Заговор

Александр Рубан
     — Это что же получится, если солдаты полезут в политику? — любил говаривать Луций Тарквиний Коллатин, почётный гражданин Рима, сенатор и командир Коллатинской Отдельной элитной штурмовой центурии. — Ничего хорошего из этого не может получиться!
     И не лез, часто и откровенно манкируя заседаниями в Сенате. Ни сам не лез, ни своим подчинённым не позволял. Наверное, поэтому его центурия и стала элитной — единственным элитным подразделением Римской армии, набранным не из римлян, а из жителей вассальной по отношению к Риму Коллации.
     Последний раз Луций Коллатин изрёк свою сентенцию накануне объявления войны рутулам. Потом, вплоть до начала военных действий, ему было некогда размышлять об этих вещах. А в ходе войны он изменил свои убеждения, и в политику (причём, в большую политику) влез.
     То есть, не влез, конечно, а вошёл. Твёрдым военным шагом, прямо и честно, как делал всё в своей недолгой жизни.
    
     Поздним вечером, после целого дня утомительных и бесплодных — утомительно бесплодных и бесплодно утомительных — дебатов с Отцами Города, Луций Коллатин вышел из-под давящих сводов здания Сената, и миновал деревянную колоннаду, и уже высматривал у коновязи своего раба, и уже предвкушал недолгую быструю скачку по Коллатинской дороге, тёплую ванну и мирный ужин в кругу семьи — быть может, последний мирный ужин в этой жизни, — и улыбку Лукреции, её быстрые твёрдые пальцы, и мягкие губы, и горячие бёдра...
     Всё это и многое другое пришлось отложить на потом, потому что твёрдая властная длань легла на его плечо, и, резко обернувшись, Луций разглядел в сгущающихся сумерках лицо её хозяина. Это был Секст Тарквиний, старший сын и, вполне вероятно, наследник Тарквиния Гордого, царя Великого Рима, тоже сенатор и тоже командир центурии — но не Коллатинской Отдельной (пусть даже элитной и штурмовой, но всё-таки пехотной), а столичной и всаднической, одной из трёх привилегированных центурий Рима.
     Царевич, непривычно мягко улыбаясь, высказал желание прогуляться по вечернему Риму в обществе дальнего родственника и коллеги из Коллации — и Коллатин, разумеется, не мог отказать ему в этой просьбе. Секст щёлкнул пальцами, подзывая рабов, они уединились в закрытых носилках и двинулись вниз по Палатинскому холму, в сторону Тибра.
     — О чём мы будем говорить, царевич? — напрямую спросил Коллатин.
     — Ну разумеется, о бабах, — оживлённо (пожалуй, слишком оживлённо) ответил Секст. — Например, я знаю, что ты избегаешь посещать храм Весты — и совершенно зря! Во-первых, твоё пренебрежение вряд ли угодно богине, а во-вторых, там-таки бывает презабавно.
     — Я женат, — сухо сказал Коллатин.
     — Я тоже. Ну и что? Если ты полагаешь, что я изменяю моей Горации с весталками... Ты действительно так полагаешь?
     — Я слушаю тебя, царевич, и верю твоим словам.
     — Ах, милый Коллатин! Спорим: ты не способен вообразить даже малую долю тех извращений и ухищрений, на которые идут отчаянные бестии, чтобы не упустить ничего из плотских радостей и в то же время остаться девственницами! А если я ухожу от девственницы, оставляя её таковой, — разве можно сказать, что я изменяю моей жене?..
     И на протяжении всего пути до набережной Тибра Секст Тарквиний травил грязные анекдоты о весталках, а Луций Коллатин вынужден был эту его похабщину терпеливо сносить. В конце концов он понял, что их предстоящую — и настоящую! — беседу не должны слышать даже рабы. А если Секст обращает внимание на рабов, значит беседа будет действительно очень серьёзной.
     Коллатин перестал терпеливо внимать и стал изображать терпеливое внимание, уже не заботясь об ответных репликах, а вместо этого вспоминая и заново переживая утомительные и бесплодные дебаты Отцов Города. Не только и не столько, впрочем, именно сегодняшние дебаты, сколько свою эпизодическую, но бурную сенаторскую деятельность ad obo.* {* Вообще, в целом (лат.).}
    
     Даже после возобновления договора с Этрурией, когда национальная принадлежность Луция Коллатина перестала быть порочащим обстоятельством, когда он стал, наконец, не почётным, а действительным членом Сената и получил право обвести свою белую тогу пурпурной каймой, — даже тогда он появлялся на заседаниях очень редко. Только если на рассмотрение выносились вопросы сугубо военные. И только если сам имел что сказать. Свои выступления он готовил долго и тщательно, по многу раз обкатывал почти готовый текст на своих домашних, включая малолетних детей и даже рабов. Поэтому в Сенате говорил кратко, образно и предельно просто, с неизбежными поправками на доступный для штафирок уровень восприятия военных проблем.
     Лысые и седовласые штафирки слушали, кивали, одобрительно свистели, а потом поступали по-своему. Как правило — с точки зрения военного человека — весьма неразумно. Почти все они, эти лысые и седовласые Отцы великого народа, были купцами, ростовщиками и арендодателями, но никак не воинами. Любой новобранец (да что там — любой мальчишка, играющий на берегу Тибра в «наших и вольсков»!) знал о современной войне больше, чем все эти старцы вместе взятые.
     О, разумеется, они тоже повоевали-таки на своём веку! Без боевого стажа они не стали бы ни полноправными римлянами, ни тем более сенаторами! Но воевали они в те далёкие, глупые и, к счастью, уже легендарные времена, когда исход кампании решался прихотью богов, а не умением и стойкостью людей. Не слаженными действиями всех наличных сил — застрельщиков и штурмовиков, пехоты и конницы, диверсантов и механиков, фронта и обоза, — а удачей или неудачей нескольких бойцов, совершенно неподконтрольных командованию.Результат войны мог, например, зависеть от самовольной вылазки юнца-диверсанта, который вознамерился убить вражьего царя, но, не зная оного в лицо, прирезал полкового писаря. После чего был, разумеется, пленён и демонстрировал неузнанному царю свой несгибаемый дух и презрение к физической боли*... {*Имеется в виду подвиг Муция Сцеволы.} Или, того не лучше — от поединка трёх-четырёх пар отчаянных головорезов: герои, понимаешь, дрались, убегали друг от друга и друг друга преследовали чуть ли не по всей долине Тибра, ломали щиты, теряли мечи, пускали в ход камни, палки и зубы, — а две толпы восторженных вооружённых идиотов наблюдали и подзуживали. Бегали по театру «военных действий», как по арене Большого цирка, расступались, давя самих себя и освобождая место поединщикам, — и даже не пытались подбросить, скажем, копьё своему или подставить ножку чужому*... {*Поединок братьев Горациев и братьев Куриациев решил исход военного конфликта римлян с альбанцами.}
     И от таких вот, с позволения сказать, «операций» зависела судьба отечества! И такие вот поступки (современный полководец назвал бы их проступками, если не преступлениями) седовласые Отцы, впадающие в детство, полагали верхом мужества и мудрости, примером для подражания и знаком благоволения богов к Великому Городу!
     Но Луций Коллатин не зря тренировался в красноречии на рабах и детях. Это научило его быть терпеливым, понятным и убедительным. А главное — он был честным, как и подобает воину.
     — Ваше дело — назвать мне врага, — говорил он, завершая свои глубоко продуманные и предельно простые речи. — Моё дело — покорить его или уничтожить. Если это будет угодно богам.
     От последней формулы его коробило, но — что делать? — она была обязательной. Политика...
     Грязное это дело — политика. Куда как более грязное, чем война, — потому что глупое и лживое. Именно политики изобрели такие понятия, как «коллективный разум», «воля народа», «всеобщее благо» и прочие невразумительные вещи. Разве можно сложить некий единый разум из большого количества отдельных глупостей — пусть даже из очень большого количества? Новую мысль — из множества предрассудков? Высшую компетентность — из догадок и сплетен? Объективную истину — из пристрастий, недомолвок и неправд? Нет, не к морщинистолицым носителям «коллективного разума», не к косноязычным выразителям «народной воли», не к своекорыстным радетелям за «всеобщее благо» обращал свои редкие и тщательно продуманные речи полководец Луций Коллатин, — а к царю Великого Рима Тарквинию Гордому! Который, кстати, тоже редко появлялся в Сенате. И правильно делал. Но протоколы-то он, надо полагать, читал?..
     Между тем тлетворное влияние невразумительных идей росло и ширилось, охватив уже не только штафирок, но и столичные легионы. Эпидемия докатилась даже до вассальной Коллации, поражая прежде всего малообразованных (образованных, но всё-таки мало) обывателей и младший командный состав Коллатинской Отдельной. Было бы, наверное, неплохо изобрести что-то вроде умственного карантина. И «что-то вроде» центурион применял. Разумеется, муштра. Разумеется, учебные тревоги. Разумеется, самая грязная и бессмысленная работа для самых задумчивых... Но всё это были заведомо оборонительные меры в борьбе с эпидемией, а Луций Коллатин предпочитал наступление. В крайнем случае — вылазки, диверсии и рейды. Он не зря был командиром именно штурмовой центурии. Отдельной и элитной.
     В семье не без урода. Время от времени кто-нибудь из новоизбранных трибунов Коллатинской Отдельной воспламенялся желанием исполнить не только свой воинский долг, но и общественную обязанность и начинал прилюдно требовать от своего командира того и этого. Невозмутимо выслушав гласящего от имени народа, центурион по-штатски вежливо, без солдафонского рыка и без своеобычных, нарочито дубовых хохмочек, просил у дурака три дня на размышление. И ровно через три дня либо выполнял требование, либо не выполнял. Сообразуясь при этом со своим и только со своим пониманием нужд и чаяний легионера. А на ближайшем смотру обязательно вызывал народного радетеля из строя и объявлял ему благодарность командования — за проявленное рвение и за дальновидность, присущую не столько простому солдату, сколько зрелому государственному мужу. После чего радетель получал почётное назначение в столицу, на строительство Большого сточного Канала.
     Канализация была до крайности необходима Риму — едва ли не больше, чем новый храм Юпитера Становителя на Тарпейской дороге. Храм возвели наёмные мастера из Этрурии, и их дорогостоящие услуги истощили царскую казну. Поэтому на рытьё канала Тарквиний Гордый бросил неимущих горожан, присоединив к их воинской повинности малопочётную трудовую* . {*Кажется, это был первый в мировой истории стройбат.} Этой великой стройке, как и затянувшейся войне с вольсками, ни конца, ни края не было и в обозримом будущем не предвиделось*. {*Война с вольсками, начатая Тарквинием Гордым, продолжалась двести лет.} Единственное отличие заключалось в том, что война с вольсками иногда позволяла извлечь дивиденды (проще говоря, пограбить). Каковые дивиденды недостроенная Cloaca Maxima* {*Большой Канал (лат.).} исправно заглатывала, извергая всё проглоченное в Тибр. Cloaca — она и есть клоака...
    
     Царевич оборвал на полуфразе красочное описание какой-то из недавних оргий, в которой принимал участие не то он сам, не то его знакомый, и откинул полог. Они вышли из носилок и непроизвольно, почти одинаковым жестом, зажали носы. Коллатин огляделся.
     Это и в самом деле было идеальное место для серьёзной беседы: здесь, в пяти шагах от устья Большого сточного Канала, они могли не опасаться посторонних ушей. Cloaca Maxima, безобразно взрезавшая берег, ещё не закрытая каменными сводами, но уже действующая, извергала своё содержимое в некогда светлые струи Тибра, а свои миазмы — в некогда прозрачный воздух над некогда лесистым склоном Палатина.
     Царевич мановением свободной длани отпустил рабов, и те немедленно, почти бегом, ретировались — вверх, как можно выше и как можно дальше.
     Солнце садилось, с почти заметной глазу быстротой катясь по крутому склону холма Яникул на том берегу Тибра. В контровом свете мутный от миазмов воздух дрожал и переливался нежными пастельными тонами, как внутренность громадной — величиной во всю Вселенную — раковины. На медленной глади Тибра, слегка возмущённой стоками и оттого не просто тёмной, а пятнисто-тёмной, улеглась, почти параллельно Свайному мосту, широкая закатная тропа. Ровная, кричаще-алая, почти твёрдая посередине и зыбучая, с быстрыми высверками золота — по краям. Берега были черны сквозь перламутровое свечение эфира. Глазу не на чём было остановиться, кроме обманчивой надёжности алого нерукотворного моста и быстрого мельтешения золотой ряби.
     Несколько долгих мгновений они молчали, вслушиваясь и всматриваясь, и зажимая носы, и Коллатин вдруг понял, откуда взялись эти золотые высверки по краям алой закатной тропы. Река была широка и спокойна, а ветер уснул ещё в полдень, на водной глади не могло быть мелких и частых волн. Сверкает не вода, а то, что плывёт по её поверхности.
     — Золото, — сказал он, всё ещё зажимая нос.
     — Что? — переспросил царевич.
     — Я говорю: золото. Видишь, отсверкивает?
     — Похоже, — согласился Секст.
     — А ты, наверное, думаешь, что это плывёт и сверкает дерьмо?
     — Не думаю, а знаю. По крайней мере, так утверждает мой нос.
     — Твой нос заблуждается, — горько и жёстко сказал Коллатин. — Это не дерьмо, а золото — то самое золото, которое мои солдаты принесли из Свессы Помеции.
     — Ну, положим, и ты не совсем прав, — усмехнулся Секст. — Пометийское золото несли мои солдаты, а не твои.
     — Верно, — легко согласился Коллатин. — Мои прикрывали отход и проливали кровь — свою и вольсков. Она, как видишь, тоже присутствует в этой аллегории. — Он простёр руку к закатной тропе, перестав, наконец, зажимать нос. (Дышать было всё-таки можно. Неприятно, но можно.) — Много крови и чуть-чуть золота по краям. И всё это — дерьмо!
     — Кровавый понос Великого Города, — метафорически и нейтрально проговорил Секст, всё ещё в нос. — Ты не любишь войну, солдат?
     Коллатин промолчал. Он мог бы возразить, что хороший солдат и не должен любить войну — он должен уметь воевать. Что именно этим солдат отличается и от мальчика, играющего в «наших и вольсков», и от Отцов Города... Но Коллатину не хотелось спорить, он устал от бесплодных дебатов.
     Наверное, царевичу тоже не хотелось спорить. Наверное, он тоже устал от бесплодных дебатов, а Коллатина вытащил сюда просто так, чтобы отдохнуть от дураков в компании умного человека... Нет, мысленно вздохнул Коллатин. Секст Тарквиний ничего не делает просто так.
     — Кстати, о поносе, — сказал Секст Тарквиний, ничего не делающий просто так. — Я внимательно слушал твою речь в Сенате...
     — Спасибо, — сказал Коллатин, подождав и не дождавшись продолжения. — И как она тебе?
     — Хорошая речь, — похвалил царевич. — Умная. Честная. Пожалуй, единственная умная и честная речь за последние два месяца — или сколько там тебя не видели на заседаниях?
     — Сорок три дня.
     — Значит, это была единственная умная и честная речь за последние сорок три дня.
     — Но бесполезная?
     — Увы. Если не сказать больше.
     — Почему же не сказать? — Коллатин пожал плечами. (Это был совершенно бесцельный жест: царевич не мог увидеть его в уже сгустившейся тьме.) — Скажи!
     — Наверное, придётся. Ты бы и сам додумался, если бы не был так наивен и чист во всём, что прямо не касается войны. Поэтому я скажу... Милый Коллатин, твоя антивоенная речь была не просто бесполезной. Ты добился прямо противоположной цели! Теперь мы обязательно будем воевать с рутулами, и только боги знают, чем кончится эта война.
     — Не понимаю, — помолчав, сознался Коллатин. — Я не хотел и не хочу этой войны, и я объяснил, почему. Если Отцы Города не вняли моим словам, значит, я был недостаточно убедителен.
     — Наоборот: твоя аргументация оказалась очень весомой. Ты сказал и сумел доказать, что Ардея богата, хотя и крепка.
     — Неприступна, — поправил Коллатин.
     — Неприступных городов не бывает, ибо «нет человеческих сил, способных противиться римскому оружию», — торжественно процитировал Секст знаменитое пророчество.
     — Это демагогия, царевич!
     — Это протокол, мой милый Коллатин. У меня хорошая память — иначе я бы не смог сделать то, что сделал в Габии. Но я цитирую твою речь не по памяти, а по протоколу. «Ардея крепка, но богата».
     — И богата. «И», а не «но»! Деньги рутулов работают на оборону, а оборона — на деньги. В споре золота и железа всегда побеждает золото... Неужели они даже этого не поняли? В железном Риме слишком мало золота, чтобы мы могли победить в этой войне!
     — Зато слишком много дерьма. И его не станет меньше, пока Cloaca Maxima не будет закрыта каменными сводами по всей длине. Для этого нам нужно золото рутулов. Но рутулы не хотят делиться с нами. И чтобы Рим не утонул в дерьме, придётся утопить в крови Ардею... Так что, готовься к штурму, солдат, — и готовь своих головорезов. А также механиков и стенобитчиков.
     — Что? На штурм Ардеи царь бросит Коллатинскую Отдельную? Но почему?
     — Потому что её командир умён. Потому что в своей речи перед Сенатом он показал превосходное знание всех мыслимых трудностей предстоящего штурма. Потому что если он не возьмёт Ардею, её не возьмёт никто... Понимаешь, что ты натворил? Готовься. Твоя центурия пойдёт на штурм Ардеи первой.
     — И ляжет под её стенами, — угрюмо сказал Коллатин.
     — А вот это уже зависит только от тебя. Теперь ты знаешь, к чему готовить своих солдат.
     — Они сделают всё, что могут. Но Ардея неприступна.
     — Значит, они должны сделать больше, чтобы взять Ардею. Или меньше — чтобы уцелеть.
     — Они солдаты, а не политики. Получив приказ, они его выполняют.
     — Вот именно.
     — Ты хочешь сказать...
     — Что наш разговор ещё не закончен, — перебил царевич.
     Его голос был официален и сух, но тяжёлая и властная рука, снова лёгшая на плечо Коллатина, сжала это плечо почти дружески.
     — Наверное, у тебя появились вопросы, на которые я мог бы ответить. Спрашивай. Но сначала подумай.
     Коллатин взял себя в руки. Старший царевич Секст Тарквиний, ничего не делающий просто так, хочет поиграть в вопросы и ответы. «Да и нет не говорить, чёрное и белое не называть». Политика... Коллатин собрался с мыслями и фразу за фразой восстановил всё, что было только что сказано. Спрашивать было не о чём, всё было ясно. Царевичу нужна его центурия, боеспособная и по возможности невредимая. То, что задумал Секст — если он действительно задумал это — было безумием... или изменой.
     — Царь действительно намерен начать эту войну? — спросил Коллатин. — Ты уже беседовал с ним?
     — Я беседовал с ним на самые разные темы всю свою сознательную жизнь. Это достаточный срок, чтобы научиться предвидеть его решения.
     — Я солдат, — хрипло сказал Коллатин. — Если царь прикажет мне штурмовать Ардею, я буду штурмовать Ардею. Неужели ты знаешь хоть одного офицера, который поступит иначе?
     — Я не знаю ни одного офицера, который пошлёт своих солдат на верную и заведомо бесполезную смерть. Но для других офицеров безнадёжность этого штурма не столь очевидна, как для тебя. Поэтому на приступ пойдут все.
     — Что значит «все»?
     — «Все» — значит все.
     — Даже те, кто занят на строительстве Канала?
     — Они — в первую очередь... Но это ещё одна сторона политики, о которой тебе лучше не знать.
     — И сколько их у неё — сторон?
     — Не меньше шести. Как у игральных костей. Под одной из граней спрятана свинцовая пластинка — и лишь немногие знают, под которой именно.
     — Я никогда не играл такими костями! — резко сказал Коллатин.
     Если бы царевич разгневался или, наоборот, расхохотался, подозрения Луция Коллатина переросли бы в уверенность. Но Секст Тарквиний остался невозмутим.
     — Ты не политик, милый Коллатин, — сказал он. — Ты хочешь получить прямой ответ, задавая уклончивые вопросы. Как и война с рутулами, это либо смертельно опасно, либо затянется очень надолго... Второе предпочтительнее: тогда Рим сохранит свою армию. По крайней мере, лучшую её часть... Тебе решать: Тарквиниям ты служишь, или Риму?
     — Нет, — твёрдо сказал Коллатин. — Не мне это решать. Это что же получится, если солдаты полезут в политику? Ничего хорошего из этого не может получиться!*
    
     _____________________________
     * Спустя два с половиной месяца вся царская семья была изгнана из Рима, а полководец Луций Коллатин стал одним из первых двух консулов Римской республики. Вторым (или первым?) консулом был избран Луций Юний Брут.