Городская баня детства

Владимир Шевнин
ГОРОДСКАЯ БАНЯ ДЕТСТВА

В начальном детстве я очень любил баню, потому что в бане находился буфет, а в нём продавали лимонад. Лимонад был сладкий, вкусный, шипучий. Его так хотелось пить из стеклянных стаканов и смотреть на пузырьки, поднимающиеся вверх. Но лимонад нам с братом покупали только после бани.

Баня в городе была одна, и в ней всегда стояли очереди. Очередь за билетами. Очереди в отделения – слева в мужское, а справа в женское. Очередь в буфет. Очереди мне не нравились. Но можно было потерпеть, потому что после помывки нам покупали лимонад.

В мужское отделение людей пропускал банщик в белом халате. Он отрывал билеты и указывал на свободные места. Одной ноги у него не было, а был деревянный протез от колена, который громко стучал по каменному полу. Все его уважительно звали дядя Ваня и сдавали часы на хранение, чтобы их не украли.

Сначала в раздевалке стояли зелёные фанерные шкафы, и они запирались на ключ. Ключи были на резинках и тряпочках. Их подвязывали на локоть, носили выше колена или же прятали куда-нибудь в мыльницу. Было неудобно, но все боялись воровства и терпели.

Потом эти шкафы поломали и выбросили на свалку. На их место поставили широкие жёлтые скамьи с перегородками и высокими спинками.

– Надоть, стало быть, друга дружке доверять, – мудро рассуждал дядя Ваня. – Москва-то, она так сказала, что коммунизьм скоро. А в коммунизьме замков, стало быть, не будет…

Но с введением коммунизма у нас в городе поторопились. Вскоре, зимой, у одного дядьки украли валенки. Мужик голым бегал по бане, ругался и крыл матом весь этот коммунизм и придурков начальников. Он кричал, что ноги надо «повыдернуть» у тех, кто эту «пофигень» выдумал…

Про коммунизм тогда я ничего толком не знал и ничего плохого про него не думал. Говорили, что при коммунизме не будет денег и всё будет. Я считал, что это очень хорошо, потому что не придётся так долго стоять в баню, и ещё вволю можно будет напиться лимонада.

А вот про начальников я уже кое-что знал. В начальниках ходил один наш родственник, папка звал его брательником. Он был партийным, ездил на машине, висел на городской доске почёта, браконьерил сетями на речках, и все его сильно уважали. Все, кроме меня.

«Брательника» я отчего-то не любил и никогда с ним не здоровался. Родители меня за это ругали.
 – Ты хоть чё это, шипуля, с Василь Михалычем от не здороваешься? – отчитывала меня мать. – Стыдобушка-то какая!.. От горшка два вершка, а гонор показываешь!.. Вот домой от придём, отчихвостим тя по первое число!..

Мыться в бане я тоже не любил. Когда отец уходил в парилку похлестать себя можжевеловым веником, оставленным кем-нибудь в парной на подоконнике, я начинал брызгать в братика водой из тазика. А он начинал плескать в меня мыльницей. Пена попадала в глаза, их начинало щипать. Я бил братишку рехоткой, он кидал в меня мылом – и мы начинали драться…

Приходил из парной раскрасневшийся отец и прикрикивал, чтобы мы, пострелёнки этакие, прекращали дуреть, не то он шабаркнет тазиком нас обоих или отхлобыстает веником по задницам. Тазики были цинковые, а веники зелёные. Когда веником били по спине, она становилась красной. Мне такое дело не нравилось, и я убегал в парилку.

В парной я выше второй ступеньки не поднимался. Откуда-то сбоку, из-под лестницы, из трубы с шипением вырывался горячий пар. Дышать было трудно, всё было в каком-то белёсом тумане. Мужики забирались под самый потолок и, покрякивая, нещадно хлестали себя вениками. Веники были в основном можжевеловые или пихтовые, а ещё берёзовые.

Берёзовые веники мне отчего-то нравились больше. Иногда я выбирал на подоконнике в парной какой-нибудь приличный веник и начинал осторожно бить себя по спине. И ничего хорошего не чувствовал. Почему-то совершенно не крякалось. Такого издевательства над собой я ну никак не понимал. Тогда я приседал на пол и поливал голову холодной водой из крана. Вот это было приятно.

В раздевалке люди, красные от пара и веников, отдыхали. Дядя Ваня приносил из буфета, когда его просили, холодное пиво в кружках. В буфете он в очереди не стоял, а заходил через боковую дверь и подставлял кружки под кран на металлической трубке, которая торчала прямо из бочки с пивом. Некоторым он наливал в большие стеклянные банки. Ещё в буфете было пиво в бутылках. Но оно было дороже, и называлось «Цимлянское». Папка пил иногда его дома.

Один дядька почему-то всегда напивался. Когда он выпивал всё, что мог, он начинал буянить и кричать, что эти суки-коммунисты Россию продали, их, суконок вонючих, вешать надо на всех столбах. И вообще – революцию надоть делать новую!..

Про себя я думал, что вешать никого не надо. Но коммунистом был папкин брательник. И тут я с дядькой соглашался. Но думал ещё, что другие-то коммунисты, наверное, хорошие. Я хотел спросить дядьку, как делать эту революцию, но боялся. Дядька был инвалид, и в милицию его никогда не забирали.

В зале, на скамейке, когда мы одетыми выходили из мужского отделения, нас уже ждали мама и бабушка. Они всегда вымывались раньше нас и успевали отстоять очередь в буфет. Себе они брали квас, нам с братиком покупали по бутылке напитка, а отцу – кружку пива. Мы с братом, причмокивая, тянули сладкую воду из горлышка. Мать с бабушкой нас одергивали, заставляли налить лимонад в стаканы и пить по-человечески и не баловаться. А мы смотрели на пузырьки жёлтой прозрачной влаги и – баловались.

Отец молча выпивал кружку пива, хмыкал, говорил, что пиво нынче свежее и не разбавленное, и надо бы повторить. Мать отвечала, что уже хватит, что пора домой, что на улице быстро темнеет…

Мы тоже кричали, что хотим повторить лимонаду… Отец цыкал на нас, мол, лопнете по дороге. Он брал у матери 23 копейки на пиво и 27 копеек на газировку с бутылкой нам, домой. Пиво он выпивал залпом, а лимонад засовывал в сумку.

Нас с братом обматывали шарфами, и мы выходили на улицу. Отец поднимал ворот полушубка, а мать с бабушкой укутывались в шали. Впереди, с сумкой, шёл отец, за ним – мать с бабушкой, потом младший братик. Я шёл последним.

Под валенками поскрипывал белый снег. Мороз щипал нос, и я прятал лицо в варежку. На столбе покачивался фонарь с тусклой лампочкой. Где-то высоко над нами множеством точек висели звёзды, а сбоку, над крышами деревянных строений, сияла большая серебристая луна. В окнах домов, за занавесками, горел неяркий свет. И было тихо, тихо, тихо…

Я шёл по хрустящему снегу и вглядывался в небо. Какие-то смутные, неясные мысли посещали меня. Я смотрел на звёзды, потом на луну, и думал о чём-то, что никак не мог выразить словами. Что-то очень большое и значимое входило в меня и прокатывалось внутри моего маленького тельца незримыми волнами.
Снег скрипел под ногами, качалась лампа на столбе, из печных труб клубился к небу дым сгораемых дров. А высокое небо было чёрное-чёрное и висело надо мной, утыканное неисчислимым множеством звёзд, с подвешенным к небу серебряным шаром.

И всё вокруг казалось мне таким незначительным: и очереди, и украденные валенки, и пьяный мужик, и мыльная пена в глазах; и лимонад, который мы выпьем с братом в полуподвале; и сам полуподвал, который был нашим родным домом; и даже идущие впереди брат, бабушка, мать и отец…


…Прошло полжизни. Каждый год я стараюсь приехать в родной город. И обязательно зайти в баню. Но это уже другая баня. Ту, старую, перестроили в прачечную. За рекой, в Жерновогорье, возвели ещё одну, на месте разрушенного властями храма. Очереди исчезли. Билеты вздорожали. Народ в баню ходит редко – у одних уже ванная и душ, другие поставили собственные деревянные баньки на огородах и дачах.

Банщика дяди Вани давно нет в живых. Там же, на городском кладбище над рекой, покоятся и отец с бабушкой. Маму возят мыться в баню на инвалидном автобусе, по пятницам. Брат с сыновьями ходит к соседу в баньку с металлической печкой по субботам...


Я покупаю билет в городскую баню. Людей в просторном помещении мало. Надеваю резиновые тапочки, замачиваю берёзовый веник, смываю дорожную пыль под душем, водружаю на голову шляпу, похожую на колпак гнома, и направляюсь в парную.

Банной печи в парилке по-прежнему нет. Открывается вентиль, и из трубы с шумом вырывается пар. Два-три человека сидят на скамье, прогреваясь. На меня смотрят с удивлением.

– Это чё у тебя? – не выдерживает, наконец, полный мужик, долго косившийся на мою шляпу. – Голова мёрзнет, ли чё ли?

– Да нет, наоборот, – отвечаю ему с улыбкой, – это чтобы голова не перегрелась. Положено так в бане, чтобы тапочки, шляпа, ну и веник…

Мужик глядит на свои босые ноги, потом на мои тапочки, снова на шляпу, хмыкает и начинает исступлённо лупцевать по телу можжевельником.

– Хм, положено, это кем и где положено? Ты бы ещё ушанку надел…

Впрочем, говорит он это совсем беззлобно и, отхлеставшись, уходит. Посидев, я тоже начинаю бить себя по ногам, рукам и спине берёзовыми ветвями. Нательный крестик жжёт тело. Значит, действительно, жарко.

– Хорош сегодня парок! – говорит парящийся рядом человек. Тело его уже совершенно красное, с прилипшими листиками, и блестит от пота.

– Да уж, отменный, – отвечает другой, покрякивая и охаживая себя листьями дуба. Этот роскошный дубовый веник вызывает у меня неподдельную зависть. Пар сегодня не сырой, я тоже с ними соглашаюсь и парюсь в удовольствие.

Потом я сижу на скамье, укрывшись полотенцем, и потягиваю пиво из полиэтиленовой бутыли. И вспоминаю…

Вспоминаю ту старую баню, бесконечные очереди, хромого банщика на протезе, валенки, местного «революционера», слёзы в глазах от детского мыла, неподступную для меня парилку, овальные цинковые тазики, скрип снега под ногами, и звёзды над головой…

Вспоминаю своё детство, ту, уже прошедшую и невозвратимую жизнь. Вспоминаю родных и знакомых, ушедших и живущих… И мне становится грустно. Уже не радует и отсутствие очередей, и доступность желаний, и весь сегодняшний мир.

Я выхожу на воздух. Светит солнце. Я иду по асфальтовым улицам города. Дует лёгкий ветерок, пахнет выхлопными газами автомобилей, с шумом несущихся мимо.

Я не вижу звёзд и не чувствую неба.

В родной город я приезжаю всегда летом и в баню хожу только днём.