Бумажные крылья

Всеволод Желтов
 Моим друзьям, с любовью.
 

1
Я не хочу зажигать свет. Я не хочу ходить на работу. Ночь Я хочу курить свой «Беломор» в городе Петербурге. Я хочу сидеть эту зиму дома в темноте. Ну, иногда бродить по городу и таки курить свой «Беломор». Я хочу рисовать, а может быть, петь. Или сочинять.
Зима наступила. Это хорошо. Теперь то, что у меня внутри, так гармонирует с пейзажем за окном, что не хочется зажигать свет. Появляется уверенность, что я встречу Её именно зимой. Зимой Её легче всего узнать. Её следы на снегу. Она — зимний Петербург и холодные ноги, и шерстяные носки, и шерстяной свитер. И душа укутана шерстью, и удары сердца почти не слышны: "Где ТЫ? Где ТЫ?"
Тикает метроном. Падает снег.
Я, укутанный в шерстяной кокон — ребёнок во чреве города. И мне хорошо. И я не вылезу наружу. Никогда. И не стану зажигать свет.

2

Что меня занесло в Контору? Наверное, случай. Так и работаю. По большей части — сижу.
Одесную сидит начальник Конторы — Механическая Голова, ошуюю полуслепой Вифлеемыч чинит электрозажигалку. Сзади меня освещает солнце, а спереди, устремив задумчивый взгляд голубых глаз на плакат с изображением йога Шри-Шри, поёт что-то своё Неистовый Тутто.
Остальные просто сидят. По-моему, их двое.

3

Начальник отъехал в Высшую Инстанцию. Наступил час дообеденного сна.
Молодёжь подрёмывает. Старики смотрят в окно. Дождь уютно обволакивает здание. Лампы под потолком чуть мерцают. Между коллинеарных струек дождя по стеклу сползает тишина. Ветер за окном аккуратно, словно лепестки с ромашки, обрывает с тополя перезимовавшие листья. Чем меньше остаётся листьев, тем дольше они трепыхаются в мокрых пальцах ветра: он медлит, боясь убедиться опять, что его никто не любит.
Я рад дождю: накануне мне подарили зонтик. Чёрный зонтик-автомат, который своими перепонками будет делать меня похожим на летучую мышь. Или на птеродактиля... Да, пожалуй, на птеродактиля.
Дрёма. Дрёма. Пух... Прах...
Метрономом в висках...

4
Свадьба — гуляет. Детский садик (заведующая которого — мать невесты) наполняется звоном бокалов, потными лицами танцующих и окурками. Подруги невесты облепили толстого бизнесмена с золотым перстнем, предлагая себя наперебой. Подруга бизнесмена с перекошенным лицом бьёт их сумочкой по головам.
Мужчины по углам стола пьют и говорят тосты, черпая вдохновение из водочного фонтана.
— Я так хочу, чтобы ты спел, — подходит ко мне хозяйка застолья.
Я беру гитару и лихорадочно перебираю в памяти песни. Ангел-хранитель, сидящий на моём плече, шепчет:

— "Ехали на тройке с бубенцами... "
Ударяю по струнам и на вдохе вспоминаю концовку: "Как-нибудь однажды, дорогая, Вы меня свезёте хоронить..."
Ангел, ничуть не смутившись, укрепляет кападастр на третьем ладу и тихонько запевает:
— "В лунном сиянье снег серебрится... "
На этот раз предохранительный клапан в мозгу срабатывает вовремя: "...с молодою женой мой соперник стоит..."
Мой суфлёр знает, что сейчас будет, и отлетает на безопасное расстояние.

5
Снег западает в душу. Вкладывается в неё коликами водяных кристаллов. И вот уже нарушен баланс. Чаша весов дрогнула. Ось скрипит. Обвал. Мир переворачивается с лязгом и звоном разбившихся бокалов. Хаос.
Рыдает будильник. Мир восстаёт из праха. Осколки стекла, как в обратном кино, ползут по полу, притягиваясь друг к другу, обретают форму бокалов, взлетают вверх, по пути вбирая в себя брызги шампанского — и вот они уже стоят на столе, и вино исторгает пену.

6
Утро летит паровозом. Я мечусь в поисках сигарет. Все знакомые курильщики — в отпусках и командировках. Бегу в конторский магазинчик — амбарный замок. В закрытой столовой готовят обед. Сигарет там нет тоже, зато узнаю телефон магазина. Звоню. Звоню. Наконец, в десять часов:
Алле?
— Это магазин?
—Да
— Как я рад. что вы уже пришли! У вас есть сигареты?
— Сейчас посмотрю... Две пачки осталось.
Стрелой лечу. Покупаю. Улыбаюсь. Не спеша иду обратно.
Хочется курить. Вся эта суета не потому что хочется курить, а потому что — я — утром — видел — Царевну — Будур! Это — ОНА.
Как это приятно, когда есть о чём думать.
Только за сигаретой, отгородившись завесой дыма от вифлеемычей, механических голов и лин, я могу формулировать свою улыбку вслед автобусу, увозящему ЕЁ.
Лина сегодня пришла из отпуска. Неожиданный запах духов в Конторе — напоминание о НЕЙ.
Зашла женщина. Вифлеемыч громогласно шутит. Достал меня вконец. Обсуждают проблему сахара.
Ну вот... Рабочий день близится к концу. Слава богу.
Думать о Царевне Будур сквозь свист каблуков, телефонных звонков, дверей и имея перед собой Механическую Голову — кощунство. И потом, я оттягиваю этот сладостный миг, как любовник не спешит раздеть дрожащую-в-смушении. Дома... Дома, в тишине

7

...И каждый взгляд ЕЁ — прощальный.
ЕЁ глаза — в них прячутся тени. Они кротки и ласковы. Они прячутся не потому что боятся, а из стеснения ОНА поглядывает на меня искоса, сквозь чадру своих волос. Волос — цвета спелых яблочных косточек.
Создатель, очерчивая ЕЁ профиль, о чём-то задумался, а взглянув на своё творение, определил для себя совершенство.
И дождь растворил ЕЁ.

8

Ангел-хранитель вспархивает с моего, почему-то левого, плеча и подозрительным зигзагом уходит в небо. Оседлав луну, он превращает её в дырявый бубен. Грязные перья крыл, ударяясь о лунный пергамент, издают мерзкое шуршание, а ритм реггей изобилует такими сбивками, что мои следы напоминают закодированное азбукой Морзе слово "полиартрит". Наконец, видимо, утомившись, он превращает луну обратно в прожектор и направляет его луч мне под ноги. По всему видно, что он пьян.
Громко икнув, он залихватски планирует вниз, чуть не задев меня крылом по носу, и, дребезжа и подпрыгивая, катится по земле смятой пивной банкой. Очень хочется зафутболить её под колёса мчащейся мимо "скорой помощи", но я сдерживаюсь и, наступив, делаю из неё алюминиевый блин, который прилипает к моей ноге второй подмёткой. При ходьбе он трещит и скрежещет так, что приходится остановиться, балансируя на одной ноге в попытке стряхнуть этого ублюдка. Я чуть не падаю, чудом сохраняя равновесие. Это, пожалуй, единственное чудо, которому я сегодня радуюсь.
— Ой вы, гой-еси добры молодцы! — басит мой маленький летун, елозя, чтобы поудобнее устроиться на облюбованном левом плече, и запускает в урну бутылку из-под Жигулёвского.
Бутылка разбивается. Урна тоже.
Из-за кустов зловещим полтергейстом выныривает ментовский газик.
Ангел делает вид, что ничего не заметил, лопочет что-то по-немецки и, будто бы по своим делам, лезет мне запазуху.
Отдуваться, как всегда, приходится мне. И хоть отдуваюсь я тяжело, милиционер не чувствует запаха алкоголя: лицо его кривится, и он быстро возвращается к машине. Воздух непоправимо испорчен.
Я вытаскиваю ангела из его убежища за шкирку и называю пернатым пердуном. Ангельская физиономия лучится довольной ухмылкой, а сам он замахивается на меня руками и крыльями, отчего его болтает из стороны в сторону, как марионетку. Наконец, делает вид, что успокоился, и повисает на моей руке, изображая удавленника. Я снова сажаю его на плечо. Он отворачивается. Мы возвращаемся к дому.

9

Сон даётся тяжело. Затёкшая рука, пульс, снег. Снится работа — ежедневный порнофильм "Пятеро унылых мужчин насилуют природу вещей". Снится зима.
Корзина для мусора ловит шуршащие комочки моих мыслей. Плевок в шахту лифта, движущегося вверх. Мыльные пузыри заполняют улицу, скрип пенопласта, обломок детской лыжи на дереве.
Выстрел влёт бессмысленным взглядом, опалённые ресницы, пьяные слезы жалости к себе. Отсутствие новизны ощущений: "Уже было! Было!" Глухой ко всему забор. Бугристая поверхность азбуки для слепых. Я иду по ней, спотыкаясь, указательным и безымянным пальцами.

10

Просыпается мерзавец в восемь утра и сразу плетётся на кухню. Оттуда доносятся звяканье чайника и звук жадных глотков. Вернувшись, он, прочистив горло, командует мне: "Подъём!" — после чего опять заваливается в постель.
Спать не хочется. Воспользуюсь его временной нетрудоспособностью — пройдусь.

11

Люблю тебя, город. Ты растворяешь все мои печали. Проходит дождь, и под солнцем блестят чистые, новенькие улицы, и человек удивлённо поднимает брови, и морщины пропадают с его лба, и он, наконец, поддавшись беспричинному ликованию, улыбается.

12

— Метранпаж — метроном — метаболизм — метастаз... — задумчиво бубню я, размашисто шагая по аллее.
Вдруг мой взгляд становится осмысленным, уперевшись в ЕЁ лицо. Царевна Будур с удивлением меня разглядывает
— Чтой-то вы, девушка? Интересуетесь? — простодушно вопрошаю я и, не дав ей ответить, продолжаю:
— Сезонные метаморфозы уже начались. И я неуклонно превращаюсь в жабу, хотя внешне этого пока не заметно.
— А я вас уже видела. Позавчера. В автобусе. Мне очень понравился ваш друг.
Да, я часто гуляю с соседской собакой. Я не люблю животных вообще, а эту тварь особенно.
— Я имею в виду того, курчавого, с одухотворённым лицом. Он держал под мышкой балалайку. Он музыкант?
— Он художник — расписывает балалайки под Хохлому, а потом толкает иностранцам,
— А вы мне тогда не понравились. Громко кричали и смеялись, как пьяный.
— Я и был пьяный.
Разговор прерывается. Девушка, опустив голову, медленно идёт по краю лужи. Я неуверенно направляюсь следом. Она неожиданно оборачивается и протягивает мне руку:
— Целуйте.
"Смелая девочка, — думаю, галантно целуя руку, — если бы я спросил "зачем?", она так и стояла бы с протянутой рукой".
— Милая, солнечным лучом вы ворвались в пыльную каморку моего одиночества. Я буду помнить об этом, светлом, всю жизнь. Я благодарен вам.
"Прощайте!.." — чуть было не добавляю я в патетическом запале.
— Вы паяц, — ничуть не обижается девушка, — пытающийся задеть ближнего, чтобы скрыть свою закомплексованность.
— Сами вы — паяц, — заявляю хмуро, признав про себя меткость её замечания и шаткость своего аргумента.
"... метастаз — метонимия — метафора — Мейерхольд, " — заканчиваю я свой внутренний монолог.

13

Как меня угораздило попасть в больницу в середине лета? Так же, как и в прошлом, так же, как и в позапрошлом году — по традиции. Ежелетнее воспаление лёгких.
Среди бумаг, которые я взял с собой, нахожу литературные изыски моего шалопая:
«— Свет очей моих, Анна Павловна, может быть, изволите кофею?
— Сделай милость, голубчик, налей.
Анна Павловна задёргивает шторы и отходит от окна.
— Да принеси ещё свету!..
Старый камердинер подносит ей кофе и, шаркая, удаляется.
— "Ну вот и день прошёл, и с ним
Все призраки, весь чад и дым..."
Анна Павловна тяжело вздыхает, садится в кресло близ пылающего камина и закрывает глаза.
На обратной стороне этого же листочка — видимо, продолжение:
«— Волобуев, ты — прораб, — презрительно цедит шепелявый Фиркин, осматривая заготовку и вновь берясь за напильник, — я приду завтра трезвым и буду дышать тебе в лицо — чтоб ты сдох.
Рабочий день начинается как обычно...»
Когда я дома ловлю своего гения за занятиями литературой, он принимает важный вид и говорит, что пишет роман. На мой вопрос, о чём будет эта эпохалыщина, выражение его лица становится окончательно безумным, он берётся рукой за голову, подражая Мыслителю, хотя сам в этот момент больше похож на Дискобола, упирается взглядом в страницу, мычит и машет другой рукой, чтобы я немедленно вышел — это означает, что на него нашло вдохновение.
Когда я потом выуживаю скомканный документ из мусорной корзины, он обыкновенно изрисован чёртиками.

15

Залетел агнец — принёс кипятильник. Я жалуюсь на скуку. Жалуюсь на то, что ОНА не приходит.
Он говорит, что на моём отделении пять молодых медсестёр (когда успел?). Рассуждения по поводу женщин —его конёк.
— Ухлёстывать за дурами — в этом есть что-то мистическое. Это языческий ритуал: никогда не знаешь, как будет воспринята жертва — упитанный баран банальной мысли, залитый кровью красноречия — то ли деревянный идол улыбнётся, то ли, недоумённо сверкнув стёклами очков, уйдёт в себя. Дуры непредсказуемы. В этом их шарм. Увлекательно искать речевой узор, который не пугает вычурностью, достаточно сложен, чтобы заинтересовать, и достаточно прост, чтобы местами быть им понятным.
Он заливается соловьем.
— Очень забавно, определив рамки их словарного запаса, брать на понт словом, смысл которого они могут определить только по контексту и, боязнь ошибиться в трактовке которого, заставляет их соглашаться со вздорными утверждениями.
— А как отличить умных от дур? — прерываю его я.
— По первичным половым признакам.
Беру с тумбочки газету и, как муху, выгоняю его в окно.
Кипятильник завёрнут в бумажку, на которой кривым ангельским почерком написано:
"ГИЛЬОТИНА И ФАРМАЦЕВТ"
Широким жестом гильотина взметнула
нож. Это была немолодая, все
повидавшая на своем веку, женщина. Она
принимала бледных и воинственных,
капралов и королев. Траур был ее
жизнью, смерть - ее искусством. Но она
не была равнодушной. Кто-то был ей
родным, кто-то чужеродным. Но дело -
есть дело, и с одинаковой точностью,
через полсекунды после того, как
вздрагивал палец палача, она теряла
точку опоры и в головокружительном,
полуобморочном состоянии ставила
грань между мыслями и движениями
человека.
Тонкими пальцами он с нежностью коснулся отполированной столешницы.
Гильотина хорошо знала фармацевта. Молодой человек ни разу не видел ее в работе - он не приходил на праздничные казни, зато часто бывал здесь в будни, когда у подножия эшафота разворачивался рынок. Он подолгу бродил между рядами, щупая и нюхая неаппетитного вида корешки и смотря на свет жидкости в бутылочках с притертыми пробками. Станок был устроен так, что при самом неистовом усилии человек уже не мог подняться. Он имел опору только коленями и шеей. Молодой человек был ее. Он отдавался, он был отдан всецело, "отныне и на веки веков, и пока смерть не разлучит нас".
Черные кудри его были отброшены вперед, обнажая белизну. Тонкая шея покоилась в ее ладонях. Уже расслабившаяся, с беспомощной ложбинкой посередине. Теплая.
От этой хрупкой теплоты, вверенной ее рукам, гильотину пробил озноб. Взведенный клинок завибрировал, как от случайного удара. Высокой нотой скользнул над толпой ее дрожащий вздох.
Время остановилось.
Гильотина была должна, но она не хотела Она была должна толпе. Возбужденные, любопытные, праздничные глаза. Ожидание, победившее даже обычную суету базарной площади.
Обычно она проникалась этим настроением, как актер возбуждается вниманием зала, стремясь выложиться, превзойти себя, но вырвать последней паузой заключительного монолога акустический удар оваций.
Она не хотела. Чувство отчуждения к себе стало острым.
Нигде, кроме эшафота, не могли они сблизиться. Только здесь и могло разродиться томление ее, росшее годами. Но как быстротечна, мгновенна, оказывалась радость. Она ускользала песчинками в песочных часах.
И вот венец. Поцелуй. Гибельное лобзание. Смертельные объятия. Апофеоз страсти. В одно касание. Навсегда.
Мир закружился перед ее взором, словно она оторвалась от земли. Отточенная пластина дернулась, начала медленно, с мучительным визгом опускаться и, на середине пути, вдруг обрушилась тяжестью, лязгнув, ставя точку. Кровь брызнула, словно из-под ее перерубленных запястий.
С глухим стуком упал в корзину шар.
...На следующий день...»
Запись прерывается, и дальше идут имена и цифры, кои ясно указывают на то, что два моих приятеля были по крайней мере дважды опущены в карты литератором, который, видимо, таким образом возместил моральный ущерб от того, что произведение осталось незаконченным. Я чувствую, что в моё отсутствие квартира не пустует. И ангел не скучает.
Но почему же не приходит ОНА? Я ведь ей звонил. Прошло уже три дня.

17

Дождь. Свобода. Я победил. Я изгнал женщин из своей жизни. Их нет. Я не пущу их больше.
Душа обложена ватой. Душа глуха. Душа наполнена светом дождливого неба. Бледный, белёсый, но это — свет. Мягкий и тихий. Ирландская музыка. Дождь. Дождь.
Мокрые дома. Мокрый асфальт. Мокрые люди под мокрыми зонтами. Лишь балкон девятого этажа сух. Как гавань. Как пирс в мокром небе. Внизу по дну города движутся машины. Им не всплыть, этим батискафам и субмаринам городского аквариума. И зря я сижу на своём причале. И душа, как губка, впитывает растворённый дождём город — напиток грусти.
Прости меня, светлая. Прости меня, моя родная. Подплыви к моему пирсу, сними мокрый рыбацкий плащ. Присядь к огню. Послушаем вместе, о чём поёт ирландка под глухой перебор лютни.
И пусть все изгнанные улыбнутся, снова увидев на моём причале женщину.

18

Сегодня выписка. Солнца много, как никогда.
Прощай, свобода. Здравствуй, свобода.

19

Дома бардак. Ангел — повеселился. Грязная посуда почему-то на диване.
Из чашки, которую брал в больницу, пью чай. Невольно улыбаюсь, вспоминая свою первую встречу с ангелом.

20

Второй час ночи, а завтра нам на работу. Обоим ясно, что пора заканчивать.
— Ну ладно, давай последнюю, — говорит Лёня.
Я познакомился с ним только сегодня, но совершенно очевидно, что он кайфовый парень.
Лёня тасует карты. Я говорю:
— Ты проиграл мне уже восемь джин-тоников, а они мне, честно говоря, надоели. Давай на что-нибудь другое.
— Ладно, — говорит Лёня и как-то странно на меня смотрит, — ставлю ангела-хранителя. У тебя ведь нет своего? А то он мне тоже, честно говоря, надоел.
— О'кей, — улыбаюсь я, —только я некрещёный.
— Он, по-моему, тоже.
Выпили мы изрядно, и мне было всё равно, на что играть.
Проснулся я вовремя, но Лёни уже не было, зато на его кровати сидело испуганное белокрылое создание, похожее на куклу с растрёпанными волосами. Вот когда я решил больше не пить. И не играть в карты. И чуть не поверил в бога. Во всяком случае, начал верить в ангелов.
"Лучше бы я выиграл джин-тоник, " — только и смог подумать я.
Я всё-таки надеялся, что это розыгрыш.
— Лёня! — позвал я.
— Что? — ответил ангел.
— Где Лёня? — совсем растерялся я.
— По-моему, он меня бросил, — грустно признался мой собеседник.
— А вы — тоже Лёня?
Мне уже стало интересно.
— Не знаю, — совсем загрустил он.
— И как же мне вас называть?
— Как хотите.
Он чуть не плакал.
— Тогда будете — Лёней.
Мне стало его жалко. Он сидел, нахохлившись, и здорово смахивал на птицу.
— Лёней Голубковым, — добавил я.

21

Я иду и хочу умереть от стыда, от простуды, от сифилиса, от ожогов. Троекратное "Ура!" разносится за спиной. Кверху поднимается дурманящий снег. Озноб. Боги спят. Жизнь не нужна никому. Она течёт водой реки, взбулькивая икотой зловонных пузырей. Лица всплывших утопленников — богов — светятся голубым неоном, гримасничают и передёргиваются от страшных снов. Скользко. Судорожный взмах рук. В долгом падении я устало закрываю глаза. Спиной об лёд. Запрокинута голова. Взгляд устремляется к небу. Неба нет. Наверху неровная поверхность воды. Я лежу на дне реки, и мои мысли, пузырями, заполненными мутным газом, всплывают, всплывают, всплывают...

22

Ангел-хранитель и Царевна Будур.
Они целуются на скамейке у меня под окном. Потом он порывисто вскакивает и, взяв её за руку, увлекает по аллее вдаль.
Его беленькие, накрахмаленные крылья лежат на скамейке, как бутафорские облачка.
Я спускаюсь вниз. Они ещё тёплые. Я провожу рукой по перьям. На левом крыле пальцы прощупывают шрам. Это пьяный — розочкой от бутылки. Кричал, что причёсывал и не таких.
Я держу в руках эти бумажные крылья, улыбаюсь и почему-то смотрю на небо.