Записки волонтера. Пролог

Ночная Кобыла
- Господи, как же ногами походить хочется!

Её распухшие, заплаканные до блефарита веки сжимаются. Сколько ей? За семьдесят? А волосы русые. Может быть крашеные? Недавно из дома. Долго здесь не живут. На пододеяльнике несколько темных пятнышек подсохшей крови. Левая сухонькая рука непрерывно дергается. И бьется. О грудь, голову, металлические ограждения кровати и угол пустой тумбочки. На локте свежая ранка. Ей очень мешает эта рука, живущая своей собственной, бесконтрольной жизнью. Стены в палате лысые, кроме коек - только столик с графином кипяченой воды.
- Доченьки, сегодня праздник, а? Потому пришли?

 Глаза щиплет и застилает мутью. Я что-то лепечу в оправдание и выскакиваю в пустой коридор. Сестра Милосердия. Какая, на хрен, сестра?! Слезы брызжут на белый халат, сочные и предательские. Что ты возомнила о себе? Утешать умирающих, воркуя о Боге? Здесь не бывает атеистов. Добрая самаритянка! Ты же слабая! Слабая, слабая!!! Штангист, хватанувший не свой вес. А теперь слушаешь, как трещат собственные связки.

- Э-э, девочка, так не пойдет, - Татьяна Григорьевна прикрывает дверь №214, ласково обнимает за плечи и усаживает на диван: - Слезки придержи, здесь своих хватает.

Холл большой и по-больничному светлый. Диван тоже светлый – белый, как молоко. Мягкий и практично обитый дерматином. Через приоткрытые двери балкона сочится отрезвляющий сквозняк. В нем ажурной бабочкой порхает легкий тюль. Еще в холле нет запаха.

Голос Татьяны Григорьевны доносится откуда-то издалека:
- На этаже еще Марина и Света. Третий корпус неокучен. Называть по имени-отчеству. Захотите погулять – коляски у медсестер. В №214 покормишь лежачих. Ложки помыть. Зайди к Нине Ивановне. У Анны Васильевны…

В голове бульон из имен и номеров палат. У меня и без того плохая память на имена и лица. Не додумалась прихватить блокнот. Координатор уходит.
- Татьяна Григорьевна?! Не волнуйтесь, я справлюсь.

Справлюсь?! Я чувствую себя щенком, брошенным в воду. Хочешь жить – греби. Помнишь, как учили плавать? В таежном пруду. Пошла на дно, испуганными глазенками хлопала в зеленой илистой взвеси и пускала пузыри. Откачали. Сейчас - повзрослела. Выпутывайся сама.

Я улыбаюсь, встряхиваю волосами и расплываюсь в беззаботной улыбке. Теперь я – оранжевый апельсин, солнечный смайлик, новогодний мандарин под елкой, коробочка в блестящей мишуре. И меня ждет нетерпеливая ребятня.

- Ольга Юрьевна! Как дела? Столько коридоров! Как вы здесь разбираетесь?!

Старушка каменным истуканчиком исподлобья смотрит на меня. Подозрительно и враждебно. Черт, она же «сидячая»! Ты знаешь, сколько месяцев она не видела эти коридоры?! А может быть - лет!? Комната два на три метра. Койка и телевизор. На тумбочке – выпитый «Иммунеле». Значит, родственники есть.
- Ольга Юрьевна, мне пора, что-нибудь нужно?
Я проиграла. Старушка недоверчиво следит за мной насмешливыми глазками. Ретируюсь.

Александра Васильевна опять плачет. Левая сухая рука бьется о край тумбочки.
- Вот и я!
На сизых губах - три струпа. Беспокойные узловатые пальцы постоянно расковыривают их. Под ногтями – полоски спекшейся крови.
-Дочь, а ты – кто?
Лучше бы мне дали подстригать ногти. Или выносить утки. Я не знаю о чем говорить. Столько лет давить в себе грех празднословия - добиться и теперь заново учиться весело щебетать и нести радостную чушь. Как синички под окном. Что-то непринужденное и позитивное с извечным катарсисом в финале.

Здесь только один катарсис - в конце тоннеля, известный и долгожданный.

- Александра Васильевна , Вы давно здесь?
Она опять плачет. Маленькое хрупкое тельце, придавленное казенным одеялом. Острые согбенные коленки, которые невозможно прикрыть самостоятельно. Мне безудержно хочется её обнять и прижать к груди.
Приносят обед.
- О, чай! Душистый! Я тоже люблю.
Она плачет.
-А где родились?
-Под Рязанью.
Наконец-то.
- А от Луховиц далеко? Рядом?! О-ой, рыбалка у вас хороша!
Я держу в ладонях легкую кружку с носиком-соской и болтаю о рыбалке. О щуке, которую поймала в прошлом году, о Константиново и юбилее Есенина.
- Дочь, а ты – добрая? –она наивно перебивает меня, и тут же добавляет: -До-обрая. Другие сюда не ходят.

Пытаюсь кормить с ложечки. Она плачет. Плачет, потому что была молодой и красивой, потому что строила МГУ и весила восемьдесят килограммов, плачет, потому что умер муж и нет детей.
- Никого! Я бы сотню родила, дочь!
- А у меня пока одна - Машенька. Вкусно!
Тяжелее всего засунуть ложку картофельного пюре ей в рот. Она не хочет есть. И не хочет жить.
- Дочь, сама поешь. Дочь, ты голодная. Без тебя – не стану. Я не смотрю, - она накрывается с головой одеялом и ждет. Как ребенок проверяет мою искренность. Делится последним куском. У нее ничего нет, кроме этой жестяной миски с пюре и котлетой. Господи, ведь я не знаю, как поступить!
- Матушка, вкусно же!
Тугой горячий комочек инородно проваливается в пищевод. Только сейчас я чувствую, что действительно голодна.

Так-то. Одной ложкой - напополам. Все равно, что причащаться с больной. Ты же никогда не думаешь об этом. А почему сейчас? Она послушно проглатывает приставленный ко рту кусок. У неё нет выбора. Левая рука бьется о тумбочку. Я сжимаю непослушный локоть ладонями, и он вздрагивает в них испуганным мотыльком.
- Мне пора! –осторожно глажу морщинистый лоб в веснушках.

Закрываю дверь. Через десять минут она забудет о моём существовании. И опять заплачет.

№215. На дне темных сливовых провалов глаз – ясный проницательный взгляд. Глинисто-желтая кожа и неестественно вздутый живот -печеночница.
-Елена Викторовна, Вы здесь по своему желанию?
Почему-то это нужно выяснять.
-Н-нет, я заболела. Мой сын решил, что мне лучше временно побыть здесь.
«Решил - временно». От этой деликатной лжи ей становится совестно и неловко.
- Я вернусь через неделю, что-нибудь принести?
-Чехова, если можно.

№220.
-А кто Светлана Владимировна?
- Уже все. В среду.

В два часа чаепитие волонтеров. Спускаюсь по лестнице.

- Не знаю, было ли от меня хоть на грош пользы, - я отпиваю обжигающий глоток крепкого, как чифирь, чая и впервые за день смеюсь, вспомнив, как вдруг разом стали ябедничать и гомозить мои старушки.
-Представляете, Володька пошел! Сам пошел!
Наташа сияет тем самым солнечным смайликом, который так не дается мне. Володька – сорокалетний художник, разбитый инсультом. Пятнадцать лет лежачим, недвижимым «овощем» в просторной, увешанной собственными картинами комнате. Пока не появилась она – тоненькая и упрямая. Кричала на него, ругалась, заставляла впервые пересесть в коляску. И он тоже кричал в ответ. Матерился. Посылал. Согласился. Пересел в коляску, впервые встал, держась за коляску, переставил ноги. А сегодня оперся на её хрупкие плечи и пошел сам.

Татьяна Григорьевна отставляет чашку и становится серьезной:
-Э-э, милые, мы нуждаемся в них сильнее, чем они в нас. Ну, до встречи?

Дома я долго стою у окна, смотрю на серую январскую Москву и дрожащими руками подливаю терпкий коньяк.