Жили-были. Ч. 1. Глава четвёртая. Детёныш

Сюр Гном
Жил-был Детёныш.

 Он не знал, что или кто он есть, ему казалось, что он жил вечно, так как он не помнил мир без себя, а себя - без мира. Это было тем более странно, что на самом деле он не являлся ни одним из его естественных обитателей, ни он, ни кто-либо из них не могли причислить его ни к одному известному виду. Он не был неотъемлемой частью своей среды, более того, казалось, вовсе в ней не нуждался. Никто не видел его принимающим пищу, пусть и сколь угодно скудную, как не видели его полностью спящим. Окажись, что питается он посредством фотосинтеза, напрямую усваивая солнечную энергию порами кожи иль, быть может, магнитными или биополями, рассеянным космическим излучением, серебряным светом звезд, музыкой небесных сфер – и это было бы принято без малейшего удивления. Иногда он, правда, смачивал губы пальцами, окунутыми в лужицу росы или становился под струи ручья, звенящего водопадиком, но было то скорее похоже на дегустацию самого ощущения, чем на необходимость.

 Звери, птицы и рыбы, насекомые, цветы и лишайники, - все они неким шестым чувством определили, что он – маленький, что он – детёныш, хоть родителей его никто никогда не видел, а само его появление в этом мире уходило в глубь никем не помнимых времен. Не принадлежа ни к одному из них, он был просто Детёныш. Кто-нибудь, в каком-то другом мире, быть может, назвал бы его Мальчик или Малыш, тут же он был Детёныш. Он не только не рос, но, казалось, вообще не был подвержен каким бы то ни было изменениям. Однако, это было не совсем так. Когда-то, давно, на самом рассвете его появления в здесь, он был иным, но о том не помнили даже вековые мхи, разве что, как некое сомнительное видение, квази-мысле-образ, в который и сами слабо верили.

 Сам же Детёныш… Понятие "помнить" и "знать" не совсем соответствовали его мышлению, даже само слово "мышление" передавало лишь отчасти то состояние всебытия, в котором он пребывал. Его непричастность к окружающей среде выражалась в полной от неё независимости: он не нуждался ни в чём, предоставляемом ею, и если и отзывался на её изменения: ливни и бури, зной и холод, наводнения и пожары, рассветы и закаты, - то, как правило, странно, и, - всегда, - безотносительно к себе самому.

 Познания его были безбрежны, как само всеобъемлющее Бытие, бесконечное в своей многогранности, в непрекращающейся текучести, в непрерывности всего Живого. Он не был его частью, быть "частью", значит расчленять, подразумевать деление, ограниченность, он же просто был всем, пребывал в нескончаемом Сейчас. Понятие времени не было чуждо Детёнышу, но воспринималось, как различные оттенки (или полу-тона?) некоей цельной неделимой сущности, будучи лишь одной из бессчетных её ипостасей. В отличие от Стрекоза он не переносился из одного пространственного измерения в другое, не видел в мириадах миров ни нитку самоцветов, ни переливающуюся паутину, ни многослойную ячеистую структуру, он знал базисную структуру Вселенной, безошибочно распознавал частные её проявления, более того, был ими, а это порождало в корне иное восприятие, никакие визуальные модели гирлянд, паутин или ячеек, музыкальных вспышек или цветовых аккордов не в силах были отразить и малой части этого всеохватного знания.

 Но знание Детёныша не было умственным, и уж тем более, логически осмысленным. Мироздание воспринималось им как все-ощущенье, непрерывное и безграничное вплетенье в Единое Живое. Где-то, в других мирах, это быть может, назвали бы Метафизикой Веры, основывающейся на личном, непередаваемом сверх-чувственном опыте. Детёныш знал, потому что чувствовал, а чувствовал, потому что был.

 Однако время было тоже, хоть никто и не вёл ему отсчёт. Детёныш учился. Процесс познания не оставлял его ни на миг, а с ним рос и опыт.

 Когда-то, в самом начале его появления в здесь, он был иным. Мир вокруг и внутри был нов, неведом, поразителен. Он и тогда уже чувство-знал очень много, но ещё больше – просто предчувствовал и… не всегда правильно: он только начинал учиться доверять самому себе. И главная, всезаглушаящая нота его мироощущений была – восторг, ничем не омраченное ликование от невыразимой красоты Бытия, от всепронизывающей Гармонии сущего. Детёныш был всем. Детёныш был Счастьем.

 И Детёныш играл.

 Как зачарованный принц бродил он по своему царству, познавая мир в узорах мелочей, немея от слаженности и завершённости творения. Не ведая, кто он, что и зачем, не зная границ собственных сил, Детёныш упивался самой способностью своей познавать и ощущать красоту, вживаться в пульс жизни, отдаваться струенью.… Но он был не только восторженным созерцателем, предощущая, что в нём кроется неизмеримо болшее, он ещё и экспериментировал: там – дуновеньем губ выправит ветку, согнувшуюся под собственной тяжестью, тем самым нарушая ансамбль кроны, там – рассеяно сощурившись, добавит чуть больше бирюзы в палитру заката, там – взмахом руки уложит на место скатившийся валун на дальнем склоне. Улавливая неясные волны тоски и боли, злобы, ярости и страха, не понимая их причин и источников, он воспринимал их просто, как проявления дисгармонии, нарушающие общий лад, и слал в их сторону импульс благости и успокоения, не зная кому и в чём помогает… Он не делал различий между ступеньками разума, степень сложности различных носителей жизни не являлась для него сколько-нибудь значащим критерием: белка и мох, галька и сокол, прошлогодняя листва и снежный барс – все были одинаково важны, красивы, неповторимы, все были Живое. Энергия жизни пронизывала всё мирозданье – от солнца до крупицы кварца, не было ничего, что не было бы живым, а значит – красивым, гармоничным, слаженным…

 Как-то раз взор его привлекла… бабочка. Детёныш тогда любил давать всему новому имена-определители. На своем, непроизносимом языке он назвал ее "Фиолеткой". Был разгар лета, всё вокруг дышало томной негой избытка, пряная истома влекла в сон, в сладкую дрёму… Фиолетка сидела на пышном оранжево-бордовом соцветии, погрузив хоботок в нектар, и предавалась грёзам. Над ней, создавая блаженную сень, простерся огромный лист какого-то растения, он свернулся уютной чашечкой, доверху наполненной росой.

 Фиолетка была невероятно, сказочно прекрасна. Два полотнища неправдоподобно огромных крыльев ласкали друг друга легким дуновеньем. Они утопали в глубоком ультрамариновом бархате, цвет был настолько насыщенным, что, казалось, распространяет вокруг себя ореол благоуханья. Кончики крыльев изысканно загибались на вытянутых уголках, оканчиваясь изящными усиками. На тёмно-фиолетовой поверхности, в верхней части каждого крыла красовались два глазка-окошка, светло-сиреневые, они в точности повторяли по форме сами крылья, а внутри них, чуть сдвинутые по центру, красовались "зрачки" – два продолговатых пятна с радужной оболочкой бездонно гранатового цвета. Зрачки чуть подмигивали в такт редким, слаженным колебаниям крыльев.

 Детёныш застыл изваяньем, пронзённый насквозь этой красотой. Он окинул взором картину в целом: тёмная зелень округ, сочные пряные соцветья, трепетная Фиолетка – средоточье очарованья и неги, росяное серебряное озерце над ней. На долю мига он представил себе картинку: бабочка, смывающая с себя зной полудня под кристальным водопадиком…

 Этого было достаточно. Лист, как надломленный, опрокинулся набок и на Фиолетку обрушилась стена воды, чистая, пахучая, росяная, она несла ей погибель. У Фиолетки не было ни малейшего шанса: даже мотыльку требуется крупица времени для реакции. Но её не было. Такова уж природа чуда: оно не даёт времени на раздумье…

 На глазах у Детёныша Фиолетка была расплющена водяным валом, впечатана в гущу стеблей, распластана и смята. А когда поток схлынул, вместо почти эфемерного существа неземной красоты и изящества пред Детёнышем лежало нечто бесформенное, грязно-бесцветное, скомканное. Это нечто ещё слабо перебирало лапками, силилось расправить усики на покатом лобике, ещё…, но глаза уже стекленели, а трепет переходил в конвульсии.

 Прошло долгое мгновенье, прежде чем Детёныш осознал происшедшее, а осознав – умер, точнее, стал умирать вместе с Фиолеткой, вобрав в себя всё её естество, приняв всю её боль и страдания. Он был ошеломлён, не понимал ничего, кроме одного: есть огромное, всеобъятное горе, нестерпимая боль, её нужно побороть, изгнать. И он стал черпать силы, энергию и зачатки знаний из всех доступных ему резервуаров.

 Не будь Детёныша, агония Фиолетки закончилась бы в считанные секунды, так она продлилась до заката. На закате Фиолетка умерла. Всей доступной Детёнышу мощи Космоса оказалось недостаточно вернуть к жизни то, что было изувечено на самом своем глубинном уровне.

 Детёныш продолжал стоять в сгущающихся сумерках, слепой, глухой, невосприимчивый ни к чему кроме одного всепоглощающего мысле-чувства: он стал источником зла, он привнёс боль и разрушил гармонию, он уничтожил неповторимую красоту. Больше того, - он убил.

 Где-то, в другом мире, человек по имени Будда пережил нечто схожее просто обнаружив впервые уродство, немощь, старость. Но Будда никого не убивал, никому не причинял зла…

 Наверное, самое поразительное во всей этой истории было то, что Детёныш пережил шок и остался жив. Разве это не чудо? Быть может, в этом-то и заключалась истинная мощь Космоса?

 Да, Детёныш выжил и даже, нет, не повзрослел… помудрел. Он стал другим. Прежде всего – внешне. Никто, включая его самого, не помнил, как он выглядел до трагедии с Фиолеткой, но после неё он навечно вобрал в себя некий отсвет её естества, стал живой памятью об уничтоженной красоте, её носителем. Его хрупкое, угловатое тельце обрело неуловимую прозрачность, линии стали прихотливо переходить в себе подобные, смягчились, смазались. Художник сказал бы, что раньше он был писан углём, теперь – сепью. Глаза его, и без того огромные, приобрели разрез крыльев Фиолетки и насквозь пропитались нежной сиренью, внутри же трепетал гранат зрачков. Кожа обрела бархатистость, движения – сглаженность и порывистость, резкость сменилась некоей округлой перетекаемостью, уменьем вписывать себя в изменчивость пространства до полного слиянья, до жажды исчезанья, до не-стремленья быть. Сейчас он стал уже акварельным, а может, писаным тончайшей цветной тушью на рисовой бумаге мирозданья, бледно-сиреневый абрис на фоне глубокого бархата?

 Но главная перемена произошла с внутренним миром Детёныша. Он открыл две базисные истины.

 Первое: мир не есть игра, мир есть любовь. И во-вторых, он осознал своё в нём место и предназначение: он – Хранитель. Хранитель Красоты и Гармонии, Хранитель Любви, Хранитель Жизни. Спроси его кто-то на понятном ему языке, кто он?, - скорее всего он так бы и ответил: я – Хранитель.

 Но его никто не спрашивал, все и так знали, что он – Детёныш. А Детёныш полностью пересмотрел, пере-чувствовал заново своё восприятие мира, он стал учиться всерьёз.

 Если раньше он мог добавить интенсивности в оттенок заката просто потому, что так подсказывала ему его интуиция, говоря: так будет красивее, - то теперь он старался охватить всю доступную ему картину следствий, модели мысле-образов он строил уже на другом, качественно-ином пространственном уровне, ни коим образом не могущим повлиять на физический план, окружающий его. Лишь полностью убедившись во всесторонней безопасности творимой и преумножаемой им красоты, осмеливался он претворять её в жизнь, и то – осторожно, с опаской, бесконечно бережно.

 Где-то, в другом мире, его назвали бы кающимся грешником, принявшим строжайший обет схимы. Всего себя посвятил он отныне служению Живому. Казалось, он бдил непрестанно, денно и нощно стоя на страже своего мира, ограждая его от всяческого неблагополучия, устраняя едва проявившееся страдание и несовершенство. Малейший писк крохотного насекомого, легчайшее дуновение, доносящее стон сломанной ветки, иссохшихся трав, содранной коры иль вырванного корня – и Детёныш был уже там: успокаивал, восстанавливал, врачевал; стоило щенку защемить лапку в трещине, провалиться в яму, начать тонуть в ручье, - и Детёныш оказывался на месте раньше его собственной матери. Стая волков ли устроит облаву на старую лань, пыша голодной алчностью, лиса ли покусится на беззащитных птенцов, два огромных лося сойдутся ли в страшном поединке на весеннем гоне – и Детёныш уже тут как тут, - вдумчивый и грустный, он позволял происходить этим неизбежным в жизни природы "злодеяньям", очень быстро усвоив уроки прикладной экологии: смерть – неотъемлемая часть жизни, хищники должны питаться, а питаются они – живыми, жертвами; болезни, старение и умирание – стадии естественных, неизбежных процессов. Даже по-настоящему стихийные бедствия – наводнения, пожары, засухи, - уносящие тысячи и тысячи жизней больших и малых, - имеют своё важное, необходимое место в системе мирозданья.

 Но Детёныш и здесь проявлял… что? человечность? гуманность? Лань, предопределённая на заклание стае волков, за миг до погибели милостиво теряла сознание, птенцы, вместо того, чтобы цепенея от ужаса пасть жертвами плотоядных клыков, неизвестно откуда находили в себе силы, бросались кто куда и большинство из них спасалось, медведь-шатун, жаждущий любой крови, любого буйства, незаметно для него самого направлялся избавить от длительной агонии и так замерзающего зверька…Наводнения образовывали внезапно причудливые береговые линии, обходящие стороной самые шумные гнездовья и незатопленные островки чудесным образом оказывались местами обитания наиболее многочисленного приплода или, наоборот, редкого и ценного вида животного или растения. То же было и с пожарами.

 Воздух его мира становился чище, вода кристальнее, почва богаче минералами и перегноем. Грибки и паразиты, поражающие старые деревья, не распространялись на молодые, горные обвалы и оползни не приводили к ненужным жертвам, не перегораживали рек, не нарушали баланса среды.

 Цветы пахли благоуханнее, плоды стали сочнее и больше, овощи и корнеплоды – вкуснее и полезнее.

 Но Детёныш не остановился на этом. Установив, что очень многие из высших животных, а также обладатели коллективного разума, как то пчёлы и муравьи, владеют замечательными способностями к усваиванию приобретаемого опыта, к обучению, запоминанию, связыванию причин и следствий, - Детёныш принялся проводить в жизнь политику "кнута и пряника", точнее, только пряника.

 По его глубокому убеждению, Вселенной правила Любовь. Она проявлялась в мире двойственным образом: в поведенческой сфере – как милосердие, в предметно-вещевой – как красота и гармония. Детёныш, поставивший себе целью любыми путями преумножать эту красоту, множить лад, сеять радость бытия, почувствовал, что может обзавестись многочисленными "сподвижниками", если и не учениками, то уж помощниками – точно. Он знал наверняка, что сопричастность к красоте делает любое существо, на каком бы уровне умственно-духовного развития оно не находилось, - красивее, гармоничнее, добрее. Ураганы порождают ярость, засуха – глухую тоску, наводнения и пожары – панику и страх, а страх порождает агрессию и жестокость, подозрительность и мстительность, пусть даже, на время запущенные инстинктом самосохранения, они, по исчезновении опасности, дадут свои долговременные ядовитые всходы. И наоборот – изобилие поощряет к доброте и великодушию, многообразие ландшафтов, богатство видов, гармоничность пейзажей – будит в душах и разумах зверей и растений тягу к прекрасному, расцениваемую ими, как нечто хорошее, полезное, благотворное для них самих.

 Мир Детёныша благодарно внимал красоту, как губка впитывал все доброе и благостное. И всё же, в нём образовались некие особые, заповедные зоны, где те же всеобщие красота, гармония и слаженность окружающего были возведены Детёнышем на качественно иной уровень. Если весь его мир представить в виде картинной галереи, то это были шедевры. "Заповедники" были разбросаны небольшими островками по различным природным зонам, составляя особые, уникальные в своей законченности эко-ниши. В них было продумано всё, начиная от тончайших переливов оттенков голубой хвои в предзакатный час и до месторасположения камушка меж корней кедрача, от конфигурации сорочьих гнёзд на осинах, позволяющей (если знать где и когда встать) увидеть в них точный повтор линии далеких хребтов, отражающих абрис созвездий до утонченных тональностей местных соловьев-виртуозов. Был заповедник болотный и заповедник лесной, заповедник полевой и горный, озерный и луговой, каменистый и пустынный…

 Детёныш связал их тонкой нитью почти неразличимых тропинок, даже не тропинок – намёков на пунктиры путей, для самого обнаружения которых требовалось нечто большее, нежели просто звериное чутьё, требовалось… ощущение красоты. Вот что было критерием, путеводной нитью для любого живого существа, желавшего попасть в "заповедник".

 Наиболее сообразительные, чувствительные, открытые зову гармонии существа получали "пряник" – на какое-то время им разрешалось попасть в заповедник, а некоторым – и поселиться там.

 И наоборот – невосприимчивые к зову, злобные, тупые, ограниченные – не могли, как ни старались, попасть туда, где само их присутствие поколебало бы общность целого. Их удел был… попробовать вновь, ещё и ещё раз, усваивая то неповторимое состояние сознания, при котором любовь мирозданья, одетая в одежды красоты, смогла бы до них достучаться.

 Результаты обучения живых существ этико-эстетике Космоса превзошли самые радужные модели Детёныша. Всё живое вокруг требовало, оказывается, лишь ничтожного толчка по пути саморазвития; остальное было заложено в нём изначально. Тяга к прекрасному, доброму, гармоничному, казалось, лишь ждала своего часа, тысячелетиями вызревая в глубинах естества, и вот сейчас дала плоды.

 Очень скоро способность к базисному улавливанию и распознаванию Зова превратилась во всеобщую норму, её отсутствие воспринималось уже с недоумением, жалостью, как некая досадная ущербность, вроде слепоты. В то время можно было заметить рысь, безошибочно угадывающую единственно правильный камень, с которого только и следует любоваться полотнищем заката, впитывая каждым волосиком шерсти симфонию его палитры; белку, бросившую шишку именно в тот миг и с той силой и направлением, чтобы она угодила прямёхонько в образовавшуюся запруду на ручье, грозившую затопить минутой позже муравьиную колонию; сойку, вплетающую свой крик в казалось бы нестройный гомон себе подобных, но так, что он и только он превращал гомон этот в законченное, полное силы и цели, единое звуковое целое, в маленький, но полностью законченный Зов

 Тогда Детёныш пошёл дальше. Где-то, в другом мире, это назвали бы направленной селекцией, кропотливым, долговременным отбором.

 Под его неуловимым для глаза влиянием, неощутимым присутствием, самые способные к восприятию особи находили себе подобных и давали многообещающее потомство. Поколения живых существ сменяли друг друга и по истечении какого-то времени сторонний наблюдатель мог бы стать свидетелем удивительных картин. Муравьи строили не просто города – то были архитектурные ансамбли, отвечающие самым строгим нормам продуманности и законченности, они поражали гармоничной вписываемостью в окружающее, внутренним смыслом и уютом, утилитарность сменилась по-настоящему выработанным художественным вкусом, более того, образовались всевозможные архитектурные стили, приверженцы различных школ устраивали даже нечто вроде артистических конкурсов, где представлялись модели, изобретения, инженерно-строительные находки; сверчки-индивидуалисты стали, нередко, собираться стайками и в лучах луны – серебряных и лимонных, сиреневых и прозрачно-белых, - сочиняли апоссионаты-импровизации, где каждый виртуоз вёл свою партию; стаи волков, зачарованно вслушиваясь в эту чудо-музыку, принялись слагать на неё стихи и петь их своим избранницам, тоскливый, заунывный вой на луну сменился серенадами, полными страсти и тихой, просветлённой грусти… Цапли и бобры, пчёлы и серны, кошки, медведи и лисы, - все начали становиться не только творцами прекрасного в сфере искусств, - они ещё и неустанно продвигались по пути понимания сообществ друг друга и мира вцелом. Росли взаимовыручка и доброжелательность, проявление простых добрососедских отношений, особенно в моменты опасностей. Теперь уже на каждом шагу можно было увидеть, как медведь помогает бобрам строить запруду, лиса показывает медведю место дикого мёда или особо спелой малины, заплутавший мышонок без тени страха обращается к филину (который всегда всё знал) с просьбой показать ему дорогу домой, а пугливую серну можно было застать за тем, как она по-матерински заботливо зализывает рану на боку кабана. Потерянные малыши возвращались родителям, сиротам находился приют, причём, совсем не обязательно у представителей их же вида, что ещё больше поощряло к стиранию границ обособленности, к дружбе.

 Развивался и язык, точнее языки. Разумеется, у каждого вида, в силу физиологических особенностей, был свой, особый язык, сокол не мог лаять, змея – хрюкать, а рак – свистеть, но они всё больше и больше понимали чужие хрюканья и свисты, шипение и гогот, мяуканья и блеянья и, понимая, всё глубже со-чувствовали иных – других, но всегда интересных и нужных.

 Начал развиваться обмен знаниями, опытом, мировосприятиями и, наконец, мыслями. Животный мир вступил на ускоренный, направленный путь эволюционирования. Сменялись годы, текли столетия и вот уже стали закладываться основы общества: в сознании различных видов принялись идеи общежития, общественные нормы, традиции. День летнего солнцестояния (где-то в другом мире он назвался бы 24 июня) был объявлен Днём Берёзы. В этот день и, особенно, в ночь, устраивались всеобщие гульбища: на полянах водились хороводы, проводились спортивные состязания, изобретались новые игры, звучали особые, приуроченные к случаю стихи и песни, концерты и танцы, всё живое восславляло друг друга и вселенский лад. То же было и в День Бука (день зимнего солнцестояния, 22 декабря).

 Теперь уже можно было заметить общие, скоординированные действия, направленные на благоустройство мира в целом: бригады медведей расчищали буреломы, прокладывали более удобные тропы, сдвигали павшие стволы, сталкивали, грозившие обвалом скалы. Коровы, козы и овцы устроили нечто вроде молочного хозяйства: молоко надаивалось, хранилось в выдолбленных бобрами деревянных сосудах и любой, желающий того, мог прийти и подкрепиться. Звери лечили болезни деревьев, зализывали их раны, обклеивали их новой корой, приносили к их корням нужные соли и минералы. Кошки переняли у пауков способность плести паутину и стали делать тёплые и мягкие коврики и циновки. Птицы перенесли свое умение вить гнезда и на первейшие предметы быта: они плели лукошки и заплечные мешки, кармашки и даже сандалии. Стало развиваться и ткачество: хлопок, лён, шерсть и даже шёлк были в избытке, а умение сучить пряжу и ткать всегда было известно многим птицам и насекомым. Теперь же всё было направлено на общие нужды.

 А когда появились первые зачатки общественных институтов – школы и суды, госпиталя и центры для престарелых, стало уже вполне возможным говорить о цивилизации.

 А Детёныш? Детёныш в это время был весь – деятельность, но деятельность закулисная, почти неощутимая. Тут и там, в самых неожиданных местах, его можно было увидеть бледно сиреневым росчерком, мелькнувшим на фоне озерных заводей, еле заметным силуэтом, тающим в предрассветных сумерках преднебья, высвеченным на мгновенье шальной вспышкой молнии на далеком горном перевале… исчезающе нездешним.

 Все знали, что он есть, все ощущали его влияние на происходящее, но чёткую его роль сформулировать было невозможно. Помимо прозвища "Детёныш", на различных звериных, птичьих, насекомьих языках ему давали всевозможные прилагательные, главная отличительная интонация которых могла бы быть переведена как "чудный". Он однозначно ассоциировался с добром, помощью, избавлением, отсюда, быть может и "чудо", но добро это было странным, логика поведения – непрослеживаемой, порождающей недоумение и даже лёгкий испуг. Его внезапные появления и исчезновенья, неподдающиеся объяснению поступки, невозможность установления с ним хоть сколь-нибудь продолжительного личного контакта, - всё это ставило его на особое, лишь ему отведенное место, он был вне категорий здешности, он был "чудный Детёныш"

 Его мир развивался и добрел, становился красивее, безопаснее и гуманнее. Где-то в другом мире, сказали бы, что Детёныш сотворил Рай.

 Но, как известно, нет Рая без Змея. Оказался он и тут.

 На некоей достаточно ранней стадии своих преобразований Детёныш стал ощущать, что где-то, в какой-то неустановимой точке пространства его мира присутствует ложь, неправильность, дисгармония. Она, эта точка, постоянно ускользала от него, проскальзывала сквозь ситечко проверок, как волшебная заговоренная бусинка, как капля ртути. Одно было ясно: в ней нет любви, ни любви, ни добра, ни красоты. Она источала флюиды злобы и страха, ненависти и агрессивности, противилась любым благим преобразованиям, всё что шло на всеобщую пользу для неё было ядом и она защищалась, сама распространяя яд.

Чем больше продвигался мир Детёныша по пути направленной эволюции, тем больше зрела эта таинственная точка пространства, которую Детёныш представлял себе, как некое чёрное бельмо, дыру в Ничто, он знал, что оно – живое, но всем своим существом утверждало оно принципы не-жизни, статично копошилось в самом себе, черпая всё увеличивающуюся мощь энергии извне, из доброго и прекрасного мира, преобразовывая её в её же противоположность, и выплескивая затем, как антитезу красоты и гармонии.

 Чем больше следил Детёныш за этим "местом", покрытым почти непроницаем туманом губительных излучений, тем больше убеждался он, что побороть это "что-то" можно одним лишь образом: перекрыв ему доступ к внешним источникам энергии, а это значило отказаться от самой идеи развития его мира, лишить его самого источников космической подпитки. На это Детёныш не был готов. Так оно и продолжалось: мир развивался по пути добра и гармонии, а в сердцевине его зрело чёрное бельмо, зрело и ширилось.

 И, наконец, в один, далеко не прекрасный день, "бельмо" почувствовало, что накопило достаточно мощи для перехода к по-настоящему активным действиям, к нападению. И атаковало оно не что-нибудь, а одну из святая-святых мира Детёныша – изумительный в своей красоте и законченности Приозёрный заповедник.

 Всё началось с урагана. Ничего похожего на это земля не знала с момента своего зачатия в грандиозных космических катаклизмах. Уже первый его порыв потряс мир до основания, и отозвался глухим стоном даже в глубочайших подземных жилах; небеса, казалось, раскололись, разбились вдребезги, и теперь, эти бесформенные осколки мирозданья рушились на землю сметая всё и вся.

 Ураган не просто вырывал с корнем вековые деревья, словно стебельки проса, он перекорчёвывал и дробил, рвал в клочья и корёжил до измельчения в пыль... Скалы и растения, земля и вода, всё то, что совсем недавно было мириадами живых существ, мудрых и добрых, нежных, ласковых и доверчивых, бесконечно разнообразных в своей неповторимости, - стало грязью, мутью, слизью.

 Ураган не поддавался увещеваньям, не отзывался на обрушиваемые на него шквалы гармонии, не реагировал на мощнейшие заряды добра, напротив, становился лишь неистовее... Казалось, он обладает разумом или ведом некоей злой волей: в отличие от обычных стихийных бедствий, он почти не передвигался в пространстве, сконцентрировав все свои силы на обширной, но всё же, ограниченной площади Приозёрья, и успокоился лишь по окончании своей страшной работы. Однако, и тогда не сник, постепенно слабея, как любой ураган, а свернулся в гиганскую воронку, всосался в себя, исчезнув точно в точке своего появления.

 Приозёрья больше не существовало. На месте целого мира с уникальной флорой и фауной, эндемными видами, разумными гармоничными сообществами было... что? первозданный хаос? Нет, хаос на заре творенья был, хоть и беспорядочен, но чист в незапятнанности своих элементов, не причастных к уничтожению живого, в нём не было ни жестокости, ни святотатства, ни поругания, лишь необузданная энергия невежества... здесь же...

 Решившись на явное действо, выйдя на открытую войну с Детёнышем, "чёрное бельмо", тем самым, обнаружило себя и Детёныш, наконец, сумел установить его точное месторасположение и личность того, кто за ним скрывался. Ибо то ,действительно, была личность и у неё даже было имя ... –