Медовый месяц Тамары Михайловской

Светлана Малышева
         
          Когда не видно грязи, в неё легче наступить. Именно легче, а не легко, в смысле – по ошибке. Тома знала, что впереди большая лужа, а сбоку – справа и слева – хлюпкое месиво из скользкой земли и мокрых листьев, но, однако ж, почти сразу и выбрала, сделав шаг в сторону. И было совершенно неважно, что подумают, а тем более скажут другие: те, кто пошли в обход – по-за помойкам, кое-как облагороженным бетонными дорожками, или, внутренне чертыхаясь, по едва виднеющейся в неясной свете одноглазой луны окружной тропинке, устремлённой скорее к пустынному шоссе, нежели к той подслеповатой девятиэтажке, куда держала путь она, Тамара Михайловская.
          А ведь раньше ей было важно, что о ней подумают, и какое впечатление она произведёт. Тома старалась нравиться всем и считала, что к ней относятся по-доброму, умиляясь при одном взгляде на её наивно-детское личико. И так было! До того, как она полюбила Зета. Зет, которого на самом деле звали длинно и по-русски невыговористо, оканчивал Высшую школу МВД и собирался стать «ба-альсой сыск» в своей стране. Если бы эта страна была Англия, рассуждала Тамара, или там Америка, или даже – ну, на крайний случай – Индия, то это было бы – ничего. В смысле – нормально. Но страна называлась Алжир, а Зет, соответственно – алжирцем. То есть он был негром.
          На этом слове Тома всё время виновато осекалась и, преподавая самой себе урок этикета, поправлялась назидательным тоном: «Не негр он, Михайловская, а африканец. Потому что негр – принадлежность к расе, а африканец – всего лишь указание на страну». Чёрный-чёрный африканец! Волосы и кожа – одного цвета. Что не мешало ей почему-то находить Зета красивым. Она в него влюбилась. Наверное… О том, что «натуральной белокожей блондинке» нельзя влюбляться в негров, особенно в семнадцать лет, ей сказала мама. Тома обиженно выпятила губу, а мама добавила – очень строго: «Если не хочешь, чтоб о тебе говорили плохо, выбрось эту дурь из головы!»
          Впервые её не поняли. Это было обидно. «Дурь» по имени Зет из головы выходить не хотела. А Пашка, которого Тома уважала за ум и за силу, но главное за то, что он – её старший брат (чем тоже не все могут похвастаться!), так вот Пашка сказал, что если увидит её с «этим черномазым», то запрёт на четыре засова, а ему набьёт морду. Четыре засова Томка пропустила мимо ушей, а вот за Зета испугалась. Пашка занимался каратэ, дзюдо, самбо, греко-римской борьбой, тхэквандо и ещё кучей малопонятных единоборств – так он сам говорил. А Зет знал только классическое каратэ и, может, чуточку русской драки. Так она думала. К тому же был ещё папа, который тоже что-то думал, но до поры до времени молчал. Тома этого молчания боялась. Как-то раз папа вот так же молчал-молчал (только брови хмурил), а потом ка-ак дал Пашке под дых, и тот сразу забыл, что такое мясо и с чем его едят: Пашку ведь хотели «привлечь за хищение» двух ящиков телятины с мясокомбината, где он до этого работал. С комбината ему пришлось уйти, а в остальном – всё-таки обошлось, «побегал» папа. И вот теперь она, любимая папина дочка, вляпалась в историю.
          Тома вздохнула, потопталась на месте. И неожиданно почувствовала, что промокла. Сразу захотелось плакать. Как будто, если б она не промокла, всё могло бы быть хорошо. «Я даже думаю неграмотно!» – совершенно нелогично заключила она и всхлипнула. С трудом выбралась из вязкой жижи, засосавшей ноги почти по самый верх тонких полуботинок и, едва сдерживая слёзы, потопала назад. Через несколько шагов вновь остановилась и задрала голову вверх. Чуть-чуть не слетела шапка: помешал капюшон от куртки,– но Тома этого даже не заметила. Ведь так не всегда бывает: под ногами грязь, а сверху – звёзды!
          Тома любила небо, часто смотрела на луну и хотела на неё «попасть». Она и с Зетом познакомилась там, в небе. Жаль, не на луне!
          Два года назад она ездила в Алжир к папе, одна. Папа – высококлассный специалист по электронике, а она – его дочь, потому и удостоилась приглашения в гости. Мама и брат тогда оставались дома, но, разумеется, проводили её до аэропорта в Москве.
          Маленькой, неприметной точкой казались они из самолёта, набиравшего высоту. И эта точка, сливаясь с себе подобными, довольно быстро стала походить на мошку, или на муху, или на… Как раз в тот момент Томку, которая ещё долго могла придумывать, глядя в иллюминатор, на кого похожи заплаканная мама и какой-то слишком уж серьёзный брат, – как раз в тот момент её и затошнило. Она с перепугу сглотнула подкатившую волну и в смятении взглянула на сопровождавшую её тётю Валю. Тётя Валя вовсе не была ей никакой тётей, просто она тоже летела в Алжир – к своему мужу, который работал с Томкиным отцом. И мама упросила «присмотреть за дочкой, а то кто их знает, какие они бывают в пятнадцать-то лет!» Не слишком общительная, даже скучная, как чуть позже решила Тома, тётя Валя точно знала, какими бывают девочки в указанном возрасте, а потому пообещала глаз с неё не спускать… а сама всю дорогу книжку читала! И теперь, когда Томку затошнило, она ничего не смогла поделать, потому что и ей стало плохо тоже. И так они и сидели бы, вылавливая из воздуха и сглатывая дурноту, если бы не Зет. Он, как потом выяснилось, летел домой. На каникулы.
          Зет достал из прозрачной коробочки две овальные пилюли «а-ля тик-так» и, протянув через проход руку, подал их «тёть Вале». Та с опаской посмотрела на подозрительно-розовую ладонь чернокожего человека и отрицательно замотала головой: нет, мол, не надо, чего пристал! А Томка взяла и съела. И благодарно улыбнулась. Тётя Валя подумала и забрала свой отказ обратно. Решила, наверно, раз уж травиться, то вместе: она ж, как никак, отвечает за «ребёнка»! А Зет именно в этот момент назвал своё имя, и бедная тётя Валя чуть не подавилась таблеткой – такое это оказалось неперевариваемое сочетание! Томка же, напротив, рассмеялась и попыталась повторить. В результате её перестало мутить, а тётю Валю вытошнило.
          Так вот они и познакомились: Тамара Михайловская и Зет.
          Зет оказался шутником и классным парнем. Он всю дорогу рассказывал забавные истории из жизни мавров, а закончил почему-то совсем не смешно, прошептав, что верит в трагедию наивного Отелло. Томка недоверчиво поискала в его африканских глазах намёк на тонкую смешинку, но, даже малость похожего не найдя, растерянно уставилась в окно. То бишь – в иллюминатор. В секунду забыла грустное недоумение и предалась созерцанию волнительной, как сказала бы Виктория Яковлевна, картины. Виктория Яковлевна, старая, у Тамары уже не преподававшая, но по-прежнему любимая учительница, вела в школе уроки рисования. Создавать на сероватом куске ватмана расцвеченный кусочек рая – земного или небесного – было для неё привычным делом. Тамара подумала об этом, потом о красоте, медленно плывущей снизу, и решила, как доберётся до места, попробовать себя в настоящем рисовании. («Ну, в живописи то есть!»). Тут она вспомнила про весёлого алжирца и озорно к нему повернулась. Это было кстати, потому что Зет, потеряв слушательницу в лице Томки, не расстроился и переключился на её соседку. Но та весь полёт то читала, то спала, так что под обаяние темнокожего студента не подпала и в ответ на его остроумные и почти правильные русские фразы лишь коротко произнесла:
          – Вы ~похожи~ на Эдди Мэрфи, дружок.
          И Зет сконфуженно замолчал.
         
          …Тома почувствовала, что замёрзла, стоя на одном месте, да ещё и в луже. Она по-прежнему не могла решить, что ей делать и куда идти. Домой не хотелось, а к Зету – ночью – наверное, нельзя. Иначе… Молва пойдёт! Она и так уже шлёпает, обдавая брызгами; а то вообще с головой накроет.
          Тома поёжилась и… пошла к Зету.
          Общагу лихорадило. «…Гуляй, студент, гуляй, но девочку мою не тр-р-ош-шь!» – неслось из одной комнаты. «Ты, теперь я знаю, ты на свете есть!» – отчаянными девичьими голосами плакались в другой. В третьей организовали драку на спор, делая ставки, как на петушиных боях. По плохо мытым коридорам бродила ошалевшая от недосыпа и перепития россыпь разновозрастных «мальчиков» и возбужденная общим весельем горстка смеющихся «девочек». Лестничная площадка между третьим и четвёртым этажом была занята компанией с гитарой: пять или шесть ребят и две–три девчонки под блатные аккорды неожиданно красиво и стройно выводили студенческий «шансон». На подоконнике, частично превращённом в пепельницу, восседал, скрестив ноги, не совсем трезвый Зет. Он не пел, он думал. Оставалось полгода до диплома, потом – «госси», как он их называл. А дальше – ...
          – Чёрн тюльпан! Ты бушь долг сидеть?! – дёрнула его за брючину бритоголовая Зенкина.
          Зет недовольно шевельнул ногой, всем видом показывая, как «достала» его нахальная сокурсница: Зенкина считала себя лидером, потому что была «оторвой». А Зет за время учёбы приобрёл репутацию шутника и балагура, который неизвестно зачем притворяется пай-мальчиком. Хотя было-то как раз наоборот: «чёрный тюльпан» обычно раскрывался под сильнейшим нажимом со стороны, и только для того, чтобы не выглядеть белой вороной. В студенческом общежитии надлежало жить весело и с размахом, принимать на грудь гекалитрами и орать русские песни ночи напролёт. Посещать лекции считалось «западло». С каким словом это соотносится в родном арабском языке, Зет так и не выяснил, поэтому заучил конкретно и наизусть: зя-пад-ло. Но на лекции всё равно ходил. Знания и так давались с трудом, так что вряд ли стоило доводить их скромное качество до абсурда. Зет ещё не отпустил мечту всей жизни на свободу: он по-прежнему хотел стать «большой шишкой» в своём Аль-Джазаире, или, по-другому, Алжире. Подумав об этом, Зет улыбнулся. Не своему тщеславию, нет, он улыбнулся прекрасному воспоминанию: два года назад он всё ещё неважно разговаривал по-русски и милой маленькой девочке Томе признался, что хочет быть «ба-альсой сыск» в своей стране!
          Над головой неожиданно громко хлопнула форточка. Зет вздрогнул и очнулся.
          – Пойду пройдусь, – с лёгким вызовом сообщил он Зенкиной. Та с силой провела ладонью по голому черепу и зло съязвила:
          – Да, пожалуй! А то за окном темно да от тебя не ярко! Иди! Авось, посветлеет!
          Зет чуть было не поддался желанию уколоть «оторву» её лысой головой, в которой света уж никак не больше, но сдержался, одёрнул свитер и спустился вниз. На первом этаже было холодно: охранник, задумчивый Миша Зельц, чуть придерживая ногой пластиковую дверь, стоял на выходе и курил. Зет подошёл и поздоровался. Секунду они оба наблюдали, как дым направленной струей стремится на асфальт, но не успевает и слоится, так на него и не попав. Миша молча пожал протянутую руку, сделал последнюю затяжку, щелчком выбросил окурок и уже почти закрыл дверь, когда с улицы раздался тонкий вскрик:
          – Ой, нет, пожалуйста! Мне нужен… мне нужно…Я к вам!
          Она не ожидала увидеть Зета – вот так, сразу, без долгой моральной подготовки и репетиции разговора. А Зет вообще опешил: ни за что в жизни он бы не подумал, что Тома, девочка, о которой он часто мечтает, может чуть не среди ночи оказаться в их общежитии. Он не видел её с тех пор, как они расстались в алжирском аэропорту, где он поцеловал ей на прощанье руку и извинился перед её, по всей видимости, отцом за своё шутливо–нескромное поведение. Зет помнил, что высокий сероглазый мужчина в жёлтой сатиновой кепке, подхвативший на руки и в обе щеки расцеловавший дочку, был настроен миролюбиво и в ответ на его смущение просто весело кивнул головой. Они ушли, а он остался. Он смотрел им вслед и сожалел, что перелёт закончен. Наконец спохватился, забрал багаж и поехал к родным: его ждали не сегодня, потому и не встречали, значит, радость будет более глубокой. Однако тонкий налёт неясной грусти сохранялся в нём до конца дня и позже, в другие дни и даже месяцы: сквозь естественную беспечность в весёлых компаниях или ровное спокойствие на деловых встречах в мыслях и в сердце его нет-нет да и проскальзывало что-то такое, от чего ни с того ни с сего с губ срывался глубокий вздох. Но ему и в голову не могло прийти, что когда-нибудь он увидит её ещё раз. Тем более – в студенческом общакЕ.
          – Ну, вы заходите или как? – напомнил Миша Зельц и нахмурился: не нравилось ему, когда в дверях стояли.
          Тамара несмело переступила порог, Зет сделал шаг назад. Они снова замерли. Зельц едва взглянул на них, ушёл в свою кабинку, включил телевизор. «…о-о-оллл! – истошно заорал телеприёмник. – Как-кой драматический момент! Что теперь скажет… « Охранник убавил звук и закрыл дверь.
          – А что я могу сказать? – сделав усилие, весело подморгнул Зет. – Зайдёшь в гости или прогуляемся?
          – Я… замёрзла, – почти не разжимая губ, прошептала Тома и опустила голову. На самом деле от стыда её бросило в жар: она в первый раз поняла, как выглядит со стороны. Насочиняла историй про любовь, всех обманула, в первую очередь саму себя, а Зет теперь подумает, что она…
          Она даже в мыслях испугалась того названия, которому могла соответствовать, не сумела удержать всхлип и выскочила за дверь. Зет совсем растерялся. А потом как был в свитере, так и кинулся за ней на улицу.
          – Что случилось?! Подожди!
          – Ты… подумал! – раздалось чуть впереди. Столько обиды, столько неподдельного горя слышалось в этом возгласе, что Зет встал, как вкопанный. Прищурился, всмотрелся в темноту. Он ничего не понимал.
          Тамара стояла под деревом и, уткнувшись в собственные кулачки, горько плакала. Как объяснить людям, что она любит Зета взаправду? Как ему это объяснить? Как ему вообще сказать, что она все два года следила почти за каждым его шагом, издали, незаметно… Знала, с кем встречается, как учится, когда уезжал и как долго отсутствовал. Да всё знала! И любила. Уж так любила, что просто жуть! Даже с мамой поссорилась, даже от Пашки его защищать надо – вот как любила. И даже заранее всем сказала, что встречается с негром, чтоб все привыкли, а заодно и на «реакцию общества» посмотрела. Плохая реакция. Хуже некуда. А теперь и сам Зет о ней чёрт чё думать будет. А этого она уже не вытерпит. Ни за что! И чего прицепился? И Томка окончательно разревелась.
          Зет растерянно слушал всхлипы и не решался подойти и обнять. Хотелось успокоить, пригласить в тепло и всё выяснить. Почему так поздно, откуда узнала, где он живёт? А может, и не к нему пришла вовсе? Он сделал несколько несмелых шагов, стараясь не спугнуть и не потерять из виду её тень под старым тополем. Но Тома и не думала убегать, она плакала и так была поглощена этим, что ни о чём другом не помышляла. Спохватилась она лишь, когда кто-то мягко убрал с её лица ниспадавшие пряди и тёплой ладонью вытер слёзы.
          Ночь сменила одежды на голос:
          «Успокойся, шепну: позолоченный волос
          Не сокроется тёмною шалью.
          Но – с тобой постою… Я тебе не мешаю?»
         
          – Н-нет… – подняла она голову. – Эт… это ты сочинил?
          – Пошли, я отведу тебя домой, – Зет осторожно сжал её руку. – А по дороге ты мне расскажешь, что случилось. Да?
          – Да, – со вздохом согласилась Тамара. – Только Пашка, мой брат, обещал тебе мо… тебя избить. Так что лучше не ходи со мной.
          – Твой брат?! За что?! – изумился Зет и вовремя остановился, пропуская машину. Они уже шли пешком, а это было далеко и небезопасно. – Он меня даже не знает!
          – Ну да. Зато я знаю. И Пашка сказал, что тебе достанется просто за то, что ты будешь со мной.
          – Однако! – ещё больше удивился Зет и задумался. Внимательно посмотрел на расстроенную спутницу, машинально потёр собственную шею, попытался застегнуть несуществующую пуговицу и мимоходом обнаружил: он же не одет, он в свитере! Помолчал. Вздохнул. И мягко, но настойчиво попросил:
          – Рассказывай! Всё, что считаешь нужным.
          Это была долгая дорога. Зет успел замёрзнуть и согреться, Тома то плакала, то смеялась, ей было стыдно и легко одновременно. Когда тревожным светом замелькали окна незнакомого дома, Зет знал всё о любви белокурой девочки, о том, как справлялась она про него у вахтёров, как прогуливала уроки в школе и наблюдала за ним на выходе из академии, как ревновала его к сокурсницам и как рассказала родителям, и брату, и всем во дворе, и даже в классе, что встречается с темнокожим студентом. И все – все! – абсолютно были против и крутили пальцем у виска, и смеялись, говоря, что «Отеллы» давным-давно не в моде. И Пашка, брат, от которого она ждала поддержки, ругался больше всех, и даже как-то – матом!
          –…Только папа ничего пока не говорит. Он, наверное, думает. Интересно вот – о чём? Ты на меня злишься?
          Тамара впервые посмотрела Зету прямо в глаза. Он не спрятал взгляд, но нахмурился. Положение получалось не из лёгких: два года он любим девушкой, в которую и сам, вероятно, влюблён – просто воли чувствам не давал. И его любовь хоть и аморальна (по мнению «ту-ташних» – так, кажется), но всё-таки нормальна, а вот её – достойна осуждения. Пожив в буквальном смысле бок о бок с русскими, Зет начал понимать: Россия – край парадоксов, и на этом краю шаг вправо – обрыв, шаг влево – зло похуже бездны. Общественное мнение – бич повседневности. Не простится девушке, если она полюбит араба.
          – Да–а! – озвучил Зет нерадостные мысли. – Такое здесь не прощают.
          И увидел перед собой расширенные, полные слёз глаза; спохватился:
          – На тебя? Да ты что?! Конечно, нет, конечно, нет! Это о другом я! Правда! Пойдём, я отведу тебя! Может, родители не будут ругаться?
          – Будут, – вздохнула Тома. – К тому же от тебя пахнет. Ты часто пьёшь?
          Зет смутился. Он и забыл, что выпил, совсем немного, «цутоцку», и никак не ожидал, что Тома заметит. Неприятный осадок всколыхнул чувства. Интуитивно назначив себе наказанье, Зет собирался с духом, чтобы исполнить задуманное. С родителями «невесты» он познакомиться сейчас! Именно в таком вот неприглядном виде. Они должны отговорить свою дочь мечтать о Чёрном Принце, или о Чёрном Тюльпане, как его зовёт пол–общаги. Не дело морочить девчонке голову, молода слишком. Он через год уедет, она всё равно останется: не отпустят же её, в самом деле, за тридевять земель в тридесятое царство, к африканскому царю гороху! О том, чем может закончиться «знакомство»: в половине первого ночи – он старался не думать.
          – Пойдём! – Зет нетерпеливо потянул Тому за руку. – Вытри слёзы, а то решат, что я тебя обидел. Ну, что же ты?
          Томка смахнула слёзы, но идти не торопилась. Как-то так случилось, что она словно раздвоилась: одна половинка Тамары Михайловской топталась рядом с Зетом в грязи, а вторая – сидела дома в глубоком мягком кресле и смотрела по телевизору кино о любви. На том месте, где герой среди ночи настаивает на знакомстве с родителями главной героини, Тома заволновалась и сказала: «Нет! Ни в коем случае! Они не поймут!» Но потом подумала: «А чего они, собственно, не поймут? Они же знают, что их дочь встречается с негром. Почему же негр не может привести её со свидания домой?! Будет лучше, если он бросит её одну посреди дороги?» И, закутавшись поуютнее в плед, переживательно велела: «Веди её домой, Зет! История станет ещё интересней! Заодно и погреешься! Ты так замёрз, наверное!»
          Тут вторая половинка Тамары Михайловской чудесным образом выбралась из кресла и соединилась с первой, уже совсем закоченевшей на улице, и обе они, едва шевеля губами, сказали:
          – Я… зам-мёрзла! А ты?
          – Я? Да. Пошли.
          Тома беспрекословно подала ему руку и они живо, с каждой минутой убыстряя шаг, побежали к дому.
         
          Алевтина Николаевна плакала. Её сын, Павел, нервно щёлкал зажигалкой и тут же бросал, мял, гасил сигарету. В пепельнице уже предостаточно скопилось таких окурков: сломанных, едва опалённых огнём, недокуренных в отчаянье «Эл-эмов». Тамара не пришла из школы. Ни у подруг, ни в кино её не оказалось: Павел обежал все три действующих кинотеатра в городе, мама обзвонила всех её подружек – нигде! ни у кого! Оставалось единственное: она – у ~этого~…
          – Ну что, я, наверное, на вахту позвоню, ма? – Павел зажал меж пальцев очередную сигарету. – Вызову, спрошу, собирается он провожать её домой или мне его ВСТРЕТИТЬ? Можть, всё-таки отцу звякнуть?
          – Нет! Нет-нет! Что ты! Час ночи! – испуганно метнулась к нему Алевтина Николаевна. – Пусть дежурит спокойно! Завтра. Всё завтра! С утра. Скажем. А сотовый – что? Так и молчит?
          – «Абонент временно недоступен. Перезвоните позже»! Нужны мы ей! Ну, она у меня получит! Пока отца-то нету!
          Павел закурил и вышел на балкон. Свежо. Очень свежо. И пустынно. На улице – ни души. Таксисты–частники на кругу допоздна тусуются – и то разъехались. Фонарь, тусклый… Ну, хоть такой. Где? Ну, где ж ты так долго, Господи? Семнадцать лет! Не водить же, в самом деле, за руку до школы и обратно. Отец распустил, любимица, красавица, девочка наша! А девочка вон, чёрте что вытворяет! Выросла, блин! И с кем связалась?! Замуж собралась, соплячка! За чёрного. Кому сказать – за дурака сочтут. Брат – старший, сестру – младшую! – и за ниггера! Да сдуреть можно! Ну, где же?! Убь…
          – Ма, идут! – щелчок во тьму, горящий след – дугой и вниз. – ОН с ней! За руку.
          Мать вцепилась в рубашку.
          – Уйди! Уйди в зал! Паша, сын, прошу! Я сама!
          Павел не сдержался, психанул, чуть не оттолкнул её – испуганную, растерянную; два алых пятна на щеках, как разводы краски: вся в слезах. Сказал зло:
          – Как знаешь! Только чумазого сюда – ни ногой! Грохну гада!
          И вышел, хлопнул дверью. Мать так и застыла: никогда он таким не был, никогда! «Господи Боже, и в кого такой? – нехорошо подумалось. – И Томка хороша! Своих, что ли, не хватает?!»
          Звонок – робкий, прерывистый, с виноватыми переливами. Алевтина Николаевна безотчетно поправила растрепавшуюся причёску, обмахнула лицо руками, высушивая слёзы, и открыла дверь.
          …Когда-то, четверть века назад, она вот так же – в слезах и расстройстве после бессонной ночи – открыла дверь на несмелый звонок и увидела перед собой большой букет живых… васильковых роз! Илья поспорил с друзьями, что жена поймёт и не станет ругаться, если он сумеет её удивить. Друзья: весёлые, молодые и под хорошим градусом – стояли и сидели на ступеньках и ждали реакции. Хитро смотрели, с прищуром косились, с вызовом и наглостью курили и сплёвывали на бетонный, с выщербленными плитками, пол. Алевтина была тогда Алей, об уговоре не знала и странноватый эскорт мужа приняла за хулиганов. Выхватила букет, не разбирая, что это; не почувствовала боли от шипов, втянула доверчиво и глупо улыбающегося Илюшку в дом и начала «метелить провожатых праздничным веником куда попало». Это потом они смеялись и собирали по подъезду растоптанное и поломанное чудо рук человеческих, а она сетовала на то, что так и не увидит голубые розы в вазе: по всему выходило, что должны они смотреться здорово! И это потом она будет рассказывать всем и каждому об «инциденте с цветами», давясь от смеха и вспоминая всё новые и новые романтические подробности: не каждой жене муж на третьем году совместной жизни преподносит такие нестандартные подарки. А сначала было стыдно. Стыдно и больно: шипы на розах были острые и пальцы оказались исколоты в кровь. Мужики, символически отмахиваясь, с матерком и зубоскальством обратились в бегство; один снизу крикнул: «Какая-то она у тебя неправильная! На людей кидается! В другой раз белые ей неси: типа «сдаюсь!» Илья конфузился и шептал неумелые извинения, пытался дурачиться, плюхнулся на колени, да не рассчитал – ударился сильно. Сел, прислонился к холодной стене и замолчал. И тогда она тоже села рядом, на корточки, и первая рассмеялась.
          Красивый темнокожий парень чем-то неуловимо напоминал Илью из того незабываемого вечера. Он так же виновато сидел на ледяном полу, а Тома, её дочь – возле него на корточках. «Батюшки, да он в свитере! – мысленно ахнула Алевтина Николаевна. – Это в ноябре-то!»
          И, забыв наказ сына «не пущать», неожиданно скомандовала:
          – Марш домой оба!
          Тамара вздрогнула, Зет удивился.
          – Мам, я щас всё объясню! – вскакивая, растерянно пролепетала Тома и подосадовала на вечно дурацкое «объясню»: как известно по всем фильмам, ни к чему хорошему такое вступление не приводит, только зря отнимает драгоценные секунды от реального разъяснения дела. – Я… Мы… Он вообще не виноват! Это я! Придумала. Всё.
          – Домой, домой, – повторила Алевтина Николаевна. – И ты тоже. Чай попьёшь, отогреешься. И пойдёшь!
          Зет поднялся, озадаченно оглядел себя: в свитере! Ах, ну да! Он же ещё на улице спохватился, что пошел, в чём был. Да, кажется, и не замёрз. Или только кажется?.. Ему вдруг стало жарко: он не думал о таком повороте, не собирался заходить, он хотел, чтобы его выгнали! А теперь что же – знакомство? Настоящее? И, может быть – … Нет! Это вряд ли. Но уже проходил в квартиру, жмурился от яркого света в прихожей и ощущал сладость во рту и мурашки по телу от тёплого дыхания русского дома. Электрический чайник, лёгкое шипение закипающей воды… Спать. Крепкий, обжигающий кофе, жар, пробегающий по телу, извиняющийся взгляд милой маленькой девочки Томы… Спать. Дрожь, неумелое объяснение, зачем пришёл, бесхитростная подмога Тамары. Поражённый взгляд чьих-то серых глаз. Испуганная синь в глазах напротив. Спать, спать, спать…
          – Господи, да он горит весь! Паша, стели ему на диване! Кому говорят!
          – Какие же мы слабенькие! – всё ещё не веря услышанному признанию сестры, презрительно скривился Павел, но пошёл за покрывалом.
          Тома расплакалась, отложила бутерброд, не допила чай:
          – Мам, он не…
          – Спать! Иди спать, Тамара. Молодой человек останется у нас до утра. Не возражайте, Зет, так и будет! Завтра, на свежую голову, во всём разберёмся.
          Алевтина Николаевна проводила вконец смутившего парня в зал, где Павел разложил для него диван-малютку. Зет лёг не раздеваясь. Едва коснулся подушки – провалился в белый туман, пробродил там всю ночь, но выхода так и не нашёл. Под утро из тумана выплыл сероглазый улыбающийся мужчина, подхватил его, маленького, на руки и, укачивая, прошептал: «Медовый месяц!» И Зет проснулся.
          Сероглазый мужчина стоял рядом, но не улыбался. Серьёзно смотрел на него и о чём-то думал. А думал Илья Станиславович о дочери. Сочинила дочка сказку про далёкого принца – белого коня только не хватает! Или чёрного?.. А бедный студент и не знал ни о чём. Или знал? Нет. Просто помнил. Как и он его помнит: по одной единственной встрече в алжирском аэропорту. Весёлый парень, балагур, но не сказать, что наглый. Вообще, если разобраться – молодец. Проводил девчонку домой. В наше-то время! Да-а… Был бы белым, цены б ему не было! Но – Пашка прав: задолбят Томку и соседи, и не соседи – все. Аномалия какая-то: двадцать первый век на дворе, а расизм никуда не делся, цветёт пышным цветом и становится всё круче: все, кто чуть темнее – чурки. Чем не русский фашизм?
          Зету от молчания стало плохо, он сел, ноги свесил и, нашарив тапки, спросил:
          – А что есть «медовый месяц»? Мне приснилось! Здравствуйте!
          Илья Станиславович изумлённо поднял брови: вот те и принц на белом коне! Неожиданно для себя рассмеялся.
          – Это после свадьбы, целый месяц рая для влюблённых!
          Посерьёзнел. Помолчал. Внутренне подобрался и сказал, всматриваясь в чужие колоритные глаза:
          – Надеюсь, ты не думаешь, что в награду за «ночное такси» получишь Тамару? Спасибо за понимание, огромное спасибо, так сказать, за доставку, но… Сам понимаешь – это всего лишь эпизод.
          – Мы… пешком шли, – растерялся от множества непонятных оборотов Зет. – Я ни о чём таком… Я могу сказать ей «До свидания» ?
          – Она спит. Думаю, будет лучше, если ты уйдёшь не прощаясь. Если она тебе нравится, ты поймёшь, что так действительно будет лучше. И в первую очередь – для неё.
          Илье Станиславовичу было неприятно столь жёстко выпроваживать гостя, но, проснись сейчас Тамара, проводы затянутся надолго и без слёз не обойдутся. А он, как и большинство мужчин, побаивался слёз женщины, и в особенности – дочери. Зет мог только догадываться, почему незлой с виду человек так недобро его прогоняет, но спорить не стал и быстро вышел в коридор. Он уже выходил из подъезда, когда его догнала взволнованная, давно проснувшаяся Алевтина Николаевна.
          – Зет…Зет, подождите! – она сняла с плеч лёгкую куртку и протянула ему. – Одень! В шесть утра обычно холодно.
          Зет растерялся, хотел отказаться, но Алевтина Николаевна сама накинула на него ветровку и, оставшись в одном халате, поёжилась.
          – Спасибо тебе, – сказала просто. – За то, что не воспользовался ситуацией. Куртку не возвращай, обойдёмся. И – пойми нас! Ладно?
          – Да. Иписот. Прощайте.
          Он ушёл первым: неожиданно защипало в глазах, впервые после отъезда из дома. За поворотом, в заманчивую темь которого тщился попасть усталый свет от фонаря, Зет остановился, поднял голову и выдохнул. Увидел звезду, размытую… Сморгнул.
          За ночь подморозило, куртка оказалась кстати.
         
          Зенкина была в похмельном отупении. Голова не болела, но… как будто вскипала изнутри мелкой волнистой рябью. Мозговая деятельность нарушилась, хотелось бессмысленно повиснуть на рваных клоках мыслей и болтать хвостом, оставшимся от Дарвина. Зенкина любила Дарвина. Даже в пьяном угаре она помнила, что обезьяна – высшее существо, подарившее миру человека. Иногда, в совсем другом угаре, приходила к выводу, что Бог человеком не был. «По образу и подобию» – раз; эволюция Дарвина – два; туда же Пифагора с Архимедом и, выходит, что математика – великая вещь. В академии изучали Библию, так, для общего развития. Зенкину не допустили к экзамену из-за контрольной, доказывающей происхождение человека по «образу и подобию», сплюсованному с теорией обезьян. Но сокурсники зауважали. Такое в голову не приходило никому.
          Она встала и, пошатываясь, вышла в коридор. В семь утра общага спит. Движение начнётся в районе девяти, когда заспанный люд повываливается в наспех застёгнутых одеждах, торопясь успеть хотя бы на вторую пару.
          Постояла, прижавшись к холодной стене. Хорошо. Успокоение. Теперь врезать кулаком в избитую до переломов туалетную дверь и опохмелиться болью. Трезвость наступает мгновенно. Обрывки мыслей находят общий знаменатель – он обязательно нечётный, семизначный. Номер телефона? Да! «А вы не забыли позвонить родителям?» И два старых голубя из лужи вылавливают крошки. Что за болваны сочиняют рекламу? Всю ночь ведь снилась эта лужа! Но в луже почему-то – Зет. Вот когда поможет его имя! Зех-бр-р-н-т. Или Зха-брнт? Нет, точно: Зхбрнт! Без единой гласной! Кипящие волны в бритой голове Зенкиной собрались в цунами. Ей, разумеется, чхать на бегство негра из общаги, но Зельц сказал, что сбежал он с «дэушкой», и симпатичной! А это уже свинство! Она шумно умылась и, обнаружив, что забыла полотенце, отёрла лицо мокрыми руками. Прислушалась. По коридору кто-то шёл. Ещё один «неспящий в Сиэтле»? Зенкина снова вытерла лицо, теперь уже рукавом халата, и вышла из туалета.
          Зет показался ей чужим. Не оттого ли, что был он в чужой куртке цвета серого дерьма? Или так обесцветился сам – до пепельного напыления на собственной физии?
          – Х-хо-о! Привет идиотам! Как спалось в объятьях Дездемоны? Ты её не придушил случайно?!
          Она изо всех сил старалась уколоть, ужалить посильнее, зря, что не Змея по гороскопу. Зет вызывал в ней, не привыкшей к «телячьим нежностям» и сумятице в душе, противоречивые чувства. Где-то внутри, в тёмной бездонности сердца, пульсировало сильными толчками сокровенное «страдаю», но даже там было установлено табу на другое, более точное и страшное слово – «люблю». Больше всего Зенкина боялась потерять не свободу, а себя в обволакивающем облаке нарастающей любви. Не желая понимать, но всё же понимая это, она сознательно переводила «сантименты» в желчность и сарказм, нанося удары по самому больному.
          Зет, против обыкновения, не отшутился, не улыбнулся, вообще не ответил. Скользнул отсутствующим взглядом по ней, как по стене, и, на ходу доставая из кармана ключи, прошёл мимо, завернул за угол. Обдал холодом и скрылся! Зенкина так растерялась, что натурально остолбенела. Что-то случилось, и это ясно! Она захотела немедленно пойти следом и войти без стука, как всегда и поступала, но совершенно неожиданно сдержалась. Более того: задумалась! И в несвойственном ей задумчивом состоянии отправилась восвояси. Возможно, первый раз в жизни в её уме произошёл натуральный пере… мыслеворот. С самого ранья зарождавшееся цунами обрушилось на неподготовленный к революции мозг и, чтобы выкарабкаться невредимой, Зенкина решила… позвонить родителям. Точнее, папе. Потому как мамы у неё не было. Никогда. Зенкину двадцать два года назад удочерил, забрав из роддома, собственный отец. Мать от неё отказалась. И это всё, что, с точки зрения главного родителя, полагалось знать дочери о прошлом.
          Она взяла мобильник и набрала номер, немало не заботясь о чьём-то сне и раннем часе: всё равно пора вставать. Соседка по комнате заворочалась и натянула на уши подушку. В далёком городе Тамбове энергичный голос ответил: «Ого?!» Космос, спутник, дочка и отец. Космос вряд ли удивился, а вот отец – порядочно! За пять лет учёбы Ирина звонила дважды: когда её хотели отчислить за дебоширство и после теракта на рынке. Интересно, что на этот раз?..
         
          *
         
          …На этот раз не обошлось. Когда Томке было десять, она страстно верила в Деда Мороза, но мама сплоховала под Новый год, и дочь увидела подарки под одеждой в гардеробе. Море слёз, в котором все едва не утонули! Обвинения в том, что её так долго дурачили, а она уже большая. Обида на идиотский праздник, от которого один обман. Но потом папа очень буднично спросил: «Тебе было плохо, когда ты верила в сказку?» И Томка задумалась и удивилась, и поняла, что было здорово! Ежегодная игра продолжилась, и картонные дворцы, кареты и прочие подарочные упаковки вместе с содержимым волшебно появлялись под ёлкой ровно в двенадцать ночи – до самого пятнадцатого дня рождения, когда родителям на работе прекратили давать гостинцы для маленьких детей. Томка стала официально считаться выросшей! Её это радовало безмерно. С пятнадцати лет она потребовала отношения к себе другого – серьёзного и без подтекста. К брату так относились почему-то всегда, а ей предстояло за это бороться. И даже теперь, когда ей семнадцать, она всё ещё для них маленькая! Они выгнали Зета! Они не разбудили её!
          – Как вы смели?! – кричала она и голос срывался, падал в рыданья. – Я люблю его! А вы… прогнали!.. Я уй-ду… к не-му! У-уй-ду!
          Она забралась с головой под одеяло и отдалась своему горю.
          – Да… Зря вы её не разбудили, – заключил, потирая лоб и следом за отцом входя на кухню, Паша. – Я так понял, не он её нашёл, а она его пасла два года.
          – И это ты говоришь?! – вскинулась Алевтина Николаевна, прикрывая кухонную дверь. – Ты забыл, что собирался…
          – Да помню – грохнуть гада! Но я ж не знал, что это «девочка наша» шизанулась!
          – Выбирай выражения! – долбанул кулаком по столу Илья Станиславович.
          Алевтина Николаевна вздрогнула, Павел вскипел:
          – А как ещё сказать?! Выдумала дура сказочку, а я с ребятами чуть не встретил его! Здорово было бы, ага?! Он ни сном, ни духом, а его носом в землю: «Оставь в покое девку!» Разбирайтесь сами с вашей тихоней! А мне на работу пора. Вырастили!..
          Он забыл про чай и бутерброды, на взводе оделся и спустя минуту был таков. Алевтина Николаевна растерянно опустилась на табурет, сухой тряпкой в пятый раз протёрла стол. Илья Станиславович шумно выдохнул и вышел на балкон. Окурки. Много окурков. Ну, Паша и курит! Особенно, когда волнуется. И что, действительно, теперь делать? Не выдавать же дочку замуж? И лет-то ей семнадцать! Да и Захбрант этот, язык сломаешь! явно не тот зять, который подразумевается в глубине души каждого русского человека. Нашему человеку размах подай, а тут что же – бусы на шею, тарелку на губы и в пещеру к чёрным людям? Илья Станиславович усмехнулся: кому как не ему знать, что современная Африка – это не пещеры автохтонов, а собственно Алжир – экономический и культурный центр одноименной республики; там каждый десятый – европеец, и одевать в чадру белую девушку никто не станет.
          Илья Станиславович вздохнул: всё понятно, но от этого не легче. Разреши сейчас дочери встречаться с Зетом, так ведь они и впрямь доберутся до загса, а к такому повороту сердце любящего отца не готово. Это как уволиться с уважаемой работы на пике карьерного взлёта и устроиться куда-нибудь грузчиком! Состояние неприятной подавленности. Даже за сына, когда тот опрофанился с телятиной, было не так стыдно.
          Он принял решение и вышел с балкона. В спальне по-прежнему плакала Тамара. Илья Станиславович взглядом остановил жену, собиравшуюся зайти вместе с ним, и открыл дверь. Через час Тома, словно тень, проскользнула в ванную, без слёзно умылась, быстро оделась и, не позавтракав, ушла в школу. На встревоженный взгляд жены Илья Михайлович ответил коротко:
          – Она всё поняла. Искать его не будет.
          До самого вечера пробыв на работе, Алевтина Николаевна так и не смогла снять камень, придавивший сердце – пока дома не увидела дочь, хмурую и неразговорчивую.
          Всю следующую неделю, вероятно, от нервов Тома много ела и много пила, но при этом сильно похудела. Она почти ни с кем не разговаривала, невпопад отвечала на конкретные вопросы, но училась хорошо, вела себя прилично и родители поуспокоились. Только брат, глядя на неё, морщил лоб и покусывал губы. Что-то ему не нравилось. Так много Томка не ела никогда! Он читал про булимию и про анорексию, но всё это болезни звёзд, а его сестра – всего лишь школьница. Пройдёт само, думал он, или обратить внимание матери? Хоть бы к врачу сводили, что ли! А то провели беседу в «авторитарном ключе» и на этом успокоились. Станет ещё нервичкой в будущем!
          Павел искренне беспокоился за сестру. Поэтому, когда позвонила учительница и пригласила к телефону маму, он не моргнув глазом соврал:
          – А родителей нет дома, что передать?
          – Вы брат? – женский голос на том конце провода на секунду задумался. – Передайте, что сегодня Тамару вырвало, но домой она пойти отказалась. Досидела до конца уроков, при этом… м-м… часто отпрашивалась «выйти». Мне кажется, она заболела.
          – Да, спасибо, передам, – сказал Павел и не сразу положил трубку: увидел, как сестра выходит из туалета – какой по счёту раз?
          – Тамар, – окликнул он её, – поговорить не хочешь?
          Тома безразлично взглянула на него, отрицательно качнула головой, бесшумно исчезла за дверью. Включила музыку, легла. Знала: пока она не захочет, никто не войдёт. Её теперь редко тревожили, дали время на адаптацию. Мама беспокоилась только из-за её худобы, но Томка знала, что здесь всё нормально: она же страдает! В любом кино одно и то же: героиня любит, плачет и худеет. Чем она хуже? Ненормально было в другом направлении – в направлении Зета. Если раньше она и сама до конца не верила в то, что любит его, то теперь с ужасом и действительно вдруг осознала: без Зета жизнь не в радость. Без него не то, что еда – вода казалась не вкусной. Ела и пила Томка и впрямь много, но без аппетита, просто ела и просто пила, по привычке, чтобы было чем мысли занять. Потому что они то и дело возвращались к отправной точке уныния – к симпатичному мавру из Алжира, читающему стихи ей ночью и ведущему домой по бездорожью. Наверно, поэтому она так полюбила спать. Теперь она могла засыпать, где угодно, во всякое время и при любом шуме. Ей снился Зет. Он всегда улыбался. Они летали над облаками или лазали на высокую стену по длинной деревянной лестнице; иногда падали. Но неизменно Зет спасал её, ловил с огромной высоты, вовремя подхватывая на руки, и счастливо кричал: «У тебя будет месяц! Томка! Целый год медового месяца! И только со мной!»
          – Тома! Просыпайся, ну! С тобой всё в порядке?
          Встревоженные глаза, горячая ладонь. Мама сидит рядом.
          – Спишь, а уроки выучила? Ещё только шесть, ты что это?
          – Мама, а медовый месяц бывает год?
          Ожидающий взгляд, о Господи! Когда же она им переболеет?! Алевтина Николаевна переживала за дочь, но считала, что лучшее лекарство всегда горькое.
          – Нет! Только месяц! И тебе рано о нём думать. Закончи школу…
          – …поступи в институт, приобрети профессию и т.д. и т.п. Я всё знаю, мамочка. Пусти, я пить хочу.
          Тома вывернулась из-под удерживающей руки и ушла на кухню. Она пила и не могла напиться. Стакан за стаканом. Вода имела странный, немного неприятный вкус – возможно, поэтому? Павел, сидя возле полуоткрытой форточки, курил и удивлённо наблюдал, как иссякают запасы кипячёной воды в трёхлитровом бидоне. Он смутно припоминал, что где-то читал о подобном… симптоме. Вот только где? И что именно?.. Узнать бы у кого, что ли!..
         
          *
         
          В общаге – событие. К Зенкиной приехали родители! Вернее, только отец, потому как матери там, кажется, и не наблюдается. Но папаша – столб. Не согнёшь, не вырвешь!  Профессор, одним словом. Недаром Зенкина любит Дарвина: отец заведует кафедрой биологии в Тамбовском мединституте. Но она-то какова! Ни слова, ни полслова о великом «фазе», и ведёт себя, как беспризорница! Но что-то, видать, случилось, раз к Зенкиной – Зенкиной! – приехал родитель. Так говорили в общежитии.
          – Да ничего, ты спятил?! Ты зачем припёрся?! – а так говорила Зенкина отцу. Они сидели в парке, на подозрительной скамейке с прогнутыми рейками, засыпанной жёлтыми листьями, со всех сторон обдуваемые ноябрьским пробористым ветром. Впервые за много лет Ирина плакала. Профессор Зенкин, Алексей Игоревич, импозантной наружности брюнет располагал (по Кикабидзе) богатством в виде пятидесяти четырёх лет, и двухсот двадцатью тысячами рублями в филиале московского банка. Дочь к богатству претензий не имела, но в личную жизнь вмешиваться не разрешала категорически. Он и не вмешивался – без малого четверть века, а точнее – никогда ещё не вставал на пути у своего замысловатого чада. Ирина росла почти без его участия, с минимальным отеческим контролем и получилась на редкость самобытной: свободолюбивой, независимой, умеющей постоять за себя… хулиганкой! Сиротство по линии матери, возможно, усугубляло проявление негативных черт заведомо сильного характера, но профессор Зенкин, Алексей Игоревич, не в коей мере не относил их на счёт плохого воспитания или, не дай Бог, его полного отсутствия. Естественный отбор, понимаете ли! Выживает сильнейший! Но подчас и сильнейшие нуждаются в помощи, и отец приехал к дочери с предложениями именно этого – содействия и поддержки.
          – Ты, во-первых, не кричи, здесь не для кого концерт устраивать, – весомо и резонно отвечал он на истерические восклики Ирины. – А во-вторых, твоё непонятное желание, цитирую: «кончить всё разом» – слегка выбило меня из колеи. Возможно, я мало тобой занимался, возможно, я совсем тобой не интересовался, но уж среагировать на столь отчаянный призыв у меня ума хватило! Итак, кто он, сподвигший тебя на самоубийство?
          Старательный ветер гнал по парковым дорожкам ворохи осиротело-задумчивой листвы; багряные, шафранные цвета смешались, как в калейдоскопе. «Осень – это сны листопада!» – вспомнилось неожиданно Ирине. Да, она любила Зета, пора признаться в этом если не отцу, то хотя бы себе. О том, чтобы сказать Зету, речь не шла: он слишком занят своим, по-видимому, горем. Наверно, с той не получилось, он уже неделю никакой. Даже на лекции не ходит! Вот уж поистине – любовь зла! Но что творится с ней?! Как может она кого бы то ни было любить? Ведь любовь – это рабство! Это полное растворение в «не себе», это… абрис несуществующей личности! А она, Зенкина, не может испытывать «абрис», ей необходимо чувство! Сильное, но подконтрольное. Не контур какой-нибудь, и не пунктир!
          – Как дела с твоей мадамой? – озадачила она отца вместо ответа. – Вы ещё не разбежались?
          – Н-нет. Живёт у меня. Уже с вещами. Переживает за тебя, между прочим!
          – С какой радости? В подруги метит? Сомневаюсь.
          – Так ты что, так ничего и не скажешь? – уточнил, сняв шляпу.
          Ирина с любопытством взглянула на отца: это ветер так красиво взметнул его волосы, или сам он, профессор Алексей Игоревич, столь удачно поднял голову?
          – Он негр, сечёшь? Очень чёрный. Но такой прикольный! У него такая прикольная рожа! Все пять лет у него никого не было, зуб! Но неделю назад к нему пришла «дэушка», – Зенкина презрительно скривилась, – и из-за этой «дэушки» он теперь на всех кидается. А на меня – больше всех. Найду её – клюв сверну.
          Вот когда профессор по-настоящему удивился! Его нестандартная дочь и её… оригинальный выбор. Двести тысяч – для маугли из джунглей?! Хм, ну, положим, не двести, а четвёртая часть, а во–вторых… Почему бы и нет? У неё своя жизнь, у него и Марка – своя, все при деньгах и любовном интересе. Он же не враг своему ребёнку. Остаётся только выяснить, что за «дэушка» свихнула парню мозги и возможно ли их вправить обратно.
          – Он – вообще… нормальный? – поинтересовался осторожно.
          – Такой же, как все, только другого цвета, – довольно холодно заверила дочь и надолго ушла в себя.
          Говорить им, в сущности, было не о чем. Спустя полчаса они уже шли к выходу, сильно наклоняясь против ветра. Профессор Зенкин одной рукой придерживал шляпу, второй – пытался унять полу длинного чёрного пальто, развевавшегося при ходьбе, но никак не мешавшего интенсивному шагу. Ирина шла вровень с ним, не обращая внимания ни на расстёгнутый верх короткой дублёнки, ни на кепку, сбитую набок; единственное, что отметила с невольным отвращением, так это по-женски суетливое поведение отца. Его беспокоили слёзы, выбиваемые встречным ветром, он постоянно смаргивал их и слишком грациозно отирал с лица. Профессор Зенкин (Алексей Игоревич – всегда с лёгкой издёвкой добавляла дочь) в молодости был активным бисексуалом, но с годами определил свой стиль как «гомо» и теперь – только что не афишировал, а в общем – не скрывал. Ирина, отчасти в знак самозабвенного протеста, отчасти для выражения рождавшегося «Я», в семнадцать лет обрилась наголо, да так и не захотела отпустить их снова, свои бледно-серые, точно лунным блеском сбрызнутые, донельзя прямые волосы. Её не трогали ни насмешки сверстников, ни обвинения в «дурости» взрослых, ни расставание с единственным парнем, которого она выделяла среди дворовых ребят, ни даже собственная неприглядная внешность, которой лысая голова красоты уж никак не добавляла. Её, Зенкину, стали воспринимать по-иному: без добавления имени и половой принадлежности. Она стала «своим парнем», «лидером» и «оторвой»– для всех. Угнетало, что и для Зета, скорей всего – тоже.
          Уже совсем по-зимнему нёсся навстречу ветер, ледяным когтём царапал щёки, взмётывал с земли тяжёлую листву и бросал охапками в прохожих. Профессор Зенкин думал не о дочери, он думал о «жене». Марку было тридцать и он только перед отъездом профессора решился на переезд к нему. Официально объявил родителям, напрасно ждавшим внуков, что девушки его не интересует, но он испытывает счастье в объятиях другого. Родители, кажется, плакали. Ирина Марка невзлюбила, хотя не видела его ни разу и совсем не знала. Возможно, то, что он, отец, не против её дружбы с негром и имеет готовность даже выдать замуж, поможет если не сближению, то хотя бы терпимости в отношениях с его… м-м… другом?
          – Ты на каникулы приедешь? – поинтересовался, с трудом разлепив замёрзшие губы.
          – Время уже четыре, мне пора, – вполоборота, чтоб услышал, ответила Ирина. – Так ты не против Зета?
          – А ты? – неожиданно остановился Алексей Игоревич. – Ты не против Марка?
          Ирина по инерции сделала ещё несколько шагов. Повернулась. Долго молчала, глядя на застывшего отца, так и сяк крутила в уме часа два как заготовленную фразу: «А мне параллельно твоё мнение! Ты за гомика, я за негра. Не напрягайся!» Лихой ветер хлёстко толкнул её в спину. И она неуверенно сказала:
          – Хочешь, я… волосы отпущу?
          ...Миша Зельц стоял в дверях и курил, по обыкновению задумчиво выпуская дым в асфальт. Ему, невозмутимому сторожу общежитского покоя, довелось увидеть потрясающую картину, о которой он в дальнейшем деликатно умолчал: совершенно трезвая Зенкина вытирала отцу носовым платочком слёзы. Профессор Зенкин, Алексей Игоревич, так и не потрудился смахнуть их: всю дорогу до самого общежития они катились и катились по его лицу – то ли от морозного вечера, то ли отчего-нибудь ещё…
         
          Зет действительно пропускал лекции. Словно что-то потерял он в душевном настрое, и незачем стало получать знания, и мечта о жизненной цели оказалась легкомысленно беглой, эфемерной и глупой. В один из дней Зет позвонил домой, но отца не застал: тот вновь уехал в Таиланд по договору. Матери Зет сообщил, что на каникулы приедет раньше, чем думал. На удивлённое восклицание ответил коротко: «Потом!» Сказал «до свидания» и положил трубку. Всё равно мысли о Тамаре мешали сосредоточиться на разговоре. Её образ возникал в голове постоянно. Далёкая многоэтажка манила множеством окон, одно из которых могло явить её. Зет каждый вечер проделывал один и тот же путь: до дома Томы, вокруг здания, от подъезда и до фонаря и затем – обратно. Но ни разу за две недели ему не удалось её увидеть. И никого вообще из их семьи. Зато не было недостатка внимания от другой особы: Зенкина, то и дело донимавшая его раньше, теперь как будто и не докучала, но – внезапно изменилась, стала непривычно приветливой, предупредительной… слащавой. Как-то в девять часов утра, когда он вновь проспал на «пару», она несмело постучала и вошла лишь после его недовольного «ну да, да, я проснулся!» Это было уже после того, как уехал её отец, благопристойный тип со светскими манерами. Вошла и присела не на кровать, а на краешек стула, стоявшего неудобно – наполовину задвинутым под стол. Зет и не понял сначала, что не так в этой долгоносой ехидне: отметив трансформацию поведения, он не избавился от дискомфортного чувства чего-то неуловимого в ней. Хорошего. Правильного. И на протяжении всего их удивительного разговора тщетно пытался поймать ускользающее открытие этого нового, явно незнакомого звена.
          Она начала неуверенно, с хрипотцой, забыв прокашляться. Говорила банальности, звала на лекции, извинялась за свою навязчивость. И вдруг – отбросила условности, заговорила открыто.
          – Отец у меня… нетрадиционный. Я с ним почти не общаюсь… лась… А теперь – поняла. У него – Марк, а у меня – …
          Она, колупавшая вилкой краску на столешнице, отложила её в сторону, посмотрела прямо в заспанные, не жадные на информацию, но всё же заинтересованные глаза Зета и договорила:
          – …а у меня – ты.
          Зет моргнул и сел в кровати. В сердце громко ёкнуло: «Не та!» Опустил ноги на пол и, не спуская глаз со странной гостьи, пошарил рукой в поисках брюк. Зенкина сняла их со спинки стула, на котором сидела, и подала ему.
          – Я не хочу сказать, что ты мне что-то должен, просто… я люблю тебя, и я хочу, чтоб ты это знал. Я пойду.
          Она встала и пошла к выходу. Зет не нашёл ни одного подходящего предлога, чтобы остановить её, молча проводил взглядом, и только когда за ней захлопнулась дверь, понял: вот оно – открытие! Непривычно тёмная голова «оторвы»! Зенкина отпускала волосы.
          С того дня многое начало меняться. Зет вновь ходил на лекции, Зенкина как-то незаметно обрела своё имя, ближе к вечеру каждый день они вдвоём гуляли в парке, отыскивая прелесть в неразбираемой дороге, и узнавали всё новые и новые подробности друг о друге. Сокурсники пробовали подшучивать, но Зенкина твёрдо дала понять, что кое-что не может измениться никогда, в том числе – её умение постоять за себя. Причиняющие боль воспоминания о Томе Зет загнал «в далёкий нутрь», откуда им было не выбраться без его собственной помощи. А он помогать не собирался. Жизнь получила новый смысл, в котором место хрупкой и очаровательной Тамары всё уверенней занимала полногрудая и мятежная Ирина. Близились каникулы; Зет не задумывался, удастся ли ему выбраться сухим из воды, если спонтанно возникшие отношения выйдут из-под взаимного контроля. Пока его всё устраивало, и такая любовь – тоже.
         
          Новый год пришёл и ушёл; точнее, он влился в историю планеты, несомый громадными волнами из прошлого. Десятиметровые цунами, образовавшиеся от страшного землетрясения на острове Суматра, за один день бесповоротно и до неузнаваемости изменили карту мира. Голубые экраны в ужасающе ярком цвете рисовали трагедию века: несомненно, именно так станут называть в дальнейшем катастрофу 2004 года. Выйти из воды не суждено было почти двумстам тысячам человек. Отцу слушателя рязанской школы МВД Зхбрнта Нелдены, к сожалению, тоже.
          Новый, две тысячи пятый, год не принёс обычной радости и в семью Михайловских. Недели за две до его наступления Тамара уснула за обеденным столом, не допив бокал чаю. Это была последняя капля. Она уже месяц вела себя необычно, быстро уставала, засыпала где придётся, однажды чуть не захлебнулась в ванной. На все вопросы отвечала кратко, ни на что не жаловалась, но похудела ещё больше, так что на лицо и смотреть уже стало страшно: кожа туго обтягивала кости, чётко выделялись скулы, темнели круги под глазами, и ввалились щёки. Алевтина Николаевна не раз пыталась отвести к врачу свою страдающую дочку, но та противилась этому также сильно, как и не единожды предложенной встрече с Зетом. Илья Станиславович, не предвидевший подобный, совершенно непредсказуемый, оборот дела, пересмотрел свою точку зрения на прощальное рандеву дочери с темнокожим студентом, и хотел даже сам устроить их свидание, но Тамара внезапно заупрямилась. «Нет, – сказала она,– забыто так забыто! И закончим на этом». Она всё чаще пребывала в плохом настроении, взрывалась по поводу и без, перестала следить за собой и почему-то – чистить зубы. Однажды в воскресенье, после обеда, Павел не выдержал и поставил всех перед фактом:
          – С этим что-то надо делать! С ней не то творится! У неё изо рта пахнет! Да, да, и не надо на меня шикать, мама! Я не помню, что это, но Томка больна. Я читал…
          – Это не болезнь, это дурость! – закричал и отец, тоже вскакивая.– И я много – много! – читаю, если ты о своей начитанности, но о том, что она вытворяет, известно с чёрте каких времён! Вот,– схватил он с холодильника книгу,– вот, читай! «Хороши пошли порядки! Сегодня наплевать на семью и домашний очаг, а завтра пусть всё вообще летит кувырком, и да здравствуют браки между белыми и неграми»!* Каково, а?! В точку?
          _______________________________
          *Ф.С.Фицджеральд, «Великий Гэтсби»
         
          – Уж не ты ли это и писал? – вдруг тихо сказала молчавшая до того Тамара, кусочек за кусочком опуская сахар в чай. – Впору поверить в переселение душ! Я пойду к врачу, если от этого вам станет спокойней… Но не просите меня жить, как вам хочется. Мне уже не пятнадцать, папа, и я не та маленькая дурочка, которой Дед Мороз носил подарки. А зубы я, Паша, чищу. Просто вода у нас с каким-то уксусом... или с ацетоном.
          Она придвинула бокал с чаем, долго–долго мешала в нём ложечкой, сделала всего-то три глотка и – уронила голову на стол. Уснула? Ждать дольше не имело смысла. Отец отнёс её в кровать, перепуганная Алевтина Николаевна вызвала скорую. Через полчаса суровая тумбообразная врачиха ругала почём зря «недоумков, доведших девочку до комы» и умело распоряжалась действиями двух растерянных мужчин – отца и сына Михайловских: в сознанье Тома не пришла, в машину её снесли на носилках. Алевтина Николаевна, мало чего видя через слёзы, суматошно собирала вещи, документы: в больницу дочку клали надолго, диабетическая кома опасна для жизни.
          ...Зима – влажная, тёплая – с трудом добралась до своей середины; январь вяло длился, с каждым днём умирал, захлёбываясь в лужах. Бесстрастные дикторы ТВ с трудом сохраняли бесстрастность, ежедневно сообщая об увеличивающихся жертвах стихии: океан, наигравшись, выбрасывал на берег бездыханные тела, под обломками рухнувших зданий редкостным чудом считались живые; с экранов в квартиры врывались горе, крики и плач, но – их уже выключали.
          – Да. Вот вам и конец света, – тяжело вздохнув, сказал Павел и отбросил пульт. – Ладно, я поехал к Томке.
         
          Прошло две недели с тех пор, как сестра попала в больницу. Страх почти отступил, растерянность осталась. Диабет. Инсулин. Четыре раза на день. И так теперь – пожизненно. Врач сказал – наследственность. Откуда?! В роду никто не болел! Большие физические нагрузки. Да она и спортом-то не занималась, разве что на шейпинг по выходным ходила. А ещё – и Павел стиснул зубы – стрессы могут быть толчком для диабета. Повышенный сахар крови из-за истории с негром?! Пятидневная кома как способ протеста?! Снова вечная тема: любовь и смерть. Хотя бы даже «бета-клеток». За полмесяца не только он с отцом, но и мама, не слишком охочая до чтения, перевернули гору литературы, узнали, что во всём виновата маленькая поджелудочная железа, которая в Томкином организме почему-то решила не вырабатывать инсулин. Погибли – клетки. Подростковая влюблённость – и синдром родителей Джульетты. Павел усмехнулся: Шекспир выбрал именно Тамару! Кажет на неё невидимым перстом, сквозь века и тлен велит: «Проверьте! Мои шедевры в ваше время!»
          Он думал и механически складывал в сумку привычный набор: минералка, минералка, минералка. Ну, немного фруктов. А больше ничего нельзя. Пока нельзя. Попозже – обещали выдать схему инд.питания. С учётом хлебных единиц. Томка ещё не привыкла, ничего не считает, всё подряд ест, нарушает диету, намеренно, с вызовом, твёрдо надеясь полностью выздороветь. Прям, как мама, которая, как только дочка открыла глаза, безапелляционно заявила: «Это всё временно. Никаких уколов дома не будет. Просто сейчас ты очень долго была под капельницей!» Томка поверила. Но и отец, и он, Пашка, понимали: не временно – навсегда. Просто этапы привыкания к этой мысли по количеству пунктов – у всех одинаковые, а по длительности осмысления – разные. Результат самоуверенности плох, как никогда: сахар крови мечется от непомерно высокого до пугающе низкого. И то, и другое – опасно. Гипер-, гипо-... гликемия. Сахарный диабет второй – после сердечных заболеваний – по степени риска летального исхода. Пока не коснулось, никто и не знал. А теперь – стараются не думать.
          – Паш, ты посмотри там, чтоб она никаких булочек-«федотиков» не покупала, а то повадилась, медсёстры говорят. Я приеду завтра, после работы сразу. А папа – во вторник.
          – Угу, – кивнул в ответ и крайним зрением заметил, как мать рукой обмахивает глаза: они теперь у неё всегда на мокром месте. Застегнув молнию на курке, он, уже из прихожей, на повышенном тоне, чтобы было слышно в зале, прибавил:
          – Ты ей сама объясни, что пока анализы не будут нормальными, её никто не выпишет! С такой засахаренной кровью – в двадцать восемь единиц – через пару дней можно снова загреметь в больницу! Я ушёл.
          Он опоздал на троллейбус, посмотрел на часы: в больнице скоро тихий час. Не подумал! Но, значит, можно немного и пройтись. Погода чуть улучшилась, подморозило. За сто двадцать шесть лет метеорологи впервые фиксируют столь аномально тёплый январь, у отца из-за температурных перепадов давленье скачет, мать мигрень замучила. Возраст! Только у него ничего не болит, двадцать восемь лет – какие уж тут болезни? Жениться – да – пора! Все говорят, он и сам понимает, и не в пресловутой свободе дело. Не на ком жениться. Два незаконченных романа, оставленных на полпути, разорванных без боли и без сожаления. Одна мучительная связь, длительное расставание, и телефонные звонки по вечерам в надежде возвратить былое. Прошлое не возвращается, оно уже прошло. А до будущего такие отношения обычно не дотягивают.
          Паша считал себя человеком сложным, с характером твёрдым, но авантюрным. Пресность взаимоотношений рассматривал как законный повод для их прекращения. Среди немногочисленных приятелей слыл справедливым, но «упёртым»; к нему прислушивались с опаской, советам, однако, следовали безбоязненно. Он любил мать, побаивался отца и испытывал странные чувства к сестре – нечто среднее между братской и не братской слабостью перед её беззащитностью, нежностью и бессознательной женской силой. Томка росла на его глазах; росла долго, выросла быстро и стала настолько красивой, что её красота пугала и заставляла принимать стойку парней даже из его окружения. Своих великовозрастных друзей, женатых и не очень, Павел до сестры не допускал: полагал – она достойна лучшего. Невесть откуда свалившийся негр угрожал спокойствию, престижу и репутации семьи, и его реноме тоже. Болезнь, думал Паша, как бы ужасна она ни была, всё же дала возможность перенаправить события в другое русло. К тому же теперь этот Зет вряд ли захочет встречаться с инвалидкой. Нет худа без...
          Он невольно вздрогнул, гадливо передёрнулся. Остановился, зажал сумку между ног и, с третьей попытки прикурив от спички, жадно затянулся. Он был так зол на себя, что не заметил, как вслух выругался:
          – Ну и дерьмо я! И откуда, нах, такие мысли?! Это не она, а я калека чёртов! Урод моральный!
          – Ну, ну, зачем же так-то? – услышал за спиной и обернулся.
          Насмешливый взгляд голубых, с серебринкой, глаз разозлил ещё больше. Девица – явно выраженный эгоцентрик, с какой-то радости думает, что мир совершает обороты только ради неё, а она вращается вокруг своей оси точно кошка – сама по себе. Знавал он таких!
          – Я не в настроении, – не стал он всё же хамить. – К вам это не относится, успокойтесь!
          – А я спокойна, просто – wretch girls, о которой так бросово вы говорите. Она несчастна?
          Павел хотел вспылить: ну, не наглость ли?! – но неожиданно предложил:
          – Пошли со мной, узнаешь!
          И Зенкина, преобразившаяся до неузнаваемости из-за новой меховой куртки, которая всего два дня как сменила потёртую дублёнку мужского кроя, вдруг стушевалась.
          – С вами? Куда? – растерянно спросила, хаотично соображая, что может сулить подобное знакомство – выгоды или убыток, и, главное – надо ли ей это? Оттягивая время, добавила: – И вы со всеми так… знакомитесь?
          – Нет! С тобой – первой. Да честно же! – неожиданно горячо воскликнул Паша, перехватив её быстрый недоверчивый взгляд.
          Он не смог бы объяснить, почему ему вдруг так загорелось свозить эту «первую встречную» в гости к Томе, но мгновенно вступил в игру с удивительным названием «любовная». Естественно, о любви здесь речь не шла, хотя девчонка уже и нравилась, однако атрибуты соблазнения, обычно действовавшие безотказно, должны были, по его мнению, помочь и в этом авантюрном начинании. То ли азарт охотника сработал? То ли «кепиль» её, из-под которого волос не видно, одни глаза торчат, завёл пружину в сердечном механизме? А может «оторва» Зенкина, не ведая, что творит, сотворила великое кулинарное чудо: внесла в сознание Павла Михайловского ту щепотку соли, которая превращает пресное блюдо в весьма и весьма удобоваримое, – только приложил он сверхчеловеческие усилия к тому, чтобы уговорить незнакомку съездить с ним к тяжело больной сестре в больницу – просто так, для развлечения. Обоюдного. И сестре приятно будет! И сама развеешься, а то, гляди, взгрустнулось что-то! «Да не бандит я, если ты об этом!» – поставил он жирный восклицательный знак в конце своей зажигательной речи.
          Подошёл троллейбус, распахнул над тротуаром водяной веер, прохожие отшатнулись от края дороги, но тут же подались назад, к раскрывшимся дверям, их которых не выходили – вываливались утрамбованные злые человечки, освобождая битком набитый транспорт для свежего, но уже сердитого народа. Павел глянул на часы, перекинул сумку на плечо и протянул Ирине руку. Она внутренне ахнула, со злорадством вспомнила про Зета, который, ничего не объяснив, сорвался на прошлой неделе из общаги с документами и дорожным саком и до сих пор не объявился, ещё раз пробежала взглядом снизу вверх по интересному, добротно одетому собеседнику, и – подала свою. Они едва втиснулись в «набивочную машину», как натянуто пошутил Паша, испытывая запоздалую неловкость перед девушкой, неизвестно зачем терпящей такие неудобства. Полчаса пути показались бы им адом, если бы на следующей остановке крайне удачно прямо возле них не освободилось место. Паша подтолкнул спутницу, а она вдруг со смешком уступила место ему. Оторопело пожав плечами, он вгнездился в узкую полоску с краю от тучного пожилого господина, и не успел моргнуть глазом, как попутчица оказалась на его коленях. Павел смущённо кашлянул и неуверенно приобнял её за талию. Сердце отчего-то заторопилось, заколотилось, а потом замерло, явственным эхом отдалось в груди прижавшейся к нему девушки. Так и ехали они весь остаток пути до конечной остановки «Областная больница» – с перекрёстной аритмией в сердце.
         
          *
         
          Кап… Время. Кап… Долго. Кап-кап-кап… Всё быстрее! Последний раз сегодня Томе ставят капельницу Она лежит – волосы разметались по подушке, – отвернувшись от окна, до середины занавешенного тюлем. На белом халате медсестры, проверяющей правильность каплей, неуверенно оформляется изрезная тень от него. Бледный «зайчик» ползёт по стене, уходя от значка на полной груди. Тома невольно проследила за розоватым пятном почти до облупившейся краски в углу, а потом потеряла. Медсестра, Лена-Фэтыч, крупнозубая, с сильно подтянутой верхней губой, нагнулась к ней, поправила подушку: «Не крутись! Удобно?» «Ага», – привычно кивнула в ответ Тома и едва успела разглядеть золотистые буковки под рубиновым стеклом овального значка: «Безвозмездный донор России». И как раньше не замечала? «Безвозмездный донор» ушла, и в палате почему-то сразу потемнело: солнцу снова не хватило места во влажном январе.
          Каждый день в больнице – серый. Лампочка в палате – и та одна. По вечерам её света достаёт только на то, чтобы слегка изжелтить надвигающийся мрак: ни читать, ни рисовать при таком освещении нельзя. Сколько раз врачам говорили – никакого толку! «Электрика нет, лампочек нет», а то и – «стремянку куда-то подевали!» Пашка в прошлый раз самовольно на стол залез, стул ещё сверху поставил, плафон вручную, без отвёртки, открутил и ввернул лампочку над Томкиной кроватью. Но почти сразу же погасла другая, та, что горела над Викой. Ну, никак не хотели две лампочки вместе светить! Зато теперь по вечерам Томка решала кроссворды и ужасалась кошмарикам Стивена Кинга.
          Утром свет мешал. Хотелось спать, но очень рано будили «на кровь», Тамара жмурилась и быстрей смотрела в окно: затемнённое отражение успокаивало. Январская оттепель всю ночь хранила хмарь на небе, так что рассвет наступал позднее обычного. В первые дни после комы Тамара избегала подолгу вглядываться в заоконную тьму: две старые берёзы непостижимым образом переплелись ветвями у самых макушек и при малейшем шевелении напоминали говорящую голову старухи. С наступлением дня старуха распадалась на ветки и зияющие дыры зыбкого пространства, и тогда Тамара изучала каждую линию, каждый изгиб древесного лица. Однажды, уже без испуга и содрогания, взглянула в окно, проснувшись ночью. На улице было тихо-тихо – ни колыхания, ни звука. Она без труда отыскала среди десятков деревьев, грудящихся в больничном сквере, две искривлённые берёзы и улыбнулась мгновенно найденному лицу. Казалось, старушка спит: так замысловато расположились ветки. «Вот уйду, и не с кем тебе будет разговаривать! – мысленно  посочувствовала «старушке» Тома. – Хоть бы познакомилась, что ли, со мной! Я – Тамара. Люблю Зета. Что скажешь?» По-прежнему безветренно было на улице, но почудилось Томке, что разомкнулись старческие губы, силясь что-то прошептать.
          «Что? Ну-ка! Ну!»
          И налетел ветер, закачал деревья! И проснулась старуха! И забрюзжала, забормотала по-стариковски, недовольная тем, что её разбудили: «Любишь? Люби. Но жизнь твоя изменилась. Найти себя теперь сложнее. Что хорошо умеешь делать – делай. Будешь личностью – тебя полюбят. Поверь годам моим! И оставь меня в покое!»
          Тамара изумлёно вглядывалась в волнующийся «рот», всё более и более искажающийся криком. Ветер усиливался, погода менялась на глазах; старуха не на шутку рассердилась. Томка ещё какое-то время постояла у окна, понаблюдала за разгневанной колдуньей и, в неожиданном экстазе решив, что утром она её нарисует, юркнула в постель.
          Эскиз был набросан за пятнадцать минут, полный портрет закончен к полднику. Весь тихий час Тамара билась над разверзшейся кричащей бездной; наконец, повинуясь необъяснимому чувству, изобразила рот жемчужно–серым, с одним, чудом уцелевшим жёлтым листиком внутри. Заглотила чародейка осень и заморозила – в себе. Тамара крепко–крепко зажмурилась, а потом быстро открыла глаза. Вздрогнула. Впечатление рисунок производил потрясающее. Даже жуткое. Тома бережно свернула альбомный лист в рулончик и спрятала в тумбочку – от посторонних глаз.
          Вика, исподтишка наблюдавшая за ней из противоположного угла палаты, хмыкнула и снова уткнулась в книгу: пока светло – почитать побольше. А вечером, на ночь, домой сбежать незаметно. Она уже три недели так живёт, к уколам не привязана, как Томка – у неё всего лишь обследование по почкам. Затянувшееся, правда, чуточку. И мама плачет. Но ведь нефрит какой-то там – это же не сахарный диабет! И лет ей меньше, так что выздоровеет она быстрее Томки. А рисунок она потом посмотрит, без дурацкого разрешения и одна! Подумаешь, художница! Малявщица-халявщица!
          Тома каждый день лежала под капельницей, и никому даже в голову не приходило воспользоваться её беспомощным состоянием. Но в эти выходные Вику оставили в больнице и была она поэтому такая злая, что просто физически ощущала потребность выплеснуть еле сдерживаемую ярость наружу. Она с нетерпением ждала, когда уйдёт противная, толстая Фэтыч и нескрываемо обрадовалась, когда это, наконец, произошло. Томе показалась странной её улыбка – слишком сладкая, и будто приклеенная. Она тревожно проследила за пристальным взглядом, направленным точно на перевёрнутую вверх дном пузатую бутылочку, в которой беззвучно булькали, поднимаясь на поверхность, лекарственные пузырьки.
          – Что? Что-нибудь не так? – не выдержав, спросила Тома, но Вика не ответила. Следуя по пути своих мыслей, отложила книжку, чуть помедлила, встала с постели и подошла к ней.
          – Что ты рисовала два дня назад?
          – Не два… Я во вторник рисовала, – уточнила Тамара, удивленная вопросом.
          – Какая разница? Где это? Куда ты дела?
          – Да что такое?! – совсем встревожилась Тамара, озадаченная требовательным тоном девочки. И ужаснулась. Неужели и она так разговаривала с окружающими в пятнадцать лет?! И так вела себя?! – Нет, ты, как бы… Ты что себе…?! Тебе кто разрешил?!
          Вика бесцеремонно шарила в тумбочке. Быстро нашла свернутый в трубочку рисунок, не потрудившись развязать, стянула с него тонкий белый шнурок и раскатала лист на подоконнике. Тома дёрнулась было в сторону нахалки, но очень больно кольнула игла, введённая в вену, и от обиды и бессилия она заплакала.
          Вика слёз не услышала. Она изумлённо застыла над рисунком: резкие черты косматой старухи, метавшей искры из расширенных глаз, где вместо зрачков фиолетово горели два фонарных шара, буквально загипнотизировали её. Ветер – шквалистый, злой – разметал, ощетинил ветвистые лохмы, губы-хворостины растянулись в тонкую серую линию, чётким контуром обозначили раззявленный рот.
          – Ну и ведьма! – восхищённо прошептала она, но Томе сказала другое. – Что за дерьмо ты малюешь?! Где ты видела такую страшилу?
          Она повернулась и наткнулась на слёзы. Тамара закусила губу и, глядя на залепленную пластырем иглу, беззвучно плакала.
          – Ну, ты и нюня! – возмутилась Вика, ни капельки не раскаиваясь. – У тебя в жизни, что – всегда всё по-твоему было? Сказала «не трожь» и все прям так и выполняют? А у меня, знашь, всё наоборот. И я и делаю всё наоборот! Говорят – положь, а я беру. На зло. Из прынципа. Ты к этому готовься! Не всё так легко и просто. А уж теперь-то…
          – И что же теперь? – спросила, входя в палату, поначалу тормознувшая, но быстро нашедшая верный тон Зенкина.
          Павел замешкался в коридоре. И Тамара, и Вика с удивлением посмотрели на посетительницу. Пытаясь угадать, которая из двух девушек сестра неожиданного знакомого, Ирина рискнула продолжить атаку на явную обидчицу.
          – Ну, что молчишь? Объясни, как ты понимаешь поведение людей в отношении больных?
          – Чё надо-то? – с вызовом тряхнула короткими чёрными волосами Вика и бросила рисунок в ноги Тамаре.
          – А где же остальные? – сменила тему Зенкина, обводя взглядом полупустую палату, где помимо двух, бесспорно обитаемых, была ещё одна кровать – заправленная, и четвёртая – стояла без матраца. – Ты, что ль, распугала?
          – А, так вы к Инке? Её почти что выписали. В понедельник придёт за справкой и шмотьём. Я здесь, кстати, тоже не надолго. Это вон Томка ещё, можть, на месяц.
          – Ну, что, сестрёнка, опять режим нарушаем? – весело и сходу спросил Павел, открывая дверь в палату. – Сахара высокие. Медсёстры жалуются. Капельницы в выходные – только тяжёлым. Ты что же это, а?
          Он с размаху сел на пустую пружинную кровать, кивком пригласил последовать его примеру гостью и, спохватившись, решил представить её сестре.
          – Том, это – а… кстати! – поднял он на Ирину вопросительный взгляд. – А зовут-то тебя как?!
          Они пораженно вытаращились друг на друга и одновременно рассмеялись. Тамара с весёлым недоумением забросала обоих лукавыми взглядами и забыла про несносную, но, в общем-то, хорошую Вику. А Вика с задиристым видом выдержала необходимую для самолюбия паузу: «Пять минут из принципа!» – и оставила посетителей на Томку.
         
          Хмурая сырость последних дней внезапно сменилась устойчиво-крепким морозцем, так что к выписке Тамаре потребовались тёплые вещи. Алевтина Николаевна, пораньше отпросившись с работы, заехала домой, любовно завернула дочкину шубку, написала записку мужу и поехала в больницу, но по дороге, в троллейбусе, нос к носу столкнулась с сыном: он на удивление скованно обнимал за талию девушку и смущённо что-то шептал ей на ухо. Заметив мать, покраснел и кивком поздоровался. Его спутница обернулась и, смеясь в толпу народа, весело сказала: «Обалдел?!» Тут троллейбус резко затормозил, все подались вперёд, и Паша, лишь символически обнимавший Ирину, не сумел её удержать. Она бы точно упала, хотя, вроде, и некуда было, но уж очень неожиданно всё получилось. Алевтина Николаевна инстинктивно подставила руку, на которую и навалилась всем телом растерявшаяся девушка. Кто-то вдобавок неловко взмахнул сбоку сумкой, так что кожаная кепка её съехала набок. Изумлению Алевтины Николаевны не оказалась предела: избранница сына была лысой! Ну, не совсем, конечно, какие-то три миллиметра на её голове присутствовали, но что такое три миллиметра по сравнению с представлениями матери о долгожданной невестке?!
          – Что ж ты, сын, подружку не удержал? – неожиданно грубо спросила она, вручая Паше необъятных размеров пакет с мутоновой шубой. – Я думаю, не надорвёшься? Или вам уже выходить?
          – Да нет, мы к Томке едем. Это – мама. А это – Ирина. Они уже с Тамарой знакомы, – скрывая неловкость перед обеими, поспешно познакомил их Павел.
          – И даже подружились! – подтвердила Ирина, как ни в чём не бывало поправляя головной убор. – Милая девочка! Рисует здорово! Я её древесную старуху одному спецу показала, так он вцепился обеими руками, отдавать не хотел! Потребовал автора и немедленно!
          Зенкина умела сходу включаться в разговор, в этом ей не было равных. Но Пашкина мать почему-то осталась недовольна.
          – И что? – холодно взглянула на обоих.
          – И вот… Едем, – как-то вдруг сразу стушевалась Ирина, в очередной раз поправляя дорогую, с норковой отделкой, кепочку. – Он художник, вернее, учит… в художественном училище. И мы… я… предложить, чтоб она училась рисованию… вы не против?
          – Я? При чём здесь я? Решение, во-первых, за дочерью, а во-вторых, она у нас замуж собралась! – совсем уж некстати сообщила Алевтина Николаевна, не понимая, что с ней происходит и что она вообще такое говорит.
          – Мама! – вскинулся Павел. – Мы в транспорте! Не хочешь, чтобы мы ехали вместе, так и скажи! Нечего тут устраивать!
          Вся вспыхнула Алевтина Николаевна, выхватила у сына шубу и потолкалась к выходу. Она ждала, была уверена, что он окликнет её, остановит, оставит ту ради неё, матери, но – раскрылась дверь на остановке – преждевременной, ненужной – и напирающая сзади сила выдавила её наружу. Вероятно, ей стало бы легче, увидь она растерянный взгляд своего сына: Павел, конечно же, не ожидал, что мать выскочит из троллейбуса на пoлдороге только из-за того, что повстречает его с девушкой. Радоваться должна! Ему двадцать восемь, а он всё ещё не женат. Хотя, наверно, прав был мудрый критик, назвавший «мировую маму» тридцатишестилетнего Жени (или как там его звали, который вместо друга улетел в Ленинград?), первой и единственной причиной его «холостячества»: у властных матерей, раздающих команды направо и налево, сыновья обычно очень поздно женятся. Если женятся когда-нибудь вообще…
          Но Алевтина Николаевна ни взгляда Пашиного не увидела, ни мыслей его сиюминутных не знала, поэтому поведение сына расценила как дерзкое, и непорядочное, и… В общем, никаких слов у неё не было, чтобы выразить всё негодование на тему только что случившегося безобразия! Она пропустила четыре троллейбуса и поехала на пятом, искренне надеясь не застать у дочери ни Пашу, ни его бритоголовую подружку. О том, что сыну пора любую мало-мальски приличную девушку переводить из категории подружки в категорию жены, Алевтина Николаевна пока не задумывалась. Как всякая мать, она считала, что уж её-то дитё при желании окольцует «кого хочешь», и Мадонну, и Джулию Робертс, и Бритни Спирс в придачу! Просто не нашлась ещё та единственная и неповторимая, которая удовлетворит их с сыном взыскательный вкус.
          Так бы Алевтина Николаевна, наверно, и приехала в больницу в отвратительнейшем настроении, если б не одно маленькое происшествие в пути. Начнём с того, что она первый раз в жизни увидела… вора! Хорошо одетый упитанный малый очень ловко и почти незаметно раскрыл чью-то сумочку, спокойно, будто знал, где искать, достал кошелёк, быстро пробежал глазами содержимое и положил обратно. Чуть двинул корпусом, сверкнул неизвестно откуда взявшимся лезвием, взрезал тонкую кожу следующей сумки, извлёк из неё пухлый бумажник и, не глядя, сунул за пазуху стоящему рядом пареньку. На секунду застыл, прислушиваясь к разноголосью, и… поднял цепкие глаза на остолбеневшую очевидицу разбоя. Алевтина Николаевна разинула рот и не знала, что сказать: крикнуть или «не заметить». Она не решалась отвести испуганного взгляда от этого круглого лица с такими добродушными ямочками, что, как простой, хотелось вечно умиляться. Только что сверившаяся подлость в голове не укладывалась. Паренёк с бумажником за пазухой подался к выходу. Казалось, он и не причастен к делу, так естественен и непоспешен был. Подробнее Алевтина Николаевна не разглядела его, сосредоточившись на бесстыжих глазах нахала-жулика.
          Вор, изучавший её мгновенные секунды, уверенным движением дотронулся до кармана стоявшего на подножке господина в новой, хрустящей от чужих прикосновений кожаной куртке, и еле заметно улыбнулся, одними глазами. Алевтина Николаевна не выдержала и отвернулась, даже отодвинулась подальше, вглубь салона: пусть неудобно, зато не стыдно! Щёки её пылали. «Господи, неужели никто не видит?! Господи! Или как я, все видят и молчат?! До чего… Боже… до чего докатились!» – думала она, ощупывая собственные карманы и вслепую проверяя, застёгнута ли молния на сумке. И – как водой окатило – её сумка, которую она крепко держала вместе с несподручным пакетом, была раскрыта! Алевтина Николаевна шумно ойкнула и подтянула враз отяжелевшую ношу к груди. Искать вора или кричать смысла уже не было: на остановке, которая случилась тут же, вышло очень много народа, и шустрый малый – в том числе. Оставалось убедиться, что кошелька со ста рублями, приготовленными для покупок вкусненького в больничном буфете, больше не существует.
          Она пошарила свободной рукой по дну сумочки и под целлофановым свёртком, перевязанным ниткой, обнаружила абсолютно целёхонький кошелёк. Облечено вздохнула: «Слав те Богу, не взял!» – но вдруг как-то сразу поняла, что кошелёк... не её! Стало так жарко, словно лето поздоровалось с весной и сквозь отпотевшие окна проникло в троллейбус. Алевтина Николаевна никогда ещё не оказывалась в столь щекотливом положении: а если тот, кому принадлежит эта пузатая «крокодиловая» сокровищница, спохватится и начнёт орать «Караул, украли!» – что делать?! Она отдёрнула руку, торопливо и неловко затянула молнию на сумке и с трудом дождалась своей остановки. Как кипятком обваренная, выскочила из троллейбуса и плюхнулась на нечистую, всю в плевках и серых льдинках, деревянную скамейку.
          Стемнело. Множество фонарей освещало шумную улицу, сновали взад–вперёд люди, из центра города в тёмное нутро окраин струился сияющий поток транспорта: он был похож на длинную, нервную гусеницу с люминесцирующими волокнами. Впервые за долгие годы Алевтина Николаевна сидела просто так на остановочной лавочке, никуда не торопясь и ни о чём, практически, не думая. Она с удивлением вслушивалась в звуки вечернего города, как в первый раз смотрела на залитый огнями окоём по-настоящему спального района, дальше которого простирался одноэтажный посёлок, заканчивающийся полем, и испытывала настолько огромный подъём душевных сил, что, казалось, ещё чуть–чуть – и она заплачет. Всё отступило перед этим, давно забытым, чувством свободы от каких-то обязанностей, навязанных жизнью, от долга перед семьёй, собой и обществом, даже от желания желаний. Ничего не хотелось, никуда не звалось, благоразумная и зрелая женщина как-то незаметно переродилась и – словно отмотала ленту жизни назад, километролет на тридцать.
          Никогда в дальнейшем Алевтина Николаевна не могла вспомнить, как долго пребывала она в таком состоянии, и что это было за наваждение, из которого выйти сама – не сумела. Помог пьяный, привалившийся к ней спиной и по-свойски устроившийся поудобнее. Алевтина Николаевна очнулась, легонько шевельнула занемевшим плечом и осторожно, чтобы бродяга от неожиданности не упал, встала. «Когда бы ещё я так повела себя?!» – подивилась она своему поступку и окончательно стряхнула оцепенение. Охнула: «Который час?!»
          – …без пяти десять! – отозвался случайный прохожий, на ходу взглянув на часы.
          Алевтина Николаевна так растерялась, что в первую секунду не сообразила – утра или вечера «без пяти». А когда поняла, оторопела ещё больше: в больнице-то уже спят, поди! Полдесятого двери закрывают! Но не ехать же назад, так и не повидав дочку и, к тому же, оставив её без тёплой шубы! И Алевтина Николаевна, преодолевая неловкость и стыд, заторопилась в приёмный покой. К счастью, дверь была ещё открыта. Охранник неодобрительно посмотрел на раскрасневшуюся от быстрой ходьбы женщину в сбитой набок норковой шапке, но ничего не сказал, а лишь постучал пальцем по часам, лежавшим у него на столе.
          – Ага! Я… быстро! Мне только отдать! – она легко, будто и впрямь сбросила добрых три десятка лет, взбежала по ступенькам на третий этаж, моля про себя, чтобы дежурила хорошая, добрая Лена, а не вечно зудливая Лида, и… в коридоре столкнулась с сыном.
          – Мама! – воскликнул он встревоженно и с укором. – Мы уж искать тебя собрались с Иркой! Ты где пропала?!
          – С к-какой Иркой? А Тамара? – испугалась Алевтина Николаевна, чуть не отталкивая сына и только сейчас заметив стоящую позади него дочку.
          Томка самозабвенно делилась с неприятно–стриженой девицей творческими планами на будущее. Как бы между делом кивнув матери, она не прервала увлекательного разговора, выслушала ответные слова заинтересованной слушательницы и лишь после этого обратила внимание на мать.
          – Мам, ты не представляешь, что мне предложила Иринка! Я могу без экзаменов поступить в художественное училище! Ты только… нет, ты только подумай! А что скажет Виктория Яковлевна?! Во обрадуется-то! А ты почему так поздно? Ирка – класс! Ты уже знакома? она – невеста Пашки!
          Внутри у Алевтины Николаевны так и оборвалось что-то от этого простенько–красивого словечка – невеста. Но уже не было ни раздражения, ни ревности к появившейся в жизни сына странноватой девчонке: умиротворение последних часов проникло глубоко в душу и примирило её с неожиданно свалившейся «невесткой». Нехорошо как-то отреагировала сама новообъявленная родственница.
          – Невеста? – Зенкина скривилась. – Ну, это уж слишком… поспешно. У меня… как бы… и парень есть. В отъезде пока. Но вообще –…
          Что «вообще», она сообщить не захотела, прямо перед постом медсестры одела свою новую куртку, которую в продолжение всего разговора держала перекинутой через левую руку, и, едва ли не сквозь зубы процедив «До свидания!», вышла на лестничную клетку. Тома вспыхнула и в замешательстве сказала: «И тебе тоже… свидания».
          Павел, тот просто опешил. Алевтина Николаевна быстренько дёрнула его за рукав и подтолкнула к выходу:
          – Иди, иди! Я сама доберусь. Посижу немного с Томой и – домой. Обо всём – потом!
          И он ушёл.
         
          «…Ушёл так рано! Всё детство моё был в разъездах… Перевозчик!», – Зет удержал вздох, вложил маленькую цветную фотокарточку отца в кожаный бумажник, застегнул его на молнию и убрал во внутренний карман пиджака. Самолёт рейсом из Алжира совершал посадку в московском аэропорту. Длинноногая, но несколько худая стюардесса улыбающимся голосом давала пассажирам последние наставления. Зет не оборачивался, чтобы посмотреть на неё, как другие: она была мулатка и, ох, как хороша! – он просто ждал, когда она поравняется с ним и он в очередной раз за долгий перелёт с некоторой досадой отметит неестественную выпрямленность её волос, туго скрученных в низкий пучок. Какая ирония! Мулатки стремятся избавиться от кудряшек, белая женщина намеренно их создаёт, к тому же ещё и красит. У Тамары волосы золотые от природы. И она не связывает их в бабские узлы и не ломает «в спирали химией», или как там это у них называется?.. У Томы волосы красивые – густые, длинные и вьются. И очень идут к её лицу, такому детскому, очень симпатичному, и к глазам – таким синим, как… небо над Рязанью! Зет всю дорогу думал о Рязани. Шесть лет назад он даже названия такого не слышал, а потом отец съездил с грузами в Россию, которая – почему-то! – не ограничивалась только Москвой, а включала ещё целый сонм городов, и восхищённо сказал, что синее, чем в «Рузане» неба в мире нет! Теперь Зет знал, в чём дело: купола Успенского собора, что возвышается на набережной, с россыпью сверкающих на сини звёзд – это тоже небо, но уже – другое. Русские храмы, золотые кресты, ультрамарин на сводах… Зет был христианином и – что в Алжире не редкость – православным. Он часто ходил в церковь, а потом подолгу стоял перед входом, отойдя чуть в сторонку и задрав голову вверх. Над куполами всегда кружили голуби, точно и они признавали за искусственным небом право так называться.
          Зет не хотел думать о Тамаре. Он честно пытался думать об отце, его трудами похороненным в родной земле, потом – о маме, почти обезвоженной от нескончаемых слёз: что осталось ей? Лишь память. И сын, который скоро ли ещё вернётся? А после, когда к горлу подступал тяжёлый вал из сердца и начинало нехорошо пощипывать в глазах – «об Зенкиной». Но любая, даже самая незначительная мысль обязательно приводила его к слабо освещённому подъезду общежития, у дверей которого испуганно остановилась Тамара, впервые придя на свидание. «Так не бывает!» – в который раз восклицал в душе Зета маленький Фомка-неверующий. Такая девушка, чистый ангел, не может любить его – непроглядно чёрного, со зловеще мелкими кудряшками волос, даже сейчас, когда он постригся почти налысо, жёстко торчащими – точно колючие ёжики. Он долго смотрелся в зеркало – дома большое висит, у мамы в комнате – и показался самому себе страшным, как смертный приговор. Хотя обычно своей внешностью интересовался мало. Теперь же дошёл до того, что понял весь ужас Майкла Джексона, когда тот, проснувшись знаменитым, заново оценил своё отражение. Спускаясь по узкому трапу самолёта, Зет горько усмехнулся: вот становиться бы белым всегда, как снег выпадает! Уезжал – были лужи, приехал – зима! Словно белой пудрой засыпана Москва, воздух свеж и ароматен – ему бы этой пудры на лицо! Чтоб родители Тамары не пугались!
          Внутренне Зет уже принял решение, но смириться с ним не мог. Ирина подходила ему больше. Она поедет с ним, не задумываясь; кажется, она действительно его любит. А он? Ему она только нравится. Сильно нравится, но любви-то нет! Большие расстояния дают очень чёткие представления о том, без кого жить не можешь, а кто просто хороший друг. И тем не менее, «оторва» Зенкина не пропадёт в чужой стране, а вот нежная Томка рискует остаться миражом в африканском климате. Так что если после «госсов» он на родине не найдёт никого получше, то предложит Ирине переехать к нему.
          Он бродил по Москве до вечера, чуть не час простоял на Воробьёвых горах, фотографируя город, «лежащий на ладони», фотоаппаратом и глазами, и едва не опоздал на последний поезд до Рязани, заблудившись в переулках спального района. Он накупил подарков – и Зенкиной, и Томке. Он вёз письмо от матери – одной, и рисунок дома, где живёт – для родителей другой. Эскиз набросал его приятель, давно, ещё до учёбы. Зету он понравился настолько, что стекло и рамка показались ему прекрасным дополнением к мятому тетрадному листу. Домик был яркий, двухэтажный, с тщательной любовью разукрашенный: на первом этаже – разноцветными чернилами, а на втором – гуашью. Забавный, одним словом!
          В вагоне первого класса чудом «дождавшегося» его поезда Зет расслабился и от усталости… уснул. Последней, уже запутавшейся в стуке колёс, мыслью было: «Приехать бы – и чтоб все спа-а-ли!»
          Так оно и вышло.
         
          В марте у Зенкиной был законный повод выпить: сначала женский праздник, а потом – день её рождения. Конечно, не сразу «потом», но спустя неделю – ежегодно! Это Метёлка как-то ляпнула, что «ежегодно». Метёлка, Ленка Митина, её «как бы подруга» и чудная – по самый верх! Не сказать, что красивая, но – ничего, третий сорт не брак. Одевается, правда, кой-как: не драно, и ладно. Обувь никогда не чистит, на голове три волосинки, но как уложены! В общем, сплошь противоречие. Она тут недавно с прикольным таким парнем в общагу припёрлась, сама-то она местная, спит дома. Девочка необеспеченных родителей, одна из немногих, кто учится бесплатно: медалистка, вся прозрачная, но ву-у-мная, страсть! Мечтает перевоспитать всех маргиналов. Вот привела одного знакомиться – наглядное пособие, ходячее. Парень оказался вором! Он как-то и не скрывал этого. Метёлка его за руку поймала, когда обнаружила енту самую руку в своём кармане. И с перепугу вытащила наружу вместе с содержимым. А содержимым оказался кошелёк. Чужой. Не Метёлкин! Но в её кармане. Вот эта-то фишка и сподвигла Ленку Митину сбежать из «обчественного» транспорта куда глаза глядят! Вместе с вором. И вот – надо же! – теперь они, прозрачная Ленка и весьма, м–да, плотный грабитель, встречаются и будут гулять у неё на дне рождения. Метёлка, похоже, свихнулась. Конечно, Диман – вор нестандартный, но загреметь может по полной программе. А с ним и медалисточка. Вот мама-то «обрадуется»! А то ей Зенкина не хороша! И чем она всем не угодила? К кому не придешь, только и слышно в прихожей: «ши-ши-ши»! Тише, типа, тише! А чё тише? Волосы у неё уже приличные, матом прилюдно не ругается, ну, разок–другой может выпендриться: однажды попросила у Метёлкиного отца заменить сто грамм куплета на четыреста грамм мяса – за Новогодним столом. Он распелся, а она есть хотела! Не самой же брать, когда мужчина рядом! Ну, с тех пор и пошло. Нахалка, да беспардонная, да постыдилась бы в гостях! Как будто она у всех так себя ведёт. У Кирюхиной на дне рождения всего и сказала-то: «Нубля, у хохлушки и ро-о-от!» – когда хохлушка, Кирюхинская тётка, целый помидор в него не жевавши затолкала и чуть не подавилась потом – то ли от смеха, то ли от негодования. Там некогда разбираться было! Спасать пришлось.
          Ну так вот. Законный повод «дерябнуть» через неделю у неё появился, а где бы присоседиться – она ещё не знала. Кабаки – не то, Зенкина домашнее предпочитала. Только какая нормальная семья обрадуется чужому веселью в собственном доме? А если один из гостей ещё и вор…
          Так вот и пришла Ирине Зенкиной в голову мысль помириться с Пашей Михайловским. Уже месяц она его избегала. Как таковой ссоры между ними не было. Просто, выйдя тогда из больницы, она в двух словах объяснила ему и его запыхавшейся от беготни по лестницам матери, зачем ей понадобилось «морочить парню голову». СкуШно. Без милого нет рая в шалаше! «А общага, поверь, тот ещё сарайчик! Опять же, покушать я люблю, думала, на домашних харчах повеселею. Да вот не пришлось! Уж извиняйте! Есть желанье, Павел, заходи, я в общежитии от Школы МВД проживаю. Пока! Меня не надо – маму проводи». Вот и весь разговор.
          Дважды Павел встречал её с лекций, но оба раза она удачно свильнула во дворы, он не заметил. Телефона он её не знал, как-то не случилось обменяться. Может, прояви он побольше настойчивости, потолкайся у подъезда в общежитие, узнай, в какой комнате живёт Ирина, «ну, та, которая с очень короткой стрижкой, а фамилии я не знаю» и подари ей непременно алый и до неприличия большой букет традиционных роз, она, вероятно, смилостивилась… бы. Но странным, нутряным, если не сказать животным чутьём Зенкина почуяла, что этот парень не похож ни на кого. И даже на Зета. Чувствовалась в нём сила, способная подчинять, но – не бегать. Вместе с тем здесь же, рядом, смутно виднелась оболочка раба, выдавленного по капле, но – не досуха. Как будто кончилось желанье, не выпилось вино, интерес пропал, но аромат остался. Потому и оболочка… Потому и возле института… И, наверное, потому такой стремительный разрыв, вплоть до исключения из жизни. Больше всего на свете Зенкина боялась потерять свободу! Допустив промашку в чувствах Зету, она позволила себе стать мягче. Компенсировать пластилиновую податливость должна была непременно унизительная грубость по отношению к другим. Вот она Пашку и унизила! Развлеклась и бросила. А зачем он ей – не очень богатый, не очень солидный, совсем не карьерист. Сидит в ОБК – «Около Большого Куша « – и взять его не может. Рядовой работник фирмы, даже не «звеньевой». То ли дело Зет! Этот в страну уедет, выученный, там полный шухер наведёт, все посты – как на ладони. В Африке учёных не хватает. И ей место найдётся. Рядышком. Ну, может, чуть подальше. «Да. Чтобы сразу не обрыдло».
          Зенкина хмыкнула, высунула нос из-под одеяла, обвела глазами комнату, принюхалась. Показалось – с коридора несёт гарью. Чайник на кухне забыли? Или яйца подгорели? Как всё надоело! Следить за чужими кастрюльками… Хотя, надо признать, она и не утруждалась никогда. Оксанка дрыхнет, задницу «отклячила»! В комнате прохладно, а ей хоть бы хны – спит без ночнушки! «Моржиха»! Встать форточку закрыть? Да ну, спать уж больно хочется. Часа три, поди, ночи. Общага тихая чересчур. О! Один какой-то ходит. Значит, и на кухню заглянет, выключит чего там обуглилось. А ей можно вернуться ко дню рожденья. С Пашкой пора идти на мировую, тут важно не сглупить. Неделя – это мало для полного раскаяния, придётся потрудиться. Первый пункт – училище художников. Сестру Паша любит, её улыбка подарит фору минимум в два дня. А дальше – лёд растает: весна, однако!
          Зенкина шумно перевернулась на другой бок, провела туда–обратно рукой по отросшим волосам, пытаясь, но уже напрасно, нащупать колючий ёжик и, втайне оставшись довольной собой, почти мгновенно уснула.
          Зет выключил чью-то безвозвратно обгоревшую гусятницу, подавил желание полюбопытствовать на «уготовившееся» блюдо, раскрыл окно, проветрил кухню, и как-то вдруг сразу осознал, что он – дома. На родине некогда было задумываться о том, что оставлено в России, дорого ли это, нужно ли. Но, едва окунувшись в знакомые, до перехватываемости дыхания вбираемые запахи и звуки, Зет уже не мог отказать себе в праве считать эту страну своим вторым и далеко не временным домом.
          Он до утра простоял на балконе, искурил почти пачку дорогих алжирских сигарет, и впервые, наверное, постарался понять, чего же он хочет. Хотелось многого. В первую очередь – достойно сдать экзамены, защитить диплом. Он сильно отстал, придётся навёрстывать ночами. А дальше… Дальше…
          Зет бездумно наблюдал за медленным движением неба, подёрнутым сизой дымкой. Оно, небо, было сплошь – туча. Но туча лёгкая, сквозистая и – печальная, словно пепел, нанесённый с земли ветром. Мысль об отце не отпускала. И решать, что делать дальше, вроде бы, было нечего: надо устраивать свою жизнь рядом с матерью – там, где ему не только рады, но и где он просто жизненно необходим. Однако девушка, Тома, такая нежная, такая… чудо! стоит перед глазами, как знак «стоп» на дороге, и нельзя проехать мимо, нельзя проигнорировать её! А Ирина? Он настолько привык к ней, да, именно так – привык, что все эти месяцы вдали ощущал нехватку чего-то неуловимого, невыразимого, будто забыл что-то где-то, а где и что – не вспомнить! Теперь он не мог называть её «Зенкина», любил её ехидство, понимал характер и ценил прикольную натуру. Но он не боготворил её, как Тому! Зато был уверен, что она поедет с ним, куда угодно.
          Тупик. В сердцах Зет ударил кулаком по перилам балкона. Он вряд ли сиюминутно сможет решить, что делать дальше. Надо повидаться с Тамарой, поговорить с её родителями, объясниться с Ириной и прислушаться к тому, что скажет сердце. Одно ясно: остаться в России, забыв мать, он не в силах. Значит, невестой или женой, одна из двух должна уехать с ним!
          С этой мыслью Зет отправился спать.
         
          …– А поутру они проснулись!
          Зенкина без стука ворвалась в комнату Зета.
          – А мне Миклохо-Маклай сказал, что ты вернулся и дрыхнешь, как последний идиот!
          Зет спросонья ничего не понял и потому тупо спросил:
          – Почему – идиот?
          – Потому что у Миклухи сгорела еда, и он ходит злой, как Бабай! Я чуяла гарь, но вставать было в лом, я ему об этом сказала, а он сообщил, что моя нелысая голова забита всякими идиотами, которые спят без задних ног! Это он о тебе!
          Зенкина была так возбуждена и так откровенно рада, что из смежных комнат на её вопли в коридор выползли любопытные соседи. Зет протёр глаза, привстал, повернул к себе будильник.
          – О-о! Я спал-то два часа, ну Тома!
          Зенкина остолбенела. Подавилась словом. С трудом протолкнула ком в горле – весом пять тонн, не иначе, и задавленно сказала:
          – И давно я… имя поменяла?
          Зет растерянно моргал припухшими глазами.
          – Что интересно, – голос Зенкиной звучал, как будто из приёмника. – Знаю я одну Тому, как раз сегодня о её брате думала. Пора с ним помириться. Я замуж собралась!
          Она с грохотом отодвинула стул, стоявший на дороге. Вышла, не потрудившись захлопнуть дверь. Зет со стоном откинулся на подушки. Проблемы начинали то ли наслаиваться, то ли решаться.
         
          Кто ж знал, что будет так больно? Нестерпимо, точно ноют зубы? Она. Она, Зенкина Ирина, точно знала, что именно так и будет. И сопротивлялась возникшему чувству до последнего исхода сил. Но любовь была сильнее. И разлука для неё – по песне – оказалась ветром для огромного костра. Раздуло! Пламя! Горит душа, пылает всё, но сердце вот–вот – в пепел. Она и не подозревала, сколько слёз скопилось в ней за долгие годы пребывания «оторвой». А сколько горечи!..
          – Блин, дура, Несмеяна тебе в подмётки не годится! – ругала себя в промежутках между рыданиями. – Налью море и утоплюсь в нём! Да нужен он мне, нигер хренов!
          Она не шла, а плелась по их заветному парку; то срывалась на бег, то садилась прямо на землю. Народу здесь в это время года было мало, но те, кто встречался, обходили её стороной. Кто знает, что на уме у девки, шатающейся из стороны в стороны, падающей на ходу, то ли зарёванной, то ли пьяной – с бардовым распухшим лицом и в разорванной грязной куртке?
          Куртку порвала, зацепившись за изгородь: перелазила в «недоступную зону раскопок». Дёрнула так, что забор опрокинулся следом. И свалил её на самый край огромной ямы, внизу которой – трубы. Вся перепачканная, Ирина, однако, не оценила степень опасности, которой себя подвергала. Просто встала, размазала грязь по одежде (вроде, отряхнулась) и побрела в обход траншеи. Вот вам и функция! Еще вчера на лекциях до хрипоты спорили, какую роль женщина играет в жизни мужчины. Причём пацаны все как один утверждали, что женский пол – это функция, созданная для проверки стойкости мужика. Получалось, что слабая половина человечества по определению не имеет права причислять себя к устойчивой системе. Ну, конечно, она и не устойчива!
          «Но зато я – не функция! – подумала с необъяснимым злорадством. – Это как раз он, сухарь гранитный, стал для меня ею! А я, я… была оловянным солдатом, а стала дурацкой балериной, сиганувшей к нему в огонь!»
          Сравнение с балериной показалось ей нелепым, невольная усмешка черканула по лицу. Зенкина остановилась, задрала голову вверх. Небо роняло на землю снег. Он падал рядом, но всегда мимо. Не желал успокаивать, не желал освежать. Ирина открыла рот, глотнула воздуха, высунула язык, поиграла им, пытаясь словить хоть одну снежинку, но, так и не преуспев в этом, сомкнула губы и продолжила наблюдать, как летят сероватые кружинки. Если бы никогда не смотреть вниз! Не знать, во что они, красивые, ажурные, превращаются на земле! Но, не видя, всё равно знала. Точно так же, как знала, что ждёт её впереди. Не в далёком будущем, нет, – сейчас. Она выйдет из парка. Справа будет машина. Не посигналит: водитель уверен, что она остановится. А она продолжит идти. Не отводя взгляда от неба. И загадает: что приключится, то быть и должно.
          Спустя минуту вышла из парка. Как просто – идёшь и иди! Показался троллейбус. Скосила глаза в его сторону. Никто не сигналит. Ничего не менять. И не смотреть. А лучше – зажмуриться. Покрепче. Руки в карманы, пальцы в кресты. Вот так!
          Сигнал оглушил, взорвал перепонки. Противно завизжали тормоза. Она ни о чём не подумала, просто остановилась. Троллейбус въехал на тротуар, слетевшие троллеи разлетелись в стороны, беспорядочно били по проводам, скрещивались и искрили. Пассажиры прилипли к окнам – злые, испуганные, тревожные… Ирина невидяще смотрела на них и механически цепляла мысли: «Пусто. И никого не жаль». Водитель, женщина, выскочила из кабины, подбежала, ткнула её кулаком в грудь, заматерилась грубо, по-мужски. Но Зенкина вяло сказала: «Всё, эфир запикан», – и та, плюнув, полезла наверх ловить штанги. А Зенкина, приложив ладонь к ноющей от удара груди, медленно пошла прочь.
          Вряд ли она сознавала, куда идёт, и вряд ли хотела идти, куда шла – ноги сами вели её по направлению… «к Паше». Домой к Паше. Вот такую, да: грязную, зарёванную, несчастную. Такой он никогда её не видел. Павел Михайловский… Красавец и чудовище. Она – чудовище. А он, если разобраться – дурак! Его используют, а он и радуется. И ведь бегает, караулит её, вернее, бегал, караулил. Потому что уже давно его нет рядом, и она успела соскучиться по его колючей щетине, по мягкому, ручной вязки, просторному свитеру, который так забавно он натягивал на неё, когда она замерзала. Прикольно было рассматривать мир сквозь узкий «изнаночный» ряд и фиксировать взгляд на широкой «лицевой» дорожке: ничего не видно, только сердце Пашкино – тук-тук, тук-тук… Африканское сердце билось не так. У Зета оно стучало быстро, словно стремилось жизнь обогнать. Горячая кровь, бешеный ритм.
          «Тьфу, ты, блин, снова о нём!» – Зенкина мотнула головой, отгоняя назойливые мысли. Остановилась. Что-то зловещее закипало в ней – тёмное, почти забытое. Она физически ощутила потребность найти ту, другую, и вцепиться в горло её, и… учить, чтоб не посягала на чужого, на того, кто принадлежит…
          –…мне! Мой он, гадина! Мой! – крикнула в спины обогнавшей её парочки. Девчонка вздрогнула, испуганно обернулась, дёрнула парня за рукав. Тот посмотрел через плечо, приставил указательный палец к виску и даже не покрутил, а просто сбросил движение в никуда. Обнял подружку за талию и без лишних слов увлёк за собой.
          Идея занозой впилась в мозг. Ирина кружила по улицам, забыв о Павле, так и эдак проворачивала в уме неожиданную мысль и всё больше в ней укреплялась: «Да, я найду её. Ребят попрошу. Они узнают, кто, где живёт… А уж я разберусь с ней сама. Я умею… разбираться. Ещё помню – как».
          К концу дня она была суть концентрации боли, в душе скопилось столько злости, что потребовалось хоть чем-то её разбавить. Услужливая память извлекла откуда-то подсказку: Пашка. Поздно вечером вспугнула тишину его квартиры, долго и неотрывно нажимая на звонок; но едва послышались шаги, метнулась наверх – чтоб не увидел сразу.
          – Ну, и кому тут голову оторвать? В 11 вечера? – дверь открыл не Павел, а его отец.
          – Мне.
          Она спустилась на три ступеньки, так, чтобы были видны только ноги. В неярком свете подъездной лампочки Илья Станиславович не разглядел, испачканы ли джинсы, но комья земли на красных сапогах заметил сразу.
          – Что-нибудь случилось? Вы к кому?
          – Мне… Я к Паше.
          Хриплое горло помешало сказать дерзко, получилось так, что имя Павла Ирина прошипела. Разозлилась и, плюнув на производимое впечатление, развязно сошла вниз.
          – Нда, – Илья Станиславович усмехнулся и, не поворачиваясь, позвал: – Сын! Тут к тебе… гостья.
          Но сын уже стоял рядом и выглядывал из-за плеча.
          – Вау! Кто пришёл!
          – Вот уж не думала, что и ты заражён, – хмуро сказала Зенкина и, заметив поползшие вверх брови отца, добавила: – «Вау!» твоё. Как у придурков.
          Илья Станиславович посторонился и уступил место в дверях сыну.
          …Они проговорили всю ночь. Душа Зенкиной как-то вдруг сама собой раскрылась, и Павел узнал всё, что знать не должен был. Только имена ни разу не звучали, ни парня, ни, тем более, соперницы – зачем нужны сопоставления? Сестра Павла – это сестра Павла, а девица Зета...
          – …своё получит!
          – Нельзя так, Ир. Она о тебе не знает, она, возможно, и не любит его.
          – Ну да! Его нельзя не любить, Паш. Ты прости, я понимаю, что этот разговор, он не с тобой должен быть. Но ты друг мне. Кому же ещё рассказать?!
          Они сидели на кухне. Ирина механически помешивала кофе в чашке, круги пенистые разглядывала. Павел наблюдал за её движениями и молчал. Никак не ожидал он такого, никак. И что делать, как поступить – не знал. Послушаться её, организовать поиски девчонки? Зачем? Чтоб наваляли ей? Он бы лучше козлу этому навалял. Вот уж козёл, точно! Двух девок охаживает. Двух. Одна из них Ирина. Его Ирина!
          – Ты о нём говорила в больнице у Томки?
          Она кивнула.
          – Я думал, сочиняешь.
          – Паш, мне надо её найти! – почти взмолилась Зенкина. – Я ничего ей не сделаю! Ну, попугаю слегка. Запру где-нибудь в сарае, на пустыре, посидит ночку. А потом скажу, что эт он всё организовал. Она и разбираться не будет, поверит и порвёт с ним.
          – Господи, о чём ты просишь?! Ира! Ты вообще понимаешь, что задумала? Это похищение. Уголовно наказуемое. Я уж молчу о человечности. Если б с моей Томкой так поступили – убил бы. Без раздумий.
          – Значит, нет?
          Очень долго длилось молчание. Кофе застыл в испарине, распался на белёсые круги. Цвет противный.
          – Да нет…
          – Замечательный оксюморон! И да, и нет в одном флаконе. Так «да»? Или «нет»?
          Ирина вылила кофе в раковину. Брезгливо. И Павел, уже не заглядывая вглубь себя, сказал:
          – Да! Ребята есть. Сегодня же и найдут. Всё?
          – Всё. – И, помедлив: – Мы не враги, надеюсь?
          – Я не могу быть врагом. Я люблю тебя, Ир.
          И так устало сказал он это, что Зенкина и не поняла сначала, что за слова такие прозвучали. Стрельнула взглядом снизу вверх, не зная, как реагировать. Но, вспомнив, о чём просит его, на лицо усмешку натянула.
          – Будем считать, что мне послышалось. Впрочем… если ты любишь меня, а я люблю другого, то ты догадался, каково сейчас мне.
          – Конечно. Но если я решу организовать охоту на твоего… гм… Ты, надеюсь, это тоже поймёшь.
          Зенкина побледнела. Вскочила из-за стола.
          – Только попробуй.
          – Ну-ну. Я пошутил, – Павел поднялся. – Пожалуй, нам пора. Я провожу тебя. По дороге расскажешь всё, что знаешь об этой девице. И о сарае, в который собралась посадить её. Ты ведь нашла уже подходящий?..
         
          Тома, не отрываясь, смотрела в окно, на машину, встречавшую воскресное утро под старой липой. На крыше белой «Нивы» сверкала ослепительная звёздочка. Глазам было больно от яркого блика, но, несмотря на это, девушка решила дождаться угасания. И когда искорка замерцала, Тома вдруг поняла, что не хочет отпускать её вот так, без ничего и в никуда. «Зарисовать же надо!» – подумала и зашарила по подоконнику в поисках карандаша. Нащупала лист бумаги, карандаша не было. Пришлось отвлечься.
          – Ну, конечно! – воскликнула, как только грифель оказался в руках. – Всё проморгала!
          Но цепкая память хранила картину, и Тома, не мешкая, набросала эскиз. «Художник воспринимает мир глазами», – любила повторять учительница рисования Виктория Яковлевна. «И правда! Проводишь человека взглядом, уцепишься и потом – с фотографической точностью воспроизводишь!» – радостно удивлялась всегда Тамара.
          – И не только человека! – констатировала довольно, рассматривая плод своего художества.
          Звезда не просто горела: неожиданно удалось передать последнюю, прощальную вспышку света и неизбежный финал – угасание. Прозрачные эллипсы искрились в воздухе, падали вниз и таяли на полированной поверхности авто. Тамара мельком взглянула за окно и ахнула: белая крыша «Нивы» была расцвечена радужными кругами, словно и вправду отразила агонию блика. Рисунок удался! И его не стыдно будет показать кому угодно, даже приёмной комиссии художественного училища.
          Она всё чаще думала о том, что однажды ей пообещала Ирина. И хотя знакомая брата больше не появлялась, а самой поступать в училище было боязно, сегодня Тома решилась. Она соберёт свои лучшие рисунки, сходит по найденному в каталоге учебных заведений адресу, всё узнает и подаст документы. Вернее, сегодня займётся работами, а завтра, в понедельник, пойдёт в училище. В том, что её примут, она не сомневалась. Рисует-то хорошо, а что ещё для успеха надо?
          Её вдруг охватило такое воодушевление, что захотелось танцевать. Покачивая головой в такт родившейся внутри мелодии, включила музыкальный центр, настроила колонки, поставила диск «PLAZMA» и, схватив старого ватного медведя, провальсировала по комнате. А затем, всё ещё пританцовывая, вынула из ящика стола эскизы и начала собирать портфолио. Так, эту ведьму обязательно; звезду, которую только что рисовала, тоже, а ещё африканские рисунки... нет, все не годятся, пожалуй, только один. А это что?..
          Тома увлечённо отбирала работы, пыталась представить реакцию комиссии на тот или иной сюжет, забраковывала раннее, даже то, чем прежде восхищалась. Одновременно думала, что надо бы отнести папку Виктории Яковлевне, пусть посмотрит, всё ли подойдёт или нет. При этой мысли девушка нахмурилась: училище откладывалось «на потом», – но спустя секунду лоб разгладился: внутренний страх перед суровыми экзаменаторами не давал покоя, поэтому невольная отсрочка порадовала.
          Когда последний отобранный рисунок занял своё место в папке с файлами, Тома позвонила Виктории Яковлевне и договорилась о встрече.
          Старая учительница жила в центре города, в доме, охраняемом государством как памятник архитектуры. Двухэтажный деревянный особняк, выкрашенный в приятный зелёный цвет, с ажурной резьбой на раскрытых жёлтых ставнях и наличниках и с тремя искусно вырезанными петухами на спусках крыши был, действительно, красив. Заслуженный учитель занимала большую комнату в квартире на втором этаже; её внук, не желавший жить с родителями, довольствовался маленькой. Виктория Яковлевна была любящей бабушкой, она часто рассказывала, как они ходили то в музей, то в театр с Димой. Но Тома не хотела, чтобы он мешал их сегодняшнему разговору, и прежде, чем позвонить в дверь, загадала на удачу: «Если утром в воскресенье его не будет дома, то я без проблем поступлю в художку!» Учительница оказалась одна.
          – Димушка ушёл на оптовый,– сказала она, едва открыв дверь,– будет не скоро. Так что мы спокойно с вами поговорим, Тамара.
          Тома невольно и еле заметно вздрогнула: никак она не привыкнет, что к ней, ещё не очень взрослой девушке, обращаются на «вы». А Виктория Яковлевна даже в школе и даже к пятиклассникам обращается только так. Может, поэтому её все ученики уважают? Рисование ведь не Бог весть какой предмет, и дисциплина на нём обычно плохая. Но если эта седая худощавая старушка говорила: «Выйдите вон из аудитории!» – провинившийся без возражений выходил. И стоял под дверью весь урок! Ну, во всяком случае, Тома стояла. Было такое раза два.
          – Ну что же вы, Тамара? Я вот чайку приготовила, отведайте.
          – А, да, я уже... Сейчас, вот только разденусь.
          Тома поспешно размотала зелёный мохеровый шарф, накинула его на вешалку, а сверху попыталась повесить куртку. Разумеется, куртка упала. Виктория Яковлевна покачала головой и ушла в комнату. Девушка покраснела и, досадуя на себя, подняла одежду с пола. С чего она оробела? Первый раз дома у настоящей художницы? Ну и что? Как будто она художниц не видела! Тем более это её любимая учительница.
          Тома постаралась успокоиться, глубоко втянула носом воздух и долго–долго выдыхала, слушая, как колотится сердце. Потом взяла папку с рисунками и уверенно шагнула следом за хозяйкой.
          С правой стены на гостью грустно смотрела молодая женщина в старинном шёлковом платье, удивительно похожая на Викторию Яковлевну. Деревянная, покрытая лаком рама картины была явно самодельная, но это было и хорошо, потому что она не отвлекала внимания от холста.
          – Это вы, Викторь Якольн? – не удержалась от вопроса Тома и смутилась от взгляда, которым посмотрела на неё учительница: – Что? Я что-то не то сказала? Просто она похожа на вас.
          – Я знаю. Это автопортрет. И ему здесь не место.
          – Почему?!
          – Но больше его держать негде, вот и висит, – проигнорировав возглас, договорила хозяйка и сменила тему: – Мы ведь о ваших талантах поговорить хотели, не так ли?
          Раздосадованная девушка вынула из папки принесённые работы, разложила на столе, подумала и неуверенно сдвинула каждый лист чуть ближе к наставнице. Виктория Яковлевна помедлила, словно рассматривала всё в совокупности, а затем, выбрав один рисунок, взяла его в руки.
          – Ну и что это? – спросила она после минутного изучения «Берёзовой ведьмы»: именно это название значилось внизу страницы.
          – Ведьма, – не зная, что ещё сказать, ответила Тома.
          – Я вижу, что ведьма, здесь написано. Меня интересует, почему у вас такие неуверенные линии, какую роль играют эти вот детали и что, собственно, вы хотели бы от меня услышать?
          Тома так растерялась, что безотчетно начала собирать и складывать в стопочку остальные работы. Несколько раз провела рукой по пустому месту, думая, что там лежит последний рисунок, но лишь с третьей попытки действительно взяла его в руки. Лист почему-то стал расплывчатым.
          – Ну что вы? Что вы так расстроились? Тамара? – Виктория Яковлевна казалась удивлённой. – Приёмная комиссия – не школьные учителя, они ещё и не такое спросят.
          – Я, наверное, пойду. Наверное, я не готова. Простите… время отняла.
          – Ах, какие мы обидчивые! – вдруг окончательно рассердилась хозяйка. – Сядьте! Посмотрите вот, вам полезно будет! – чуть не кинула и впрямь присевшей от неожиданности на диван Томе чёрный сафьяновый альбом с толстыми ватмановскими листами. – А я сейчас.
          И она ушла в другую комнату. Тома несколько секунд сидела неподвижно, словно ожидая, что учительница вернётся, потом смахнула слёзы и раскрыла альбом. Рисунки были красивы и живы. Вьющаяся в лугах тропинка заманивала в лес, высоко парящий орёл звал за собою в небо. Пейзажи впечатляли все как один. А между двумя последними страницами был вложен портрет. Увидев его, Тома так удивилась, что забыла обо всех обидах сразу. В одеянии королевы на роскошном троне восседала… она сама!
          – Ой, Викто… – закричала было, но внезапно осеклась: острое, как бритва, желание оставить рисунок себе перехватило горло, срезало слова. Почти бессознательно Тома выхватила лист и сунула в гущу своих работ.
          – И ты думаешь, это хорошо? Брать чужое?
          Девушка повернулась так быстро, что рукой задела рисунки, и они веером разлетелись по столу. В дверях, облокотившись на косяк, стоял незнакомый упитанный парень и кривил усмешкой рот.
          – А что? Это же я, почему нельзя? – вызывающе ответила Тома, но покраснела.
          – Потому что рисовала не ты. Или тебе подарили?
          – Да, представь себе, подарили.
          Парень повернул голову в сторону коридора и негромко позвал:
          – Бааа? Ты скоро?
          – Да верну я, успокойся! Можешь забрать. Я у Виктории Яковлевны спрошу, она разрешит, – застрочила, глотая слова, вконец растерявшаяся гостья, но рисунок так и не достала.
          Учительница не торопилась, может быть, специально оставила их вдвоём, невольно подумала Тома. Парень, между тем, прошёл в комнату, уселся в кресло, слегка съехал вниз и по-хозяйски вытянул ноги.
          – Ну? Рассказывай.
          – Что?
          – Как до такой жизни докатилась!
          – Да пошёл ты!
          – Я серьёзно. Тогда ничего не скажу ба.
          – Я – Тома. Рисую. Хочу поступить в художку.
          Парень усмехнулся.
          – А я Диман. Ворую. Хочу осчастливить бедных.
          – Робин Гуд? – Тамара изумлёно посмотрела на круглое и, главное, добродушное лицо молодого человека и неожиданно выпалила:
          – А я негра люблю!
          – Да ну?! Что, наших мало?
          – Почему сразу – мало? – обиделась Тома. – Просто так получилось. Я никого ещё не любила. А Зет, он такой… такой… Классный он!
          Тома и сама не знала, почему ей вздумалось рассказать о Зете чужому человеку. Просто возникла сиюмитнуая потребность поделиться с кем-то своим счастьем, так же, как однажды в электричке старушка с лицом, похожим на печёное яблочко, поделилась радостью с ней: «Внучка у мине такая жа! Така умница! Перво место на вилончеле заняла!» Тома в десять лет ещё не знала, как надо реагировать на такие разговоры, оробела и прижалась к маме. А мама совсем не в тему ответила: «А мы на дачу едем!» И старушка, благостно жмурясь, стала улыбаться в окно.
          Неподдельная заинтересованность появилась во взгляде Димана, он приподнялся в кресле, подобрал ноги и уточнил:
          – Зет?
          – Ну да. Только не говори, как мой брат, что если есть Зет, то где-то должен быть и Игрек.
          – О да-а… и не только игрек, но ещё и икс! Вот уж точно – земля круглая! – Диман поднялся с кресла, вышел из комнаты, тут же вернулся и плюхнулся на прежнее место.
          Тамара удивлённо наблюдала за странной реакцией странного парня.
          – Ты о чём? Ты его знаешь? Или ты Пашку моего знаешь? – не сдержала любопытства.
          – Пашку! – совсем уж непонятно хмыкнул Диман.
          Тому это задело:
          – Да ну тебя, умник!
          Но чудной внук любимой учительницы, словно не слыша её, поинтересовался:
          – У твоего брата девушка есть?
          – Да с чего такой интерес-то?! – уже возмущённо воскликнула Тома и сама позвала учительницу: – Виктория Яковлевна, вы скоро? Я, наверно, пойду!
          – Девчонку брата зовут Ирина? – продолжал оригинальничать новый знакомый.
          – Ну, Ирина, – пробормотала девушка. – Так бы и сказал, что знаешь её, а то вот сидит, выкобенивается!
          – Да не обижайся, ты, можть, ни в чём и не виновата…
          – Я?! А я ни чём и не... Ты что-то знаешь, чего я сама не знаю? – вконец растерялась Тома; Диман пожал плечами. – А если нет, чё такой замороченный?
          – Да так. Жизнь интересная.
          – Ясно. Если те всё известно…
          – «…скажи, что за портреты рисует твоя бабушка?» Так? – парень вновь встал, прошёлся взад-вперёд по комнате, как бы ненароком поворошил лежащие на столе рисунки.
          Тома вспыхнула: толстяк явно над ней издевался, а она ничего не могла с этим поделать. Вот откуда он узнал, что её интересуют портреты? И даже не собственно её изображение, а как раз то, где Виктория Яковлевна в старинном наряде и молодая!
          – Ну и?.. Что за портреты? – дерзко вскинула голову, ожидая в ответ если не колкости, то презрительного смешка.
          Но Диман, выглянув в прихожую и убедившись, что бабуля не собирается выходить к гостье, загадочно подмигнул и сказал:
          – О-о! Тут целая история! Но ба не любит об этом не то, чтобы говорить – даже вспоминать. Поэтому ты рисунок ей не показывай. Она не хватится. А если хватится, скажу, что я тебе отдал.
          – Она что – дворянка? – округлила глаза Тома и сама смутилась своего предположения.
          – В точку! Потомственная, коренная, в десятом колене, или, как его там? – «в книксене».      А потом её разжаловали, и дети её бросили, и вообще раскулачили, и она теперь только портреты в мечты воплощает. Тьфу, то есть мечты в портреты!
          Главное, что лицо у него было доброе. На шутника-юмориста не похожее ни капли; тем более – на острослова. Тома уже устала тщиться понимать, что в словах нового знакомого правда, а что нет. Она была сыта хлебом словесного посола, ей хотелось домой и почему-то – плакать. Разочарование подкрадывалось неслышным кошачьим шагом: Виктория Яковлевна в школе и Виктория Яковлевна вне школы оказалась разной. Учительница, нет – преподавательница! – была строга, воспитанна и уважаема. Домашняя бабушка хамоватого внука – негостеприимна, раздражительна и ядовита. Такими, Тома читала, бывают неудачливые художницы и всякие другие творческие люди, у которых не всё в порядке с головой.
          – А правда, что все художники – чокнутые? – очень уж девушке захотелось уязвить этого нахала. И плевать, что в коридоре слышаться шаги.
          – Моя бабка точно. Хоть ухи она ни у кого и не откусывала. Да, ба? О-о… Ну, вы тут оставайтесь, а я пошёл.
          Тома поразилась, как изменился в лице насмешливый малый. Когда Виктория Яковлевна вошла в комнату, поняла – почему.
         
          Пустырь бы не был пустырём, если б на нём не росли колючки. Нет, не свежецветущие, а старые, высохшие на корню, потому что мороз и не сезон. Щетинистые шарики цеплялись за рукава куртки, висли на штанинах, так что, когда раздражённая Зенкина выбралась на свет божий, то есть на нормальную дорогу, она ещё долго чертыхалась, сдирая репейник с одежды.
          Это был третий безлюдный участок за городом, который обследовала Ирина. Она искала сарай, пригодный для изоляции человека, но не шибко опасный для его здоровья. В самом деле – не дура же она, гробить незнакомую девку из-за парня! Но попугать следовало, а потом устроить так, чтобы виноватым оказался Зет. И тогда она от него отстанет! Девка от Зета, имеется в виду. А вот сама она от Зета не отстанет ни в коем случае. Никогда. И какая разница, что вокруг полно других ребят, да и мужиков хватает – нормальных, богатых, красивых. Почему на чернокожем студенте сошёлся клином свет, объяснить даже самой себе Зенкина не могла.
          Вечерами в общаге из-за неуёмного бешенства в груди хотелось швырять тарелки, непременно об пол, на общей кухне, там, где чистый кафель и новая, после ремонта, плитка. Ужасно зудели кулаки съездить по чьей-нибудь морде, и по ночам Зенкина не выдерживала – уходила в коридор и избивала стены. Однажды устроила шухер, отрабатывая удары на чужой, заставленной столами, кухне с красиво развешанными по стенам шумовкам, доскам, лопаткам и прочей, как она считала, дребеденью. Просто на своём этаже оказалось не интересно. А в другом крыле – очень даже весело. А что? Свернула кран, дала под дых разделочной доске… Так, что она упала. Грохот тут же успокоил. Ещё немножко побуянила и смылась восвояси.
          Приступы буйства на почве невзаимной любви становились всё чаще, требовалось решение. И вот она ищет его, решение, уже второй день. Нужен «правильный» пустырь – с постройкой, с дверью, которая на замок. Да чтоб не холодный сарай был, а такой, слегка утеплённый. С Пашкой договорились, что его ребята не предпримут никаких действий, пока она, «главнокомандующая», не даст «добро». «Добро» на похищение. Правильнее было бы сказать ««Зло» на похищение», потому как добром тут и не пахнет.
          Зенкина усмехнулась. Встала посреди тропы – полуобледенелой – и задумалась. Почему? Почему она вот такая?! Почему она не может смириться с тем, что есть данность? Ну, не для неё Зет, и не надо! Пашка-то явно для неё! Та ведь нет же! Подай черномазого красавцА, который меж двух огней затесался! А то, что девчонку (ни сном ни духом которая) в подвал посадить раз плюнуть, – это нормально. И срок за похищение, если всё не так пойдёт, тоже нормально. Так?
          – Срок! Какой, к чёрту, срок?! Попугаю да выпущу. «Попугай, попугай, ты меня не пугай!» – передразнила непрошеные мысли. Сорвала с рукава репей, зажала в руке. Боли не почувствовала. Захотелось уколоться сильно. Расстреляла взглядом скудную растительность, в надежде найти чертополох. Тот уколет, так уколет. Не нашла, не видно, попрятались злые колючки от неё, тоже злой. Жаль. Пора уходить. Завтра съездит в сторону есенинского края. Там, говорят, было одно безлюдное местечко. Вообще, то, что ближе к Константиново, обитаемо. Остальное поросло быльём, грязь непролазная, автобус раз в день ходит. Самое то, если правдой окажется.
          …Вечером сидела в кровати, ноги под себя поджала, думу думала. На фиг надо, если он не хочет?! Жизнь свою из-за дурака портить?.. Зачем?
          – Ксан, ты бы села в тюрьму за парня?
          – А? – Оксана оторвалась от учебника, убрала волосы со лба, удивлённо посмотрела на Ирину. – Я не поняла, кто в тюрьму?!
          – Ну, ты бы что-то такое из-за него сделала, что только на зону и дорога…
          – Ты где шлялась? И чего пила? «Хвосты» бы лучше подчищала. Шпоры по зарубежке написала?
          – Да пошла ты. Нет бы, посоветовала, а у неё только «корочка» на уме. На кой чёрт те красный диплом, скажи?!
          – Да брат как-то старший внушение сделал: «Не допусти такую же ошибку, как я: с первого курса любой ценой зарабатывай пятёрки. И будет тебе щщастье – красный диплом», – хохотнула Оксана, вновь откинув назад сползшие на глаза волосы. – Вот я и зарабатываю. А зачем – фиг его знает. Пригодится! Мобыть…
          – Ума палата у дурака–брата. Да и у тебя тоже. – Тут Зенкина оживилась. – Прикинь, тебя посадят, а ты им диплом красный в нос сувать будешь! И орать: «Я умница–красавица, меня сюда нельзя». …Ну, не ты, не ты, оговорилась, – перехватив холодеющий взгляд сокурсницы, выкрутилась Зенкина. – Я. Я начну им заливать про бога из обезьяны, чтоб подумали, что чокнутая.
          Оксана захлопнула книгу, развернулась к подруге. Непослушные русые пряди красивой волной упали вниз.
          – Я чего-то не понимаю? Ты куда-то вляпалась?
          – Пока нет. Но подумываю.
          – Лучше не надо, – серьёзно сказала Оксана и в глазах её проявилась озабоченность. – Я знаю, ты можешь. Но мне и правда будет неприятно навещать тебя в камере. Ты ж хорошая девка, Ир. Какого тебе не живётся? Чего ты всё приключений на свою жэ ищешь?
          – Да хватит уже с волосами-то играть! Я те чё, мужик, ты тут передо мной сексуальность проявляешь?! – неожиданно взорвалась Зенкина, соскочив с кровати, и чуть не ударила по руке оторопевшую подружку.
          – Свихнулась?! Делай, что хочешь, я те не мамочка!
          – Иди к чёрту. Вместе с папочкой. К чёрту вас, к чёрту! Всех! И меня туда же.
          Прокричала и замолкла, спиной к двери прижалась. Стёсанный кем-то давно и неровно косяк неприятно холодил лопатку, возвращал в действительность, по-своему пытался вразумить. Она двинула по нему локтём, успокаиваясь от причинённой себе и ему боли, но всё более укрепляясь в мысли, что сделать то, что задумала – придётся. Придётся! Придётся…
          Оксана вновь склонилась над учебником, привычно поправляя сползающие на лицо волосы, хмыкала и возмущалась, Ирина видела и чувствовала всё, что копилось в душе у подруги. Подруга… И никакая не подруга вовсе. Так, соседка по комнате, с единственной которой сумела ужиться. Потому что зла не таила Ксанка, забывала обиды быстро. А обижали её часто. За врождённое кокетство и врождённую же заячью губу, хоть и прооперированную, но оставившую шрам и вынуждавшую говорить невнятно – так, что понимали не все и не сразу. Ирина понимала. И даже, кажется, уже не замечала речевого дефекта, но эти постоянно спадающие на лицо волосы, эти плавные, чуть ли не зазывные движения рук… Это бесило. Может быть, из-за отца с его модной в нынешнее время, но такой неестественной связью с мужчиной. Параллели были очевидны: она – его дочь, могла и унаследовать тягу к своему полу. А Ксанка провоцировала. Провоцировала и не понимала этого, конечно.
          Ирина выпила таблетку «Анальгина» и легла ждать, когда перестанет болеть голова. В приоткрытую форточку шумела улица, воздух шёл холодный, но приятный. Пульсирующая боль не проходила, хотелось плакать. Зенкина редко себя жалела, но сейчас было всё так неправильно, что слёзы запросились на волю, и она пустила их. Давилась в простыню, накрывшись подушкой, чтобы дура Ксанка не услышала и не начала свои «что» и «как», и думала, как до жизни такой докатилась.
          «Молча! Катилась, катилась – и докатилась! Понаехали тут! Не сидится им в своих тропиках! Век бы его не знала – не тянуло б на всякую похерень. Поймают – посадят. Да и к чёрту. Пусть. Пашка только с виду крут, а копни глубже – лужа. Ни решения принять, ни моё исполнить. С таким только детей нянькать да счастливый «чииз» произносить – чтоб альбом семейный пополнялся».
          Почему не отягощенные встрясками отношения вызывали у неё такой негатив, Ирина объяснить не могла. Чем её так зацепил Зет, – тоже. Где-то на самом краешке сознания трудно умирала мысль о том, что всё это – каприз, не более, от скуки и неясного желания доказать всем, какая она плохая. Но там же в муках рождалось другое: нет, не она плохая – просто любовь ей досталась страшная, с лицом медузы–горгоны и ненавистью в основании.
         
          *
         
          Редкий гость посетил столицу. Снег... «Слева направо, как мужская застёжка. Или женская?» Елена Сергеевна усмехнулась: она всегда забывала, кто на какую сторону застёгивается. «Снег – «он мой», значит, мужчина, значит, направо. А он не хочет направо. Он взял вот, и пошёл налево. А я…»
          Она посмотрела по сторонам, убедилась, что запорошённым людям не до неё, остановилась, задрала голову, высунула острый кончик языка и стала ждать, когда на него попадёт снежинка.
          «А я не снег, чтоб идти налево! Вообще, это так по-мужски – идти налево, когда можно направо, то есть прямо, то есть правильно. Странно, почему никто не задумывается над мужской сущностью снега? Вот он – снег. Холодный, колючий. Но когда лежит в сугробах, свежевыпавших, больших и пушистых, то кажется мягким и нежным, как… как спящий мужчина, который во сне причмокивает, как ребёнок, и выглядит беззащитным».
          Она вдруг как будто о чём-то вспомнила, лихорадочно порылась в сумочке, нашла на дне ручку, в боковом кармашке сложенный вчетверо, затасканный листок бумаги, и, пришлёпнув его неуклюже на неровную, «жёваную» поверхность сумки, стала записывать.
          «…Но дай ему, снегу, отстоятся, вдарь по нему морозцем, и он затвердеет, как тот же мужчина, которому изменила жена. Они оба станут жёсткими и жестокими, и если наст принимает тебя и держит, и выдерживает твою непосильную для него, мягкого, тяжесть, то мужчина – нет. Мужчина становится невыносим. А когда по нему вдаришь морозцем, когда обдашь его таким холодом, что ни одна зима не будет страшна ему, он сам становится зимою. И снег идёт уже не налево и не направо, он кружит и завихряет, и заносит, и метель не метель, но уже преддверие вьюги. Пусть она и женского рода – вьюга. «Она моя»…      А кто сказал, что мужчина лишён этой женской сущности, когда ураган внутри выкручивает так, что прорывается наружу?
          А снегу проще. Когда ему плохо, он просто падает. Падает и лежит, и ждёт, когда затвердеет, и тогда ему станет всё «по насту», «по корке» и «по барабану». Фиолетово и параллельно. Вот бы и нам так, людям. Всё фиолетово и по барабану. Так нет же. Нет. Нет!»
          Дописала, торопливо сунула ручку в карман, нервно сложила, почти смяла листок и незаметно, чтобы никто не видел, бросила его на дно сумки. Задёрнула молнию, посмотрела по сторонам и пошла, куда глаза глядят, не задумываясь. Почему-то ей всегда было стыдно вот так, посреди улицы, фиксировать внезапно пришедшие мысли. Рукой подать до сорока, а всё в незрелых глупостях плутает.
          Усмехнулась: как будто глупости бывают зрелые!
          – Елена Сергевна! Елена Сергеевнааа! – услышала вдруг радостный голос и остановилась, чувствуя, как задрожали, как ослабли ноги. Пойти бы, да ускорить шаг, да бегом отсюда, так нет же – не оторвать подошв от снега, не вытащить каблук из наледи. Как такое возможно?! В Москве, в многомиллионном городе, в спальном районе Кунцево… Как возможна эта встреча?!
          – Елена Сергевна, господи, и правда вы! А я думала – с ума сошла! В Москве, в многомиллионном городе, в каком-то Кунцеве… Это ж чудо! Или нет – судьба! Точно, судьба! Еленочка Сергевна! Я вас абажаю!
          «Еленочка Сергевна» заставила себя улыбнуться. Получилось не очень, даже она сама это поняла. А уж Люка и подавно.
          – Ой. А я так обрадовалась. А вы нет… Мне уйти?
          Люка растерялась, Елена Сергеевна смутилась. Случались, случались в её жизни люди, не понимающие, почему общение нежелательно, почему отношения натянутые, из-за чего цвет лица становится серым, а взгляд норовит ускользнуть за горизонт. Избавляться от таких незванцев Елена Сергеевна так и не научилась. Чувство вины наваливалось и не отпускало, страх обидеть человека так, что потом он станет говорить о ней плохо всем подряд, и другие, значимые для неё, люди подумают о ней нехорошо – всё это мешало быстренько спровадить назойливого знакомца. Елена Сергеевна, как провинившаяся, заискивающе улыбалась, хоть и была противна самой себе в этот момент до рвоты.
          Люку обижать всё же не хотелось. Беззлобная, простая, как «17», эта женщина всегда была всем рада. Без задних мыслей, просто так. Ей ничего не нужно было, она улыбалась и галдела о своём, даже когда её не слушали. Но отчего-то во всех, кому доводилось с ней общаться, эта взрослая тётя вызывала нездоровые ассоциации с больным ребёнком. И сравнение с «чёртовой дюжиной», кем-то на прошлой работе придуманное с досады, вспоминалось на раз. Во всяком случае, Елена Сергеевна еле сдержалась, чтобы не прошептать: «Чёрт её принёс». Но скомкала слова уже в мыслях и задержала на лице улыбку.
          – Нет, ну что вы, Людмила, я просто… не ожидала. И не сразу поняла…
          Что там можно было сразу не понять, Елена Сергеевна предпочла не договаривать. Но как себя вести, она и в самом деле не знала. Просто так от Люки не избавиться, та теперь пойдёт её сопровождать – остро чувствуя свою нужность, забыв обо всех делах. Между тем, последнюю внезапную встречу с несчастной знакомой Елена Сергеевна помнила до сих пор. Почему Люка приносила несчастья, не знал никто. Но она их приносила. Прямо под нос совала. А сама не видела, не ведала и вряд ли хотела.
          Три года назад, убегая от бывшей сослуживицы, Елена Сергеевна подвернула ногу и месяц ходила с тугой повязкой, морщась от боли при каждом шаге. А Люка всего лишь хотела расспросить её о делах на работе. Как будто и впрямь не знала, что повальные сокращения тем и страшны, что повальны: валят всех, без разбора. И вот неприятные кошки вновь пришли по её душу.
          – Я тороплюсь, Люда. Нужно успеть на поезд.
          – Да я разве задержу?! Я подстроюсь под шаг!
          Да, попытка вышла неудачной.
          Она молча тронулась с места. Бывшая коллега, неловко задев её плечом, засеменила слева. Не сдержавшись, Елена Сергеевна усмехнулась. Люка тут же отреагировала:
          – Что?
          – Ты, вроде, всегда размашисто ходила? Чего ж сейчас по миллиметру?
          – Так я на шпильках!
          Столько унизительной радости было в этом возгласе, столько неприкрытого бахвальства, что Елена Сергеевна сглотнула невольную тошноту. Чуть отвернув голову вправо, невнятно пробормотала:
          – Сомнительный атрибут женственности…
          – А?
          Переспросила. Зачем? Ведь расслышала, потускнела.
          Елена Сергеевна шла, словно бы не замечая спутницу, но думала о ней. Тяжёлая судьба, странное детство, в котором Люка, по случайному признанию, носила фамилию «чужого мужика». Мать нагуляла её в замужестве, соврала мужу, и по документам Люка стала Вершининой, а по родному отцу – Исаевой. Нельзя примерять на себя чужую судьбу, нельзя. Не шуба с барского плеча. Вся жизнь наперекосяк: окольцевалась – девятнадцати не было, детей, одного за другим, родила сразу. Но в семье оказалась мужиком, причём во всех смыслах: Костя не был горазд даже на укладывание в постель – слаб оказался, на раз в месяц только и хватало.
          И Люка билась с неправильной жизнью, строила дом, нанимала рабочих, ходила к благоверному на завод, искала ему работу полегче, – сердце. А вдовой он её сделал, едва сорок она «не отпраздновала» – то ли убили, то ли замёрз по пьяни. Не дождалась с работы Люка слабого своего мужа. Елена Сергеевна невольно качнула головой, словно стряхивала мысли-пепел в урну.
          – А вы-то как? – тут же прозвучало рядом. – Внуков дождались уже, поди? Моя-то замуж вышла да и уехала. Он тут, в столице, проживает, а ей что в Рязани делать, она за ним! Вот и я вижу повод лишний раз в Москву приехать. Так и встретились, ой, Леночка Сергевна, я так рада! Как дочка-то?
          Елена Сергеевна споткнулась.
         – Д-дочка? – заметалась мысленно в поисках ответа.
         – Ну да, Ирочка-то ваша. Я помню, такая девочка была странная. Сейчас уж, наверно, замужем, остепенилась, за ум взялась. Ведь да?
         – Да. Да-да. Ну, мне пора, я по-быстрому. Извини.
         Елена Сергеевна резко ускорила шаг и буквально отвалилась от назойливой знакомицы в сторону.
         – Елена! – раздалось чуть ли не обиженное. – Сергеевна… – уже тише, с недоумением. – Я не так сказала? Простите, ради бога! Леночка. Сергевна…

         "Как чёрт от ладана... Я бегу от неё, как чёрт от ладана, как чёрт от ладана, бегу от неё, как... Чёрт! Вот привязалась. Отстань, прочь из головы моей!"
         Елена Сергеевна остановилась, чтобы перевести дух. Оказывается, она бежала. Но даже не заметила, когда обратилась в бегство. Так-то, сама для себя, она просто шла, быстро, да, но ведь она и впрямь торопилась на вокзал. Правда, пришла почему-то совсем в другую сторону. Растерянно обвела взглядом местность, куда её нелёгкая вынесла. Упоминание о дочери настолько выбило из привычного состояния, что она не увидела ничего странного в том, что вместо вокзала перед ней возникла церковь, а в ней дверь с неземным светом. Весь проём был заполнен им. Смотреть было невозможно, но и оторваться от этого света было невозможно тоже. Неописуемо красиво! И невероятно страшно...
        Елена Сергеевна беззащитно выставила вперёд руки, а множество людей вокруг стали указывать ей на окна, из которых тоже рвался на волю свет. Сверху вниз тяжело ухнул колокол, и следом за ним стали валиться наземь купола.  Завораживающе-устрашающее зрелище. И беззвучное. Золотые и синие, огромные купола сыпались, как дождь. Позади них образовался чёрный дым. Густой и горизонтальный, он вытянулся в длинную-предлинную полосу... Кто-то вскрикнул: "Вера пала!" И Елена Сергеевна вознеслась на огроменную высоту. Не летела, нет, а именно вертикально и стремительно поднялась выше облаков, и даже выше, чем самолёты. Оттуда посмотрела вниз, но увидела только густую массу облаков и ощутила недосягаемую даль Земли. Зато вверху, там, куда она поднялась, почти на уровне себя увидела зелёную крону чуть отдалённого дерева. Изумлённая донельзя, Елена Сергеевна произнесла: "Я вознеслась". Похолодела... И очнулась.
         
          (не окончено)







________
черновое к Зенкиной

Да. Решение был принято. Ночью она ходила на то самое место. Место, где город читал свои мысли. Он читал и её, но Зенкина слушала не себя. Город думал огнями. Фонари жёлтые старые, фонари белые новые, фонари погасшие, мерцающий свет, вниз падала птица, город любил ворон. Странно. Вот она - мысль города! Когда бы она, Зенкина, всего пару месяцев как отпустившая волосы, поняла, что и её любимая птица - ворона? Что у неё вообще есть любимая птица?
Город не спал, половина третьего... На крыше было ветрено, гудели провода, танцевали антенны. Зенкина подошла к низкому заграждению, упёрлась коленями в металл. Посмотрела вниз. Нет. Прыгать? Зачем? Она сделает то, что задумала. Что будет потом – будет потом. И даже – вспыхнула мысль – неважно, как получится с Зетом.










для работы: http://www.proza.ru/comments.html?2017/04/16/77