Ностальгия

Светлана Лагутина
Случается, что места, люди, и даже времена суток иногда оказываются накрепко связанными с событиями и настроением, которые там приключились. И это состояние души и мыслей, которое так ярко поразило нас в конкретном географическом месте, настолько сплетается с ним, что, каждый раз попадая туда, мы снова и снова испытываем отголосок того чувства, даже порой не отдавая себе в этом отчет. Привыкнув выдавать всем и вся ярлыки, мы многое выводим из бессознательного наружу, к яркому беспощадному свету дня. Оттого грозное становится безвредным, но тем же действием мы и упрощаем то сложное, что чувствуем внутри, как будто обрубаем все торчащие ветки елки, чтоб втащить ее через узкую дверь в дом, и стоит на полу вроде и елка, но уже не та, и хвоя шуршащим ковром сохнет вокруг. Так, назвав описанное мною чувство ностальгией или сентиментальностью, мы так отгораживаемся от него, что даже как будто иронизируем – мол, вон, старею, наверное, так расчувствовался!

…Долгое время после смерти бабушки меня преследовал образ деревенского дома. Дом этот как будто накрепко въелся в подсознание, в память, в которой выступали, как из тумана, виды, звуки и даже запахи, знакомые с детства. Дом проступал перед закрытыми глазами, как фотография из раствора – проявителя, а сны, казалось, за несколько лет представили все возможные ракурсы, цвета, времена года нашей деревни. Мне снилось, что я подхожу к дому с разных сторон, а дом встречал меня то гулкой пустотой деревянных бревен и фанерных перегородок, то тенями людей, давно ушедших от нас, - казалось, какая-то часть их все еще живет в нем, не решаясь до конца покинуть его стены. На эти маленькие метки умерших людей мы постоянно натыкались и наяву, и иной раз казалось, что вещи сами так встают и ложатся, следуя многолетней привычке бывших хозяев. То бабушкины тапочки оказывались около двери во двор и сад, сложенные чуть косолапо, носками друг к другу, там, где она их обычно оставляла, одевая калоши. Как известно, без калош никуда – весь высокий берег Оки сложен суглинками, и рыжая, необычайной клейкости масса прилипала к ботинками намертво, заставляя городских «модников» в кроссовках и туфлях, чертыхаясь, отмывать их в бочке с дождевой водой. Да и бочка тоже стояла реликтом – огромная и высокая, она участвовала во всех моих детских играх. Туда я запускала головастиков из пруда позади огорода и каждый день наблюдала, как росла их основная часть тела – голова, как прорастали у них лапы, и так ни разу и не увидела конечной, самой захватывающей стадии, когда отваливается хвост и несуразные козявки превращаются в симпатичных маленьких лягушат. Около бочки мог неожиданно оказаться сачок для ловли тех самых головастиков, который сделал дедушка.

Тяжелая, крашенная традиционной для деревенских сеней голубой краской дверь на терраску оказывается украшенной кусочком бумаги с надписью «маленькая». Почерк был детский, Андрюшин, а сама бумажка приконопачена к двери пятью или шестью кнопками - чтоб уж наверняка. Рядом, под кроватью в сенях, стоит ушат со старой обувью, в котором обычно все роются, подбирая подходящую пару для улицы, и в том ушате валяются Андрюшины же старые кроссовки. Привычно отмечаю, что кроссовки до сих пор больше моих на размер, и привычно чувствую в горле ком при мысли о том, что и Андрюши уже давно нет – сбила его машина на дороге, в километре от дома. Ком этот есть всегда, никуда не уходит он, как то обещают пословицы про время, просто сидит себе тихонько на одном и том же месте – где-то в глубине груди, занимая свое постоянное, навсегда отвоеванное место, и всплывает в тяжелые времена или вот как сейчас, если держать в руках стоптанные кеды. Так вся семья и живем с этим комом.

Да и много чего другого бросается вдруг в глаза и душу – бабушкин пестрый халат на двери, дедушкины инструменты во дворе, бабушкиной рукой вышитые картины, которые знаешь с закрытыми глазами – вот большеглазая кудлатенькая девочка со ртом – булавочной головкой, а вот дом на берегу реки с четырьмя окнами и сиренью под ними.
Есть метки и о старших жителях дома – прабабкины калоши с каблучками и пуговками до сих пор валяются все в том же ушате, правда, налезают они только на мою ногу, а правой прохудился еще при жизни прабабки. Дядьки, сразу же по приезду, надевают прадедовы черные косоворотки и коричневые просторные штаны, обрастают щетиной и выглядят на фоне деревенских экзотично: местные жители давно уже одеваются в китайское…
На стенах в ряд – фотографии в рамках, в раз и навсегда заведенном порядке: прабабка с прадедом, прабабкин отец, служивший приказчиком в Германии, бабушкина сестра Поля, умершая от туберкулезу, групповая фотография прадедовых сослуживцев – речников.
Бабушку можно было до бесконечности спрашивать о каждой фотографии, и она тихо, спокойно штопая носок, рассказывала одни и те же истории, как сказки: что деда Ефима звали остаться в Германии и жениться на хозяйской дочке, а он отказался, уступив матери, что сестру Полю родители спрятали от врачей и прививок («Ну, лекарей-то слушать – они и залечат!»), а родители вышли на фотографии с широко раскрытыми глазами, потому что боялись их закрыть при вспышке магния – плохая примета оказаться на картине, закрыв глаза.
Квинтэссенция же всего деревенского хранится в сундуках, даже пустых. Там живет Старый Запах – знакомый с детства, с младенчества, этот запах встречал каждый раз по приезду, правда, в меньшей концентрации и смешиваясь с другими, более подвижными запахами: сухого дерева, еды, малины с огорода. Засунуть голову в сундук, закрыть глаза и вдыхать странный, ни на что не похожий дух.
… Сны же про деревню разнообразны и занимают весь сновиденческий спектр: от кошмаров и инфернальных видений до замысловатых сюжетов с привлечением посторонних лиц и ежедневных проблем.
Река под окнами, всегда кажущаяся такой обманчиво близкой, во снах то заливает все двести метров обрыва и плещется под окнами Средиземным морем, то покрывается островами, на которые попасть непременно надо, но оказывается невозможным. На тех островах живут странные люди, некоторые из них кажутся смутно знакомыми. Сад зарастает травой выше головы, а голые ветки покрываются огромными ягодами. Овраги между выступами – «горками» порастают соснами с мягкими розовыми шишечками.
Бабушка ходит, покашливая, по дому, бряцает посудой, а вся семья сидит за столом, только лица некоторых как в тумане, нечетки.
Самый страшный сон про деревню – про то, как идешь вдоль ряда домов, ищешь знакомые лица и вдруг замечаешь, что дома давно заброшены, стекла выбиты, а окна заколочены. В некоторых окнах видны изголовья железных кроватей, а дальше них – лишь темнота, пустота и пыль. Все мертво, все нежить вокруг.
Деревня и вправду потихоньку вымирает, вернее, жизнь еле теплится только в нашем хвосте, а в середине даже и новые дома строятся. Идешь – и ветер гудит в проводах, а в соседском саду, где дом давно сгорел, поселились кукушка и филин, и от унылого уханья ночью становится не по себе.
Так и живем мы там летом одни. Вечером выбираемся «на горку» - смотреть на реку и небо. Небо там удивительное, не хуже, чем на юге – от седой россыпи звезд и разводов Млечного Пути кружится голова; над рекой разносится гулкий стрекот моторной лодки, а в августе оглушительно трещат сверчки. А если смотреть днем, обзор с высокого берега раскидывается на все четыре стороны, пейзаж становится похож на снимок широкоэкранным объективом – по сравнению с необъятной шириной пространства, мягкими складками холмов, излучинами реки, которые видны на десятки километров, высь неба кажется не такой уж большой; здесь так просторно и так свободно, что хочется стоять, раскинув руки или бегать, как дети и собаки, с криками и визгом. И даже ночью, далеко за полночь, когда восток черен, на западе долго тлеет отсвет заката.

С горки долго не хочется уходить – время останавливается, река замирает в своем течении, темнота со временем немного отступает и лишь мягко обволакивает, принося знакомые запахи – нагретой за день пыли, кашки, ромашек и терпкой полыни, речной свежести. Надо только плотнее закутаться в телогрейку и смотреть вниз, на мигающие бакены, а мысли тихо пробираются своими странными тропами, как соседская кошка с загадочным горящим взором и кривым хвостом.
Под горой поют лягушки, а над головой басом жужжат майские жуки, время от времени путаясь в волосах. Если не полениться, можно сбегать домой за кастрюлькой и, отбросив последние размышления, сбивать жуков руками, распутывать их из травы и запускать в кастрюлю под крышку, как в детстве. Однажды мы с деревенским дружком наловили огромную кастрюлю жуков и поставили ее в сени. С утра его бабушка открыла кастрюлю, из которой вдруг плотным гудящим облаком поднялись взбудораженные жуки. Бедная баба Нюра отпаивалась валокордином…
С грустью вспоминаешь, что и бабушки той давно нет, а мелкий костлявый Колька с вечно выгоревшими до льняного блеска волосами и черными руками и носом давно превратился в пузатого мужика с женой и двумя детьми, поменявшего дом в деревне на квартиру в райцентре.
Но все это отвлекает от сладкого меланхоличного настроя, и, посидев еще немного, пока не погаснет последний оранжево-малиновый отблеск на западе, а над рекой не станет смутно виднеться горизонт, встаешь и тихонько бредешь к дому.

…Дом меня давно отпустил и уже не снится. Он перестал являться мне после того, как мы несколько раз съездили в опустевшие после смерти бабушки с дедушкой стены, и я отчетливо поняла, что того старого Дома – дома моего детства со всеми наизусть выученными закоулками, привычками, традициями, дома бабушки с дедушки – больше нет.
И я привожу туда свою дочь, рассказываю ей о тех, кто здесь жил да был, иногда плачу, но без сожаления уезжаю обратно.