Дорога длиною в жизнь Глава 3-5

Алина Менькова
Г Л А В А 3


Незаметно осень вступила в свои права. По утрам слегка придавливал холодок. Тополь во дворе с каждым днем все больше терял пожелтевшие листья. Догола разделись сады, и далекий лес за рекою, на горизонте, напоминал небритую щетину на щеках уставшего больного человека.
В Бустнеровской школе было прохладно, пахло прелым деревом. Из расположенного в конце коридора квадратного окна с разбитым стеклом рассеивался свет. Солнечные пятна лежали на широких досках. Мне совсем не хотелось идти домой. Я присела на корточки у школьного окна и стала рассматривать вялую игру бликов. Солнечные пятна незаметно переместились на выбеленную известью стену. В дверях с табличкой «Учительская» появилась грузная, почти квадратная женщина с широкоскулым лицом.
- А ты что здесь сидишь, деточка? Домой не спешишь. Мама, поди, заждалась.
- А у меня нет мамы.
- Как – «нет мамы»?
- Вернее, есть. Две, - попыталась объяснить я.
- Странная арифметика…
Явно сконфуженная, она прошлась, а точнее, прокатилась по коридору, поправляя
на ходу детские рисунки на стене.
«Интересно, - думала я, - мама вспоминает обо мне сейчас или нет?». С этой мыслью я вышла из здания школы. Школа-семилетка была одноэтажной, бревенчатой, вытянутой по фасаду; щели между рассохшимися бревнами были тщательно проконопачены; щербины на каменном фундаменте замазаны глиной.
Грузовик, на котором нас, сельских детей, привезли утром в школу, давно уже укатил. Пыль бурно, как ракета, вырвалась из-под его колес, и, распустив пушистый хвост, превратилась в пышное облако. Ветер унес облако в сторону, и оно медленно осело на проезжей части, покрыв еще одним слоем придорожные лопухи, жесткую крапиву и широкие просторы полей. Мне пришлось домой возвращаться пешком. Дорога петляла, то, появляясь, то исчезая. Я с тоской думала о том, что родной дом, мать – отсюда далеко-далеко, что я их больше никогда не увижу, и сразу же ощутила что-то похожее то ли на досаду, то ли на обиду. Эти думы казались мне тяжелыми, словно грязь на колесах. Чтобы не омрачать предшествующего настроя, я попыталась отогнать это чувство.
Навстречу, окутанный пылью, словно жук, полз грузовик – тот самый, который привозил меня каждый день сюда из Скряговки. Поравнявшись со мной, он весело посигналил. Я улыбнулась. Только горизонт поглотил рев мотора, небольшой ветерок донес оттуда звон колокола. Сначала он ударил три раза медленно, словно раскачиваясь, потом часто, вприпрыжку закидал в осеннюю прохладу свой металлический зов.
Воспоминания нахлынули на меня.
Помню, как мы всей семьей справляли рождество, как мать в чистый четверг пекла ароматные куличи, как мы все вместе ходили к обедне. Помню, как мать по дороге в церковь учила отца «брать благословение» у батюшки:
- Подойдешь к батюшке, склонись низенько в смирении, руки протяни к нему, сложив ладошки лодочкой, правую на левую, как милостыньку просишь, и скажи тихонечко, глаз не поднимая: «Благослови, батюшка». Отец кивнул в согласии.
Мать продолжала:
- Он тебе в сложенные ладошки свою ручку положит, а ты ее поцеловать не забудь.
Отец опять кивнул, но когда дело дошло до дела, он растерялся, все позабыл и сунул батюшке твердую, в мозолях, руку, назвав себя:
- Борис Петрович. Глущенко Борис, святой отец. Будьте здоровы!
Помню, как мать ругалась:
- Нехристь этакая!
Помню, как отец, желая загладить свою вину, согласился на великую Пасху сходить в Бустнеровскую церковь святить пасхальные куличи. Не напугал его и крестный ход с хоругвями, и долгое всенощное бдение в душной церквушке. Он тогда и понятия об этом не имел. А уже звонили к вечерне. Гул надтреснутого колокола толчками прыгал в спертом воздухе, через подслеповатые окна и скрипучие двери пробивался в избы – звал на великое моление. Крестились бабы, молодежь надевала праздничные наряды. И вскоре длинной вереницей потянулись скряговцы в Бустнеровскую маленькую церквушку. Крохотная, деревянная, без куполов. Фасад с остроконечной крышей был чуть задвинут, левый придел казался короче правого, в центре возвышалась обшитая тесом звонница с медным, сверкающим на солнце крестом; в узкие решетчатые окна были вставлены не то картины, не то иконы. Окрашенная в яркий синий цвет, чистенькая, аккуратная, эта церквушка радовала взгляд. И вскоре заполнилась она православными. Слева стояли женщины; они губы копытцем сложили, и вид сделали, мол, уповаем на тебя только одного Всевышнего, а в мыслях – подоили ли коров дома, детей уложили ли? Справа – мужики квелые, спать хотят, зевают в ладони. Когда православные высыпали на улицу, показалось, что в церквушке сразу как-то потускнело. Нахмурил брови Георгий Победоносец с иконы.
Село расположено на возвышенности, церквушку далеко видно. Бежит отец с горки, а поп уже народ обходит, окропляет святой водицею, святит куличи и яйца.
-Ну, дела! Опоздал-таки! Жена дома задаст! – сетовал отец и, обращаясь к пасхальному куличу, сказал:
- Вон, смотри на люд! Видишь? А вон - поп ходит. Смотришь? Внимательно
гляди! Не пропусти ничего!
Вернулся отец домой. Мать спрашивает:
- Посвятил кулич?
- Да. Посвятил. Я его высоко поднимал.
Помню, как наутро, встав первым, засветло, будил он мать:
- Иисусе Христосе.
Мама, спросонья, ничего не могла понять, а отец – опять:
- Иисусе Христосе.
Мать недоумевала:
- Что случилось, Борис?
- Ничего не случилось. Пасха ведь! Вот что случилось! Ты же сама меня учила в Пасху здоровковаться так! Я тебе: «Иисусе Христосе», а ты мне должна ответить: «Христосе Иисусе».
И тут мама смекнула:
- Да разве ж я так тебя учила, нехристя! Я тебе: «Христос воскресе!», а ты мне: «Во истину воскресе!».
Отца всегда умиляла мамина наивная вера, будто бы чья-то кровь, пусть даже и божественная, может искупить ошибки другого человека. В этом отец видел нарушение главного закона Вселенной – закона личной ответственности. Ему казалась парадоксальной мысль, что любовь даёт человеку право возложить ответственность за свои поступки на возлюбленного…. Это звучало примерно так: «Я тебя люблю, Господи, поэтому ты должен…» Нет, если бы христиане действительно любили своего Христа, то они бы никогда так не думали. Это просто малодушно.
- «Мы грешники, и за это Господь любит нас!» - пыталась объяснить мама.
- За ЭТО? – спрашивал недоумевающий отец. Где-то тут скрывалась ошибка, которую Борис Глущенко, несмотря на все усилия, так и не мог понять – Мне безразлично, искупал Он мои грехи или нет. Я старался жить правильно, и если допустил какие-то ошибки, то готов за них расплатиться.
Все это промелькнуло передо мной, точно быстро сменяющиеся туманные картины на экране, - отрывисто, несвязно. И вдруг мне показалось, что вся жизнь – это просто вон тот лошадиный круг на гумне – топчутся всю жизнь на одном месте, привязанные за хвосты, треноженные…
Не помню, как, но я быстро дошла до дома. В растворенной калитке мелькнуло серенькое платье мачехи. По-видимому, она беспокоилась, ждала. Завидев меня, она торопливо вытерла руки о фартук, побежала навстречу мне и обняла крепко, нежно. Я застыла.
- Что ж ты стоишь, как деревянная? О, Господи! – она смолкла на полуслове. Нервно поморгала, чтоб сбросить накатившую слезу; реснички у нее были белесые, короткие. Брови сложились домиком. Собственно, бровей не было: были две припухшие красные дуги, поросшие чем-то похожим на щетину зубной щетки.
Жареная картошка оказалась такой вкусной, что я попросила добавки.
- Кушай, доченька. Я сейчас баньку истоплю. Устала, поди.
В бане было жарко, душно, угарно. Никакого удовольствия я не получила – только вдруг появилась страшная слабость. В глазах потемнело. Казалось, что я теряю сознание. Мне никак не удавалось сделать полный вдох. Я запаниковала. Хотелось, во что бы то ни стало, хоть разочек вздохнуть с наслаждением. Я собралась и из последних сил выкрикнула в густое беспросветное пространство, утягивающее меня в небытие, пронзительное «мама» в надежде на спасение. Это слово вырвалось само, как врожденный инстинкт, как стрела из натянутой тетивы, оно ни в коей мере не предназначалось молниеносно вбежавшей на мой крик радостной женщине. Она подхватила меня, мокрую, обессилевшую, прижала к груди и, целуя, прошептала:
- Как я долго ждала этого.… Ну, повтори, повтори еще раз, как ты меня назвала. Ну, же…Доченька. Девочка моя.
Я обмякла у нее на руках. Но ворвавшийся вслед за мачехой свежий воздух отрезвил меня. Мне стало стыдно и неуютно. Наступила тревожная тишина.
-Мне хочется пить, - схитрила я.
Мачеха выбежала за водой.
Дверь была растворена, сильно сквозило. Захотелось вдруг простудиться и умереть, чтоб только покончить со сложившейся ситуацией. Воображение услужливо нарисовало мне собственную кончину, по щекам покатились слезы. «Неужели я такая сентиментальная?» - промелькнуло у меня в голове.
Память перебирала прошлое. Перед глазами снова возник теплый майский день; парящий в небе змей, запущенный Сашей; радостные возгласы сестер.… Выплыло лицо матери. «Мама, - беззвучно проговорила я пересохшими устами, - мамочка».

Г Л А В А 4

Горели леса. Сизая, едкая гарь стелилась по полям, обволакивала березовую опушку. Вместе с гарью, с пожарами надвигался голод. Он гнал мужиков в чужие края, в поисках хлеба, толкал на воровство, склонял к убийству. Женщин голод заставлял поджигать леса, кланяться земле и собирать под дубом каленый желудь. Дети бедняцких семей подкармливались на помойках семей побогаче, подбирали картофельные очитки, кожуру, гнилье. А меня мачеха баловала лепешками из лебеды, травы-сорняка и из листьев липы и кукурузных початков без зерен.
До 33-его года голода не было. Природа будто предчувствовала его появление и в 32-ом году дала небывало высокий урожай пшеницы.
Потом голод пришел и свел людей с ума. Помню, как Андрей Леонтьевич, придя с работы, рассказывал мачехе о том, как в колхозе делили мясо зарезанной больной лошади, как колхозники дрались за каждый кусок. Кто был посильней, выхватывал кусок побольше, да получше. А слабые дрались уже за внутренности. Кишки растягивались, рвались. Люди падали и, обессиленные, долго лежали на земле, прежде чем подняться.
Голодные люди – всегда обозленные люди. Да разве можно быть добрым и мягким, когда у тебя отбирают последнее?
Стало невыгодно держать в хозяйстве птицу и скотину. Люди поджигали, срубали плодовые деревья на своем участке, для того, чтобы освободить себя от непосильно душащих налогов. «Молоко – дай, яйца – дай, яблоки – дай, мясо – дай. Две трети отдаешь в колхоз и только одну часть оставляешь себе. И ее-то – кот наплакал», - бурчал весь день отчим, а глубокой ночью зарезал отощавшую козу, забывшую с голода, что иногда надо и молоко давать. Он надел ей на голову мешок с пеплом, чтобы она невзначай не заблеяла и не разбудила соседей, чтобы еще успеть замести следы своего деяния и спрятать получше разделанное мясо. Наутро он наказал нам с мачехой: «Спросят, где коза, отвечайте – не знаем. Наверное, ночью волки в лес утащили. Мы крепко спали, не слышали». Тогда я, воспитанная в строгости и по христианским заповедям, не могла понять, зачем меня учат врать. Видимо, в изнемогшем теле и душа ослабевает, - старалась оправдать я поведение отчима.
- А ты «не ври», доченька, - говорил мне мачеха, - ты просто правду не говори. Просто промолчи, когда спросят. Я всё сама скажу.
- Это же наша коза! Что захотим с ней, то и сделаем! – возразила я.
Все перевернулось тогда с ног на голову. Поднятые с земли колоски считались воровством.
Помню, как мы с ребятами по утрамбованной дороге вышли к оголенным полям и рассыпались горохом, кто куда, в поисках оставшихся лежать на земле, после покоса и сбора урожая, колосков пшеницы. Работа была кропотливой. Колоски приходилось долго выискивать среди огромного пространства облысевшего пшеничного поля. За каждым приходилось нагнуться в низком поклоне земле, дышащей жаром. Колючее жнивье искололо до крови пальцы. А к концу третьего часа сбора в моей холщовой сумочке едва бы набралась неполная мисочка колосков. Оставшись довольной и этим, я развернулась на оклики ребят, заждавшихся меня на дороге, и, не успев сделать и шага в их сторону, тут же была остановлена оглушительным свистом объездчика, неизвестно откуда появившегося. Ребята бросились врассыпную. Я тоже побежала изо всех сил. Но мужчина на лошади очень быстро нагнал меня, строго окинул взглядом, резко выхватил из моих ослабевших и израненных рук холщовый мешочек, сплюнул и молча удалился, вытряхивая и развевая содержимое вывернутой им сумочки. Сквозь слезы я, не знавшая закона о «трех колосках», наблюдала за наездником в ожидании того, что он все же выбросит мою сумочку и, подобрав ее, я все же смогу вновь ее наполнить выброшенными колосками. Но объездчик сунул мою сумочку к себе за пазуху и скрылся из виду. Сначала я давилась слезами, глотая ком обиды, застрявший где-то у гортани. Потом дала волю разобравшей меня досаде и выплеснула горький плач наружу. Мой рев стелился до самого дома по сонной в зное улице.
И тут я вспомнила, как мы с Сашей теребили пшеничку. От теребка поднималась пыль. Пыль лезла в горло, ела глаза. Солнце пекло спину. Положив живот на колени, мы зло тянули за мелкие колосики пшеничку и поглядывали вверх на палящее солнце. И вдруг наши взгляды встретились. Мы увидели свои сосредоточенные сердитые физиономии и расхохотались.
Я улыбнулась своим воспоминаниям и перестала плакать. «Саше, наверное, ТАМ хорошо. ТАМ нет голода. Таня и Поля ТАМ сыты. Что было бы с ними сейчас? Нам ли знать промыслы Божии? Нам ли упорствовать Его воле?».
Мачехин вопрос вывел тогда меня из этих раздумий:
- А если бы тебя сторож арестовал? Мне ребята все рассказали
Потом она продолжила:
- Вон, Собчука на пять лет засудили. За каждый украденный сноп по году дали. Пять снопов – пять лет! Никогда он вором не был. А тут выкрал, чтобы семью свою из десяти человек как-то поддержать, прокормить. А его заложил кто-то. Тут же. И спрятать, как следует, не успел. Арестовали. Прокурор хороший попался. Посочувствовал ему. Спрашивает: «Раскаиваетесь, наверное. Жалеете о содеянном?». А Собчук отвечает ему: «Украсть сумел, спрятать не сумел. О том и жалею».
- Но я ведь только с земли подняла! Все равно же сгниют! Никто же их не подберет уже! – возмутилась я.
- Пусть лучше сгниет, но брать не смей! – наказала мне мачеха, - Вон, и Ковальчук Матрену засадили на год. Ведерко зерна скрыла. А у нее - семеро по лавкам, с голода пухнут. И мужика нет, утоп в ту весну. Детей не пожалели, оставили беспризорными. Вот и отца твоего родного, Бориса, на десять лет засудили в 1932-ом ни за что, ни про что. Принудили подписать показания, которые он сроду не давал, и послали на строительство Беломорканала.
- Почему же все так несправедливо устроено? – спросила я. Надо пойти и все рассказать.
- Развоевалась, как наш Степан, сосед, инвалид, - улыбнулся отчим.
У него, слепого, без ноги, весной 33-его, когда откапывали ямы с картошкой, отобрали все съестное. На что он спросил у не званного в гости распорядителя, не зная, как к нему обратиться:
- «Товарищ-башмак», зачем ты у нас все забираешь? Мы же не супротив помочь, поделиться. А ты даже крохи, и те, отбираешь! Я же слепой и без ноги, а ты, видимо, здоровый и крепкий. Вон как башмак твой ступает громко и уверенно!
- А, ну-ка, привезите-ка его ко мне поближе. Я его ударю.
- Я тебя сейчас сам ударю. Осенью 32-ого выгребли все остатки зерна, фасоли... И опять пришли спустя полгода? Всех животных свезли в колхоз и продукты забрали! Я хоть без ноги, но голова – на месте. А у тебя, видимо, и ее нет!
И наступили тоскливые, мятущиеся дни и ночи. У каждого беда в жмых сжимала сердце и душу.


  Г Л А В А 5


Небо словно прохудилось, и в огромную прореху, почти над всем селом Большая Бабка, устремились водяные потоки. «Идет ли сейчас дождь там, где Семен», - подумала Катя. «Ведь это же самое небо обычно и баюкает воздушными крылами его самолет. Оно видит его каждый день, а я - нет» – с горечью вздохнула девушка.
Катя каждую неделю получала от Семена письма. Большие, красивые. Из техникума механизаторов он ушел в летную школу, и Катя обещала его ждать. Семену, высокому, статному парню, очень шла летняя форма. Она подчеркивала его силу и мужество, оттеняла его и так точеный профиль. В Ахтырке он слыл первым парнем на селе. Никто тогда и не ожидал, что скромная, неприметная девушка из медицинского техникума так скоро завоюет сердце местного красавца. Катя с 1934-ого года училась в Ахтырском медтехникуме на фельдшера. Этого не произошло бы, не смени она фамилию отца, раскулаченного в 1929-ом году. Вот и Мишу, брата Кати, по социальному положению, как сына кулака, не взяли в армию. Зато на войну он был призван сразу, и прошел ее всю, с 1941-ого по 1946-ой адъютантом командующего.
Катя любила учиться. Расстояние в тридцать километров от дома до техникума, ничуть не пугало ее, и один раз в неделю Катя ходила навестить приемных родителей. Шесть часов ходьбы в одну только сторону ничуть не смущали ее. Первые полчаса – час он шла молча, мысленно перебирая пережитые за последние дни события, сосредоточенно расставляя их по времени, важности, соответствию выстроенным ею жизненным планам. Потом шаг ее становился четче, тверже, увереннее. Она выпрямлялась, запрокидывала вверх невидимому слушателю голову и громко затягивала: «Степь да степь круго-о-ом, путь далек лежит, а как в той степи-и-и замерзал ямщик». Сильный голос лился чисто, уверенно, пронизывал тишину, радовал пустынную дорогу. Идти становилось веселее. Благодарное эхо с большим удовольствием поспешно разносило мелодичные задушевные слоги по полям. Они покидали свою хозяйку и терялись где-то вдали. «Как здорово было бы полюбить кого-то», - промелькнуло у девушки в перерыве между куплетами.
После смерти Саши до сих пор Катя не любила никого на свете. Ей не к кому было привязываться. Жизнь несла ее мимо людей, мимо вещей, мимо домов. У нее отобрали брата, родную семью, а к новой – не приучили. У нее никогда не было своего угла, своей комнаты. Даже имя у нее менялось несколько раз. Но все шло своим чередом, по невидимым и неведомым всем нам законам.
Любовь явилась раньше, чем предмет любви. Когда никого не было дома, Катя подолгу смотрелась в то самое зеркало, что осталось от дедушки, как память о первом ее доме. Она могла смотреть часами: вот ее глаза, они заиграли радостным блеском; вот ее губы, они растянулись в кокетливой улыбке; вот она закинула руки за голову и опустила ресницы… Хороша! Она это не столько видела, сколько чувствовала каждой клеточкой своего тела: я красивая! Любить меня – радость и счастье!
Было лето. Пекло солнце. Чистое ясное небо. Веселые улыбающиеся люди. И Катя поддалась этому настроению. Бродила по улицам, глупо жмурясь и выискивая глазами обещанное ей счастье. Она дышала надеждой, она жаждала Её. Любовь была везде: в воздухе, в запахах, в шепоте, в каждом бутоне, в каждом листке. И Катя бросилась туда безудержно, закрыв глаза и не думая ни о чем.
Все началось с ощущения, внезапного и резкого, как укол: два человека вдруг взглянули друг другу в глаза. Это случилось на танцплощадке. И с первого же вечера Катя стала носить в себе сладкую тревогу. Тревога мешала думать о чем-то другом, искала выхода. А выход был один – видеть ЕГО. Семена Катя видела очень редко. Они учились в разных техникумах Ахтырки. Катя теперь рвалась на танцы, выискивала среди толпы парней знакомую до боли фигуру. И если ее глаза не находили Семена, она превращалась в одно сплошное ожидание. И если вдруг она слышала его шаги за спиной – стремительные, мужественные – Катя их теперь отличала от всех других – в ней все настораживалось и собиралось. Когда при ней произносили его имя, в груди становилось горячо и напряженно, в висках гулко стучало, а сердце заходилось так, что перекрывало дыхание. Но ни разу она не обернулась и не пошла навстречу его шагам: женская гордость, которая сильнее любви, запрещала ей это. Но она знала, что он хочет, чтобы она сделала это. И она ликовала. Все в ней дрожало от этого ликования. Горячий вихрь поднимался в ней – стыд и радость стыда; гордость и нежная беззащитность; восторг и удивление - в смятении разнообразных чувств. И вот теперь ее, только ее Семен, далеко. И с ним не она, а ее фото. Катина фотография на приборной доске самолета сопровождала Семена всю войну. Она была и то последнее, что видел Семен в заключительные минуты своей жизни, когда падал подбитой птицей вниз в горящей кабине своей боевой машины.
В шуршащей от дождя тишине за дверью пузырятся лужи. А капли, падая с небесного потолка, лихорадочно отсчитывают время, и кажется, что оно, время, уходит с молниеносной быстротой, исчезает, как исчезают капли этого затяжного августовского дождя в невидимых порах земли – неприметно и безвозвратно.

* * *

Вода в реке пенилась, как от бичевания. Всю ночь стонала буря, словно алчные демоны кружили вокруг, требуя очередной жертвы.
Ранним утром, как только забрезжил свет, и день еще не опустился в Большую бабку, куда Катя акушеркой попала по распределению, время опять как бы застыло.
На работу во врачебный пункт идти не хотелось. Такого Катерина за собой раньше не замечала. «Все это из-за главврача» - решила девушка.
- И кто это таких молоденьких и хорошеньких присылает к нам на практику? – оглядывая девушку с ног до головы, произнес, сладко растягивая слова, уже пожилой человек при первой их встрече в медпункте. Катерина, невольно поддавшись обаянию этого бархатного голоса, стала рассматривать лицо его обладателя. Его лицо можно было сравнить с заготовкой резчика по дереву, на которой пока только контурами обозначены размеры и основные детали. Щеки стесаны вниз на конус. Нос, наоборот: основанием конуса книзу. Лицо казалось очень широким. Этому впечатлению способствовало совершенно ровные брови и глаза в почти прямоугольных впадинах. Уши были наверху прижаты, а внизу смешно оттопыривались. Лоб узкий и какой-то странный, будто его долго и старательно выгибали внутрь. А из-под белого накрахмаленного колпака падал ворох сухих, как прошлогодняя солома, волос. Вся его фигура в белом халате напоминала прямоугольник неклассических пропорций, в котором ширина несоразмерна длине: прямоугольник, поставленный на торец.
- И, как обычно, такие молоденькие и хорошенькие уже замужем? – слащаво продолжил прямоугольный доктор.
- Нет, - смутившись, выдавила Катя. Такой ответ явно обрадовал коренастого крепыша. С этого все и началось. Не давал прохода молоденькой акушерке главврач своими притязаниями. Безобидные ухаживания и комплименты незаметно переросли в грубые требования.
- Что ты ломаешься? Что ты строишь из себя недотрогу? Знаем мы таких. Не раз обламывали! – разъяренный ухажер стукнул кулаком по столу, резко сбросил бумаги на пол и потянулся к напуганной девушке. Катя отпрянула, пытаясь удержаться за стул, направилась, было, к двери медкабинета, но была настигнута потным раскрасневшимся от злобы и страсти главврачом. Стул с грохотом упал. Зажатая в цепкие объятья для слюнявого поцелуя Катерина задыхалась от отвращения и брезгливости.
- Ты или будешь моей, или не будешь здесь работать, - прохрипел возбужденный врач.
Катя выбрала второе. С душившими ее слезами она выбежала вон. Через неделю ее перевели в медпункт, в село Непокрытое.
Там она и встретила Петра, местного зоотехника.
Была ли это любовь – трудно ответить. Может, это было страстным желанием одинокой души спрятаться от жесткого чуждого мира, в поисках защиты укрыться за надежным мужским плечом? А Петр, как некстати, подходил для этой роли. От вдумчивого, серьезного Петра веяло уверенностью и спокойствием. При самой первой их встрече, когда Петр появился в ее медпункте, Катя поймала себя на мысли, что впервые чувствует себя успокоено, без присущего ей волнительного напряжения. Какое счастье, что встретился Кате на жизненной дороге Петр! Сколько нежности накопилось у нее в душе! Не было среди ее знакомых другого человека, с которым хотелось бы всегда быть вместе. Недостатка в кавалерах у Катерины не было. Не было отбоя от женихов, приходивших свататься к ней. Но Катерина со смешками, незлобно, выталкивала их за дверь. А вино и конфеты от особо настойчивых летели прямиком за окно.
Приходил к ней свататься и секретарь сельсовета, Верлока Иван Павлович. Это он организовал перевод и переезд Кати из села Большая Бабка в село Непокрытое. Это он в холодную зимнюю дорогу скинул свой роскошный тулуп и подстелил его в сани, посадив туда растерянную девушку. Это он шел рядом с санями весь длинный путь от села к селу. Вдовец, оставшись без жены, с маленьким ребенком на руках, стал всячески опекать молоденькую девушку в тайной надежде, что она сможет заменить его сыну мать. Но Катя не повелась на его заботливые ухаживания. Не осталось незамеченным окружающим, как нервно ходили скулы Ивана, как стучали костлявые пальцы по столу, как напряженно со скрипом стискивал он зубы, как прожигал колючими глазами молодую пару, пришедшую в сельсовет расписываться.
- Гм-гм. Пасынок Петр Савич, 1918-ого года рождения. А я на год Вас старше. С села Первое Советское Волганского района Харьковской области? Так я понимаю? Жених, значит? Ваши родители бедняки, кажется? Вас трое детей было у Савелия Осиповича и Арины, как мне помнится? А еще я слышал, что Вам, Петр Савич, родителя сватали учительницу со своего села…
Петр почти не слушал Ивана, который задавал странные вопросы издалека, путано, намеками, желая задеть и расстроить молодую невесту. Он лишь смотрел на нее – присмиревшую, притихшую – улыбался и ничего не понимал в суете, бурлившей около него. Он хотел лишь одного – обнять Катю крепко-крепко и остаться с ней наедине.
- А вот и невеста, Екатерина Волк-Глущенко. Отец ее родной в тюрьме! – продолжал Иван Павлович. Не знал он тогда, что в этом же, 1938-ом году, спустя лишь несколько месяцев, ее отца отпустят досрочно за хорошую работу, и пойдет он работать счетоводом в контору при маслозаводе. И во время войны, при совсем несладкой жизни в Тростянце, ни он, ни его жена, родная мать Кати, в услужение к захватчику не пойдут, как сделали это многие раскулаченные.
- Вот и пара, гусь да гагара, - не унимался секретарь сельсовета.
Равнодушная к его колкостям, Катя, молча смотрела в окно. Зима приближалась утренними заморозками, перелетом гусей, завыванием ветра и ледяной кашицей в лужах. За окном тихо падал январский снег, покрывая землю белой скатертью.
Была ли это любовь – трудно ответить. Если это любовь, то почему щемило и давило Катино сердечко, когда она украдкой от Петра рассматривала фотографию Семена? И, наконец, в очередной раз, совсем забыв о предостороженности, разрыдалась она над его фото. Еще с улицы, заслышав горький плач жены, в комнату казенной квартиры на втором этаже межпункта, куда поселили молодых после женитьбы, влетел испуганный Петр. Заметив в Катиных руках письмо и фотографию летчика, он сразу понял, в чем дело. Петр резко выхватил, смял и выбросил и письмо, и фото.
- Я не могу больше жить втроем: я, ты и он – твой летчик! – тихо произнес Петр.
- Сколько жить с тобой буду, столько и его буду помнить, - отрезвевшая случившимся, выпалила Катя, - а письмо я наизусть помню!
В том письме предлагал Семен Кате бросить Петра и приехать к нему. Но было уже поздно. Катя была беременна.

А в утробе земли зарождалась весна. На все живое обильно лились лучи солнца – мягкие, теплые, как улыбка счастливой матери. Река дремала на солнце, как иногда дремлет сытый ленивый кот, прищурив глаза.
Солнце «припекало» с каждым днем все больше и больше. Весна наступала торжественно, по всему земному фронту. И ликовала освобожденная от зимнего покрова земля. И палило на радостях солнце, и шипели в травах его лучи, и пели на соломенных крышах сараев серые, отощавшие скворцы.

* * *

Осень крутилась по селу багряными листьями клена. Гремучие и шершавые, они сыпались отовсюду, точно кто огромным рубанком строгал небо, разбрасывая во все стороны кленовую стружку. От изобилия листьев, казалось, и земля горела желтым пламенем. И играл ветер. Он выскакивал вдруг откуда-то, налетал на деревья, трепал их за ветки, ерошил перья на присмиревших воронах и, падая в сухие травы, неожиданно замирал. Но тут же снова бешено срывался. И опять смолкал, будто кто-то сильный и невидимый шугал его.
Стремительно наступала осень. Земля набухла от плаксивых дождей, как набухает мать-роженица. В осенние дни земля дышит тихо, затаенно, созерцая плод во чреве своем, как созерцает его счастливая беременная мать.
Катя семь месяцев бережно носила сокровище в себе. А сегодня она нагрела воды, подготовила железное корыто, ковшиком плеснула на дно кипятка, встала босыми ногами, медленно, точно сонная муха, разделась. Мягкая, влажная губка ползла по эластичному, покрытому мелким еле заметным пушком, телу. От прикосновенья губки оно вздрагивало. Катя резкими движениями начала натирать его, не остерегаясь, думая совсем о другом, о чем-то потерянном, невозвратном. Только когда коснулась живота, руки ее задвигались медленнее, осторожней, будто она протирала хрупкую вазу из тончайшего, звонкого хрусталя.
Женя родился в октябре 1938-ого. Семимесячным. Видимо, очень торопился увидеть мир, отца, которого в 1939-ом призвали в армию, в Подмосковье. Осенью 1941-ого он должен был вернуться домой. Но война по-своему распорядилась судьбами людей. Воинскую часть Петра отправили на войну с Финляндией, но в последний момент часть повернули назад в связи с перемирием, и июнь 1941-ого года Петр встретил в Прибалтике.
Катю же страшная весть о начале войны настигла на дежурстве в Буймеровской районной больнице, где молодая женщина работала медсестрой. Больные встревожились. Нет, не за себя, за страну. Только начав выздоравливать, мужчины покинули больничные койки и поспешили в военкомат, даже не дождавшись повесток. Зашел попрощаться к Кате и Андрей, молодой парень, тайно влюбленный в нее. Он долго не решался объясниться, переминался с ноги на ногу, собирался с мыслями, и, наконец, произнес: «Прощайте, может быть, навсегда. Я Вас… Я Вас…Я Вас буду помнить вечно». Андрей погиб под Борисполем.
Всю войну, все четыре года работали без отпусков, без выходных, на износ, без передыха. Да и как же иначе? Как можно было оставить больных? Как можно было оставить детей, чьи родители, не жалея жизней, противостояли черной нечисти? Запас медикаментов был. Хватило на все четыре года. А вот медперсонала не хватало. В больнице работал один врач, окулист, и пять медсестер.
В эту больницу Катя попала, когда после отъезда Петра переехала она с годовалым сыном к неродным родителям. Одной с маленьким ребенком на руках ей было не протянуть.
- Примите? Мне некуда больше пойти, - задала вопрос Катя, заведомо зная на него ответ.
- Ну, конечно же, Катюша! Разве может быть иначе?! И спрашивать не надо было! Ты же нам, как родная! А где Петр? Неужто забрали в армию? Не пожалели малютку? Давай его сюда, - засуетилась мачеха.
- Забрали. Со второго захода. На первый раз пожалели. Как узнали, что у нас маленький ребенок, отложили. И вот теперь мы здесь, … мама…
Катя с особой теплотой произнесла последнее слово «мама» и подала сонного Женьку в протянутые руки мачехи. С годами, а если быть точнее, с того самого дня, как Катя сама стала матерью, назвать мачеху «мамой» уже не составляло такого труда, как в детстве. Потихоньку стареющая Татьяна Кононовна не заметила этой перемены в Кате. Она была занята внуком.
- Гляди, дед, как на Катюшку то похож?
- Какой маленький. Не сломать бы чего, - Андрей Леонтьевич бережно перехватил малыша и с трогательной нежностью прижал его к груди. Малыш издал звонкий звук, похожий на радостное восклицание, и потянулся пухлой ручонкой к впалым щекам деда.
Старики расплылись в одобрительной улыбке.


* * *

Осень 1941-ого года.
С запада надвигалась грязная, лохматая туча. Замазав небо, она медленно и сердито плыла над селами. Сыпала изморозь – резкая и колкая, как шипы. Земля обледенела, покрылась роговой коркой. Злые ветры взвихривали снежную пыль. А небо затянулось тучами – грязными, будто обгорелая вата.
Через город прошли передовые части немцев. Их Гестапо расположилось в Ахтырке.
Никто еще не верил в беду, а беда надвигалась неумолимо, ползла, как ползет червь в засушливое лето. Страна бушевала, как бушует в шторм всклокоченное море, и била гребнями волн направо, налево, хлестала по людским лодкам, жизням, разносила вдребезги нытиков, немощных маловеров, опустившихся до предательства, … и стонала, выла, омытая слезами.
В одно раннее утро 42-ого в дом ворвалась растрепанная Катерина и, сотрясаясь всем телом в белом халате, захлебываясь от слез, сунулась лицом в подушку:
- За одну ночь! Гады! За одну только ночь! Повесили двадцать одного человека! Гады! За одну ночь столько жизней!
Напуганный Женя заголосил вслед за матерью. Он растирал кулачками припухшие от слез глаза и раскрасневшиеся щеки. Недогрызанная корочка сухарика размокла, и в раскрытом широко рту так и осела бесформенной кашицей под язычком.
- Боже, где же Ты?!! Как Ты мог допустить такое?!! - выла Катя.
- Чшш… Чшш… - утешала ее мачеха, - Дитя напугаешь.
- Где Он? Где Ваш Бог?!!
- Не гневи Господа, Катерина. Вон сколько карательных операций было! Немцы, как ни буйствовали, но, однако, в больницу к вам ни разу так и не заглянули! Значит, бережет тебя Господь, Катерина. Молись, доченька, молись. И я за всех молюсь, коль ничего другого не могу сделать.… А среди немцев тоже люди есть.
- Какие же они «люди»? Они «нелюди»! Звери!
- Не говори так, доченька. Вон, у Быковых фриц жил. Рыжий такой. Так вот, благодаря нему семья-то и выжила! Он детей Лизкиных подкармливал: и сахарок, и печенько носил, сам не ел. Бывало, и паек весь отдавал, когда особо голодно было. Все впроголодь ведь жили. На трудодень в колхозе 250 грамм хлеба выходило! Буханка – сто рублей стоила! Коровами пахали землю. Кукурузу сеяли, терли и пекли потом. С огорода кормились. Фриц даже обрабатывать его помогал. Просто так. Детей жалел.
И Катя вспомнила, как однажды летом возвращалась она с дежурства. Домой спешила. Женька вот-вот должен был проснуться. И вдруг услышала за спиной лающую речь. Вся насторожилась, в струнку вытянулась, шаг ускорила. А немцы, как нарочно, не отстают от нее. Все какие-то шуточки вслед пускают, подстегивают ее в страхе бежать прочь. Сдали нервы у Кати, со всех ног пустилась. Немцы - за ней. Не помнит, как в дом ворвалась. И немцы тут, как тут.
- Курка, яйки? Кушать – два немца в форме, как малые дети, жестикулировали костлявыми руками, гримасничали, пытаясь объяснить, как они голодны.
«Жрать хочется, твари беспомощные! Не надо было на страну чужую лезть!» - подумала Катя.
И тут из спальни выходит Женька, заспанный и босой. У Кати ухнуло вниз сердце.
Немцы переключили взгляд на мальчика. Они присели перед ним на корточки, стали улюлюкать, насвистывать. Катя бросилась на кухню, стала судорожно собирать в котомку все съестное в доме. «Лишь бы мальчика не тронули» - крутилось изнуряющей болью в голове. Катя влетела в комнату, выхватила из рук немца Женьку в обмен на корзинку с едой. Немец опешил, отступил. Женя вертел в руках подаренную немцем свистульку.
- Война – это плохо. У меня там дом, семья, дети, - сказал поникший с лица немец. Немцы виновато откланялись и вышли вон. Катя облегченно вздохнула, обессилевшая рухнула на табуретку, взялась за голову и тихонечко заскулила. На столе стояла оставленная немцами котомка с едой.
Катино воспоминание оборвали слова мачехи. Она продолжала:
- Разные немцы бывают. Есть те, что не по своей воле воюют.
А помнишь, Иван Кутепов рассказывал, как немец его за избу на расстрел повел? Прикладом в спину толкнул, мол, «беги». Головой в сторону огородов кивнул, а сам три раза в воздух пульнул, тем и спас его.
А про Марию Минину, которую немец из сарая горящего вытащил и потом от ожогов три месяца лечил, забыла? Каждый день приходил, повязки менял, примочки делал, зеленкой мазал, детей ее подкармливал, стирал за ними. Забыла?
- А кто в сарай этот всех женщин, стариков и детей беспомощных согнал, закрыл и поджег, Вы, мама, помните?!! – не хотела согласиться с мачехой рыдающая Катерина, - В чем они то виноваты?
- Ничего в мире, даже по виду злое, не происходит без воли Божией. Добро ли поучаем, от руки Божией получаем; зло ли, по допущению Божию, - для вразумления нас. И за то, и за другое возблагодарим Бога! Очищения без страдания не бывает. Все беды от недостатка любви к Богу. Все беды, и война тоже, от недостатка любви к ближнему. Молись, доченька. Любовь – большая сила.
Катя послушно подошла к углу с иконами. Она долго, внимательно всматривалась в небольшую иконку справа, пораженная фигурой Христа. Она привыкла видеть Его в венчике, с вечно страдальческим лицом, скорбным видом, с нежными ручками и ножками, как у выхоленного юноши, а тут перед ней сидел строгий силач – без венчика, суровый, требовательный и беспощадный. Беспощадность эту она увидела во взмахе его руки, во всей его могучей фигуре.
- Покарай фашистов, Господи! – неистово прокричала недавно притихшая Катерина.
Мачеха лишь с сожалением покачала головой, вздохнула, подхватила чумазого Женьку и поспешно вышла из комнаты.
А у Кати перед глазами стояла страшная картина повешенных ночью подпольщиков. Их выдал немцам свой же, подпольщик. Не выдержал мучительных пыток. Аресты и обыски производил тоже свой, полицай Иван Пушкарь, из семьи репрессированных. Он был другом Саши, старшего брата Кати. Вот так складываются иногда обстоятельства. Свои же односельчане шли на предательство, переходили на сторону врага. Что побуждало их к такому поступку? Страх за свои драгоценные жизненки? Врожденная низость и подлость? Обида на Советскую власть? Но пять местных полицаев держало в страхе все село. Их сильно боялись и столько же ненавидели. И с каждым днем ненависть эта возрастала. Полицаи знали, что с приходом Советской Армии им уже здесь не жить, и они уходили с немцами, целыми семьями, с родственниками и детьми, предчувствовали справедливую расправу. Отца Ивана Пушкаря расстреляли прямо у калитки собственного дома, когда он вышел порадоваться вместе с односельчанами приходу Красной Армии. Это он, полицай Иван Пушкарь, издевался и вешал на площади измученных людей. И он же, Иван Пушкарь, спешно, оглядываясь, боясь, что фашисты его заметят и застанут на месте преступления, в день казни подпольщиков незаметно сунул в Катины руки предупреждающую записку: «Здравствуй, Катя. К нам поступили сведения о твоем знакомстве с партизанами. Гляди, Катерина, если бы ты не была сестрой моего друга, я б тебя не пожалел! С огнем играешь, Катя». Но Катя, занятая совсем другим, - она искала глазами в гудящей, беспорядочно снующей, толпе Андрея, ближайшего родственника, как потом оказалось, казненного в этой же группе, - не заметила, поначалу, добрых спасительных побуждений полицая, и записку прочитала лишь сейчас.
У Кати потемнело в глазах. Рыдания подступили к самому горлу, она задыхалась. Схватила лицо руками, будто оно сейчас отвалится, и заплакала. Она плакала не о себе. О благородных жизнях, отданных за прекрасное?.. О стариках, убитых скорбью?.. О том, что в мире очень много печали, когда должна быть только радость?.. Или о том, что большая любовь, которой она была окружена как воздухом, которую она чувствовала даже на расстоянии, ушла навсегда?.. И пусто сердцу, и одиноко?.. Обо всем.
Она прилегла на кровать, свесив ноги в туфлях, чтобы не запачкать покрывало. Она почувствовала себя разбитой. Не было даже сил нагнуться, расстегнуть туфли.
Из памяти всплыл последний, почти перед самой войной, раздор с мужем, весной 41-ого года, когда он приезжал на побывку в отпуск. Верни бы это время назад, может, все сложилось бы по-другому. Не сказали бы они друг другу тех обидных слов:
- Да! Да! Да! Я из семьи раскулаченных и не стыжусь этого! И отец мой никогда ни единого слова не проронил о том, как его обидела Советская Власть!
- Если бы я знал, я бы тебя десятой дорогой обходил!
Отношения испортились. Разбрелись они тогда по разным постелям, по разным углам. У Кати в горле собралось что-то горькое, давящее: хотелось не то пожалеть мужа, не то – выскочить из комнаты и убежать, куда глаза глядят. Долго лежали молча, закрыв глаза. Закралось тогда в душу Кати недоброе предчувствие, что нескоро еще они увидятся снова, что что-то случится, что-то произойдет. Большое, злое, страшное.
К утру дыхание ее как-то уравнялось. Но ожидание беды осталось. А до войны оставалось чуть больше месяца.
А теперь вот письмо от ППЖ…ППЖ в войну называли, так называемых, любовниц – Передвижная Полевая Жена. Катя достала из правого кармана чуть примятый бумажный треугольничек. Крупный разборчивый красивый почерк, будто любуясь сам собой, вещал: «Здравствуйте, Катя. Вы меня совсем не знаете. Пишет Вам фронтовая подруга Вашего мужа Петра…». Чем дальше по строчкам письма скользил Катин взгляд, тем острее она чувствовала, как все в ней рушится: рушится надежда, любовь к Петру, вера в его величие. И он представился ей самым обыденным мужиком – Пасынком Петром Савичем, который требовал в ответ любви, лгал, выкручивался, скрывал, делал ее виноватой во всех бедах.…И Катя вдруг поняла, зачем он произносил то или иное слово, вдруг увидела, что стояло за каждой его случайно брошенной фразой, жестом, мускульным сокращением на лице. Все это не просто так. Он лгал. Лгал постоянно, изо дня в день. Рассказывая о своем уважении к тебе, о признании твоих достоинств, о своей искренности и радости, о любви, наконец! Он лгал. Лицемерие. В каждом слове, в каждой букве. И в какой-то момент – как вспышка! Катя задрожала мелко-мелко, как дрожат люди в легком одеянии под резким осенним ливнем. Всё, что ты любила в человеке прежде, теперь, кажется тебе мерзким и отвратительным. И то, как он смеется и о чем говорит, как двигается и как жует. Абсолютно всё! Неимоверная, изнуряющая пытка. И Катя загорелась от стыда, ей показалось, что ее неожиданно раздели перед всем народом.
Она встала, взяла чистый лист бумаги и написала: «Домой не приезжай».
Потом было и второе письмо от «фронтовой подруги»: «Я вашу семейную жизнь разбивать не буду, так что, я его тоже прогнала». Катя оставила письмо без ответа. Отболело. Отошло. Отыграло.
* * *
За окном, набухшие, вот-вот готовые лопнуть почки, только проклюнулись зеленью. И все вокруг было так празднично, красочно, солнечно, ярко, что не верилось – где-то идут тяжелые бои, горят и рушатся здания, умирают люди. Утренний туман белесоватыми клочьями полз меж деревьев.
- Сестричка, какое сегодня число? – раздался голос у окна.
Это был Дмитрий Георгиевич Косов. При ранении он был тяжело контужен и на три месяца потерял зрение и слух. Слепого, глухого, пораженного газовой гангреной, партизана, выдав за красноармейца, поместили в районную больницу.
- Первое марта, Дмитрий Георгиевич, - радостно отозвалась Катя.
-Уже первое марта… Сколько же я здесь провалялся?.. Привезли в 42-ом, а выпишут в 43-ем.… Через неделю мне исполнится сорок… - растягивая слова, в никуда, говорил мужчина.
- Вот и отпразднуем! – подхватила весело Катя, готовя шприц для инъекции.
- Сорок лет, а я уже инвалид...
- Вы – герой, Дмитрий Георгиевич!
- Ага. Герой… Слепой, глухой, хромой! – передразнил Дмитрий Георгиевич.
- Ну, допустим, уже и не слепой, и не глухой. Не прибедняйтесь, Дмитрий Георгиевич, - подбадривала его Катя.
Странные тогда были дни для Косова, ни на что не похожие. Когда у него прошел жар и бред и он осознал свое положение, ужаса у него не было: он быстро сообразил, что если глаза его не болят и целы, то зрение обязательно к нему вернется, нужно только терпеливо ждать. Также вернется и слух. Трудно было быть терпеливым в такое время, но Косов держал себя в руках.
Как-то он спросил у Кати, ставящей ему градусник: «Немцев выгнали? Если ДА – сожми мне руку». Катя не дотронулась до его руки, которую он протянул перед собой. Ему стало жутко, и он задал второй вопрос: «Москва-то цела? Если ДА – сожми мне руку». На этот раз Катя, невидимый собеседник, взяла его за руку и сжала крепко-крепко. Таким способом Косов получал все новости, сведения о войне. «В глазах у меня мрак. Днем – красный, а ночью – черный. А в ушах – будто вода налита», - жаловался он Кате.
Доносился запах пищи – значит, принесли обед. Дотрагивалась ложка до губ – значит, надо есть. Быстрые, привычные руки ловко меняли белье над ним или под ним, поднимали, клали на носилки – значит, пора ехать на перевязку. «Дай закурить», - говорил Косов в пространство, - и в безмолвии, окружавшем его, кто-то вставлял ему в рот папиросу, подносил зажженную спичку, и он курил…
Он перенес две операции. Ему делали насечки на спине. Ничего не помогло. Ногу пришлось ампутировать.
- Да. Уже не слепой и не глухой, - согласился Косов, - Лишь безногий…
- Зато живой, - успокаивала его Катя.
- Кому я такой нужен? Вот ты бы – пошла б за меня замуж?
- Не была бы замужем, гляди, и пошла бы! Вон Вы, какой мужик завидный: сильный, крепкий, смелый!
- Не пошла бы… - расстроился Косов, - ты умная и красивая…
- Катя, там полицаи пришли, - перебила разговор ворвавшаяся в палату Таисия, сменная медсестра. И шепотом, продолжила:
- Про Косова интересовались. Про его здоровье расспрашивали.… В дежурку его просят.
- Странно – недоуменно промолвила Катя, подавая костыли Косову.
- Да, может, навестить, кто пришел, а сестричку разыграли, - успокоил девушек Косов и вышел из палаты.
Почти сразу же раздались крики, шум, возня, грохот. Катя бросилась в дежурку. Трое полицаев избивали беспомощного безногого Косова. Били жестоко, неистово, ногами, долго.… До кровавой рвоты.
- Зачем Вы его бьете?! – крикнула Катя и рванулась на помощь Косову.
Но чья-то сильная рука рванула ее, отшвырнув в сторону. Катя ударилась головой об стену. Сквозь звон в ушах гулко раздалось:
- Закрой за собой дверь, барышня, а то и ты схлопочешь.
Подъехала подвода. В двери показался четвертый полицай. Быстро окинул взглядом обстановку, произошедшее, и бросил, и без того напуганной, Кате страшную весть:
- Я его буду везти в Гестапо, в Ахтырку, на расстрел!
- Дмитрий Георгиевич, Вас везут на расстрел, - еле вымолвила побледневшая от ужаса Катя.
- Ну, что же, прощай, девушка.
- Подождите минуточку! Я сейчас! – выпалила полицаям Катя и побежала в процедурную, - Тая! Тая, дай водки! Быстренько, милая! Скоренько!
Пока Таисия наливала в стакан спирт, Катя вытащила из сумочки свой обед – пирожок с фасолью, и выскочила на улицу через черный ход.
- Дмитрий, примите 100 грамм, - Катя протянула Косову стакан спирта и пирожок.
Все, что могла тогда сделать.
- Ты, что? Нарочно все затягиваешь? Тебя, что? Тоже увезти?
- Нет. Я не могу. У меня тяжелобольная умирает.
- Спасибо, Катюша, - сказал Косов, выпил залпом, вытерся рукавом, и продолжил, -
А ты еще и добрая. Прощай, девушка…
- Я буду молиться за тебя, Косов…
Долго еще стояла Катя на крыльце больницы. Молчала. И плакала. Молчала. И плакала. А потом не раз еще выбегала на каждый стук колес подводы, - не везут ли обратно Дмитрия.
Дмитрия привезли. Спустя несколько дней, под вечер.
- Твоими молитвами, Катюша, цел остался. Ведь с Гестапо так просто не возвращаются. Наша переводчица там работала, она и спасла. Она тоже тебя знает. И Семена твоего знала. Сказала – погиб он.
Катя сменилась с лица. Эта новость пронизала ее насквозь, пригвоздила к полу, отняла речь. Она отвернулась и, казалось, стала ниже ростом, потом вся обвисла, будто выслушала смертный приговор.
- Ты не знала? Прости меня, нескладного…
- Это жизнь моя нескладная.… Любила одного, замуж пошла за другого.
Катя всю ночь продрожала в постели мелко, зябко, утеряв всю власть над собой, не имея сил забыться, погрузиться в сон, заспать страшную новость, и рано утром, разбитая, вновь заступила на дежурство.
И в следующую ночь было не до сна. Больницу разбудил тревожный стук в дверь. Пятнадцать вооруженных солдат, со звериными глазами ворвались в здание, нарушив мирную царящую тишину, обезумевшей серой массой влетели в палаты, переполошили больных и с криками и руганью напали на Катерину.
- Вы здесь на немцев работаете? – проорал один в кожаной куртке.
- Здесь дети и старики тех, кто сражается с ними, - строго, но спокойно ответила Катя.
- Что вы себе позволяете? – вступился за девушку вышедший из палаты на костылях Косов.
- Косов, какими судьбами?! – смягчилась «кожаная куртка» и пошла навстречу Дмитрию с распростертыми руками, - А мы тебя уже похоронили.
- Рано. Рано. Вот благодаря ей, - Дмитрий кивнул в сторону Кати, - я и выжил. А вы голос поднимаете на нее, шумите здесь. Не хорошо. Здесь так душевно к нам относятся.
Непрошенные гости извинились перед больными, медперсоналом, дали команду подготовить документы на выписку Косова, и когда характеристика была готова, забрали Дмитрия и ушли. Затем его переправили в Москву. Косова Дмитрия Катя больше не видела.
На прощании он признался Кате, рассказав всю правду: как на станции Белка завязался неравный бой с немцами, как и почему оставшиеся в живых не могли вернуться обратно в часть, как его замполит Руднев, оказав первую помощь, подбросил его, раненного, в больницу, и ушел со всем отрядом в лес. После войны Руднев нашел Катю. Он приехал к ней поблагодарить ее за Косова. Писали письма Кате в больницу и десантники с различными травмами, лечившиеся здесь. Дала весточку и радистка, которую Катя вырвала из лап фашистов. Эту десантницу-радистку, почти девчонку, фашисты захватили на рассвете. Услышав это, Катя решилась бежать к Николаю. Полицай из отряда Котовского в прошлом пытался ухлестывать, правда, тщетно, за Катериной. Используя это, приложив все усилия, искусно кокетничая, заигрывая с влюбленным некогда мужчиной, Катя уговорила полицая помочь ей:
- Помоги ей, Коленька. Они же замучают ее.… А что ты завтра вечером делаешь? – Катя потупила в напущенном смущении глазки, тяжело и шумно задышала, ну, прямо как в театральных школьных постановках. Это здорово сработало.
- Да так, ничего. А чего? - занервничал Николай.
- Да я просто хотела тебе предложить вместе погулять, раз у тебя дел никаких нет, - Катя заботливо поправила лацкан на нагрудном кармане у растерявшегося кавалера, пригладила оттопырившийся воротничок на несвежей рубашке.
- Со мной? Да я это… как его… не супротив… - Глаза полицая заблестели в радостном вожделении предстоящего свидания.
- Ну, вот и чудненько. Вот и ладненько. - Катя кокетливо подмигнула ошалевшему от неожиданного предложения мужчине, улыбнулась, развернувшись на одном каблучке, и поплыла, грациозно виляя бедрами. Потом обернулась, и как бы невзначай переспросила: - Ну, как там насчёт радистки-то? А?
Николай сглотнул, кивнул, заправляя рубаху, приходя в себя от оцепенения, и не отводя сладостного взгляда от уплывающей девичьей фигурки, вскинул к ней руку и пересохшими губами выдавил:
- Эй! А когда?
Девушка не обернулась, а про себя подумала: «Когда рак на горе свистнет».
Её план состоялся.
 Николай пошел в Гестапо и предложил свою услугу – самому вывести радистку на расстрел. Тем самым и спас ей жизнь. А артистку-плутовку Николай зря прождал до поздней ночи у ворот старой заброшенной конюшни.
 С четвертого класса, как и все девочки ее возраста, Катя мечтала стать артисткой. Она слезно умоляла строгих родителей отпустить ее на репетиции спектакля: «Позвольте предаться мне этим занятиям, папа. Не запрещайте, маменька». Но они не сдавались: «Несерьезное это дело!». За Катю приходила просить учительница: «Отпустите Катюшу, Борис Петрович, она же прирожденная артистка! Пусть поучаствует. Даже Евлампия отпустили». «Мне поп не пример! Будем смотреть на ее поведение», - сказал, как отрезал, отец, но все же отпустил дочь. Летом пьес не ставили, зато зимой они рождались одна за другой.
Учитель, сценарист, режиссер, репетитор, дрессировщик, суфлер – все в одном лице во время спектакля сидел на сцене под столом со скатертью до пола и внимательно следил за игрой ребят, шепотом проговаривая с артистами их слова, проживая с ними их роли. Евлампий, мальчик с красивым именем, сын попа, играл в спектакле древнего старца. Но к концу выступления с таким азартом входил в роль, что забывался и начинал танцевать на сцене. Зал оглушал его аплодисментами, покатываясь со смеху, заливаясь слезами. Довольный вниманием Евлампий, не хотел уходить со сцены, и учителю приходилось вылезать из-под стола и утаскивать разошедшегося артиста за шиворот за кулисы.
Катя очень любила танцевать. Если бы Господь задумал наказать Катю за какие-то прегрешения, то Ему вряд ли удалось бы найти более изощренное проклятие, чем лишение этой возможности.… В воздухе, воде и пище Катя нуждалась меньше, чем в танце. Это правда. Она хотела танцевать с трех лет. Может быть, это желание возникло в ней и раньше, но она помнила себя только с этого возраста. Но стадию обучения Катя переживала мучительно. Её тело просто отказывалось слушать команды учителя, выплясывать в кордебалетах приписанные ему па. Катя ждала движения изнутри, которое выплеснется само, не по чей-то указке. Она хотела слиться с музыкой и выразить танцем свои чувства. Но тщетно. Преподаватель часто делал ей замечания, что она не поспевает за остальными и ставил в пример другую девочку, которая послушно и точно выполняла все его задания, как марионетка из папье-маше и гнущихся металлоконструкций и веревочек.
- Посмотрите на Нину! – восторженно кричал педагог. Катя смотрела на Нину и видела страшную картину – пляшущую мёртвую куклу.
Преподавать танец нельзя. Это противоестественно. Танец – это то, что у тебя внутри. Оно или есть или его нет. Техника – это то, что прилагается, но ее нужно прилагать к чему-то. А если внутри ничего нет, душа слабая, простая, как 2+2, какой танец она может создать?
Всё внутри у Кати кричало, но возразить педагогу она не могла. Так её воспитали. «Не перечь старшим. Уважай и слушай, что тебе говорят», - часто повторял ей отец.
Ещё у Кати Глущенко были великолепные способности декламировать стихи.
Вечерами у прялки мама часто просила Катю почитать «Кобзаря» Тараса Шевченко. Кобзарь – это украинский народный певец, сама мудрость и совесть народа. Идя от села к селу, он воспламенял своим словом сердца людей, звал их к мщению и надежде. Ясность, простота и поэтическая грация выражения стиха пленили и Катю. Никто не создавал так четко образ народа вольнолюбивого, широкого душой, поэтического; никто так не вглядывался в душу народа; никто не говорил о нем с такой болью.
- Катюша, почитай мне «Кобзаря».
- Вы опять будете плакать, мама.
- Не, не буду, доня, обещаю.
И Катя, поправив выбившиеся прядки на висках и лбу, сценически прокашляв, начинала:
- «Думы мои, думы мои! Горе, думы, с вами!»
И как только доходила Катя до места, где поводырь со слепцами, играя на бандуре, просил милостыньку, давно готовая слеза выкатывалась на мамину щеку.
- Ну, вот… Вы же обещали, мамочка…
- Все-все, Катюша, больше не буду. Как хорошо пишет этот Тарас! Что ни строка, то выстрадана жизнью. Читай, доченька, дальше.
- Хватит, Катюша, а то потонем в мамкиных слезах. Сгоняй лучше за махоркой. Ты у нас хоть и небольшая росточком, зато моторная! Только не беги. Слышишь? А то упадешь.
- Я тихонечко, - обрадовано кивнула девочка и медленно вышла за дверь. Но только закрылась за ней калитка, Катя включила свой моторчик и пустилась со всех ног. Только ее и видели.
 Участие в спектаклях, разучивание ролей, хореография, умение держаться на сцене при большом скоплении народа, все это пригодилось потом Катерине в будущем. Она делала доклады на сельских сходках. Была находкой и подарком для председателя сельсовета в Бустнере.
Кате вообще всегда всё удавалось делать легко и непринужденно. Ей даже не приходилось чему-то научаться. Всё ею делалось профессионально. Только приступая к какому-нибудь новому делу, тут же обнаруживалось, что это делать она умеет. Что она давно уже это делала. Может быть не сейчас, не в этой жизни. И надо было только вспомнить. Катю с детства называли способной. Если тебе многое дано, то с тебя многое и спросится. Среди нас есть те, кто едут в телеге, а есть те, кто эту телегу толкает. Катя толкала. В ней чувствовалась какая-то душевная сила при кажущейся внешней физической слабости. «Другие отвечают только за себя, что, впрочем, уже немало, но эта хрупкая девочка может отвечать и за других, а это уже тяжелая ноша», - говорил о Кате отец.
Жизнь выбирает тех, на кого она может положиться. Она выбирает тех, кто сможет вращать Её колеса.
Сильный человек постоянно над пропастью, всегда в зоне риска. Его внутренняя сила – это его рок.
* * *

Небо, пухнущее от грозовых разрядов, обрушивалось вниз потоками воды. На палубу, что ходила ходуном, будто ее закрепили на роликовых коньках, одна за другой, словно языки морского чудовища, закатывались огромные волны. Река приготовилась проглотить жалкое суденышко, решившееся заглянуть в ее глотку.
Катя среди ночи вызвали на скорые роды. Чтобы выиграть время, Катя решилась на более короткий путь – через реку. «Природа берет своё, - думала Катя, - ей на войну наплевать, нужно наверстывать ушедшие так скоро и внезапно жизни. В эту самую минуту кто-то в муках умирает на поле боя, а кто-то в муках рождается, чтобы восполнить нарушенное равновесие. Жизнь и смерть – они всегда рядом».
Грозовые разряды в очередной раз разорвали небо. Катя не чувствовала ни своего тела, ни себя саму.
Холодный, влажный ветер, словно грубой наждачной бумагой, резал ее по лицу. Но внутри Катя горела. Она силилась сосредоточиться, но не могла. Душа была не на месте. Мысли путались, тело ныло, будто его недавно подвергли жесточайшей пытке. Катя казалась себе мешком с водой, дряблым резиновым шаром. Почему всё так?.. За что ей всё это?..
В какой-то момент ее объял приступ необъяснимой тревоги. Хотелось почему-то сбежать, спрятаться, скрыться. Она снова чувствовала себя маленьким ребёнком – слабым и беззащитным. Все повторяется: надежды сменяются разочарованиями, вера – отчаянием, страсть – болью. «Был бы жив сейчас Саша, всё было бы по-другому» - эта мысль всю жизнь преследовала Катю. Что за нить связывала её со старшим братом? Почему около него ей всегда было легко и спокойно? Ей совсем не на кого опереться. Кругом нее люди, но она одна. Во всех мужчинах, старавшихся завоевать ее симпатии, девушка подспудно искала хоть что-то, пусть едва уловимое, еле заметное, только намекающее на схожесть с Сашей.
Как странно – быть одинокой в толпе людей. Кругом их сотни, тысячи.… А ты бежишь, расталкиваешь случайных прохожих. Ты зовешь его, который может стать тем единственным, но он не откликается, и лишь ускоряет свой шаг, а его силуэт, словно тень, теряется где-то вдали. Никто не сможет разделить с ней ее душевную муку. Каждый поглощен своими проблемами и думает только о себе. Все хотят быть услышанными, но никто не хочет слушать. Петр… Он всегда выглядел потрясающе. «Выходи за него, выходи за него, - твердили подруги – детки будут красивые». Высокий, статный, проникнутый безграничной любовью к себе. Удивительно, как ему удавалось столь искусно прятать свой изощренный эгоизм. У несведущих людей создавалось такое впечатление, что он любит всех, кроме себя. В образе Петра просматривалась некая смесь – мужественности, детской восторженности и искренней чуткости. Правда, он не имел ни малейшего представления, ни о том, ни о другом, ни о третьем.… Но зато сам этот образ был сработан им безукоризненно. Петр атаковал её жизнь трижды и трижды уходил навсегда. Каждый раз она любила и каждый раз страдала. Сотни раз она клялась себе. Что больше никогда не поддастся на его мольбы, не ответит ему взаимностью, не простит ему жестокости… Сотни раз.… В первый раз он изменил ей с её же подругой, что и повлекло за собой столь скорые роды.
 - Сама виновата! Зачем ты её в гости звала? – пытался оправдаться Пётр.
Катя вскочила с кровати и начала кидать в него вещи – мягкие, твёрдые, большие и маленькие, не разбирая, не думая ни о чём. Это отчаяние. Это бездна отчаяния.
- Я ненавижу тебя! Ненавижу! Я презираю тебя! Слышишь? Я презираю тебя! Это низко! Низко! Как ты мог?!
Она схватила стул и с силой бросила его в зеркало. То самое зеркало. Мелкие трещинки на глазах превращаются в длинные извилистые линии. Блестящие осколки осыпаются на пол. Как в замедленном кино.… Всё плывёт перед глазами. Слабеющие руки хватаются за живот. Мягкая кровать принимает тело…. Тело не слушается. Оно превращается в ватную куклу. Ты его придумала, Катя. Придумала идеального мужчину – такого же хорошего и красивого, как твоё сердце.
 Ребенок родился на два месяца раньше положенного срока.
 Через год – Пётр изменил во второй раз. Это случилось в Подмосковье. Весть об измене пришла к ней письмом. Сжавшись комочком на кровати, она перечитывала письмо снова и снова, пытаясь сосредоточиться. Нужно что-то решать, нужно что-то делать. Но что?1 Может, выкинуть этот конверт, плюнуть на всё, затаиться, и пусть всё идет, как идёт. Нет, этого она не выдержит. Действовать! Но как? Господи, за что она его любит! Проклятье, проклятье! Любовь – это испытание. Оно испытывает дух человека. Бросить всё! Взять Женьку и уйти от него! Нет. Если по-настоящему любишь, нужно пройти весь этот путь до конца, а не бежать прочь, поджав хвост, при первых взрывах петард. Да, любовь – это испытание. Но испытание, которое делает вас сильными.
И каждый раз всё начиналось заново. Она снова любила, любила настолько, насколько вообще может любить женщина.… Или казалось, что любила – до боли, до исступления, отчаянно и безотчетно. Эта любовь сводила Катю с ума. Она не помнила и не понимала себя, не видела ничего вокруг. Петр был её наказанием… за Семёна. В её жизни появился мужчина, который желанен и недоступен одновременно. Он заполняет её целиком, но не принадлежит ей. Единственное, на что она может надеяться, это взять от него маленькую частичку… и отпустить. Когда родился Женя, внутри Кати улеглось спокойствие. У Петра были женщины – высокие, красивые и обязательно глупые. Он не любил или, может быть, боялся умных женщин. Но от Кати не уходил. Она была ему необходима, она давала ему ощущение собственной значимости. Игра была жестокой и нечестной. Катя пыталась не замечать эту ложь, не видеть этой жестокости. А Петр притворялся невинным, ничего не понимающим младенцем. Когда он бросил её с маленьким сыном в третий раз, в самые тяжелые годы войны, Катина душевная боль была нестерпимой. «Мне было бы легче, если бы он умер». Эта мысль казалась ужасной и даже безумной. В те дни, казалось, внутри у Кати что-то треснуло, надорвалось. А душа, измученная заточением, выскользнула через образовавшееся отверстие и улетела. Кате казалось, что она умерла. И ее чувство, прекрасное и высокое, умерло вместе с ней. Впрочем, может быть, она любила не самого Петра, а только придуманный ею образ?
Когда Петр вернулся к ней с очередной просьбой о прощении, Катя ответила: «Знаешь, что самое ужасное, Петр? Я не верю тебе. И не хочу верить тебе. Слишком поздно ты пришел раздувать угли. Всё перегорело, ничего не осталось. Только холодный пепел». Петр не ожидал такого приёма. Он пришел через три года, как ни в чем не бывало, словно и не было этих трех лет. Словно бы не было её боли, её отчаяния, её смерти. Он пришел, когда потерпел неудачу в отношениях с очередной ППЖ, и теперь пришел залечивать раны.
- Знаешь, Катя, как я ошибся в этой женщине. Я думал, в ней есть какая-то загадка, тайна. Она казалась мне необычной, не такой, как другие женщины. Но постепенно всё прошло. Она – такая же, как и все. Пустая, эгоистичная и взбалмошная. Бесконечные претензии, обиды. Постоянный театр – недовольная физиономия, надувшиеся губы, искусственные слёзы – мне хотелось так треснуть её по голове, чтобы та звякнула и разлетелась во все стороны! Ты не такая. Ты настоящая. А она….она просто жилы из меня тянула. Специально. Изощренно. В каждой детали – в повороте головы, в интонации, в манере задавать вопрос, даже в придуманных ею головных болях – неприкрытая, выпяченная, раздутая злоба, - стал жаловаться он на неё.
- Пётр, мне это не интересно знать, - отрезала Катя. На сердце у неё было невыносимо гадко – мучительно, тоскливо, душно.
Странная штука любовь. Она действительно похожа на солнце. Она ослепляет. Она выжигает глаза. Как она могла когда-то считать этого мужчину необычным? В нём она увидела все те качества, которые давно и так безуспешно искала в других – открытость, добродушие, бесстрашие, честность, внутреннюю прямоту, свободу. А жизнь с ним оказалась невообразимо сложной, заковыристой, с бесчисленным количеством нюансов, подтекстов, двойных смыслов. Когда-то она не могла жить без его губ, без его рук, без его запаха. Катя смотрела сейчас на его улыбку – бесчувственную, глупо хихикающую, пустую. Он относился к тем красивым мужчинам, чья красота неприятна. В нём всё было правильно – от формы носа до телесных пропорций, но в этой «правильности» он был мерзок. Он в очередной раз клялся в своей любви. И в этой клятве был жалок. И ОН – тот мужчина, которого она любила?! Как она могла всего этого не заметить?.. Это же так очевидно!
- Мне дали десять суток, навестить вас.… Потом снова на фронт, - продолжал настаивать Петр.
- Считай, что навестил, - отрезала Катя.
- Зачем же так грубо, Катёнок?
- Мне нравится думать, что ты, Пётр, несчастен. Очень. По крайней мере, больше меня. Потому что я уже ничего не чувствую к тебе. Совсем. А ты – чувствуешь. Что-то очень странное, пусть не любовь, но чувствуешь. И знаешь, я думаю, что в этом мире всё же есть какая-то справедливость. Если Бог тебя обделяет, он от тебя и не требует ничего. А если даёт, то и взыскивает в полной мере. Чувствовать, Пётр, - это дар, но это – и крест. Твой. А со своего я уже сошла.
Гроза надрывно грохотнула, будто откашлялась от накопившейся мокроты и слизи.
Катя очнулась от воспоминаний.
- Вот и добрались, слава Богу! – стараясь перекричать грохочущее небо, выпалил паромщик.
Катя поспешила сквозь темень, едва различая дорогу, на огонёк в ночи. Свеча в окошке – крохотный маяк, подрагивая, извиваясь, будто торопила, зазывала, указывала путь. Катя ворвалась в избу.
- Всё! Сдаю вахту – поспешила ей навстречу сухенькая старушка – Сымайте одёжу. Мокрая вся до нитки. Просушу на печи. Эка гроза! Все грозам гроза! Говорила я дочери: «Потерпи до утра. Не рожай. Нехай стихнет всё. А завтра, с утреца и начнёшь». Правда, доктор?
Катя улыбнулась и взялась за дело.
Совсем выбившаяся из сил роженица бесчувственно наблюдала за тем, как Катя готовилась к появлению младенца. Суетливо, торопясь, нервно.
- Стоило ли ему появляться… на погибель… - выдавила пересохшими губами ослабленная женщина.
- Стоило, милая, ах, как стоило. Нас не запугать, нас не раздавить. Им бы очень хотелось лишить нас воли, лишить силы, лишить возможности сделать то, что искренне мы с тобой считаем важным. Рождение ребенка – таинство. Постарайся назло врагу, на нашу радость. Отдохнула? А теперь давай работать. Тужься, милая, тужься. Старайся, девочка моя.
Катя вдруг вспомнила рождение своего сына. Женьки. Ей почему-то очень хотелось назвать его по-другому. Сашей. Как звали брата. Но Пётр давно уже выбрал это имя, оно было двухвариантным и предназначалось как для сына, так и для дочери. Беспрекословно и неизменно. Катя не стала перечить мужу. Тем более что где-то там, в глубине себя, она, ничего не знавшая о переселении душ и реинкарнации, была уверена, что Женя – это вернувшийся на Землю Саша. И по-другому быть и не могло. Он вернулся к ней, к Кате. Он так нужен ей. Как много ей хочется сказать ему. Многим поделиться. Посоветоваться. Молодая мама, баюкая у груди малыша, долго всматривалась в его пухлое личико, выискивая сходство, очередное подтверждение своим догадкам. «Саша, это ты? Намекни мне. Пошевели пальчиком. Это будет знак». И если вдруг, разбуженный шёпотом малыш, вдруг издавал какой-нибудь звук или покряхтывал, Катя вся словно наливалась светом и радостно восклицала: « Я так и знала! Я так и знала!»…
Заключительный выкрик уставшей роженицы разрезал пространство и вернул Катю из прошлого.
- У вас мальчик! Сын! – Катя ловким движением руки подхватила крохотное тельце малыша. Новоявленный человек на минуту собрался с мыслями…и басовито заскрипел: «Уа-уа-уааа!», - О. какой мужик! А как раскричался-то! Или жизнью недоволен? Как назовёте сына?
- Саша…
* * *
Звезды, словно алмазные шляпки серебряных булавок, были приколоты к бархатному небесному мирозданью. Рваные облака, похожие на пуховые покрывала, лишь слегка подсвеченные снизу уже спрятавшимся за горизонт солнцем, зависли между небом и землей. Катерине хотелось укутаться в них, спрятаться и оттуда наблюдать за Женькой, играющим с худющим котенком.
Иногда в жизни случаются события, которые на первый взгляд кажутся незначительными. Может быть, они и есть незначительные. Но Катя жила ими, жила воспоминаниями о них. Она испытывала какое-то ощущение – вот вроде бы и все. Но отзвук, отголосок этого события потом еще долго остается в душе. Это как свидетельство, как напоминание о том прошлом, когда она была счастлива с Семеном. И Кате вдруг показалось, что вся ее жизнь – это вот один такой отголосок. Не жизнь, а одно ее эхо, лишенное плоти, лишенное существа. Словно она и не живет вовсе, а лишь присутствует при исполнении собственной жизни. Смотрит на нее стороны. Переживает тихие радости, грустит, возится. Какой бы была ее жизнь, будь жив Семен? Почему тогда, десять лет назад, она не ушла от Петра? Хорошим ли отцом для ее сына был бы Семен? Наверное, да. Женщина заплакала. Слезы лились и лились, не переставая. Казалось, что кроме слез, в ней ничего нет – только вода, много воды, пустой, с солью, как в океане. Слезы душат, душат немилосердно. Катя все это время ждала, что ее жизнь, наконец, сложится, как складывается она у других.
- Мама, мама, - подошел Женя, потрогал Катю за волосы, будто хотел пригладить, провел пальчиками по ее лицу - а почему ты плачешь? Кто тебя обидел? Хочешь, я дам тебе котенка?
Катя улыбнулась, прижала сына к себе:
- Счастье ты мое. Что бы я без тебя делала?
Она должна выкинуть это из головы. Забыть, словно ничего и не было. А ведь ничего и не было. Только зарождающее чувство – наваждение – ничего больше. Просто Кате очень хочется тепла, нежности, надежного мужского плеча. Чего-то настоящего. Совсем чуть-чуть, самую малость. Ну, хотя бы одну крупицу жизни. Одну.
 Случается так: вертится что-то на языке, а что – не поймешь, уловить не можешь – только нащупаешь и сразу теряешь.
С Андреем они встретились сразу после войны. Катя совсем недавно вышла из своего очередного штопора, вызванного последней изменой Петра. Андрей стал для нее своего рода отдушиной, глотком свежего воздуха. Он словно бы сказал ей: «Жизнь продолжается, Катерина. Жизнь продолжается». Может, всё было и не во время. Может быть, и он не слишком любил Катерину, а просто хотел её, как женщину. Но его природная чуткость и так необходимое в данный момент для Кати стремление заботиться о том, кто в этом очень нуждается, сделали своё дело. Он ухаживал. Ухаживал красиво. Так, что всё внутри переворачивалось от восторга.
В жизни Кати это был, наверно, самый странный роман. Андрей – мужчина, посланный с небес. Он чувствовал женщин так, словно и сам был чуточку женщиной. Он знал, что они хотят слышать, и говорил. Он знал, чего они желают, о чем думают, что чувствуют. Он ощущал каждый момент. И каждый его поступок в процессе ухаживания всегда оказывался кстати. Сколько сердец он разбил? И не сосчитаешь. Но обвинять его в этом было бы преступлением. В конце концов, он ведь никому никогда ничего не обещал, не клялся ни одной из них в вечной любви. Его роль – помогать страждущим. Он шел туда, где был желанен и был там так, что отпускать его никому не хотелось. Не хотелось отпускать его и Кате. Андрей имел удивительную способность – понимать тебя и не напрягать этим. Мужчины, подобные Андрею, не так озадачены доказательством собственной мужественности, как желанием быть просто востребованным. Им нравится нравиться – таково их кредо.
Нравился он и Женьке.
-Дядя Андрей пришел! Ура! Дядя Андрей! – летел он ему навстречу.
Тот распахивал руки для объятий, чуть приседал с ответным кличем «Ура!», подхватывал радостного мальчонку, подкидывал пару раз, ставил на землю, вынимал, как фокусник, из брючин леденцы, просил угадать, в какой руке зажата конфета. Женька наугад радостно стучал по его огромному волосатому кулаку, в котором как всегда оказывался леденец. А он был и во втором кулаке тоже. Все это знали, но хорошо играли отработанный сценарий.
- Катерина, мальчонке нужен отец, - деловито рассуждал Андрей, - Не может мальчик расти без отца.
Катя мудро молчала и лишь улыбалась. Она знала, стоит лишь предложить ему эту роль, как он тут же исчезнет из виду. А ей этого не хотелось. Другой кандидатуры у Кати на примете не было. «Скажи ему сегодня. Скажи ему сейчас. Пусть он уходит. Ведь он всё равно не женится на тебе», - стучался разум в её висок.
Катя старалась выглядеть искренней и спокойной. Но это не очень ей удавалось. Ведь она просто хотела отдалиться от него, отдалить его от себя и от Женьки. Нужно было жечь мосты. Как можно скорее, пока, как ей казалось, она ещё может расстаться с Андреем относительно безболезненно.
Конечно, она лгала самой себе. Конечно, она не хотела этого ухода из её жизни. Может, она и пережила бы его. Но представить себе, что они станут одной семьей, она не могла.
Иногда Кате казалось, что Андрей просто не может влюбиться, не способен он на это чувство. Чтобы любить, нужно иметь что-то внутри, какой-то особенный надрыв, внутренний излом. Чтобы любить, нужно быть немножко ненормальным – чуть-чуть сумасшедшим, чуть-чуть несчастным, чуть-чуть отчаянным. У Андрея этого не было никогда. Риск, безумие, страсть – всё это противоречило его образу. Всё пустое. Он улыбался, смешил её и пропадал…надо полагать, с другими женщинами, которым в эту минуту он был «нужнее». Что у него внутри, он никогда никому не показывал. Может быть, там и не было ничего?
Пока Катя не поняла Андрея, она очень страдала. Но когда поняла, всё встало на свои места. Он не мужчина жизни, он мужчина момента. Момента прекрасного, чудного, завораживающего, но только момента. Мотылёк-однодневка. С ним хорошо проводить день, но не жизнь.
И потому так странно было слышать от него этот вопрос: «Ты ведь любишь меня, Катерина?» У женщины на миг возникло ощущение, уж не ослышалась ли она.
- Ты уж не замуж ли меня сватаешь? – хитро переспросила Катя и залилась смехом.
- Да я так… Просто…Я пойду, если ты не возражаешь, - растерянный, он встал со своего места и направился к двери.
- Дядя Андрей, дядя Андрей, не уходи, будь моим папой, - схватил его за руку Женька и потянул обратно в комнату.
- Да я что? Я ничего.… Это вон мамка твоя не желает. Правда, Кать? Ты же не хочешь? Не хочешь? – искал спасения Андрей, боясь Катиного положительного ответа «Хочу».
- Мама, мамочка, захоти, пожалуйста, дядю Андрея в «папки» взять! – упрашивал Женька, теребя Катины руки, преданно заглядывая ей в глаза.
- А что? Очень интересная мысль! - Катя прижала сына и расхохоталась вслед убегающему вон незадачливому любовнику.
Дверь жалобно звякнула и покончила с любовными коллизиями.
- Ты у меня красивая…и добрая, - погладил по животу Катю сын, - Я, когда вырасту, сам на тебе женюсь.
Катя по-доброму, заливисто рассмеялась, покрывая поцелуями Женькино лицо.
Они обнялись и долго хохотали. Будто нежный майский ветерок ворвался вдруг в душную комнату и нежно обнял их души.