меня не убудет. Я сгинуть готов. Где-нибудь
с безымянной травой наравне мне не больно пылиться,
лишь бы влажно ладонь Твоя, Боже, в открытую грудь
вместо камня вложила мне всеми забытую птицу.

То, что здесь было камнем, там станет птицей. Эта позиция утешает и ра-дует. А что же автор? Пройдя со своим героем столько коллизий, он начинает относиться к смерти с некоторой прохладцей. Вместе с ее принятием он уже готов полюбить и сопутствующие ей атрибуты. «На кладбище такая благо-дать, // что хоть сейчас в слезах здесь лягу в землю». Причем это мало напо-минает умиление красотой заросшего погоста. Это скорее попытка обмануть судьбу, показать, что автору нипочем холод сырой могилы. Ход известный и по-человечески понятный, но, в такой книге, настораживающий:

Так и вцепился бы в хвост
ввысь улетающей птичке!
Жду. Прихожу на погост,
как на перрон к электричке.

Здесь почти просьба: скорей бы уж! Однако, за строчками проступает ис-тинная мотивация таких призывов:

Я люблю тебя, кладбище, за
беспорядок роскошных растений.
Здесь очкарик не щурит глаза
и не бьет себя в грудь неврастеник.

Воздух здесь - как стакан молока!
Здесь и нытик засвищет, как птица,
потому что в могилу пока
не ему под фанфары ложиться.

Ведь на самом деле истина проста, Каминский сам спешит выразить ее в четкой формуле: «Сердце жаждало неба и все-таки жалось к земле». Но поэта заносит на поворотах и он доходит уже почти до бравады:

Что мне со студнем поминки?
С плачем и печью обряд?
Разве что даром ботинки
личные в топке сгорят.

А бравада уже упирается в не то в презрение к тем, кто еще живет: «Друг мой, глаза залей, – вот мое фото в раме! – // ибо ноги моей больше не будет с вами», не то в немыслимую гордость:

Перед тем как уйти, объяснимся для ясности: я,
ловко списанный здесь со счетов, я, погрешности равный,
был записан самим Летописцем в главу Бытия,
пусть не с красной строки, но, как минимум, с буквы заглавной.

Но не будем забывать, что перед нами все-таки не образчик святоотече-ской литературы и не преподобный старец, а стихотворец, со всей своей творческой дерзновенностью, со своим видением этого мира, живущий, стра-дающий и радующийся вместе с нами. И стихотворец, пусть иногда не без нотки высокомерия, пусть иногда обуреваемый гордыней, но все-таки с той самой «буквы заглавной».
Конечно, такое развитие лирического сюжета поэтического сборника от страха перед смертью, через осознание значения жизни, через готовность вверить душу Господу к безразличию и даже к дерганию смерти за усы, яв-ляется только одной из возможных интерпретаций. В хронологически пере-тасованных между собой разделах книги встречаются разные стихи с разным отношением к небытию и разным уровнем погружения в эту проблему. Да и сама дискретность материи, образующей книгу стихов вряд ли позволяет дать единую линию от точки А до точки С. И все же, думается — такое про-чтение самое очевидное.
Не смотря на то, что тема смерти занимает в поэзии Евгения Каминского немалую долю, о жизни он тоже пишет ярко и реалистично. Сравнивая эсте-тику социалистического реализма с современным искусством он говорит: «лучше жлобы Налбандяна, чем ваше бесполое ню»! У него «…даже мерт-вые лица севрюги // проявляют живой интерес» и ««Как взгляд эфиопа – в пернатой листве виноград». Это у него «Сорвана тела с души жалкая шкур-ка». Природу Евгений Каминский тоже видит отчетливо. Мало кто может сказать так жестко и так нежно:

Что судиться с холмами и сердце держать на поля?
Что давить мухоморы по кислым оврагам под вечер?
Каюсь, воли хотелось, но пусть будет воля твоя,
ель моя, тяжело мне кладущая лапы на плечи.

Читая эту книгу, я все время вспоминал высказывание Георгия Адамовича о подлинных стихах: «…чтобы все было понятно, и только в щели смысла врывался пронизывающий трансцендентальный ветерок. Чтоб каждое слово значило то, что значит, а все вместе слегка двоилось. Чтобы входило, как иг-ла, и не видно было раны. Чтобы нечего было добить, некуда было уйти, что-бы «ах!», чтобы «зачем ты меня оставил!», и вообще, чтобы человек как буд-то пил горький, черный ледяной напиток…». На мой взгляд, стихи Евгения Каминского в достаточной мере отвечают почти всем заявленным здесь тре-бованиям. Автор, несомненно, традиционалист, в лучшем смысле этого сло-ва, т. е. слова у него значат именно то, что значат, а не фиглярствуют в нево-образимом аритмичном порядке, напяливая не принадлежащие им значения, как в текстах модных ныне авангардистов. И «добивать» в них нечего, а ино-гда даже и «ах!», и «зачем ты меня оставил!».

Боже мой, я не верю, что Ты вдруг оставил меня!
Что в беспамятстве жизнь моя с неба сорвется, как птица.
Разве мир этот, полный кипенья, круженья, огня,
может вдруг замереть и в бездонную пропасть скатиться?!

Тошно жить и – не жить, так, без смысла, собой дорожа.
Но – не жить?! Вот рука, вот щетина над верхней губою...
Отпусти меня, стражник! Возьми под охрану стрижа,
или ветер возьми, или небо – оно голубое.

Все выдержано, все органично и занимает надлежащее место.
Каминский безусловно ощущает себя поэтом. Пишет об этом страстно и достаточно смело, почти так же смело, как о своем страхе смерти. В под-тверждение приведу, на мой взгляд, одно из лучших стихотворений:

Как пророк, пораженный в правах,
под конвоем уйдя с Эвереста,
я нашел себе место в словах,
в небесах не найдя себе места,

и пропал, как младенец во ржи,
как глухарь под прицелом двустволки,
там, где насмерть стоят падежи
и где суффиксы смотрят, как волки.

Весь мой льнущий к пустыне талант –
не ответчик, увы, а попутчик...
Небо синее, я – не атлант,
а с огромными крыльями грузчик.

И слова здесь уже ни при чем.
О, как я горячо отодвину
тень от света пудовым плечом,
притяженья порвав пуповину.

Замечу мимоходом, что сравнение себя с пророком в книге не единствен-ное. Часто авторское «я» не по-христиански высоко возносится над окру-жающими, и кажется, поэту отказывает чувство меры: «я шел, порывая с толпою, // как к славе посмертной пророк». Эти же нотки прорываются и у персонажей, поразительно смахивающих на своего создателя, когда они го-ворят про свои «речи пророка, чьи мысли, как боль, горячи». Иногда сквозь отдельные строчки сквозит и откровенное высокомерие автора, но это уже личное дело художника. Так он видит себя, так позиционирует себя в мире и дистанцируется от мира.
К стиховой же ткани Каминский относится подчеркнуто аккуратно. Его стихи всегда чисты, хорошо одеты и гладко выбриты. Иногда они даже чуточ-ку франты, но с налетом трагичности. Они, словно провожают высказываемую автором мысль в последний путь. Каждая деталь их туалета им тщательно продумана. Манжеты накрахмалены. Воротничок застегнут. Такие стихи ос-новательно снаряжены в дальнюю дорогу и вполне могут вести самостоятель-ную жизнь отдельно от их создателя. И, похоже, автор знает об этом.

Все пишешь и пишешь, и стих ставишь плотно к стиху,
уже не по джонкам скользишь, а плетешься с одышкой.
И носишь каракуль… А помнишь, на рыбьем меху
являлся кухарке с любовью в тетрадке под мышкой?

Кстати, эти, без сомнения мандельштамовские джонки, самым странным образом, вновь возвращают меня к названию всей книги: «Из мрамора», ведь и Мандельштама в шутку называли мраморной мухой!
Только вот, осознание себя поэтом не освобождает от горечи за отсутст-вие внимания со стороны читателя:

Не совпал, не случился, с эпохой звучал вразнобой…
Не того жаль, что, так и не став, незаметно исчезну,
(все мы, все до отказа набьем эту землю собой!),
а что голос мой брошенный канет в бездарную бездну…

Оставим, пожалуй, это предсказание на совести автора, так как тех, кто звучит в унисон, не слышно вовсе. Наши крупнейшие поэты всегда звучали вразнобой с властями, толпой, а стало быть и с эпохой. Да и бездна далеко не такая уж бездарная, ведь голос «брошен» пусть и в малочисленную, но все же читающую аудиторию. Другое дело, что сегодня как бы ни был пронзите-лен и масштабен поэт, он обязательно несет на себе груз невостребованности своим народом. Это настоящая трагедия и для того и для другого, хотя по-настоящему осознает ее только первый. Евгений Каминский достойно справ-ляется с ролью поэта, которого собственная страна не знает и почти не чита-ет. Но он продолжает делать свое замысловатое дело и труды его не проходят даром. Подтверждение тому — новая книга. Этого не так уж и мало?


19.12.2006 г.


Ал. Ахматов