Пленённые степью - 5

Алексей Тимофеевич Широков
ПЛЕНЁННЫЕ СТЕПЬЮ ЧАСТЬ ПЯТАЯ

 
 А Р А Р А



 Что-то шумное в этом слове. Ватагу видишь. Клич слышишь призывный, воровской, разбойный даже - Арара! Ясным станет, когда увидишь, узнаешь носителя столь странного имени-прозвища. Невысокий, плотный, скуластый, брови вразлёт, в движениях резкий, всё чего-то ему не хватает, всё ему тесно, не вмещается он в обычную нашу жизнь. Пареньком был - село не знало покоя: то грандиозную драку устроит, то в сад чей-то с шайкой заломится, то ночью калитки у всех поменяет, с одного двора в другой перетащит, и хозяева утром разобраться не могут где чья. Чёрт, а не человек! Оторви-брось! Однажды влетел на коньках в полынью, с маху под лёд ушёл. Кто видел - в ужасе замер: утонул! Но вздыбился лёд, с треском проламывается, разлетаются льдинки, и появляется голова Арары. Вылез!
 
Было это давно. Уехал он к дядьям в Сталинград, в Степной уже стали о нём забывать, и вдруг летним днём запестрела на клубе афиша: «Концерт артистов областной филармонии. Солист танцевальной группы - Иван Калиничев.» Да это ж он, Арара!
 
Артисты приехали накануне концерта, разместились у бабки Калиничихи - кто на сеновале, кто в избе, кто в амбаре. Днём купались в реке, вечером - в клуб. Ах, как плясал Иван! Порадовал земляков. Цыганский танец - коронный. Что он выделывал! Куда там цыганам!.. Вот вам и Арара! Настоящий артист! А то всё: «Оторвя-яяга! Распу-уутин!» Каким стал, а!..

 Через год объявился опять - говорит, насовсем приехал. Что уж там у него стряслось: выгнали, сам ли ушёл, да какая разница? Важно, вернулся - в селе свой артист! Сразу задумал жениться. Жил на Варлашовке у бабки, а недалеко - Ермичёва Марья, у которой взрослая дочь Раиса. Арара заприметил её, нацелился. Норовистая девка на зов его не пошла, её улыбочкой, обхождением городским не больно возьмёшь. Иван быстро сменил тактику. Взял балалайку, подошёл вечером к Ермичёву двору, остановился у палисадника напротив окон, заиграл и запел. Да не один раз так, а несколько вечеров кряду. Тётка Марья сначала смеялась:
 - Весёлый будет зять!
 Потом сказала ему:
 - Иди в дом, чё ты там сиротой стоишь?
 Зашёл. Не из робких, не из стеснительных. Рая понемногу стала добреть к нему, а вскоре и совсем привыкла, сыграли свадьбу.

 Работал Иван в колхозе.

 Как-то забрёл в Степную цыганский ансамбль. Арара, ясно, пошёл на концерт, и Рая с ним. Она ни в чём не уступает ему – такая же взбалмошная, нынче одно, завтра совсем другое, раз пять расходились. Два сапога пара! Слышат на улице: шум у Калиничевых, едва ли не драка. Рая вещи свои на тележку навалит горой и тащит к матери что есть сил. Через день-другой Иван берёт тележку побольше, катит её к Ермичёвым, кричит от ворот:
 - Рая, выходи, поехали!
 Грузят вещи, везут обратно.
 Так всякий раз.
 - Два дурака, - комментирует Рая, - потешаем народ.
 Арара в ответ произносит крылатую фразу:
 - Народ - он для того и народ, чтоб его потешать.

 Сегодня они в ладу, сидят рядышком, цыган смотрят. Те пляшут на сцене, лупят, бацают каблуками, выбивая пыль из щелей и потея. Не удержался Иван, поднялся на сцену и как был в выходном костюмчике - с ходу в пляску пустился, легко и красиво, без пыли и пота.
 - Вот как надо! - сказал цыгану. - А ты колотишь.

 Рая долго потом, если напоминал кто об этом, заводилась с пол-оборота:
 - Ну и дурак! Учудил! Говорю ему: не стыдно? Яйцы седые, а туда же, на сцену полез!

 А Иван на этом не кончил. Однажды зашёл в правление - там тоже цыгане, из табора. Торг ведут: предлагают колхозу лошадь за пару быков, дурачков ищут, надуть захотели. Калиничев решил разыграть.
 - Вот что, - говорит цыганам, - давайте так: перепляшет кто из вас русского - забирайте быков, и лошадь у вас останется. Не перепляшет - давайте сюда лошадь, и никаких вам быков.

 Ну, цыгане - они рождены для танца, и на животе, и на спине сумеют сплясать. Давай! И пошло! Молодой цыган лихо отплясывает, хлопает ладонями по коленям и подошвам сапог. Арара отбивает чечётку. Улыбается, на усталость нет и намёка - целый день пропляшет, ему что, знает, как силы расходовать: вроде и темп высокий, не снижает, наращивает даже, на самом же деле вид создаёт, цыгана изматывает, тот уже выдыхается, и упал. Иван поднял его:
 - Веди лошадь... Веди, веди, нечего!..

 Словом, без улыбки о нём не говорили в селе.

 Идёт он по улице, смотрит: Михаил Битюков дом перестраивает. Остановился, кричит ему:
 - Битюк! Ты сени побольше делай.
 Тот высовывается из-за простенка:
 - Зачем?
 - Как зачем? Жить. Ты думаешь, дочь замуж выйдет, они с зятем тебя в передний угол пустят? Нет уж, тебе в сенях жить, так что заранее расширяй их.

 Битюк матюгнулся:
 - Балахлыст! Я думал, ты чего путного...

 Тимофей Большаков - сына женить, сватать идти, а не знает, как это делается, не приходилось. Арара ему:
 - Дядь Тимофей, бери меня, я тебе любую усватаю.

 И пошли в дом невесты. Только открыли дверь, Иван сразу хозяину:
 - Тихон Сергеевич, ты стол-то накрыл? Давай, сажай нас. Они там, молодые, без нас договорились, нам только сесть да выпить.

 На том сватовство и закончилось.

 Сын его Сашка рос как-то сам по себе, разное говорили о нём в селе - арарёнок! Один отпускник, приехав из города, встретил свою учительницу, спрашивает:
 - Как работается, Мария Андреевна?
 - Как? Ивана Калиничева сын в моём классе - есть ещё вопросы?
 - Всё ясно, всё ясно, - улыбается отпускник.

 Зато самого Калиничева с некоторых пор стали звать Иваном Степановичем. Кажется, это пошло с последних выборов в Верховный Совет СССР. Была встреча с кандидатом, и нужно было после важного мероприятия дать концерт - тогда это был обязательный ритуал. Решили просить Калиничева выступить с плясками. Сначала хор споёт - хор в Степной хороший, потом кто-нибудь стихи почитает - чтецы всегда найдутся, а гвоздь программы - Калиничев, профессиональный артист! Вот и вспомнили полное имя его - Иван Степанович. Он и выступил!

 Дело было зимой, стояли морозы, в клубе, как всегда, холодина, все сидели в пальто, кандидат в депутаты и начальство районное тоже в пальто за красным столом на сцене. Потом в зал сошли, уселись в первом ряду, специально для них свободном, и пошёл концерт. Хористы в народных костюмах, хотя и поддели что потеплее, дрожали. Спели две песни, и руководитель их Немов сказал: «Больше нельзя, простудитесь». Увёл хор со сцены. Ох, этот Немов!

 После стихов выразительно объявили:
 - Выступает Иван Калиничев!
 Он вышел на сцену в странной какой-то одёжке, комбинезон - не комбинезон, но что-то вроде того, должное изображать костюм каменщика. В руках большой чугун без дна и ведро, поставил это на самой средине и начал таскать из-за кулис кирпичи, объявив:
 - Печку-буржуйку слеплю сейчас, затоплю, обогрею клуб.

 Хохот в зале, все взгляды на первый ряд. Начальство посрамлено.

 Очень понравилось это землякам! Может, потому и перешли с тех пор на «Степаныч».

 Сашка, сын его, армию отслужив и женившись, стал отцом. Но именно в это время мать принесла ему братика, рожала месяцем позже невестки, так что дядя будет моложе племянника. Разговоров в селе!

 Летом из Москвы на побывку приехал Курдин, бывший лётчик, теперь инженер-механик. Встретились с Иваном на речке, у пристани. Курдин пришёл поплавать, вместо этого сидят на бережку, на травке, беседуют.
 - Давненько, Николай, мы не виделись, - говорит Иван.
 - Да, давненько. Пожалуй, лет сорок.
 - Пожалуй, так... А ведь мы с тобой в одном классе учились, не забыл?
 - Ну как же! Мы ещё тогда судили тебя.
 - Когда?
 - Ну когда ещё в школе учились.

 Иван лихорадочно думает, что ответить. Глаза в одну точку, лоб напрягся, кажется даже, чуть вперёд выдался:
 - Не помню.
 - Ну пырнул ты ножом кого-то.
 Опять лоб вперёд - поиск ответа.
 - Это ты меня с кем-то путаешь.
 - Да как же? Тогда судья был Ерофеев.
 - Да, Ерофеев, был.
 - Так вот он нас, школьников, вроде народными заседателями сделал, и мы судили тебя.
 - А-ааа! Да это Пёхов Лёнька пырнул тогда.
 - Причём тут Пёхов, тебя судили. Не помню, то ли ты в сад к кому-то залез, то ли к вам залезли, и ты пырнул.
 - Ну Пёхов это! В Чижановом саду это было. А судили меня, я тогда на себя всё взял. Я потому и забыл, что как-то близко не принял. А тогда Пёхов пригрозил мне и заставил говорить, что вроде я пырнул. Его посадить могли, а я мальчишка, меня не должны.
 - Но ты этому Пёхову отомстил тогда!
 - Когда? Что?
 - Да поджёг ты его.
 - Э, нет, это не так было, - бодро ответил. - Тогда экспертиза от меня всё отвела. А зачем бы я стал поджигать сарай, я бы уж, если поджигать, так дом бы поджёг. Я им тогда так и сказал.
 - Там, в сарае, корова была, сгорела.
 - Нет, это не я.
 - Тогда ещё присудили вам, твоей матери, отдать Пёховым корову.
 - Отдали, да. А он потом, Пёхов, привёл нам тёлку: нате, говорит, это не он поджёг.

 У Курдина удивительная какая-то способность: говорить человеку явно обидное, а не обижать. Наверное, потому это, что по-доброму говорит - всё как есть, но по-доброму. Вот и сейчас - не в осуждение вспомнил, а так просто, будто: «А помнишь, мы с тобой по девкам ходили?»

 Разговор, как это часто бывает, сам собою свернул на другую дорожку, к делам фронтовым. Николай летал - истребитель, Иван на коне скакал - налетчик.
 - Я так в казацком полку и служил, - уточняет.
 - Ты вроде левша?
 - Да, но я, как Гришка Мелехов, той и этой, - он поочерёдно поднял сначала левую, потом правую руку, - с какой стороны ловчее хлестануть, такой и перехватывал саблю... Головорезы мы были... Я, между прочим, встречался с Жуковым. Да! Стояли мы под Ленинградом, и вот я сижу как-то в сортире - сколотили мы там себе из досок, смотрю в щель: ёлки-моталки, командующий идёт, Жуков! Открыл он дверь, я вскочил, а он: «Сиди, сиди, казак!» И в угол пошёл, спиной ко мне... Такая вот встреча была, есть что вспомнить, - улыбнулся. Улыбка у его артистическая, долго держится. Николай улыбнулся тоже, и у него улыбка приятная. Приятно смотреть на обоих.

 Расстались они друзьями. Николай сказал:
 - Будешь в Москве - заходи. Дам тебе адрес, телефон - как приедешь, так и заходи.

 В Москву Степаныч не ездил, не было в том нужды. Да и когда бы? Не до того. Летом сена корове готовь, топлива запасай, зимой скотину оставить не на кого. А тут ещё такая беда стряслась, до конца дней не опомнишься: сын его Сашка нечаянно застрелился, готовясь к охоте. Как же Раиса плакала! «И чёрт бы её побрал, эту охоту!.. И провалилась бы сквозь землю!..» Выплакалась вся да вроде и успокоилась, Ивану труднее, он не плачет, молчит, сопит, а сердце-то жмёт, давит, голова, как чугунная, перестаёт соображать. Так и ходит ссутулившись. Стал попивать. Заглушал боль, а потом и втянулся. Терпит, терпит, да как сорвётся, как поведёт!

 Тут уж Раиса во всей своей мощи встала у него на пути - ни на шаг одного не отпустит! А в гости к кому пойдут - муженька наставляет:
 - Съешь масла кусочек, водка не будет брать.
 - Так зачем же тогда её пить?
 - А чёрт вас знает, зачем вы пьёте! Жрёте!

 По возвращении опять пристаёт к нему:
 - Выпей вот молока, свернёт там всё, легче будет.
 Иван отворачивается.
 - Пей, чёрт такой!
 Пьёт через силу - вырвет его, побледнеет, пот на лице, а она ему щей горячих:
 - Ешь!
 Хлебает, хлебает. И, смотришь, нормальный вид обретает, выходит хмель.
 - Ну вот, - удовлетворённо говорит жена. - А то завтра сено возить, а ты...

 «Не пропадёт Арара! В крепких руках Раисы не пропадёт», - шутя говорили в селе. Держала мужа на сухом пайке, редко уступала его мольбам, позволяя выпить. Однажды идёт домой, а на пути её женщины молодые кружочком стоят у дороги. «Что это вы?» - спрашивает. «Да выпить охота, а нечего», - пошутила одна. «О, а у меня как раз есть чего, да не с кем, - вынимает из сумки бутылку. - Это я своему несла, упросил. Ничего, перебьётся! Пейте, девчата»...

 Но как ни следила за мужем, не уследила, запил он, запил и умер, осталась Раиса одна. Какой ни дурашный был муж, а всё же муж, мужик в доме, хозяин, теперь вот тяни лямку сама. Сколько лет уж прошло! Младший сын в Волгограде живёт, жди помощи от него!

 Прошлым летом, приехав в Степную, я встретил её на своей Варлашовке. На ней замызганная кофта, резиновые сапоги в навозе, лицо круглое, грубоватое. Говорит громко, на всю улицу:
 - Молодец, кажный год приезжаешь! - похвалила меня. - Вот ты там в своей книге про Селивониху пишешь, в шеболах ходит - точно, это я и есть, смотри, чего ношу, - поднимает подол, одну ногу выставляет, вторую - рваные колготки показывает. - Я и есть Селивониха. И ты думаешь, мне одеть нечего? Некогда! Две коровы, пять свиней, гусей, курей - иии-т твою! Целыми днями, целыми днями в г…. вожусь, одна совсем …….. (Рая произнесла «ёмкое» слово, ничуть не смутившись - у неё это просто, ей это даже идёт, мне нравится, как она говорит, бывая в ударе, таких слов понаслушаешься! «Надыбать, жамкнуть, шваркну...») Кровь стынет в жилах, как подумаешь: неужто настанет пора, когда слов таких совсем не услышишь? Нынче две трети русского словаря не в ходу. Сколько замечательных, не переводимых на другие языки выражений забыто! И проставят, боюсь, рядом с «наземь», «тишком», «удрать штуку» пометочку «устаревшее», как расставили знаки подобные какие-то грамотеи в словарях современных, разделив язык на сословия: литературное, разговорное, просторечное.
 
 ... Получил я недавно письмо из родного села, сообщали: Раиса моя совсем надорвалась, слегла. Сын приехал из Волгограда, режет напропалую свиней и пьёт. Худшего не представить! Погоревал я, погоревал, а сердцем никак не верил, не принимал. И сказал себе бодро: да не потерпит Рая, чтоб хозяйство её так вот рухнуло! Обязательно встанет она, укротит, образумит своего обормота.
Она ещё покажет себя



 МИШКА ГРОМ



Ходит он по селу, чудит, строит из себя дурачка. Разные истории о нём, пьяном, потешные, будто анекдоты, разносятся. А так бы чего ему не хватало? Всё при нём: собой видный, кудри чёрные, брови цыганские и руки золотые - за что ни возьмётся, всё может... Хотя это его, пожалуй, и губит. Люди что-то строят, пристраивают, перестраивают, а он и плотник, и столяр, и печник, и жестянщик, вот его и подпаивают, задабривают. А ещё рыба его портит. Рыбак он каких поискать, и чего удумал: занимает на водку то у одних, то у других - я вам, говорит, рыбой отдам. Рыбки кому не охота - дают ему в долг, и ни рыбы потом, ни денег. Отдать-то отдаст, но когда? Долговой список у него растёт быстрее, чем сокращается .

Недавно Петра Чемеза разыграл, поиздевался над ним, если честно. Чемез, конечно, сам хорош, хитрец-хитрецом, всю жизнь хитрил. Не любит Мишка его. А тут встретились - Чемез заискивает:
- Михаил, рыбки надо, гостей жду.
 - Приходи завтра утром пораньше, часикам к шести, за поворот речки, чтоб Тайка не видала, там тебе и продам.

Чемез червонец сунул ему заранее. Назавтра пришёл, как условились, ждёт. Рыбёшка у Грома уже была, но отдавать её Чемезу и не думал. “Сейчас мы с тобой поиграем!”
 - Ложись! - кричит ему с лодки. - Ложись, а то Тайка увидит.
Тот лёг в канаву, совсем не видно. Мишка погремел-погремел веслом, подёргал сеть:
- Эх, японский городовой, ничего нет! - говорит громко, чтобы Чемезу слышно. - Вот ёкэлэмэнэ, прямо колдовство какое-то, ни-че-го! Приходи завтра, Евсеич, в это же время.

“Чёртовый Чемезяка, - проводил его взглядом. - Рыбки ему!.. Приходи, приходи завтра. Завтра то же самое будет, ходи ко мне на приём!”

А через полчаса примерно встречает Чемез соседа с сумкой в руках.
- Рыбы у Мишки Грома купил, - похвалился тот.
- Ах, негодяй! Это ж он меня обманул... Ну погоди!

В тот день по случаю воскресенья собрались мужики у пивного ларька, и Чемез был среди них. Глядь, Мишка Гром показался.
- Михаил! - кричит ему. - Ну-ка постой, - и навстречу пошёл. А все уже знали про историю с рыбой, ждут спектакля: сейчас, думают, мать-перемать, и начнётся. Чемез почти со слезой:
- Ты что ж это, гад такой, наделал со мной! Ты же, паразит, престиж мой подорвал! Мене и жить-то осталось всего ничего, - он вдруг повысил голос, едва не кричал. - И за всю жизню! ни одна сволочь! Чемеза перехитрить не могла! А ты, негодяй, устроил мене такое, - в глазах у него и в самом деле блеснула слеза, махнул рукой и, повернувшись, шагнул назад.
- Возьми червонец свой, - крикнул Мишка ему. - Престиж!..
 
Дед Леонич (Тимофей Большаков), друг покойного Мишкиного отца, узнав о том, осудил Грома (“Это уж никуда не годится!”), решил “сурьёзно” поговорить с ним, остановил его как-то, слово за слово - к главному подбирается, к пьянкам его, шутовству. Тот видит, будет ему сейчас взбучка, вдруг сказал, как обрадовал:
- Ну, дядь Тимофей, завязал я, человеком делаюсь. Чую, эти выпивки не доведут до добра, надо, гляжу, бросать.
 - Да уж пора, не мальчишка, - только и мог Леонич сказать. Не сомневался, что врёт, стервец, но скажи - ещё и обидится. Ну и ловкач, улизнул!
 
 А через несколько дней слышит: пропал Гром. Где искать - никто не знает. Три дня не было, думали уж всё ему, конец, а он тут как тут, заявляется. Жена его, Тайка, бегом к участковому:
 - Пришёл мой дурак! Ой дурааа-аак! У цыганов был в таборе, пьянствовал, на свадьбу ихнюю попал. Дурак, говорю, да и всё, что с тебя, с Грома, взять. А он ржёт, как жеребец. На трёх подушках, говорит, сидел там у них, как царь. Ну дарааа-аак!
 
 Тут уж Леонич не вытерпел, пошёл к Мишке домой и прямо с порога запустил трёхэтажным - Гром обалдел даже, сроду не слышал, чтобы дед матерился, заюлил: “Дядь Тимофей, дядь Тимофей”. А тот:
 - Я с тебя, паразита, шкуру спущу! Отец помирал - хозяином будь, говорил, а ты? Чё ж эт делаешь? Бесстыжий!
 - Дядь Тимофей, ты прости меня. Ну случилось, с кем не случается?
 - Я те дам “случаится”! Ни стыда ни совести!
 - Прости, дядь Тимофей. Там это - цыган один налил самогону, зажёг его и в рот опрокинул прямо с огнём. Я попробовал - не вышло, губы обжёг. И зло меня взяло: как это - он выпил, а я нет, русский я человек или не русский? И пока не выпил с пламем, не успокоился, а встать уже не сумел. Дурак, чё там говорить, шалман!.. Теперь зарок дал.
 - Молчи уж, “зарок”!
 - Точно, дядь Тимофей, вот посмотришь.
 - Эт ты смотри, а мене чё смотреть, напьёсси ищё хоть раз - и не знай меня, на глаза не попадайси!
 - Не будет этого, дядь Тимофей.
 - Вот када не будут, тада и разговор будет.
 Мишка притих после этого.
 Но месяца не прошло, и снова история. Поехал на мотоцикле за двадцать пять километров в районный центр, а уже зима началась, мороз за тридцать. Ну и прихватило у него между ног, да так прихватило - по малой нужде не сходишь, хоть плачь. В больницу побежал, а там его уложили и три недели держали. Женщины в селе сокрушались:
 - Загубил себя... Теперь уж он не мужик.
 - Да уж какой там мужик...
 Лишь Тайка его спокойной была, изрекла:
 - Меньше будет шляться по бабам.
 Кончилась эта история самым неожиданным образом. Говорю о том со слов Груни Рузняевой, развесёлой и пьющей:
 - Слыхал? Мишка Гром Тайку свою выгнал. Она всё про него говорила, что изменяет, а сама с Андреевым спуталась, с Николай Василичем. Он вроде спит на ходу, а утёр Мишке нос. Иду вчера, гляжу: Мишка рядом с Тикуновыми дом закладывает. Чего это ты, спрашиваю, а он: да Тайку выгнал, слаба на передок оказалась, так её эдак. А кому, говорю, дом-то ставишь? Да ей и ставлю, наняла меня, - Груня хохочет - Во дела! Комеее-едь!..
 
 С тех пор Мишка сделался смирным, кротким, все его стали жалеть. Зашёл как-то к Большаковым, Леонича навестить - тот сидел у печки с книжкой в руках, из дому почти не выходил. Гром присел рядом на корточки:
 - Э-ээх, - головой покачал. - Да-ааа... Болит что у тебя, дядь Тимофей?
 - Да чё болит - всё болит.
 - Мож, к врачу?
 - Хто у меня чё поймёт? Всё износилось.
 - Ты не серчай на меня, дядь Тимофей, не ругай, я теперь не пью.
 - Да чё ругать? Сам не маненький.
 С тем Михаил и ушёл.
 А когда дед Леонич умер, он и гроб ему сделал, и могилу копал, при прощании подошёл к изголовью, постоял и, смахнув слезу, повторил при жизни говоренное:
 - Не серчай на меня, дядь Тимофей. Дурак я был, чё там! Шалман! Ты уж меня не ругай.

 Бабка Евдокия, Леоничева вдова, взглянула на него - как родной стал он ей после слов таких, губы дрогнули у неё, потянулась платком к глазам.


 
 УМЕТЬ НАДО...


 С прошлых веков ещё Степная славилась мельницей, изо всех окрестных деревень везли сюда зерно на помол. Стоит на заулке в сторону речки высокая башня из красного кирпича, издали видно её - это и есть мельница, бывшая мельница Жирнова. Чуть поодаль фасадом на улицу, именуемую Большой, - такой же краснокирпичный двухэтажный хозяйский дом, где теперь размещаются внизу магазин, наверху в левой части его сельсовет, в правой библиотека и участковый милиционер. Между домом и мельницей в наше время уже воткнули контору, сидит там в одиночестве глуховатый бухгалтер, щёлкает костяшками счётов, никто к нему за весь день не зайдёт: лаборант на приёмке зерна, заведующий где-то мотается, что за дела у него - миру неведомо, ясно одно, что помол преспокойно обходится без него.

 Механиком дольше всех держался тут Миша-кривой. Статный мужчина! Вид у него почти городской - и лицо, и одежда. И волосы не по-сельски причёсаны, на пробор, улыбка приятная, мягкая, да беда вот - глаз один выбит, перевязан чёрненькой ленточкой. Руки у него (как у любого механика) со следами мазута, вокруг ногтей не отмыть, ладони - лопаты, пальцы, что клещи, гайку заклиненную без ключа отвернёт. К удивлению многих, этими пальцами Миша любые часы, даже самые малые, разбирал-собирал, всё село к нему шло.

 Мельничные двигатели при нём работали чётко, обеспечивая и ржаной, и пшеничный помол. Рано утром - люди ещё и не завтракали - уже слышно: т-т-т-т, заводит Миша движок. т-т-т-т - заглохло. Снова: т-т-т-пошло! Пошло ровненько, без перебоев. Выйдет где-нибудь на краю села хозяин во двор, послушает: тэтэкает Миша - можно везти зерно.

 Мельница, ничего не скажешь, - целый завод, не то что какая-нибудь водяная с одним-единственным мельником. Тут, как видим, и заведующий, и лаборант, и бухгалтер, и механик, и ещё два мирошника - эти вечно в муке, ходят вверх-вниз по ступенькам, как привидения, следят за решётами-ситами. А механик - вроде интеллигентская кость, к муке не подходит и близко, словно боясь запылиться, его дело - двигатели в кирпичной пристройке. Миша прислушивается к их гулу и, не обнаружив ничего подозрительного, стоя в сторонке, с достоинством вытирает ветошью руки. Ничем больше не связан он с мельничным миром, и он тут по сути главный - что там заведующие! Они, смотри вон, третий уже отправляется на отсидку в тюрьму, мирошников тоже сажали, он один ничем не запятнан. Кроме мазута. Да и то! Полюбуйтесь, идёт чистенький, опрятно одетый. Степнячки старались скрасить его одиночество, он женился не раз, и хотя женщины вскоре от него уходили, плохого о нём ничего не рассказывали. Мало ли что, каждая ищет по нраву, и такая найдётся, какую, глядишь, он устроит. Сам он, впрочем, относился к тому совершенно спокойно, по-прежнему мягок и добр, по-прежнему улыбается и никому не откажет отладить часы.

 Наведался как-то к нему сам Филипп Большаков, механик-универсал, только с мельничной техникой не знаком, а в пашущей, сеющей, убирающей, молотящей загадок для него не бывает. И вот к Мише пришёл: помоги, говорит, разобраться в механизме одном.

 ... Годами стояла на выгоне маслобойка без дела, забыли уже, как везли туда семечки, возвращаясь с бидонами тёплого масла. Стоит и стоит не дом - не сарай, соломой покрытый, глиной обмазанный. Солома чернеет, глина смывается, маслобойка внутри ржаветь начала. Осмотрел её Филипп Федосеевич, потрогал, полазил под ней - показалось ему, есть тут что-то похожее на земледельскую технику. Но лишь показалось, понял это, когда ближе занялся. Как ни бился, наладить не мог. Ефима Чижанова расспросить бы, он когда-то работал тут, да в постели старик, не встаёт. И всё же сходил к нему. Дед Юха прямо ожил, объясняя устройство, но толком объяснить не сумел. Теперь к Мише-кривому пришёл. Тот охотно откликнулся, пошёл посмотреть, ни разу не видел, а увидел - за голову взялся: ну и техника! Смотрел на неё, как на что-то инопланетное. Наощупь знакомился с ней. Гаечным ключом постучит легонько, послушает, и опять пальцами, пальцами. Загадка! Филипп вдруг сказал:
 - Я сдаюсь, Миша.
 - Нельзя, Филипп Федосеевич, надо заставить её работать!

 Так уверенно он сказал, что Филипп согласился. Возились с ней целое лето - вместо отдыха после работы. В кузню ходили, детали кое-какие ковали, немудрящие, но без них никуда.

 И пошла-заработала маслобойка!
 Филипп уступил Мише первенство:
 - Хочешь работать на ней?
 - Хочу, Филипп Федосеевич, очень хочу. Мельницу брошу, ворюги там.
 - Ну и с богом.
 Поздней осенью, после уборки подсолнухов, повезли сюда семечки, кто мешок, кто два-три, а с хуторов так возами. Миша один управляется - и механик, и вроде заведующий. Работа горячая, хоть домой не ходи. С утра до ночи на ногах, крутится до последнего, и усталости никакой - что значит масло подсолнечное, запах один чего стоит! Семечки каждый засыпает тут сам. После жаровни, очистки они попадают под пресс, и побежало оттуда янтарное масло, душистое - кружится голова! Вот и жмых твой готов, тоже пахнущий маслом, горячий ещё - забирай! Никакого обмана, всё на виду. Довольный хозяин в благодарность достаёт поллитровку, два стакана - механику и себе, на закуску по стакану свежего, тёплого масла, запьют, помакают кусками мягкого ноздреватого хлеба, присаливая... Отлично! Деликатес! Миша пошутит:
 - Недурно устроился, а! - это он о себе. - Уметь надо!

 Да, уметь. Руки золотые надо иметь! Ими, руками твоими, работала старая мельница, работает допотопная маслобойка, оделяя людей теплом.



 
 НЕПОНЯТЛИВЫЙ НЕМОВ

 
 «Живи до веку и до вечера».
 Лев Толстой.

 Налетел откуда-то ветер, поднял пыль на улице, во дворах, хлынул дождь, молния, гром… И оборвалось! Утихло. Чисто кругом, свежо.

Какая тут аналогия, но у меня это вызвало в памяти явление в нашем селе художника Немова: появился, сверкнул и ушёл… Светлый остался след.

Он вернулся на родину из Саратова, поселившись в дедовом доме, жена у него наша, местная, и он тут свой. С приездом его село будто вздыбилось. Одним это нравилось («Разбудил нас!»), другим явно нет («Колгота!»), а властям - сплошные заботы: то одно ему, то другое, то студию открывай, то выставку. Идёт в сельсовет, а там уже морщатся: “Опя-яяять!” Будет требовать что-то, доказывать: “Дайте мне помещение, музей открою этнографический, предметы старого быта собрать”; или: «Выделите участок - парк разбить. С учениками всё сделаю». Не дали, не выделили, за чудачество приняли: «У него этих фантазий!» - ворчали, бросая вдогонку: «Преподаёшь рисование в школе – ну и преподавай! Мало ему!» Всё в упрёк! Волосы длинные - в упрёк, трость в руке - и подавно.

Человек музыкальный, задумал он возродить местные народные песни, какие доводилось слышать мальчишкой. Обошёл с магнитофоном всех поющих долгожителей Степной, записал слова забытых ныне песен, голоса исполнителей. И тут осенило его: хор фольклорный создать! Деды ему: «Да не дотащимся, не доплетёмся до клуба, ежли снег или грязь». - «Подвозить будем, договорюсь»… Сказать-то сказал, да попробуй договорись! Председатель колхоза прячется от него.

Так вот походит Алексей Дмитриевич по начальству, побушует да и плюнет, махнёт рукой.
«Пошли они к чёрту! - скажет себе. - Делай всё сам, по своему разумению. Что - нельзя самому превратить в музей какую-нибудь развалюху? Нельзя саженцев навтыкать на любом пустыре?..» Вот же сложился академический хор без чьей-либо помощи, без копейки затрат - отличный хор, выезжал выступать за границу (верно, руководителя, Немова, туда не пустили: неблагонадёжен - будешь знать, как правду искать, анархист!)

Сейчас загорелся он разузнать происхождение варлашей, в давние-давние времена основавших Степную. В Волгоградском архиве копался - ничего не нашёл, поезжай, говорят, в Саратов, Степная когда-то подчинялась Саратову. «Ладно, съезжу как-нибудь и в Саратов». Очень хочется историю села прояснить. Сколько загадок тут! Откуда в Степной и вокруг цепь небольших озёр, заводнённых низин? Может, море тут было когда-то? Однажды в дальнем овраге нашёл он морскую ракушку - не просто валялась, а в срезе была, в слое земли, в глубине. Что б это значило? Всё тот же намёк на море. Как бы всё это разгадать? К учителю истории пристаёт:
- Покумекай! Земли там набрать и послать на анализ, а?

Тот молчит, думая, как отделаться, а Немов другое ему:
- Курган там в степи непонятный, в низинке. Если б сторожевой - ему на возвышении место, на сырту. Не захоронение? Ты историк, давай раскопаем, тебе разрешат.
- Брось ерундой заниматься, - отмахнулся учитель. Как пощёчину залепил. Немов даже отпрянул, ушёл раздосадованный.

И опять говорит себе: «Ни на кого не надейся, делай всё сам!»
Да он и не был мечтателем, идеи кому-то подбрасывающим. Ставил цель - достигал, добивался. Сразу несколько целей - за какую сначала хвататься? Травы лекарственные искать - обязательно! Люди болеют, лекарств не купить, дорогие – надо травы искать. Говорят ему: «Нет их в степи, очень мало». А он все нашёл, какие в книге описаны! По справочнику даёт советы, рецепты - лечитесь!

Фотографии нет в селе, приходится ездить в район - так он оборудовал в школьной кладовочке нечто лаборатории (свою туда перенёс), ученики снимают вовсю, все довольны.

Законов никто не знает, отчего и страдают многие - выписал два специальных журнала, справочников накупил и теперь консультирует всех.

Освоил выделку кроличьих шкурок, жене шубу сшить - тоже надо.

Задумал памятник погибшим в войне землякам - самому изготовить, самому и поставить. «Мастерскую» оборудовал дома, сделав высокий навес (скульптура намечена трёхметровая), материалу навёз полон двор – глины, цемента, даже саженцев мелколистного ясеня, посадить потом вокруг памятника. Однако и тут ему палки в колёса: «Нельзя!» Приехал ответственный человек из района, зашёл к нему, говорит:
- А вы знаете, что разрешение требуется? Такие вопросы решает область.
- Идиотизм! - Немов на это сказал.
Тот возмутился:
- Никакой самодеятельности!
- Буду делать, - не отступал Алексей. - Не разрешите ставить в селе - поставлю на кладбище, там разрешений не требуется. Я вон деду с бабкой своим бюсты на могилах поставил, так и это.
- Партизанщина! - взвизгнул начальничек.
Немов с вызовом выпрямился, высокий и представительный против низенького с животиком мужичка, жест рукой в сторону улицы - всё, окончен визит!

Продолжалась работа, спешил.
Дел намечал на годы, а сделать хотел сразу всё.


Он умер от сердечного приступа, не болея - упал, как подсеченный.

Похоронили его в углу кладбища, где собирался памятник ставить воинам-землякам. Большая площадка расчищена там, куча мраморной крошки, куча песка, кирпичи…

 Вроде бы делал он, делал, притомился и ушёл отдохнуть.




 ЧАКУШКА



Все вы, конечно, видели её и не раз, но ничего о ней толком не знаете и вряд ли узнаете, если этот рассказ не прочтёте. Я, можно сказать, последний из могикан, который может сказать о ней всё. Много лет она обогревала меня, подкармливала, укрывала от ветра, дождя. Где только не встретишь её: речка, озеро, пруд... Называют по-разному, в иных местах рогозой, а у нас в Поволжье степном - чакушкой. Уникальное растение! В начале лета, когда нет ещё овощей-фруктов, не считая дикого лука, растущего на лугах, дикой морковки, купырей, борисок, пышечника и прочей съедобной растительности, в пищу за милую душу идёт чакушка. Её можно надёргать и с лодки, и с берега, войдя по колена в воду. Отрывается у самого корня, листья длинные, плоские, как у осоки, тут же срезают их, оставляя лишь подводную часть, и уносят домой охапками, оделяя родных и знакомых. Расслаивая, очищают, будто банан, съедая сердцевину - кто присаливая, с хлебом, а кто прямо так да ещё и похваливая. А если кому удалось чакушку вытащить с корнем, белым, мучнистым - так это деликатес!

Скоро чакушка грубеет, уже и не разжевать, тогда её начинают заготавливать для плетения мягких корзинок, а чуть позже добрые хозяева жнут серпами для крыши. Верно, не каждому это дано - покрыть избу чакушкой, но крыли. Выстилают мелкими снопиками первый ряд над карнизом, к обрешётке притягивают, потом, отступив не более как на четверть, второй, третий... Так, накладывая ряд за рядом, доходят до верха, теперь надо заделать конёк - тут требуется особое тщание, я этот приём не освоил. Крыша получается этажиками - красиво, непромокаемо и ветер не задерёт.

Когда ударят морозы, чакушку можно по льду и косой косить, и даже лопатой сшибать - идёт на утепление хлевов, а также, наряду с камышом и кугой, на топку. Топили ей грубку. Сунешь снопик в дверцу, зажжешь, и лишь успевай подпихивать, с гулом горит, тепла на всю ночь хватает. Сжечь надо, конечно, не одну охапку.

Для плетения корзинок чакушку отбирают лучшую, сердцевина её не ломается, сгибай, как угодно, - из неё и плетут, называя корзинку зембелем. Откуда залетело это нерусское слово в село - неизвестно, да залетело, укоренилось, стало своим, и мастерская, где корзинки плетут, именуется зембельской. Плетут на станочках - простеньких, примитивных, но всё же станочках в виде рамы с уплотнителем ( у нас говорят «ткут», и слова в ходу из ткацкого ремесла: основа, уток). На раму натягивают расщепленные сердцевинки чакушки и сквозь них поперёк пропускают такие же сердцевинки, но целые, не расщепленные. Пройдут несколько рядов, ручку вплетут и дальше ткут, до второй ручки. Полотно потом обрезают, сшивают (чакушкой же), оплетают, и зембель готов. Это самый обычный, серийный, а по заказу и крышку с петлями сделают, и пуговки, и вензель выведут, кому предназначен. Ни ниток, ни ремней, всё естественное.

Зембельская в селе - что собрание невест. Приедет иной лейтенантик домой на побывку, так целыми днями там пропадает, как в клубе. Работа с шутками, разговорами ещё лучше идёт! И увозит затем отпускник в свою часть если не мастерицу, то уж зембелёк именной обязательно.

В своё время зембель служил нам и чемоданом - поехать куда, и тормозком для харчей, когда отправляешься в поле, и просто сумкой пойти на базар. Без зембеля - никуда! Школьникам он заменял портфель и что угодно, вплоть до зонтика и башлыка в ненастье - натянешь его на голову, и сам чёрт тебе не брат!

Два раза в сутки через железнодорожную станцию, что в трёх километрах, проходил пассажирский поезд из Москвы в Камышин и из Камышина в Москву, женщины несли туда продавать свои зембеля, вложат один в другой по нескольку штук и держат цену. Пассажиры знали о нашей фирме, заранее готовили деньги, выбегали, выбирали по нраву. Так и растекались зембели по стране, хотя занятие это - ткать на дому да ещё продавать - вовсе не поощрялось, а даже и запрещалось - не сметь! Власти боялись, как бы человек не заработал больше положенного. Такое было время. Овчину выделать мужику не давали, приходилось тайком, украдкой.

 Дольше всех ткала зембели Селеманова Онька. Она уже вышла из девичьей поры, была одинока и жила своим ремеслом - рукомеслом, как говаривали у нас. Онька полунемая, однако на улице Варлашовке, где она проживала, научились её понимать. Придёт к нам: «Тот дун, дай тотку». Ясно: «Тётя Дуня, дай щётку» - значит, избу белить собралась. На меня, если сердилась, кричала: «Торт рыдый!» (чёрт рыжий). Но когда я уезжал поступать в институт, она подарила мне, торту рыдому, такой зембелёк именной - загляденье. Я долго берёг его и чувствовал себя ей обязанным много лет. Приехал домой на каникулы - она тут же ко мне: «Третыс мэнэ москэ? Кыыв пээду» (Встретишь меня в Москве? В Киев поеду). Конечно, встречу, перевезу на другой вокзал, какой разговор! А встретить по беспечной молодости не сумел, она жаловалась потом моей маме: «Торт рыдый, не трэтыл мэнэ, я плацу, плацу». Позже выяснилось, что не так уж она растерялась: родители мои передали с ней для меня арбузов и помидоров - большой зембель, она зембель тот отдала таксисту, он перевёз её на нужный вокзал и даже помог с билетом.

Нынче зембельская распалась, крыши чакушкой не кроют (для этого в магазинах чего только нет!), грубки ею не топят, на газ перешли, всё село опутано трубами на металлических стойках, и стоит чакушка вдоль речки стеной, стоит на озере, на прудах, в заводнённых местах, к осени выбрасывает соцветия в виде плотных тёмно-коричневых пыжей, городские женщины покупают их на рынках для украшения квартир, называя по незнанию камышом, а ближе к зиме пух от этих пыжей летит и летит, застилая небо.



 РУССКАЯ ПЕЧЬ



Знакомый москвич, узнав, что дачей служит мне дом в далёкой деревне, спросил с наивным блеском в глазах: «И печка русская есть?» Да где ты найдёшь сейчас русскую печь? Разве что какой-нибудь бритоголовый амбал на даровые деньги устроит для экзотики в своей драгоценной «вилле». В сёлах давно таких печей нет, деревенские люди ничем не хотят от городских отличаться: «Ага, вы там сауны в квартирах имеете, а нам в печке париться? Нате вам!» Войдёшь в дом приличного хозяина (не богатого вовсе) и будто в хорошей городской квартире окажешься: просторная кухня, газовая плита с духовкой, столовая, спальня. И «зал», где лишь мягкие широкие кресла и такой же диван, ковёр во весь пол и японский цветной телевизор. Гостиная!

Словом, русской печи теперь не найти. Это раньше была она первой необходимостью сельской семьи, вместе с тем служила истинным украшением избы. Клали её чаще всего на одном фундаменте с грубкой, над которой почти до самого потолка возвышался комель с дымоходами, отделанный карнизиком, выступами. На лицевой стороне - углубления (у нас их называли горнушками), ставь туда хоть цветочки искусственные, хоть фигурку какую. Под печным люком-челом небольшая кладовочка с дверцами или цветной занавеской. Лежанка - за комелем, в глаза не бросается.

Чтобы печь натопить - варить да жарить - нужны дрова, но дров в степи у нас не было, топили тизеками (в иных местах говорят «кизяк» или «кизек», а у нас «тизек») - это, как пишут в словарях, высушенный и нарезанный в форме кирпича навоз, с чем я никак не могу согласиться. Тизек - это уже изделие, изделие из навоза (опять же мы говорим не «навоз», а «назём» - «Расступись, назём, - губернатора везём!»). Весь год собирают его в стожок на просторном дворе или в широком проулке, а когда перепреет он, разбрасывают в круг, поливают, добавляя мелкой соломы, и мнут, водя лошадей по кругу. Когда масса станет однородной, выводят коней и начинают переворачивать круг - становится вся семья шеренгой и, отходя назад, переворачивает вилами тяжёлый назём. И снова мнут. Потом разравнивают, чтоб копытных следов не осталось, а чуть зачерствеет - утаптывают, делая поверхность плотной. Ничем не сделаешь это лучше, чем ногами. Корка сверху затвердевает на второй или третий день, теперь время рубить круг на квадраты - труд для избранных! Тут не только сила, а и сноровка нужна, чутьё в руке. Рубят косырём, в кузне выкованном, очень тяжёлым, с ручкой от полости-лезвия наискось (не отсюда ль «косырь»?). Подняв его над головой, мужик на мощном выдохе «ха!» ударяет лезвием по корке, прорубая весь слой. Удар должен быть таким, чтобы прорубить точно до земли - ни глубже, ни мельче. Чуть-чуть прорубишь землю - тизек с землёй и отстанет, а если до земли не дойдёшь, так вообще не поднимешь его, а когда слой прорублен и земля не задета, он отделяется, как блин со сковороды. Подымают квадратики вилами не ранее чем через день после рубки, когда воздух пройдёт к основанию и тизек начнёт отставать от земли. Далее - сушка: переворачивают с ребра на ребро или два ставят, третьим накрывают (шалашик), затем в кучки складывают - сначала маленькие, через неделю побольше, а еще через неделю совсем большие, высокие. Выкладывают круг (плашмя), второй чуть поуже, третий ещё уже, и получается пустотная пирамида - только так и просохнут тизеки. Складывают их штабелями в сарае и топят всю зиму печь - этим «высушенным и нарезанным в форме кирпича навозом».

Горят они хорошо, и жару много от них. Под просторным сводом хозяйка сварит похлёбку или кашу-кулеш на завтрак, щи к обеду и ужину, по воскресеньям жарит оладьи, по праздникам - блинчики, начинки (больших, на всю сковороду, пирожков) с тыквой или сушёными яблоками. Когда в печи всё прогорит, остаётся лишь жар, его подгребают к правой сторонке, затыкают трубу в сенях, бухнув по кляпу раза два пихтелём, в печь ставят молоко в горшке, половинку сладкой тыквы на сковороде, чугунок каши, хлебы, чугун свёклы для поросёнка, чугун мелкой картошки курам (толкли её затем, перемешивая с отрубями) и те же щи к левой нежаркой стенке, чтоб они не остыли.. Теперь закрывай железным заслоном чело, задёргивай занавесочку перед шестком и можешь идти во двор управляться с другими делами, будет к обеду топлёное молоко, тыква зажаренная, щи горячие, каша дойдёт. За хлебами, верно, надо присматривать, чтобы не пересидели - проколи ножом, липнет тесто или нет? Даже если корка румяная и если даже она потемнела, всё равно проколи, на глазок ошибиться можно. Некоторые хозяйки ещё так определяют готовность: подносят хлеб к кончику носа, тихонько вдыхают - припекает, значит пока сыроват, снова сажай. Не каждая, ясно, сумеет так распознать, потому нож - самое верное средство. Готовые хлебы ставят на край столешницы, сбрызгивают водичкой и накрывают полотенцем, чтобы корка блестела и мягче была. Душа в таком хлебе - разве сравнишь с заводским!

Лежанка к этому времени - в самый раз. Бывает горячевата, зато сохраняет тепло до следующего утра. Промок кто, продрог на морозе - быстренько выпей горячего молока с маслом и на печь, всё как рукой снимет. Целебный сон на печи!

Летом, когда печь не топят или топят не каждый день, надо смазывать свод изнутри. Никогда не забуду, как это делала мама: табуретку подставит к шестку, перекрестится и - голову в чело, уползает с шестка под свод. Я подаю туда ей глину на деревянной лопате, воду в кастрюльке смачивать кирпичи, чтобы лучше пристала к ним глина. Нелегко заделать там щели, за зиму выгоревшие, мазать приходилось лёжа - на одном боку, на другом, на спине. На боку ещё ничего, а вот на спине! Как ни старайся, а и капли в лицо, и глина - тут уж глаза закрывай, вслепую орудуй. А когда дело доходило до пода, мама промазывала его, отступая назад, постепенно выползая из печи. Наломается, будто работала целый день, не присев, вылезет вся забрызганная, заляпанная, но распрямится и стоит довольная: такое сделано дело!

...Это - прошлое наше и в будущем никогда не вернётся, разве только наступит второй ледниковый период, и уж после всё возродится. Тогда-то мои рассказы о чакушке и печке станут бесценными.