Грешный монах

Галина Подольская
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ.

Пескари надоели. Они, казалось, только и ждали, когда я закину удочку, чтобы прицепиться на крючок. Я, решив перейти на другое место, где рыба покрупнее и не так объедает червя, смотал удочку, всадив крючок в кору ивового удилища, вытащил из воды кукан с пескарями и поднял глаза. В реку красиво прыгнула с обрыва и исчезла под водой обнаженная женская фигура. Она вынырнула почти у противоположного берега, перевернулась на спину и, раскинув руки, предоставила свое крепкое молодое тело течению
Это была Василиса.
.—Солнце, - зачем-то прокричала она, запрокинув голову.
Всходило солнце. Течение несло девушку прямо на меня и чтобы не испугать ее я отошел за пушистую молодую иву. Василиса перевернулась на живот и усиленно поплыла против течения. Мне стало интересно, кто победит, течение или Василиса. Казалось, силы были равными. Неожиданно мои глаза наткнулись на куст орешника с аккуратно разложенной на нем девичьей, вышитой красным, рубашкой.
Озорная мысль мелькнула в голове – стащить одежду и убежать. Я прокрался к кусту, увидел на елке развешанные красные бусы и медные монисты, и решил, что лучше стянуть монисты, повесив вместо них кукан с пескарями. Я так и сделал.
Василиса, тем временем, победила течение, доплыв до опрокинутой старой ветлы, подтянувшись на руках, вылезла на ствол дерева, ловко, словно кошка, вбежала на берег, остановилась, и выдернула прутик из уложенной на голову мокрой косы. Мокрая тяжелая коса упала вниз, Василиса отжала воду. Было прохладно, она дрожала, но не одевалась, дав мне вволю насмотреться на ее прелести
Я наблюдал, - похоже, совершалось какое-то таинственное действо, – она поднимала с земли камешки, что-то им шептала и, улыбаясь, бросала их в воду. Внезапно она резко обернулась в мою сторону,
- Кто здесь?
Я молчал, пригнувшись ниже. Не увидев никого, Василиса закончила свой обряд, поклонившись то ли солнцу, то ли реке и спокойно направилась в мою сторону
- Кто здесь? – повторила девушка
Ее голос звучал сильно и уверенно, кажется, Василиса нисколько не боялась, что, ее кто-либо увидит, и это было достаточно странным, потому что девки в таких случаях визжали и убегали в панике, я это хорошо знал, не раз наблюдая такие сцены.
Я встал и вышел ей навстречу.
-Ты мне помешал, - с досадой произнесла она, прямо смотря на меня, у нее ре было и тени смущения.
- А ты что, не боишься меня?
- Почему я должна тебя бояться?,- ответила она, - это тебе следует меня бояться
- Почему?
Она не ответила.
Я подошел к ней, приподнял упругую правую грудь, нагнулся и поцеловал . крестика не было.
- Выходи за меня.
- Нет.
Она спокойно оделась, подтянув шнурок ворота, подпоясалась, а, увидев на ветвях ели вместо монисты кукан с пескарями, рассмеялась звонким девичьим смехом:
- Это что, на шею одеть?
- Одень.
- Отдай монисту.
- Отдайся, тогда отдам.
- Ну и не надо, я уж лучше буду без монисты, - она помолчала с минуту,- может все-таки отдашь?
Я отдал.
- Почему ты без крестика?
- Кто это тебе сказал?
- Никто, я сам видел.
- Что видел - забудь, я просто его сняла и оставила дома, чтобы в воде не утонул,.а ты что подумал? Лучше побежали домой.
И она быстро помчалась по тропе, крикнув мне – догоняй!
Я побежал, и тут же зацепился леской удочки за засохшую корявую ветку орешины, начал быстро ее распутывать, но леска запутывалась все больше и больше. Я обломил ветку, в надежде распутать ее дома, но Василису так и не догнал

На следующее утро я опять подсматривал за нею. Она опять повторила все свои загадочные действия и на этот раз, повернувшись в мою сторону, произнесла:
- Эй, выходи,
Я вышел.
- Как ты узнала, что я здесь?
- Камешки сказали.
Мне показалось, что она меня дразнит. Я опять поцеловал ей грудь, и опять заметив, что на ней нет крестика,
отпрянул.
- уйди, сатана, нет на тебе креста! телеса свои обнажаешь, груди под поцелуй подставляешь…
- А ты не ходи за мной и не целуй, - спокойно отвечала она одеваясь.
- Выходи за меня.
- Я же сатана, не могу, - засмеялась она.
- Тогда поцелуй меня.
- Она легонько поцеловала меня в лоб и пошла. Я побежал за ней, догнал и крепко обнял
- С огнем играешь, ходишь тут неодетая .
- Не для тебя хожу. Не трогай меня, я не выйду за тебя и не стану твоей, я другая
- Нет станешь.
Желание овладеть ею сейчас же, сию минуту захватило меня, я начал страстно, судорожно обнимать ее. Она резко и сильно, не по-женски меня оттолкнула, я упал и ударился головой о камень.
- Не трогай меня, я же говорю – тебе это опасно!
Я вскочил. Как она еще пытается учить меня! Удар и боль придали мне силы и злости.
- нет, ты сейчас же будешь моею, иначе я тебя убью!

Я опять схватил ее, но она опять толкнула меня с такой же силой, однако я устоял, только сжал ее крепче и начал рвать рубашку на ней. Она впилась зубами мне в плечо, но это только прибавило мне ярости. Мои пальцы оказались на ее шее и начали судорожно ее сжимать.
- Ты будешь моею, ты будешь моею…- твердил я, не понимая, что делаю.

Она попыталась освободиться, но ее тело ослабло, потом сильно напряглось, и ослабшие руки упали на землю.

Несколько секунд я еще продолжал сжимать пальцы, твердя «ты будешь моею, ты будешь моею…», но в какой-то момент понял, что сжимаю мертвое тело. Разозлившись, что она умерла, я швырнул ее в сторону.» мертвая ты мне не нужна! Дура, сама виновата! « потом сложил свои снасти, сообразив, что надо убрать улики, прошел мимо Василисы, прошептав в злобе «из-за тебя стал убийцей» и пошел домой, а в голове все стояло «мертвая, ты мне не нужна! Ты мне не нужна…ты мне не нужна…не нужна

Быстрая Ходьба меня успокоила. Мне казалось, что по моему виду нельзя догадаться о произошедшем – одежда была целой, ссадин и царапин не было, укушенное плечо было скрыто рубашкой, однако мать сразу же спросила:
- Что не так, Степан? Что случилось?
- Мертвеца в лесу видел, - сделав испуганный вид, сказал я.
- Где?
- В ельнике за излучиной.
- Кто, не узнал?
- Василиса, надо привезти, пойду, подводу возьму.
- Ой, Степушка, не ходил бы ты там, еще на тебя подумают.
- Не, мать, привезу. Подвода не проедет, верхом нужно
- Не ходи говорю, пусть другие позаботятся, тебе же хуже будет, еще скажут, что ты убийца.
- не скажут, ты же знаешь, что я НЕ УБИВАЛ, -
Я возился с кобылой, а в моей голове звучало - УБИВАЛ,…УБИВАЛ,…УБИВАЛ…,но тут же появился какой-то слабенький оправдательный голосок
- сама виновата…
- но УБИЙЦА то ты.
- Сама виновата, груди свои подставляла.
- Ты же знаешь, что не подставляла, ты УБИЛ.

С этим разговором в голове я доскакал до мертвой Василисы, взвалил ее холодное, только что такое живое и подвижное тело на спину кобылы, а сам сел рядом, и мне представилось, как мог бы я ехать рядом с живой Василисой, обнимая ее. А может ехала бы она с другим парнем, но только бы была жива. Только бы была жива. Лишь сейчас во мне проснулась жалость к девушке, чувство огромной утраты и невозможность ничем поправить произошедшее. Слезы раскаяния наполнили мне глаза.
До домика Василисы на краю деревни оставалось совсем не много. Я слез с кобылы и лег на мокрую от росы траву. Слезы душили меня, хотелось грызть землю от отчаяния. « Василиса, но я же люблю тебя! Зачем, зачем я это сделал?! Мне нет прощения ни на земле, ни на небе».
Я лежал долго. Слезы смешались с росой и высохли, высохла на солнце намокшая, с прилипшими травинками, рубаха. Я немного успокоился, и отчаяние уже не перехватывало дыхание. « Что я могу сейчас сделать для тебя, Василисушка? Только лишь похоронить тебя, да помочь чем-нибудь твоей одинокой матери…»
Я довел кобылу с телом Василисы до ее дома. Старая, но крепкая еще изба слегка просела на один угол, на потемневшей кровле не хватало теса над сенями, почему-то раньше я этого не замечал, хотя столько раз приходил сюда. Я открыл тяжелую, разбухшую от частых дождей дверь, прошел через сени и оказался в просторной чистой комнате.
- Здравствуйте.
Никто мне не ответил. Я посмотрел за занавеской над печкой – тоже никого.
Стол, две кровати, застеленные лоскутными одеялами, в углу старая потемневшая икона Божьей Матери, рядом на окне овальное зеркальце в витиеватой серебряной оправе. Здесь она причесывалась, заплетала косу. Я вспомнил, как она отжимала воду с волос, и подлые слезы опять навернулись на глаза, закрыли от меня зеркальце и комнату. Я бросился к иконе:
- Прости меня, Царица Небесная, помилуй меня. Прости Василису, ее прегрешения…
- И что это ты, милок, к нам молиться пришел? Для этого в церковь ходят, а не к нам, - оборвала мою молитву Ефросинья, мать Василисы. Я обернулся, она, увидев мои мокрые глаза, спросила:
- Что случилось?
- А вы что, не заметили? Наверное, она шла со стороны огорода, - подумал я
- Идемте, - больше я ничего не мог сказать, а просто повел ее за калитку, где стояла лошадь с мертвым телом.
- Не может быть,- вскрикнула Ефросинья – убили…
Она пошатнулась, я подхватил ее на руки. Она освободилась от моих рук, некоторое время постояла молча и, наконец, произнесла:
- Что ж, неси.
Я снял мертвую Василису с кобылы и на руках, как маленького ребенка занес в избу, положив на широкую лавку.
Ефросинья что-то спрашивала, я не понимал что. Я не мог ни слышать, ни говорить. Жалость и любовь к Василисе душили слезами, а страх выдать себя затыкал рот. Ефросинья не плакала. Она по матерински обняла меня, потом подошла к дочери, провела рукой по холодному лицу девушки, положила ей на грудь темную растрепанную косу, потрогала бурые пятна на шее и, обернувшись ко мне, произнесла
- Ее задушили…
- Я не знаю, - испуганно сказал я и вышел из избы.


Ее похоронили, как и положено, на третий день. Как и положено отпели в церкви. Я сам сколотил ей гроб и сделал хороший деревянный крест, а в ночь после похорон Василиса явилась ко мне. Это было так.
Я долго не мог уснуть, мучимый то жалостью к Василисе, то страхом разоблачения, то совестью, и вдруг услышал явно, но неизвестно откуда, может быть изнутри себя:
- Ты думаешь, что убил меня? Ты ошибаешься, меня убить невозможно, ты убил лишь мое тело.
 Я открыл глаза и увидел перед собой бледную обнаженную Василису:
- Ну, иди же ко мне, поцелуй мне грудь
 В страхе я накинул на себя одеяло, а Василиса засмеялась.
- Одеяло тебе не поможет, ты увидишь меня и сквозь одеяло, и сквозь веки – хоть закрывай глаза, хоть нет.
- Свят свят свят, Господи Иисусе, помоги, - я начал крестить то место, где она стояла, и она исчезла, но через минуту появилась. Я крестил угол всю ночь, чтобы она не появлялась. Как только я переставал это делать, я ее видел, а видеть было страшно. Совершенно измотанный этим, я уснул только под утро.



Потом она появилась вечером, такая же прозрачная, как и ночью, но одетая. Это меня и удивило и разозлило.
- Что, ночи не могла дождаться, нехристь окаянная, солнце еще не закатилось.
- Я же говорила, что тебе нужно бояться, а не мне. Зря ты меня убил, тебе теперь будет плохо, и не пугать я тебя пришла, а сказать…
- Ничего, Бог милостив, он простит.
Страх перед общением с мертвецом исчез, и я вдруг вспомнил, что при жизни она не носила крестик.
- А ну сгинь, нечистая. Свят, свят, свят.
Я начал ее крестить, но на этот раз она не исчезла, исчезла только ее одежда.
- Кто это еще нечистый, ну-ну, иди ко мне, поцелуй мне грудь.
Ее руки потянулись ко мне и стали более плотными. Я шагнул назад.
- Отстань от меня, - я начал отбиваться.
- С кем это ты разговариваешь? – неожиданно спросил меня младший братишка, и руками машешь, как сумасшедший?
- Ни с кем, - грубо ответил я, - иди, иди отсюда, - и я вытолкнул его за дверь.
- А это ты зря с ним так, - сказала она.
- И ты пошла вон! Сгинь! – но она только улыбалась, и обескураженный я вышел на улицу, но она тоже вышла за мной.
- Ты бы отстала от меня.
- Не могу, ты все время думаешь обо мне
Я попытался не думать, сорвал лопух, и, отмахиваясь от комаров, дошел речки, где парни жгли костры и прыгали в чехарду, но сейчас это показалось мне скучным. Я вернулся в дом, влез на чердак, и долго молился в темноте и одиночестве – просил Господа убрать Василису. Молитва принесла успокоение и облегчение. Умиротворенный и с надеждой на лучшее я быстро уснул, а на следующий день отправился к Ефросинье, с топором и связкой досок чинить ее крыльцо.
 
Ефросинья была спокойна, о Василисе не говорила, о себе тоже, однако меня расспросила о всех моих братьях, матери, отце, и даже корове с теленком. Она накормила меня творогом со сметаной и белым хлебом. Я не мог смотреть ей в глаза, и спрашивать ее о чем-либо было больно и стыдно.
Я заменил три доски у крыльца, снял с петель и подстрогал дверь, поставил новый порог, взамен сгнившего, и когда уже убирал стружки, почувствовал, что моя вина, немного, но заметно уменьшилась.

 Ночью Василиса опять явилась ко мне, но укоризненно молчала. Она стояла между моей кроватью и иконами, а внутри меня звучало: «Я твоя совесть, я твоя совесть, я твоя совесть».
Из окна падал зеленоватый свет от луны на чисто выскобленный пол и, отражаясь, освещал Василису и угол с иконами. Во сне посапывал носом и причмокивал губами кто-то из младших. Я тихонько встал, и чтобы не будить их начал беззвучно молиться, теми молитвами, которые помнил наизусть. Таких было мало. Василиса переместилась по комнате, и встала между мной и иконами. я продолжал, она не уходила. Получалось, что я молюсь ей. Я отодвинулся, она подвинулась тоже и произнесла, «Это я, твоя совесть».
- Хорошо, - ответил я ей, - но молиться-то дай.
Она не ответила. Сквозь прозрачную Василису я сосредоточился на младенце Иисусе, продолжая читать молитву, и она исчезла, но появилась вновь, лишь я лег в кроватью. Она говорила, что она моя совесть, не давала мне спать, заставляя молиться сквозь ее прозрачное тело.

Я не высыпался, но молчал о ней и думал, что о ней все забыли, но однажды моя мать рассказала, что Василиса является по ночам многим и пугает их. Являлась Николе Хромому, Никите-вдовцу, еще двум бабам, и сильно испугала нескольких ребятишек. Не зря говорили, что ее бабка передала ей свои чары. Бабка была знахарка, и умерла в тот день, когда родилась Василиса. А избавиться от этой Василисы теперь можно, только если в полночь вбить в могилу осиновый кол, да где же найдется такой храбрец, который сделает это.
На следующий день я подправил Ефросинье тес на крыше и заменил несколько кольев заборе. Она опять была добра со мной, и опять вкусно и сытно накормила, поблагодарив за работу. Потом я отправился в лес искать осину, что было делом совсем не легким, потому что в наших еловых лесах осины редкость. Осину я нашел поздно вечером на закате, и ночевать пришлось в лесу у костра. Мне стало интересно, уходит ли Василиса так далеко от своей могилы. Я сидел, подбрасывая в костер сухие ветки, и смотрел на языки пламени. Костер догорал. Василиса возникла на этот раз из догорающих углей.
- Не делай этого, - сказала она
- Чего не делать, - не понял я сразу.
- Не вбивай кол, ты ведь любишь меня.
- Ты пугаешь всю деревню
- Не всю пугаю, бояться лишь те, у кого совесть не чиста.
- Ну хорошо, у мужиков и баб может и не чиста, как у меня, а как же дети?
- Дети тоже разные бывают, иной ребенок грязнее старика. Я прошу, не вбивай.
- Нет, я сделаю это, и ты прекратишь свои ночные выходки
 Она помолчала недолго, и произнесла:
- Я умоляю, не вбивай,
- Я тоже умолял выйти за меня, а ты… - я не успел договорить, - она протянула руки к моей шее и начала меня душить. Я почувствовал удушье и закашлял. Начав отбиваться от нее, я пытался оторвать ее руки от себя, но обхватил пустоту. Тогда я закрыл ладонями свою шею. Удушье прекратилось, Василиса убрала руки.
- Ты не сможешь меня задушить, ты без тела. Ведьма! Колдовка! Креста на тебе нет.
- Верно говоришь, не задушу без тела, и что распятому вашему Богу не поклоняюсь, тоже верно. Поцелуй меня и я уйду на сегодня.
- С мертвецом целоваться! Убирайся в свою могилу!
 Тогда она подошла ко мне и стала страстно целовать мои губы. Я отбивался, но отбивался от пустоты, хотя поцелуи были вполне реальны. Потом она укусила меня за плечо, как в то утро, когда еще была жива, и опять начала душить.
Я закрыл шею, она успокоилась и села напротив прогоревшего костра.

Я замерз и от холода открыл глаза. Было утро, и никого рядом со мной. Несгоревшие головешки и зола давно остыли. Я взял влажный топор в руки и начал греться, обрубая ветви у поваленной с вечера осины. Всходило солнце.
Увидев меня с осиновым колом, моя мать тут же догадалась в чем дело, и тоже начала умолять меня не делать этого ради меня самого, ради ее, ради отца, братьев, бабушки, дедушки, дяди и тети. Я успокоил ее, сказав, что не боюсь Василису, и соврал, что когда-то ходил ночью на кладбище, и все обошлось. Она поверила, а я, выпив парного молока, опять отправился к Ефросинье доделывать забор.
- Не приходи больше, не надо, - сказала мне Ефросинья, когда я вошел во двор через покосившуюся калитку, - За то, что сделал - спасибо. Я знаю, что ты убил Василису, ее уже не вернешь, а мне неприятно будет смотреть на этот забор. Я уж сама как-нибудь доделаю попозже.
- Скотина же огород потопчет.
- Не потопчет, выгоню. О себе лучше заботься. Еще об одном прошу – ты задумал осиновый кол вбить в могилу, так не делай этого, она этого не хочет.
Я испуганно попятился назад, зацепил ногой ведерко с водой и упал в пролитую воду.
- Колдуны проклятые, нехристи! – кричал я, выскочив на улицу, - Людей пугают, икону мухи загадили, а они не видят!

Весь день я бродил по лесу без дела, то молясь, то раздумывая, а вечером, взяв кол, отправился на пасеку к Николаю Хромому. Старик был с похмелья, лечился медовухой, налил и мне. Медовуха развязала мне язык, и я рассказал ему подробно обо всех приходах Василисы, умолчав, однако, о совести. К пасечнику же Василиса явилась лишь один раз в ночь после похорон, укорив его в том, что он разбавил медовуху водой, и продал дороже на поминках, думая, что никто не заметит. Испуганный пасечник, постирав портки, отнес неправедные деньги в церковь, и Василиса к нему больше не приходила. Мы посмеялись над этим событием, и выпили еще, чтоб земля Василисе была пухом, чтоб лежала она спокойно, и, разумеется, для храбрости.
Лишь только я вышел от Николая, появилась Василиса. Я уже привык к ней такой, и к ее появлениям относился без страха, без злости, совершенно спокойно, как к чему-то неприятному и неизбежному. На этот раз она была одета в белую без вышивки рубаху.
- Степан, еще раз прошу тебя не делать этого, - произнесла она
- Объясни, почему.
- Тебе это все равно не поможет, а мне так лучше будет
- Лучше деревню пугать?
- Я никого не пугаю. Они обо мне думают, и я прихожу, – сами зовут.
- А я тоже зову?
- Да.
- Ты врешь.
- Зачем мне врать.
- Зачем ты душила меня у костра?
- Ты сам себя душил, это твой страх.
- Но я не боюсь тебя.
- Ты боишься себя.

 Так, ведя спокойную беседу с умершей Василисой, я дошел до кладбища. Было светло от луны. Четкие тени от крестов и деревьев лежали на сырой от росы траве. Было тихо и спокойно, гудели комары. Я шел осторожно между могилами, слегка мерцающая Василиса передвигалась рядом. Земля на ее могиле сильно провалилась, крест наклонился
- Степан, я последний раз прошу тебя, не вбивай кол, я люблю тебя.
Я ударил топором в кол. Василиса вошла в землю по колено. Я колотил обухом, она уходила в землю все глубже и глубже, а ее руки протягивались ко мне. В один момент они оторвались от нее и повисли на моей шее. Василиса исчезла в могиле, а я, ощутив сильное удушье, расстегнул ворот рубашки, но оно не прошло, лишь немного ослабло. Я вышел за ограду кладбища, перекрестился на часовню и только тут хмель одолел меня. Ноги не держали меня, а несли куда-то в сторону. Лаяли собаки. Кажется, я где-то упал, больше ничего не помня, а наутро проснулся в лопухах около своей калитки. Штаны и рубаха были вымазаны грязью и почему-то конским навозом, видимо я в него упал, а в волосах запутались репьи. На шею давило, это вызывало тошноту. Я стал расстегивать ворот и обнаружил, что он расстегнут. Я снял рубаху, умылся водой из колодца, повытаскивал колючки из волос.
Замычала скотина, мать погнала корову в стадо, а увидев меня, подбежала и, обняв запричитала
- Живой! Господи, спаси и сохрани. Всю ночь не спала. Зачем тебе это все нужно?
 Резвая телка, увидев что мать отвлеклась, попыталась увильнуть в сторону прорехи в заборе, где красовались завязавшиеся кочаны капусты. Я бросился ей наперерез, а она, поняв в чем дело, побрела в стадо, а я остановился около завалившегося столбика и сломанных жердей
- Вот посмотри-посмотри, Ефросинье все починил, а до родного дома руки не доходят! Не стыдно? Говорила тебе, не ходи за мертвой, пусть бы себе гнила тихонечко или волки бы ее съели. Дьявол тебя попутал с мертвецами, на кладбище по ночам ходишь, свят свят свят. Мой сын родной с дьяволом якшается, Господи, огради от него хоть остальных детей…
И она в истерике и злости стала кричать, уже не выбирая слова:
- Ты дьявол, сволочь, мать не уважаешь, отца не уважаешь! Уходи не порть нас! Глаза мои тебя бы не видели!
 Я слушал ее, сидя на поваленном заборе, опустив голову, и чувствовал себя величайшим грешником.


 И я ушел. Я был виноват во всем – в том, что убил Василису, в том, что помогал Ефросинье, в том, что Василиса пугала деревню, в том, что ходил на кладбище ночью, в том, что привез мертвеца, в том, что не починил забор, в том, что вбил кол в могилу. Интересно, если бы я его не вбил. Был бы я виноват больше? Но кол был вбит, и руки Василисы висели на моей шее.
 Мать и отец молчали, когда я собирал себе узелок и засовывал топор за пояс, братья тоже не разговаривали, лишь младший Федя, вбежав в избу, попытался показать мне свистульку, какую он сделал сам, но отец его остановил, приказав молчать и пригрозив выпороть. И только когда я подошел к двери, мать сочувственно спросила
- И куда же ты?
- В монастырь пойду, матушка, молиться пойду, грехи замаливать.
Я покрестился, поклонился всем. Отец и старшие братья сидели каменные.
- Ну, с Богом, - произнесла мать, окрестила меня.
- Будьте счастливы, - сказал я, еще раз поклонился и вышел из избы.






 ЧАСТЬ ВТОРАЯ

До N-ского монастыря я шел две недели. Завернутые в чистые портянки сапоги лежали в заплечном мешке рядом с провизией, хорошо отточенный топор был заткнут за пояс, а впереди светила надежда на Божие прощение, надежда на новую жизнь, и на то, что я освобожусь от рук Василисы и стану нужен кому-нибудь.
Я шел по наезженной лесной дороге, ступая босыми ногами то по влажной от росы земле, то по теплой полуденной пыли. Темные мшистые ельники пропускали сквозь себя ленту дороги, иногда не давая свету коснуться земли. Лохмотьями лишайников спускались ко мне мои мысли о Василисе, и я не мог их отогнать. Я был виновен перед всеми, а перед ней в первую очередь. Осыпавшиеся от хвои голые нижние ветки заставляли думать о своей смерти, а попадавшиеся мертвые деревья были так страшны, что я отворачивался, но впереди была дорога, и ельники иногда отступали перед светлыми чистыми березняками с ласковой шелковой травкой и синими соцветиями колокольчиков, обозначившими середину лета. Тогда я еще не знал, сколько дорог предстоит мне пройти, но эта, первая, разделила мою жизнь на две части.
Первую ночь я провел в сооруженном из еловых лап теплом шалаше, поджарив себе на ужин собранные грибы, нанизав их на прутик. Потом я стал чаще останавливаться в придорожных деревнях, платя людям за кров и хлеб своим плотницким ремеслом. Очень скоро я понял, что люди обычно гостеприимнее там, где обветшала изба, покосились ворота. Часто это были одинокие старухи или вдовы с малыми ребятишками. Они были добры со мной, а узнав, что я иду в монастырь, готовы были разговаривать со мною и молиться до утра. Я помогал им своим трудом и шел дальше. Дорога, встречи с людьми, работа, молитвы увлекали, и я на какое-то время забывал о своей больной совести.
К своей цели – N-скому монастырю, я подошел к пополудню. Было пасмурно, и моросил мелкий дождик. Хозяева, у которых я останавливался ночевать, отговаривали меня идти в морось, подождать погоды, но я пошел, так как было всего пол дня ходу.
Я увидел его издали, но сперва услышал за лесом низкий звон колокола, потом до меня донеслись более высокие колокольцы, и только когда дорога повернула и вывела из леса на заливные луга, я увидел за мостом на высоком берегу белокаменный монастырь с позолоченными куполами храма и каменным шатром колокольни. Я встал на колени на мокрую траву, долго молился, а когда закончил молитву, увидел, что морось кончилась, низкие облака поднялись над землей и в них обозначились окошки голубого неба. Это показалось мне хорошим знаком, и я двинулся в путь.
Я прошел по новому, еще не почерневшему мосту через реку и вошел в открытые ворота монастыря. Молодой монах поклонился мне, поздоровался и спросил:
- К кому пожаловали?
Я ответил, что пришел в монастырь издалека и хочу здесь остаться. Он повел меня по деревянной лестнице большого каменного строения к настоятелю монастыря. Пройдя через длинный коридор, мы оказались в его келье. Монах велел мне подождать здесь и вышел. Я осмотрелся. Это была просторная выбеленная комната с двумя полукруглыми оконцами со скошенными подоконниками и низким каменным сводом-потолком. В одной стене было углубление, в котором стояла деревянная кровать, наполовину прикрытая холщовой занавеской. В центре комнаты стоял стол со стопкой больших книг на нем. В углу висела икона Божьей Матери, напротив которой находилась небольшая кафедра. Все. Больше ничего не было.
Жилище настоятеля монастыря показалось мне аскетичным, и я никак не ожидал увидеть его хозяина таким, каким он оказался – с седой до пояса бородой, но живыми проникающими глазами, быстрыми, но без суетливости движениями. Он внимательно выслушал всю мою историю, рассказанную без прикрас и оправдания.
- Ну что ж, живи. По-хорошему тебе лучше было бы отправиться на каторгу, но на все Божья воля, и она привела тебя сюда. Да к тому же Василиса еще и неверная, без креста, колдунья, потому невелика твоя вина
- Нет, что вы, Если бы невелика была, не пришел бы.
- Господу виднее, - ответил он и отвел меня к старцу Ерофею, велев тому меня накормить, поселить, все показать и рассказать. Он так и сделал, при этом еще справился у меня, что я умею делать и очень обрадовался тому, что я плотник, хотя плотников в наших лесах хватает, но сейчас в монастыре нужно строить новую конюшню взамен сгоревшей.
Он поселил меня в такой же комнате, в какой жил настоятель монастыря, но вдвоем с тем молодым монахом, который встретил меня у ворот. Наскоро помывшись холодной водой в нетопленой бане, я пришел в монастырскую церковь на вечернюю службу.
Я истово молился и плакал не стесняясь и к концу службы ощутил такую радость, какой у меня прежде не было, но только лишь я пришел в свою келью, радость исчезла, и я вновь ощутил холодные пальцы Василисы на своей шее. – Что головушку повесил? - спросил меня мой товарищ, но я не хотел, рассказывать, и ответил коротко
- Да так, прошлое вспомнил. Ересь всякую.
- Ничего, поживешь, помолишься, душа очистится.
И я лег спать, чтобы встать до ранней северной зари и, начав новый день с новой молитвы вымолить себе прощение.
 Обоим не спалось, мой новый товарищ был разговорчив и любопытен и выспросил у меня почти все. Однако от моих рассказов ему стало страшно, особенно его испугало, что руки мертвеца висят на моей шее, а я рядом с ним в одной комнате. Мои уговоры не бояться не помогали. Я зажег лампаду. Леонтий дрожал.
- Посмотри на меня, ты же не видишь этих рук.
- Нет, не вижу.
- Это только я их вижу, их никто кроме меня не видит, - я пытался успокоить его, - и к тому же они не могут от меня отцепиться и навредить тебе.
- Уйди, сатана, сгинь, сгинь, - бешено кричал он
- Да нету сатаны, ты можешь крестить меня.
Он удивленно посмотрел на меня и начал крестить, а сделав это и успокоившись, рассказал, что в монастырь его привел страх перед мертвецами и чертями.
 Сколько он себя помнил, столько и боялся. Не помогали ни отливания водой, ни бабкины заговоры. Но однажды в дом зашел странник, идущий молиться в наш монастырь, Леонтий привязался к нему, а мать, лелея последнюю надежду на выздоровление сына, отправила отрока в монастырь. И вот уже четыре года, как этих страхов не было, а я своим рассказом опять его вернул. Потом мы помолились вместе, и уже наговорившись и успокоившись, уснули под утро.
День в монастыре начинается рано-рано с колокольного звона и утренней службы. Потом каждый занимается своей работой или учебой до позднего вечера. Монахи – это одно целое не только во время молитвы, но и во время работы. В своей деревне я не видел, чтобы люди так слаженно работали, каждый думая не о себе, а о деле. Работа здесь доставляла такое же удовольствие, как и молитва, но руки Василисы на шее говорили мне: «Ты не достоин получать эту радость».
Однажды бревно упало и сильно ударило мне руку, так, что я не мог держать топор, и настоятель, отец Георгий определил меня на месяц в церковный хор – у меня оказался красивый голос. Но теперь эти руки я видел постоянно, ни на минуту о них не забывая.
Год жизни в монастыре с ежедневными и еженощными молитвами и тяжелой работой на общее благо не приблизили прощения Господня. Я понял, что молитвой и работой ухожу от жизни и самого себя, чтобы забыться, об этом я и рассказал отцу Георгию. Он сочувственно выслушал мой рассказ и произнес:
- Может, ты не во всем покаялся на исповеди?
- Во всем, отец. Господь не дает мне прощения, видимо, я еще что-то должен сделать.
- Верно говоришь. Тогда тебе действительно надо уйти и найти ЭТО, а потом вернуться
 Вскоре я ушел из монастыря, легко и тепло расставшись со своими товарищами
 
 Так я стал странствующим монахом-плотником. Я ходил из села в село, помогая одиноким старухам и вдовам чинить их обветшалые избенки и завалившиеся изгороди, часто молился вместе с ними, или находил какую-нибудь стройку и там оставался. Монастырская привычка начинать новый день с долгой молитвы заставляла рано вставать. Я знал, что погружаясь в молитву, я пытаюсь забыть Василису, но молитва поднимала мой дух, давала спокойствие и силы на нелегкий труд.
 Первую свою зиму я провел у одинокой старухи в дальней, почти заброшенной деревеньке. Старуха была тяжело больна и собиралась умирать. Я поправил ей избу, ухаживал за ней, убирал, готовил, доил ее корову и подолгу молился за ее здоровье. Вскоре она стала поправляться и оказалась интересной разговорчивой бабкой. К концу зимы она совсем встала на ноги, но разнесла по всей округе, что выздоровела моими молитвами. Люди стали приходить ко мне и просить помолиться за их здоровье, я не отказывал.
- Видишь, видишь, милок, Господь тебя простил, а иначе бы ты не смог меня на ноги поставить.
- Нет, мать, не простил. Висят руки, я их ощущаю. Грешен я.
Она еще несколько раз пыталась доказать мне, что грех с меня снят, но на меня ее уговоры не действовали, ведь я видел и чувствовал, что руки на шее есть, и у меня были периодические приступы удушья. В эти моменты я очень остро ощущал свою совесть.
Когда стаял снег, я ушел к югу – там потеплее. Опять чинил, молился и сроил. Больше всего меня притягивали новые строящиеся монастыри и церкви. Я научился отесывать и класть камень, штукатурить стены. Моя монашеская одежда давно износилась, и я заменил ее на более простую и удобную для строителя штаны и рубаху. Я нанимался на работу обычно весной, уже не говоря, что я монах, а к зиме, когда работы заканчивались шел, куда глаза глядели по деревням, выискивая тех, кому нужна моя помощь. Прошло уже много лет, голова моя поседела, а руки Василисы все не отпускали.
Но однажды произошло нечто.
Я работал на постройке небольшой каменной церковки на окраине маленького городка. Ночью была гроза, а утром я шел на работу напрямик через огороды и наткнулся на мертвого мальчика, лет восьми. Он, видимо, был убит молнией и лежал на меже в луже грязной воды. Прилипшая к телу мокрая рубашка, показывала, что у него что-то лежит за пазухой. Я развязал рубашку и приподнял пояс, – это были кукурузные початки. Тело еще не успело закоченеть, и я взял его на руки, с его мокрых кудрей закапала мутная вода.
Не знаю почему, я вдруг побежал с ним. «Господи, ну как же это так можно, убило грозой невинное дитя. Господи, если можешь, верни ему жизнь! Если ты помогаешь мне, грешнику, помоги этому отроку, не дай горя его родителям». Я прибежал с ним в недостроенную церковь, положил его на сухие доски и продолжил молитву, стоя на коленях «Царица небесная, ты же мать, какое горе ждет его мать, помоги вернуть ему жизнь, Господи, ну что тебе стоит сделать это…».
Так я молился, не знаю сколько, но, мальчик, вдруг открыл глаза. Я вздрогнул и перестал молиться. Он посмотрел по сторонам непонимающим взглядом и закрыл глаза. Я наклонился к его груди – он дышал. Тут я заметил, что вокруг меня стоят люди.
- Дышит, он спит, - сказал я, - быстро, что-нибудь сухое и теплое
 Мы переодели его во взрослую сухую рубашку, укутали пустыми мешками. У кого-то была водка, и мы, растормошив его, заставили выпить ложку водки. Он смотрел на все непонимающим взглядом, потом начал сильно дрожать. Кто-то принес теплое молоко, он выпил его, и, перестав дрожать, крепко уснул.
- Пусть, теперь хорошенько выспится, - сказал кто-то из строителей, вот радость-то мамке. А ты что, святой, что ли? Как твоя молитва действует-то.
- Нет, грешен я, это не моя молитва, а ребенок чист, знать, хорошим человеком будет.
Я посмотрел на спящего мальчика, погладил его подсохшие кудри и полез на подмости к своей стене. Это была самая большая радость, и не только для меня.
 Мальчик проснулся после обеда, и обежав все леса, нашел меня.
- Дядя, это ты молился за меня?
- Да. Ну что, выспался?
- Надо было меня в Покровскую церковь нести, эта еще не достроена.
Я усмехнулся про себя, - надо же, еще не в ту церковь его принес, и ответил:
- Эта ближе, а тебе какая разница?
Он немного помолчал и спросил:
- Что было?
- Тебя оглушила молния, ты… болел – я подбирал слова, и даже думать не хотел, что он был мертв.
- Нет, - произнес он, - я умер, а ты молился и я вернулся, я видел, я помню.
- Разве это можно помнить?
- Можно, а где мои початки?
- Выкинул я твои початки, еще в огороде.
- Только мамке не говори, а то будет ругаться, что я в чужой огород залез.
 Потом он начал хныкать, что она его побьет, за то, что не пришел домой вовремя, и просил все-таки рассказать ей о случившимся.
- Так рассказывать или не рассказывать? – спросил я посмеиваясь.
- Рассказывать, - уверенно ответил он.
- А как же чужой огород?
Мальчик задумался и неожиданно произнес
- А меня Васькой зовут, дай мне это, - он показал на строительный мастерок. Я дал. Он поковырял в бадейке с раствором, взяв немного раствора, долго разравнивал его на кладке, хотел уже класть кирпич, как в этот момент раздался женский крик
- Васька, Василий
- Мам, - прокричал Василий, - только не ругайся, я не хотел, оно само получилось, - и слез с подмостей.
Она отшлепала его, потом обняла.
- Неужели это правда? Убило, но живой, живой.
Она трогала его за руки, ноги, голову, теребила ему плечи. – Пойдем.

Они ушли, оставив меня в раздумье и недоумении, - мальчик был, как и все, грешен, иначе бы он не залез в чужой огород, и не был убит молнией, а руки Василисы продолжали висеть на моей шее. Почему же действует молитва, ведь я не святой? Ничего что могло бы объяснить это, я придумать не мог, и только сосредоточился на кладке, как меня позвали:
- Эй, Степан, слезай, пить будем!
 Родители Васьки, решили меня отблагодарить - они принесли мне хорошие сапоги, бочонок вина и закуску на всех строителей. Сапоги пришлись мне впору, о чем все порадовались, а вина хватило на весь вечер. Я почти не пил – только, чтобы не обижать товарищей, ведь они пили за меня, но видя большую пьянку, незаметно ушел помолиться и разобраться во всем. Однако вечером ко мне пришел священник из Покровской церкви. Сперва он расспросил меня, как все было, потом поинтересовался, какую молитву я читал. Я ответил, что нет такой молитвы в молитвослове, а я молился как придется, на что он ответил, что так делать нельзя, а нужно молиться теми молитвами, которые предписаны. Я с ним согласился и почувствовал себя виноватым в этом перед Богом.
 На следующее утро у половины строителей болела голова с похмелья, а мой подручный еле шевелился, и когда я его поторопил, он произнес с улыбкой:
- ты бы лучше помолился за мою больную голову.
Ради шутки и интереса я помолился. Боль у него прошла, о чем он решил сообщить всем и заорал на весь храм
- Эй, Степан молится за тех, кто с похмелья!
- Степан, и за меня…
- И меня не забудь… - гулко неслось с противоположной стены
Мужики смеялись, а мне было не до смеха. Теперь я был виноват в том, что молился не за тех, за кого следовало, и не за то, что нужно. И вообще я не понимал, что происходит, и что же такое молитва, и как она действует, и грешник ли я, если моя молитва действует? А может она действует и у грешников, но они не так молятся.
Оставаться на этой стройке стало невозможно, – все почему-то стали считать, меня святым, просили помолиться, что-то приносили. Я не вправе был им отказывать, но брать что-либо не мог – я был грешен и не достоин этого, руки Василисы напоминали мне об этом. Я ушел со стройки намного раньше наступления холодов. Я ушел подальше от этого города, туда, где не дошли слухи об убитом грозой ребенке.


Я шел по деревенской улице, выискивая наиболее ветхие, обычно вдовьи избы. Остановился, постучался. На лай вышла не старая еще женщина. Да. Плотник нужен, но в доме больной ребенок, девочка, семь лет. Целый год лежит, - баба кратко отвечала на мои расспросы.
Я зашел в избу. Девочка смотрела на меня умоляющими карими глазами и молчала. Я взял ее ручку и почувствовал скрип косточек в суставах. Не говоря матери ничего, я начал тихонько молиться, и почувствовал, что надо сделать – запарить капустные листья в бочке. Когда вода остыла, я опустил туда ребенка. Молился долго. Утром следующего дня, Маша уже сама поднимала руку, через две недели медленно ходила, а еще через неделю вообще забыла о своей болезни. Я выполнил все плотницкие работы, уходить не хотелось, мне было хорошо здесь, однако не найдя более работы я стал складывать свой мешок.
- Может останетесь, здесь многим нужна ваша помощь, - сказала Варвара, мать девочки.
Я остался в деревне, живя то в одном, то в другом доме, ремонтируя сараи одиноким старухам, иногда лечил и ощущал благодарность от людей. Может быть, Господь простил меня? Я все реже и реже вспоминал Василису с ее руками, и все чаще наведывался к Варваре, я видел, что она любит меня. Она была хороша собой, умна и добра. В один момент мне надоело быть бродячим монахом, и я захотел иметь семью. Я сказал ей об этом.
- Я давно тебя жду, как только зашел первый раз, так сразу и почувствовала, что ты мне люб. Маша тоже была рада, она хитро улыбнулась, и побежала рассказывать подружкам, что дядя Степан будет у них жить.
 
 Мы наносили воды, напарились в бане, отдушенной белой мятой. Я обнимал Варвару, она была страстна, нежна и желанна. Я хотел ее и не мог, я был слаб, - я вновь почувствовал с особой силой сжимающие руки на шее, и понял, что сделаю несчастной эту женщину, если останусь.
Я рассказал ей все про свою жизнь, про убитую мной Василису. Варвара плакала.
А утром я уходил.
- Мы не сможем быть вместе, - Господь против, он не простил. Видимо я еще что-то должен сделать. Прости меня, что не могу жить с тобой, я буду только мучить тебя, а ты найдешь хорошего мужика.
- Тебя уже давно все простили, прошу тебя, останься, все пройдет, все наладится, и Господь простит тебя.
- Нет, я уже думал, что прощен, когда встретил тебя, но нет, я не прощен, понимаешь, я убил человека.
- Ты давно замолил свой грех
- Если бы был прощен, я мог бы быть тебе мужем, а я могу быть только странствующим монахом
- Останься, тебе будет хорошо с нами, я люблю тебя.
- Я этого не достоин. Ты добрая, ты хорошая, я не хочу тебе портить жизнь. Я убийца, понимаешь? Грех гонит меня по свету. Разлюби меня и забудь.
Я пошел. Было больно.
- Я буду молиться за тебя. Ты будешь прощен.
Я не оборачивался.
………………………………………………………………………………………

Шла весна. Оттаявшая земля прогрелась, и я снял сапоги,- было приятно ступать после зимы босиком по теплой дороге. Красными сережками расцветали тополя вдоль дороги, а клейкие осыпавшиеся почки прилипали к босым подошвам. Приближалась пасха, и я хотел к празднику добраться до известного многим монастыря. Я присел на валун, чтобы отколупать прилипшие почки, и увидел странника-монаха, шедшего по тропе к дороге. Он также как и я шел босиком, но его заплечный мешок был, видимо тяжелее моего, а потрепанная ряса была местами вымазана краской. Года его были такие же, как и мои.
- Здравствуйте, куда путь держите? - спросил он, когда подошел к камню.
- Куда Бог пошлет, туда и держу, - хожу, ищу, кому буду нужен со своим топором.
- Со мной пойдешь?
Мы разговорились. Это был художник- монах, и послан он был епархией расписывать Благовещенскую церковь в село Никольское. Я пошел вместе с ним, и через два дня мы достигли его места назначения.
 Филипп, так звали моего нового спутника, был весел и разговорчив, знал много историй из жизни святых, шутил и знал много разных песен. Иногда я подпевал ему, но мне казалось недостойным монаха его веселость. Пасху мы встретили в Никольском, и на праздник он хорошо напился. Но несмотря ни на что, он мне нравился, и я взял еще один грех на душу – снял ему головную боль, а потом мы вместе молились, чтобы Господь нам это простил. Он поведал мне, что это его самый большой грех.
 Мы, два монаха-грешника проработали вместе, кажется, семь или восемь лет, расписав за это время две небольшие церкви и один храм. Сперва я был ему подмастерьем и тер краски в фаянсовых тиглях, собирал по деревням великое множество куриных яиц для штукатурки, готовил подмости и затирал стену для росписи. Потом он научил меня рисовать – сперва я легонько нацарапывал контуры святых на сырой штукатурке, потом стал расписывать одежду и фон вокруг них.
Ему нравилось, как я это делаю, но когда он хвалил меня, я всякий раз просил его не делать этого, потому что я грешен.
- Так и я грешен, - отвечал он, - нельзя же все время помнить о грехе, так вообще лучше не жить.
- Нет, лучше жить и помнить.
Я мог рисовать все кроме ликов, расписывать лики мне что-то запрещало
- Я знаю, что ты можешь, ну не получится, так я исправлю, - говорил мне Филипп
- Нет, - отвечал я, - грешнику нельзя писать лики.
- Хорошо, хорошо, а я что, святой. Ты почитай, почитай про Серафима Саровского! Я скажу тебе, что все святые - великие грешники…. Работы сколько, а ты уперся. Да я, с тобою рядом, горькую три года в рот не брал, а ты говоришь, недостоин лики писать! Да будь ты проще!
 Он висел в люльке под куполом храма, и ворчал на меня, а я слушал его гулкое ворчание и втайне завидовал ему, спокойно рисующему Спаса на синем фоне с золотыми звездами и белыми облаками.
 Епархия поторапливала нас и нам в помощь двух молодых монахов, толку от которых было мало, но, хоть краски они нам готовили, а больше развлекали пением псалмов. Мы торопились к Успению Пресвятой Богородицы, Филипп не успевал, поэтому мне все-таки пришлось писать руку Спаса, бороду и волосы.
 Когда убрали все люльки и леса, я ахнул. Спас из-под купола храма глядел на нас спокойными, и даже несколько веселыми глазами. Я заметил Филиппу, что, если бы я расписывал, то сделал бы построже, на что тот, усмехнувшись, ответил
- Потому-то Господь и запрещает тебе писать лики, пойдем, мусор уберем завтра, а по случаю окончания, не грех и выпить немного.
Я сказал, что хочу помолиться в храме. Филипп с монахами ушел

 Я долго молился, просил Иисуса, или, наконец, простить меня, или подсказать, что я должен сделать, и сколько же мне носить с собою этот тяжкий грех, и неожиданно услышал в гулком храме голос:
- Я прощу тебя, когда ты сам себя простишь.
Испуганый, я выбежал из храма, и долго сидел на пригорке, думая, как я могу себя простить. Я ничего не придумал, а придя домой, увидел, что Филипп опять был сильно пьян. Он виновато улыбался своими голубыми глазами, которые после выпивки становились еще более голубыми
- Ну вот, опять я выпил, больше, чем хотел. Ты меня прощаешь, а Степан?
- Прощаю, - ответил я.
- Значит и Господь меня прощает, потому что он в каждом, а завтра мы с тобой помолимся, и все пройдет. А тебя я тоже прощаю, и во мне Господь. Давай еще выпьем и споем.
 Я молчал и осуждающе смотрел на него.
- Ну и смотришь же ты! Ладно, ладно, больше не буду пить, но тебе налью. Да выпей же ты, наконец, за наш храм, за успение Богородицы, да за свое прощение. Ей-богу не встречал таких чудаков, как ты.

Вскоре я распрощался с ним. Я понял, что мне необходимо понести наказание за сделанное, и утром следующего дня пошел в уездную полицию, где мне отказали, сказав, что тридцать лет,- это слишком много, но в губернии разберутся.
Я шел в губернский город N с полной уверенностью, что попаду в тюрьму. Я шел, прощаясь со своей свободой. Пришло понимание, что, такая свобода, как у меня, вовсе не свобода, и я решил честно отсидеть свой положенный срок. Я прощался с дорогой, с соснами, с птицами. С болотцем при дороге, рядом с которым мальчишки делали стрелы из камыша. Я ловил каждое мгновение жизни, - может быть мне суждено умереть в тюрьме. Хотелось запомнить все, - каждый валун у дороги, каждый звук, пригорок с растущими на нем соснами, землю под ними, усыпанную хвоей, и как горит костер из сосновых шишек.
В губернском полицейском участке меня внимательно выслушали и сказали, что нет такого закона, чтобы через столько лет человека судить, да и в другой губернии это было, и свидетелей взять негде. Впрочем, скорее всего я это сам придумал, потому что сошел с ума и лучше мне отправляться к своим иконам. Я вышел из полицейского участка расстроенный, но уже твердо знал, что мне делать и куда идти.
Я исходил за эти годы Россию вдоль и поперек, молился во многих знаменитых и неизвестных храмах и монастырях, знал целебные источники и чудотворные иконы. Я отправился к чудотворной иконе Божией Матери.

На невысоком пригорке между старых берез, около дороги небольшая деревянная одноглавая церковь, за которой длинное деревянное строение – обитель странников. Вниз от церкви ведет к источнику дорожка, мощенная булыжником, и всюду люди, люди. Они идут из многих мест. Кто-то приехал на экипаже, кто-то пришел пешком. Богатые и бедные, больные и здоровые – всем, как и мне, что-то надо.
Сама чудотворная икона укреплена на березе над самым источником, над нею сколочен из досок двускатный навес. На ночь ее снимают и заносят в церковь. Икона не велика по размерам – высотой в полтора локтя, проста и обыкновенна, но отличает ее необычайно живой взгляд Девы Марии, лишь взгляд, и больше ничего. Все остальное написано по канону – лицо, руки, покрывало, - сколько я видел таких на своем веку. Но люди. Идут сюда, а не куда- либо, поклониться и попросить Богородицу о своих нуждах.
Люди подходили к источнику и ручью, умывались, набирали в сосуды, смачивали раны, подходили к иконе и молились о здоровье, исцелении, о ПРОЩЕНИИ. Я умылся из источника, выпив несколько глотков, и встал на колени
- Благословенная Дева Мария, - начал я свою молитву, - Пресвятая Богородица, я знаю, ты исцеляешь от болезней, прощаешь людям их грехи. Царица небесная, будь и ко мне добра. Не может меня Господь простить, покуда я сам себя не прощу, а без возмездия не может быть прощения. Прошу тебя, Пресвятая Дева, пошли мне НАКАЗАНИЕ, пошли мне напасти, будь добра со мной , грешником, смилуйся надо мной…
Внезапно я увидел, как засияли ее глаза, и она улыбнулась. Я прекратил молитву, я знал, что она УСЛЫШАЛА мою просьбу. Далее я помолился за всех, пришедших к источнику, и ушел успокоенный и уверенный, что наказание случится.
Недели через две я проткнул ногу колючкой от боярышника и не почувствовал боли. Было достаточно странно видеть, как стопу пронзила игла и не чувствовать этого. Я подтянул штанину и увидел розовое кольцо на щиколотке, слегка болезненное, ниже этого кольца кожа была сиреневой. На другой ноге было точно так же. Я выдернул колючку – обычная красная кровь, но без боли. Я начал ощупывать тело. Не чувствовали боль только ноги и скулы. Это была проказа, я знал ее признаки. Ранее я видел страшные лица прокаженных и их полугнилые тела за деревянными загонами. Это была моя первая болезнь за годы скитаний.
И вдруг неожиданно возникла радость – это наказание, которого я хотел. В одно мгновение пасмурный день наполнился внутренним светом и покоем. Я встал на колени « Благодарю тебя, Царица небесная».

Дальше идти было нельзя – болезнь слишком заразна и опасна для людей. Я дождался первых прохожих, это были молодые бабы, чтобы передать в деревню о том, что здесь остановился прокаженный, и чтоб не ходили зря, не носили заразу. А как умру, сжечь. (Я знал об этой болезни, еще будучи молодым монахом). Просил еще принести, если можно, сколько-нибудь еды.
Я огородил березовыми жердями участок длиной в 20 и шириной в 12 саженей, построил хороший шалаш с топчаном, вырыл канавку для сбора воды и устлал ее мхом. Я чувствовал себя еще совершенно здоровым, а радость, как никогда, наполняла душу – я наказан, значит, я прощен, значит отойду в мир иной с чистой совестью. Рук на шее не было, я перестал ощущать их, когда понял, что прощен.
За свою жизнь я привык делать что-либо руками для кого-то, сейчас же я ощутил, что должен жить для себя. Привыкший к работе и дороге, я ежедневно подолгу молился о каждом, кто проходил мимо и бросал еду, молился обо всех людях, а потом погрузился в воспоминания.
Раньше я пытался забыть и Василису, и все, что с ней связано – молодость, отчий дом, деревню, детство, и если мне что-либо напоминало о ней, я отгонял память, мне было больно и неприятно. Теперь же я специально вспоминал обо всем, ощущая и осмысливая почти каждый прожитый день. Радость прощения наполняла мою душу постоянно, а слабеющее тело все больше и больше теряло чувствительность. Кожа на руках и ногах блестела, вздулась и полопалась. Как-то, проведя рукой по лицу, и зацепив за нечесанную бороду, нечаянно оторвал от щеки кусок кожи. Должно быть, я имел очень страшный вид, и начал молить Господа о приближении смерти.
Добрые богомольные люди регулярно приносили мне еду. Это происходило обычно так: погруженный в воспоминания или молитву я слышал:
- Эй, прокаженный, ты там еще жив?
- Жив, – откликался я, не вылезая из шалаша.
- Поесть возьми. Дай Господи тебе легкой смерти, - и они быстро уходили, боясь смотреть в мою сторону. Дождавшись их ухода, я доползал до камня, на котором оставались хлеб и иногда яйца, а потом возвращался в свой шалаш.
Листья на березах пожелтели и осыпались, должно быть стало совсем холодно, но я этого не ощущал, так как совсем потерял чувствительность. Я умер, скорее всего, от переохлаждения, потому что в тот день не мог напиться воды из канавки – не смог пробить лед. Я вернулся в шалаш, лег на свой топчан и в последний раз поблагодарил Царицу Небесную. Это и было последней молитвой.
Я посмотрел на свое тело – оно мне не понравилось и не вызывало никаких сожалений, и я вылетел из шалаша. Старушка, принесшая еду, долго кричала, звала меня. «Да тут я, тут, « – отвечал я ей, прямо рядом, но она не слышала. Она постояла еще немного, подняла корзинку с едой и пошла назад в деревню. Ближе к вечеру два дюжих мужика привезли на телеге сено, и, перекидав его на мой загон, подожгли. Когда оно сгорело, накидали еще, до самого шалаша, и тоже подожгли. Сгорел шалаш вместе с моим телом
На следующий день меня отпевали в местной церкви. Священник ходил, размахивая кадилом, перед тремя старушками, которые не очень слаженно подпевали ему. Я был благодарен им от всей души, за это пение, и за то, что сделали для меня, незнакомого человека. Если бы у меня было тело, я бы заплакал. Потом зазвонил колокол. Я поднялся над церковью, колокольней, всей деревней, наслаждаясь открывшейся панорамой. В версте от деревни я увидел свой сожженный шалаш, а недалеко от него протекает река, –раньше я не знал об этом. Я увидел телегу и трех мужиков, идущих рядом. В телеге они привезли землю к моему телу. Отворачиваясь от него, они закидали его землей, разровняли могилу лопатами и вбили в землю небольшой крест.
- Надо бы имя написать, - сказал один из них, - как звали-то прокаженного?
- Да кто его знает, как его звали. Может написать «прокаженный»?
- Ладно, не надо писать, итак все знают. Еще долго обходить это место будут.
- Давай, доставай водку, никак заработали. Поп не каждый день водку дает
Они пили по очереди из медной кружки, закусывая хлебом, и каждый, приговаривая «Царствие Небесное»
- Покойнику-то поставь, - произнес один
- Обойдется, я сам лучше выпью. Раз прокаженный, значит, Бог наказал. Пошли, лучше где-нибудь в другом месте допьем. Здесь уж невмоготу находиться.

Они сели на телегу и уехали, а я встретил Василису, такую же молодую, как и прежде. Я был удивлен
-- Ты ты же другой веры, ты же не веришь во Христа… как же мы встретились?
Нет, мы с тобой одной веры. Мы верим в чистую совесть.

 


 Галина Гамза