Золотой паук

Светлана Малышева
(Фрагмент повести)

        Купец Фёдор Ильич Сыромятников занемог. Болезнь давно жила в нём. Семьдесят годов, как семьдесят ударов, прошлись по худосочному телу, на каждом вершке оставили след. Но с той поры, как оженился он в последний раз, и начала Наташка зыркать на него исподлобья жгучими глазами, Фёдору Ильичу стало совсем худо. Вот ходит он по дому или стоит под образами, и всей кожей чувствует, что сидит она в своём чулане и смотрит – поедом бы съела!
        – А што плохого-то я сделал ей? – шепчет, протирая самотканой ширинкой образ Господа нашего. – Али не люблю, не милую? Али одета хуже меня?..
        –…а? Василь Кузьмич! – жалится уже в харчевне старинному приятелю, той же грубой трЯпицей тыча в слезящиеся свои глаза. – Дык ведь ежли у мене шуба волчья, зачем же я ей стану соболью покупать?! А?
        – Ох, дурашка ты, Фёд, значит, Ильич! Твоей шубе лет-то сколько? Волк ты драный! Девка молодая, красавица писаная, эк отхватил какую! А одевашь её, что прислугу, а то – хуже! Она ж дворянка, как никак!
        Василь Кузьмич знавал Сыромятникова ещё лет сорок назад: был уже тогда приятель скуп до безобразия: не одну семью по миру пустил, ссужая деньгами под безмерные проценты. А скольких уважаемых отцов отправил прямиком под поезд? Да, горбатого могила исправит! Молодуху было жалко Василю Кузьмичу. Совсем сопливая девчонка, батюшка её свои дела этим браком поправил.
        – Дык что – дворянка? Не Матерь Божья – молиться на неё. А пуще мужа своего ходить не смей! Ишь! Чулан не по нутру, – захмелел от выпитого, по столу стукнул Сыромятников. – Я ишшо выучу её, коль отец не научил!
        – Ну, ну, ты, Фёд Ильич, меблю не забижай: стол – престол, как никак. Бабу бить можно, по столу – ни-ни! – сдался, наконец, Оляпин, Василь Кузьмич: не срамиться ж перед другом, выгораживая бабу. – Корми лучче, и полюбит! А одёжа бабе не нужна! Раздень её к чертовой матери вовсе!
        – Да! – взревел совсем запьяневший Сыромятников. – Да, сукин с-сын! Ты меня понимаешь! Вот приду и раздену! И жрать с ноги моей будет! Голодом уморю, а потом куды положу кусок, оттудова съест – не поморщится. Я заставлю её любить меня! Не такие сохли!
        Фёдор Ильич разошёлся не на шутку, Оляпин и не рад был, что больное зацепил. Он тягуче посмотрел в спину пошатнувшегося к выходу купца и скрипнул зубами от досады. Вот такому – всё! Миллионщик-сатана! Золото пережёвывает, как лист капустный. Только им и питается. Всю челядь уморил, скопидом, сам похлёбку крестьянскую ест и бабе во вторую очередь после собаки наливает. А деньги так и текут, так и липнут к нему! А всё паучок царский, краденый, брошь золотая! Наслышаны, наслышаны, как не утаивай! Уж сколько лет прошло, а не сознался, дружок тороватый! В Санкт-Петербурге, слух идёт, умыкнул. И кто паучка того имеет, всю жизнь, говорят, богатством владеет! Вот и удачлив Сыромятников в делах, и хозяек себе посопливше выбирает.
        – Э-эх! С умом бы распорядиться брошью-то! – совсем раздосадовался Василь Кузьмич. – Не тебе, скупердяю, владеть ею! Я всю жизнь горбушку гну, а в делах форты не вижу! Так – чтоб шубы кажный год менять да одной похлёбкой не кормиться! И-эх, Сыромята!
        Миллионщик хлопнул дверью, и Оляпин крякнул, опрокидывая в себя рюмаш самогона.

        Наталья услышала, как сильно громыхнуло в сенях, побледнела. Отбросила зеркало, вмиг скрутила в пучок недоплетённую косу, накинула на голову синий платок и, торопясь, вслушиваясь в тяжёлые шаги подымающегося к ней Душегуба, одну за другой натянула на себя четыре толстые юбки. Когда Сыромятников вошёл в горницу, Наталья, повернувшись к нему спиной, трясущимися руками убирала под оборки кофту – грубую, вторую.
        – И пошто в светёлке околачиваешься? – ещё не зло, но уже и не добро поинтересовался Фёдор Ильич. – Бух-галтэрия моя в порядке?
        – А как же, Фёдор Ильич! С вечеру подсчёт готовый на столе, - повернулась, говорила ясно, без спешки, голосом стараясь угодить. Но по взгляду – хмурому, по смраду – пьяному, по движениям его – замедленным, знала, чуяла: быть ей сегодня битой. Потому и юбки – четыре, и кофточки – две. Всё не так больно, не так заметно.
        – На столе, говоришь? – Сыромятников не смотри, что худой-костлявый, силу в руках не растерял, подошёл ближе, сжал девичий локоток. – А пошто на столе книги мои оставляешь?! Я тебе где сказал с ними сидеть?!
        – В чулане, Фёд… О-ой, не надо!!!
        Взвизгнула, не успела отскочить Наталья. Заходила по спине её, по рукам плётка-трёххвостовка, фокусом скользнувшая из рукава Сыромятникова – измочаленная от долго применения, расщепившаяся на самом кончике.
        – Ах, прошмандовка, опять все юбки нацепила?! Ах, не прожжёт, чаешь?! А мы вот так вот! А баба! Голой! Должна! Ходить! Дома!..
 Фёдор Ильич перехватил плеть в левую руку, правой рвал кофты, сдирал юбки, валил жену на пол, получал удовольствие от свиста плётки и острого визга.
        – …Перед! Мужем! Вот так вот, милая! От, хороша полоска! Грудь прикрой, перешибу! И о-ох-ха! А теперь в постель! Быстро. И не смей выть, периной удавлю. Ан нет, лежать! Ноги ширше! Прытче!
        Он отбросил плеть; торопливо, пока штаны дыбились, освободил срамное место и, как был в шубе, завалился на покорно расставившуюся для него Наталью.
        Внизу прислуга сгрудилась в каморке, всё от греха подальше. Бабы привычно крестились, зажимали детям уши, мужики не сводили глаз с потолка, бесстыдно слушали, как скрипят наверху половицы, и в лице менялись от тонкого крика хозяйки.

        День ото дня силы Сыромятникова слабели. Наташка в кровоподтёках и рубцах уже не возбуждала, но бить её надлежало сильнее, тогда можно овладеть ею сразу, прямо на полу. Кровать и перина превращали его вялый конец в тряпку с манной кашей.
        Но слабел он не только по мужицкому назначению, слаб он стал и физически. С каждым разом всё тяжелее давались двадцать ступенек, ведущих в горницу к жене. А Наташка ни в какую не согласна ждать его в чулане! А ведь, как привёл, сказал: «Место твоё, девка, в тёмной клети! Свечу жечь токо для бух-галтэрии велю. Так мы с папашкой твоим сговорились. Ослушаться – ни-ни!» Так ведь на день слов-то и хватило. Строптииива, ети её! И, поди, замыслила што. Стала в последнее время о драгоценностях выспрашивать! Много ли есть да где хранятся? И для кого их бережёт? А нельзя ли поносить или хотя бы поглядеть? «Одним глазочком! А, Фёдр Ильич?» Лиса! Ох, лиса хитрющая! Знает он, чего ей надобно. На паучка замахивается! Дошёл-докатился и до неё слушок! Да и то правда: на кажный роток…
        Сыромятников вздохнул. Много, ох, много горюшка хватил он с царским сувениром! Да разве ж скрал он его?! Всего и взял-то на часок, поторговать с ним да проверить: али врут, что счастье с ним в делах приходит? На виду лежал, в ларце открытом, стал быть, никто не прятал от чужого глазу, никто не верил в чудодейственную силу. Так, безделушка, да и только! Ан нет, какой шум подняли! И что ж делать оставалось? Как вернуть, коль у ларца караульщика поставили? Вот и пришлось в сам деле умыкнуть. И понял тотчас, отчего переполох случился! Много ли он постоял с товаром? За час опустошился, доходу – в три раза против прежнего, от покупателей отбою не было! Он ноги в руки и – бежать из Петербурха! Чтоб не заподозрили. Но слух пошёл… Где он, там царски соглядатаи! Уж как прикидывался, как старался: и одевался хуже всех, и с похлёбкой рязанской свыкся, и слуги-то, как мухи, мёрли! Уж где-то, где-то отстали от него. А не то – дыба, что ещё?
        И вот теперь Наташка, вертихвостка, пристала: «покажи да покажи!» Потому и бита каждый день! А не суйся, куда Макар телят не гонял! Но ведь надо что-то делать с бабьим любопытством. Далеко ль до худа? Не сворует, так разнесёт по городишку, а там, глишь, и истинные охотники до чуда пожалуют.
        Крепко задумался Фёдор Ильич, крепко. И так его эта дума забрала, что сменил он гнев на милость, дал послабление прислуге, а Наташку, почитай уж, третий день обласкивает, пальцем дотронуться боится. А она-то вьётся, ох, как вьётся, инда пчёлка работящая, по хозяйству всё переделано, сама краса писана, а глаза – омуты, так и тянут, так и топят душу его смертную… Решился Сыромятников. «Покажу, – думает, – Наташке паучка. Поуспокоится, глишь, потишее станет. А там, можа, и слюбится у ей со мною? Что мне, старику, ещё надобно?»
        Лукавил Сыромятников: многое ему было надобно. Но таил глубоко в себе мысли чёрные, путь наружу заказал для них, пока жена не «объезжена». Объезжать начал на другой день, как решение принял.
       – Нут-ка, поди, што скажу-то! – миролюбиво поманил её пальцем. – Да иди, не бойся, глянь!
       Наталья недоверчиво покосилась на хитро сощурившегося Душегуба: стоял он в волчьем полушубке у дверей, готовясь к выходу на улицу. Тяжёлый дух шёл от его одежды. Сально блестели волосы. Противно тряслась щека – правая, к ней обращённая. Сыромятников показался ей мерзким, но не злым. Наталья помедлила ещё мгновенье и, отложив рукоделье в сторону, приблизилась к мужу. Приблизилась и ахнула, глаза зажмурила: раскрылся перед ней, как сундучок, кулак душегубский, а на ладони-то его – брошь сверкает!
        – Да неуж тот самый, батюшка Фёд Ильич?! Ишь, загляденье! Глазюки рубиновые! Лапок восемь! И все с алмазами!
        – Ну, поглядела? А тепереча слушай. Уважишь меня, твой будет. Но – молчок всем!
        – Уважу! Ох, уважу, батюшка Фёд Ильич! И молчать буду, будто язык отнялся.
        – Ну, стал быть, согласная сегодня ввечор дружку показаться?
        – Это как жа «показаться»-то, кому? – враз насторожилась Наталья и руку протянутую в кулачок сжала.
        – Да что ты всё пугливая какая? – насупился и Фёдор Ильич. – Знамо кому – Оляпину. Интерес у него в тебе есть.
        – Уж не плохое ли что удумал, Фёд Ильич? – так и охолодело всё внутри, так и ухнула душа вниз у Натальи.
        – Тьфу ты, баба-дура! Подол задрать – ей плохое! А на людях без платка шастать, это хорошее!? А? Аль думала, не узнаю? Намедни сказали мне – со стыда б провалиться! – как ты к колодцу-от бежала!
        – Так то без платка, не без штанов же!
        – Поогрызайси ишшо! Сказал, надо ублажить дружка, стал быть, с тебя не убудет.
        Часто-часто задышала Наталья. Обида и отвращение, и желанье заполучить загадочного, доселе невиданного паучка смесились, спрессовались в ней, ядовитым тестом облепили сердце.
        – Так не убудет, говоришь? Ну что ж… Но паучка ты мне отдашь!
        – Отдам-отдам! А как жа?! – любовно поглаживая амулет, пообещал Сыромятников. – Найду покраше тебя, и отдам, – пробормотал под нос, а Наталья не поняла, переспросила:
        – Что покраше?
        – Накидку, говорю, покрасивше найди, да поласковей гляди, Оляпин ласку любит. Ценитель он! Истовый ценитель.
        И паучка в рукаве спрятал, от чужого взгляду подальше. Но Наташка, от ведь зараза кака! Стоймя минутами стояла, шоб характер выказать! Вона и сейчас стоит, всего изъела, глазюками ахает. Не выдержал Сыромятников, плюнул под ноги, растёр и вышел.
        Наталья к сундукам – рыться. Один, второй раскрыла – ищет. Была, была у ней накидка, цветами вышита, один краше другого. Оляпин не страшный, Оляпин – добр бывает, она ему глянется, она ему люба станет. Брошь чудесную получит, а там, глишь, и от Душегуба избавится – одна али с помощью чьей, как сложится.
        Голова думает, а руки, знай, добро перебирают: не то, не то, не то, опять не то! Да де жа, осподи?! Ах, вон она! Красота какая!
        Наталья встряхнула полушалок лёгкий, расписной, матушкой подаренный. Сложила вдвое. Хороша накидка, Василь Кузьмичу по нраву будет. Набросила на плечи, залюбовалась собой. Вспомнила, как по маменьке плакала, уткнувшись в этот платок. С той поры (годов семь, а то больше) и не доставала. И вот пришлось, пригодился подарок родимый. Что ж, а дальше, как сложится...
        – Как сложится... – заворожённо прошептала Наталья, не замечая, как сжала, собрала в кулак концы шали.

        Оляпин оказался не добр, но и не так суров, как душегуб Сыромята. Слегка пожурил за излишнее любопытство (а неча лазить по ларцам без дозволенья!), как хозяин, помял её стыдливые места (так ведь за тем и пришла? аль ломаться?), зато накормил сытно, рёбрышки свиные приказал подать с мясом, морковник переложить в серебряное блюдо, и даже соку яблочного велел налить. После чего отослал прислугу и жадно смотрел, как она ест, повторяя бесцветными губами движения её губ.
        – Уж какова красавица пришла! – похвалил одёжку гостьи, едва Наталья поднялась из-за стола, – ради меня, мотрю, таку шальку нацепила?
        – А как жа, Василий Кузьмич! Для Душегуба хоть чёрную надень, всё одно его буду. А вам я глянуться хочу. Ну-как, судьба свести надумает?
        У Оляпина в груди всё так и ёкнуло.
        – Неуж по нраву? А как Федор узнает?
        – Дык што, што узнает? Сам меня отдал. Поиграться удумал, а я тоже играть люблю, – так зыркнула глазами Наталья, что Оляпин отпрянул.
        – А ты опасная, Натаха! – сказал удивлённо. – Натаха-птаха. Ишь…
        Оляпин хотел добавить «крылья расправила», да слова застряли в горле отчего-то. «А ведь правильно, что бьёт её выжига, – подумал невольно. – Такую не драть – добра не видать».
        –…добра не видать, – прошептал, глядя, как ходит краса писаная по светёлке, как присаживается на мягкую, богато убранную кровать.
        «Добра не видать», – повторял неслышно, по пятам ступая за любопытной бабой: весь дом обошла Наталья, во двор заглянула, в амбар нос сунула, до псарни десяток шагов не дошла – собаки надрываться начали, да вдруг и затихли сразу.
        – А собаки меня лю-ю-юбят! Да. У Фёд Ильча псарни нету, токо Хан костлявый на цепи морду скалит. Намедни всех облаял, так и сожрал бы кажного, а меня увидал и замолк, хвост поджал. А ты спроси – почему?
        Она чуть обогнала купца и встала перед ним, в глаза его бесцветные взгляд плутовской направив. И Оляпин, как завороженный, спросил:
        – Почему?
        – А мы с ним варево из одной миски хлебали!
        И пошла, захохотала, в дом, оставив растерянного Кузьмича посреди хозяйства от гусей отмахиваться: на пригреве было жарко, весна разошлась не на шутку, живность обнаглела и так и сучилась под ногами.
        «Я те, гнида! Колькя, пошто за птицею не мотришь? Колькя, шалопут!» – донеслось до Натальи уже в сенях, и босоногий мальчишка чуть не сшиб её, выкатившись откуда-то из-за синей занавески.
        – Да я тока воды, я тута! – забормотал испуганно, но увидев, что уголки губ прекратившей, было, смеяться гостьи снова поползли вверх, сам смешно искривил рот.
        – Я тебе! – шутливо пригрозила ему Наталья, и сорванец, на ходу сунув ноги в калоши, тут же выскочил за дверь.
        Оляпин долго ждать не заставил, пришёл, довольно потирая руки, которыми минуту выкручивал ухо нерадивого работника. Доброе расположение духа ещё не покинуло старика, и Наталья решила слукавить.
        – Ну, дак, я пойду, Василь Кузьмич? Загостилась, аж совестно!
        – От хитра, Натаха! – ударил себя по ляжке Оляпин. – От за дурня меня держит! У нас с Фёд Ильичом сговор-от о другом был. Иль он думат, я угодья ему задарма отдам?
        - К-какие угодья? – так и обомлела Наталья.
        – Не твоего бабьего ума дела, каки. Твоё бабье дело юбку задрать да ко мне привалиться. А уж с остальным мы по-мужицки сами разберёмся.
        Оляпин распоясал штаны, строго поглядел на побелевшую бабу.
        – Што с лица-от сошла? Аль думала, не упомню? Не-е… Мне уговор с дружком-от мил, да и ты… тожа. Другой такой оказии, ажноть, и не представится боле.
        И он вплотную подступил к кушетке, на которой ни жива, ни мертва сидела молодка. От жилетки старого охальника пахло навозом и собачьей шерстью, Наталья сморщилась, отодвинулась, крепко сжала колени.
       – Пошто нос воротишь? – купец сгрёб в кулак её легко наброшенную на голову шаль, пребольно схватил за волосы.
      И Наталья не выдержала, заверещала:
      – Ой, батюшка, не позорь, Василь Кузьмич! Я паучка видала! Как заиметь его, придумала! Не тронь, расскажу!
       Оляпин так и остолбенел, руку безвольно уронил, гостью отчаянную опростоволосил.
       – Врешь, ведьма! Того самого?!
        – Ей-Бо! – перекстилась Наталья и ладонь распрямила: – Вот здесь лежал! Лапок восемь, все в рубинах. Взор застит – как блестит! Золото, чисто золото!
        Оляпин помолчал. Подумал. Штаны обратно запоясал и на лавку рядом с «ведьмой» сел. Мысли – гурьбой, гурьбой, как гуси во дворе, топчутся. Шумно от них в голове, в глазах темно да мошки… А Наташка сидит и – ох, помянешь Сыромяту! – бельмами зыркает. Вполбока повернулась, срамоту прикрывать не торопится, так и сидит – волосья распустила. Ах ты!
        – Ну?! Сказывай, чего удумала! На грех ты меня подбиваешь…
        – А что – на грех? Какой грех в том, чтоб взять у мужа то, что сам даёт? А потома распорядиться по-своему?
        – Так-таки и даёт? С чего ж?! – недоверчиво пробормотал Оляпин. – Никому и не сказывал-от, што драгоценность скрал. А тебе так прямо и даёт!
        – А у нас с им уговор был: он мне брошь, а я ему услугу.
        – Каку услугу?
        – А вот таку! – осмелела, захохотала Наталья, обнажив белые крепкие зубы – жемчуга, а не зубы. У Василь Кузьмича пред глазами картинка сразу замелькала: как рвёт она этими жемчугами кусок дубового мяса из пасти костлявого Хана. Так и передёрнуло всего от мысли адской. Плечом толканул насмешницу.
        – Сказывай, что взамен Сыромята посулил?!
        – А то и посулил, батюшка-свет-Василий! Что уж ему надобно, не знаю, только попросил он ублажить тебя, старого! А мне что, мне интересно! Чем вы, старые, друг от друга отличаетесь? Ну как? Пошли перину мять?!
        – Ах ты… чертовка, – не нашёлся, что сразу сказать, купчина. – Как есть чертовка. Ведь врёшь! Ведь токо-токо знать не знала, што Сыромята мою землю взял! Сам схватил, без ведома. И посевную затеял. Мало што, бурьяном поросло, мало што, не вспахана ни разу! А моё – не смей! Мы хоть и дружки, а кажный свою выгоду блюдет. От зараза! Аль думашь, не так силён, как миллионщик твой?! А?
        – Отчего ж? Дак только разве дело в силе? Тут хитрость нужна, батюшка-свет-Василий! Хитрость.
        И Наталья пристально посмотрела на жующего губы Оляпина.
        – Придумала я кое-что. Но одной не справиться. Что посулишь, коль задумку расскажу?
        Купец недолго думал, пальцы щепотью сложил и произнёс свистящим шепотом:
        – Вот те крест – на все четыре отпущу. Токмо брошка, чур, моя будет!
        – Что ж… Глянь дворовых, чтоб не слушали, да ко мне поближе двинься.

        С того дня пролегла промеж домами тайна. Заговор не заговор, но зачастила Наталья к Оляпину: спервоначалу шаль забыла, потом: «бумаги, ведь, Фёд Ильич, передать надобно», – а чуть позжее уж и вовсе стыд потеряла: «соскучилася, грит, поздоровкаюсь схожу!»
        – Нет, ты глянь, морда, што творит-от?! Дык я ж удавлю её своей рукою! Ан што, думат, у мне силы нету?! Ах ты, гнида, я те поскалюсь!!!
        Сыромятников замахнулся на злобно оскалившегося Хана, к которому с некоторых пор повадился ходить жаловаться на бесстыжую хабалку. Пёс посмирел и, поджав уши, угрюмо дослушал яростный шёпот хозяина. Понимал бы, о чём перебирает губами шептун, забился бы в конуру поглубже, в тот угол, где догнивали заеденные кости, и сидел бы, не высовываясь, до самой смерти своей голодной. Но понималось из всего сказанного только часто поминаемое имя хозяйки да его, Хана, собачье прозвище.
        Выговорившись, Сыромятников шёл в дом – гонять челядь. Наталье случилось неожиданное послабление – после того как подписал Оляпин все бумаги на спорные земли да устроил пир горой «за-ради вековой дружбы, что не порушилась ни за бурьян, ни за бабу!». Да и опасно теперь было бить жену, как прежде: брошку-то хоть и не отдал, но ведь видала же! Знает. Не нравилось Фёдору Ильичу, что не заикнулась даже про неё с той поры, как вернулась от дружка его, сластолюбца. И побыла-то всего ничего, а тихая стала, в чуланчике сидит – не красна, не бела – считает, пишет, лишний раз глаз от книг не подымает. Да только чует нутро зверя, где охотник прячется – чует купец-миллионщик, что удумала Наташка со свету сжить его, паука золотого в своём рукаве спрятать. А спользует для того страшную дружбу с шельмой старой, с Василь Кузьмичом любезным. Сговорились, как пить дать, сговорились. Ох, ошибся, ох, не додумал думу, не с той стороны подошёл к норовистой бабе, не умеючи объезжать начал. Хотел схитрить сам, а получилось, что оплели его, как ванятку. И что делать теперь, ума ещё не приложил.
       Зато Оляпин, купец прежде не каверзный, придумал, как свою часть плана сполнить. Наташка всё на себя брала, но наследника главного душегубского он, Василь Кузьмич, «приладить» должен был.
        Жил Сыромятников-младший в столице, к отцу за четверть века наведался только раз, да и то, чтоб разругаться в пух и прах. Жаден был миллионщик, но и Егор Фёдрыч не лыком шит оказался: забрал долю наследства землями, продал, не спросясь, и с деньгами был таков.
        – Токо што не проклял ево выжига, а так всё: один не сын, другой не батя, – опасливо зыркая по сторонам, нашёптывал Оляпин знакомому «шапочному», трактирщику. – Рази ж так по-людски будет? А ну как помрёт Сыромята, а сын и знать не знает?!
        – А с чего ему помирать-то? – подозрительно покосился хозяин на игравшего с досканом купца и промокнул лежалой тряпкой лужицу пролитого вина.
        – Дык старый он, с чево? – неподдельно удивился Оляпин.
        – А ты молодой! – хмыкнул трактирщик.
        – И я старый. Но моя копейка хозяев знает: я бумаги вёсен пять как справил. А сыновей хоть и гоняю, да с малолетства приучил родителя-от чтить. На Пасху кажный год мне избу моют. Бабы – стены тряпокой, а сыны потолки метёлкой. Елозят. Тьфу ты, чхун навозный! – прибил кулаком таракана и отчего-то вдруг помрачнел Василь Кузьмич. – Вот намедни побелить хотели, ан только на развод-от и хватило! Помощнички, ети их! Так хоть не в обиде смертной, а так – распря минутная. Схоронить мне придут – и то ладно. А у Сыромяты, штошь, ни сына, ни внука, да и молодка не больно жалует, всё больше огрызается. А вот намедни, слыхал я, – оживился, поближе придвинулся Оляпин, чуть не к самому лицу трактирщика приник, – слыхал, что болтает баба-дура, будто видала у него брошь красоты небывалой, и в руках сама держала!
        – Тот самый?! Паук?– вздёрнул бровь и бутыль с вином выронил из рук хозяин. – Да врёт, поди. – И остановил бегущую к краю стойки бутылку.
        – Дык, говорят! – качнулся Оляпин в сторону двери и наткнулся на чьи-то плечи. Стоявшие кружком чуть поодаль завсегдатаи кабака расступились, и купец прошёл к выходу – нарочито прямо, но пошатываясь.
        –…да ни в одном глазу!
        – А заносит…
        – И меня занесёт! от таких вестей.
        – Тю-у! вздоры пьяные! Из ума они оба выжили. Волк драный, говорят, жену ему продал.
        – Не продал, а одолжил за землю! А он, вишь, обозлился, что прогадал, да распускает теперь сплетни-то.
        Оляпин бы и за дверью постоял, послушал, что дале говорить будут – уж больно его «прогадал» стегануло. Обидно, что за слабоумного почли, обидно.
        Но дело было сделано.
        Двух дней не прошло, как Егор Федорович к отцу приехал. Земля слухами полнится, но тут, видать, не вынесла молвы, отдала, кому следует. Как не тяжек был на подъём столичный сын, но собрался скоро, подарков навёз много, с отцом обнимался крепко и, со стороны казалось, – искренне. Сыромятников растерялся, прослезился, от неожиданности расщедрился, зазвал соседей, устроил пир, до утра гуляли, ели-пили-лобызались и признавались друг другу в «приятии».
        Наталья украдкой взглядывала на Василя Кузьмича, отбившего свою и чужую коленку: то и дело ударяя то себя, то соседа рядом, мрачноватого усача, Оляпин радостно приговаривал: «От, хорошо устроилось! От, што сыновняя любовь делает!»
        То, что сыновья любовь взошла на алчности, его ничуть не смущало. Да и Наталья держала память цепко: прошла разок, махнула шалью, он и вспомнил, коль забыл. Среди общего веселья не казались странными их перехлёсты взглядами: куда подозрительней смотрелся сын, глаз не сводивший с отцовой жены. Сыромятников углядел интерес, по хребту сынка похлопал:
       – Э неээт, моя зазноба. Жаден я.
       – А пошто чужому отдал? – рыкнул Егор Федорович, плечом потолкав подбородок – разогнал ломоту в лопатке и сглотнул накатившую злобу.
        – Кто сказал?! – взметнулся Сыромятников. – Вот он, зараза?!
        Он ткнул хлыстом в сторону Оляпина, кружившегося возле Натальи.
        – Да на кой он мне?.. Я, буде, и сам не глухой: в первой же харчевне молва уши съела.
        – Так штош молва тебе ране в отцову сторону не свернула?! Али тошно было? Али баба не пущала? Али…
        – Али-баба, али-мужик! Чего взъелся?! Делов по горло, неотступного вниманья требвуют. А услыхал, купец недужен, так проведать, думаю, поспею. А ты вона каков, конь здоровый, пахать не перепахать!
        Что-то почудилось в голосе сына Сыромятникову, сощурился хитро, насторожённо, перхнул нарочито громко, рукавом рот вытер, руку распрямил, ладонь другую посредине наложил да и согнул в локте резко:
        – Вот тебе, – говорит, – хворь моя! И тебя, и всю свору твою переживу, у мне бабы молодые, я из них сок беру, свой век на их животе длю.
        Наталья охнула и опрометью в дом бросилась; шаль цветами пыль застлала. Тихо стало во дворе. Бочком-бочком гости потянулись к выходу. Через минуту толпа у ворот образовалась: заперты были ворота. Отец и сын зверем друг на друга смотрели, глазами душу выедали. Оляпин, сидя на тёсаной лавке, исподлобья за ними наблюдал, ногою чуть подрагивал.
        Егор Федорович первый не выдержал, головой помотал, как сон стряхивал, в отца словами плюнул:
        – Народ отпусти! Чего замыкаешься?
        Сыромята, не мигая, гвоздил сына вглядом – так, что ноги у рОдного чугуном налились, а лицо побагровело. Пробуравил этак и выцедил:
        – В дом иди. Разговор нужон. А Наташка пущай гостей спровадит. Будя, погуляли!
        Кивком дозволил холопу отпереть калитку.