Прохиндей

Валерий Кузнецов
 

 Жил на свете критик Милашко. Анализируя про¬изведение, он не мог побороть в себе желания очернить литературное детище, а заодно и самого автора. Особенно доставалось писателям-землякам, под¬ноготную которых недремлющий страж изящной сло¬весности знал, как свою собственную.
Вытащив на свет божий что-нибудь эдакое пикан¬тное, критик безжалостно сражал ядовитым пером свою жертву, по-милашкински положив ее на лопатки. Книги его, написанные небрежно и витиевато, на¬поминали словесный винегрет с неприятным запахом, в котором было намешано столько гадких словечек, что их вполне хватило бы на целую армию прозаиков. Бедняги эти не переставали поражаться изощренному мастерству великого комбинатора по части подтасовок и огульных обвинений и молили Всевышнего о ниспослании тому божьей кары.
О феномене провинциального критика, доводившего слабонервных писателей до инфаркта, заговорили в самой столице. В литературных кругах его имя стало нарицательным. Потеряла интерес к трудам Милашко, наконец, читающая публика, пресытившись мрачной манерой письма и не ведающим предела злословием.
Сам критик и рад бы возлюбить братьев по перу, но ничего не мог поделать с собой. Когда он садился за очередную рукопись, в него будто вселялся дьявол, настойчиво водивший пером. На какие только ухищ¬рения критик не пускался, чтобы избежать оскорби¬тельных пассажей, но тщетно: словно ядовитая змея выскальзывала из-под его злого пера, преисполненного высокомерной язвительности и заведомой иронии, вычурная скороговорка уводила от серьезного разго¬вора.
Один раз ему, кажется, чудом удалось избежать оскорбительных выпадов в адрес автора книги. Он уже дописывал заключительную главу, как вдруг вспомнил, что бабка писателя была еврейкой. Чувство лютой ненависти к жидам у него от природы и поделать с ним ничего невозможно. Пришлось закончить труд в привычном для себя ключе.
В другой раз задумал Милашко написать о творчестве известного публициста, пожалуй, единст¬венного, кого еще не успел "укусить", так как видел в нем своего единомышленника. Обычная журнальная статья выросла в монографический труд, обещающий автору очередной громкий успех на литературном небосклоне. И надо ж было ему прочитать накануне интервью с публицистом, осуждающим всякого рода фобии — русо, гомо, ксено и еще бог знает какие... Негодующий критик тут же навешал на уважаемого писателя дюжину ярлыков, причислив к сторонникам сексуальных меньшинств. Сел, как говорится, на своего любимого конька. Его всегда интересовали пристрастия других. Он так увлекался этим своим не совсем здоровым любопытством, что нередко забывал о собственных, не менее порочных слабостях. Но надо знать Милашко. Именно "грязное белье" пишу¬щей братии становилось главным его оружием в борьбе с противниками, в большинстве своем повер¬гаемых безоглядным критиком, не признающим неглас¬ного Кодекса писательской этики.
2.
Однажды Милашко появился в кабинете директора издательства и протянул свежую рукопись.
— О чем ваша книга? — неохотно полюбопытст¬вовал тот.
— О последнем, нашумевшем, романе Тяжелого.
Издатель ленивым жестом указал на кожаное кресло. Милашко снял причудливую широкополую шляпу и присел на краешек. Длинный клок его рыжих, полукругом уложенный вокруг плешивой го¬ловы волос, упал вниз, напоминая косу.
— Книга произведет фурор, уверяю вас,— без ложной скромности выпалил критик, забрасывал на¬верх непослушную косу.
— Охотно верю,— захохотал издатель.— Помнится, лет десять назад вы уже произвели фурор вперемеш¬ку со вселенским скандалом. Сам председатель прав¬ления Союза писателей примчался в наши края защищать от вашего чрезмерного остроумия писателя Тяжелого, Если бы у нас практиковались дуэли, он без колебания вызвал бы вас на поединок.
— В отличие от него, я в более выгодном положении,— нашелся не привыкший смущаться прав¬долюбец Милашко.
— То есть?
— При мне всегда имеется оружие и я в любой момент готов к сражению. Это моя критика.
— О, да! Этого у вас не отнять. Значит, вы и на этот раз убиваете всеми почитаемого писателя? — встревожился издатель, подозрительно посмотрев на объемистую рукопись.
— Помилуйте, господин директор! Я никого не убиваю. Я — кри-ти-кую, разбираю, подытоживаю...
— Роман или писателя? — не унимался издатель.
Милашко не счел нужным отвечать на эту кол¬кость. Что написано его "мудрым" пером — ничем уже не вырубишь.
3.
— Это ваш окончательный вариант? — холодно спросил издатель после того, как прочитал рукопись.
— А вы считаете, если я принесу другой, роман от этого станет лучше? — съязвил критик.
"Лучше — не знаю, но гаже тебя не пишет никто — это уж точно",— подумал директор изда¬тельства.
— И ничто не в силах изменить ваш суровый приговор? — спросил он не то в шутку, не то всерьез.
— Даже если сам Христос спустится с небес, я не заменю ни слова!
— Еще бы! — воскликнул издатель.— "Истинно русский" никогда не уступит еврейскому сыну. Тем более такого масштаба критик...— Скажите,— ожи¬вился издатель.— А Библию вы осмелились бы критиковать?
Милашко брезгливо поморщился.
— Этот плод фантазии больного воображения религиозных фанатиков? Представьте, рука не дрог¬нула бы.
"На тебя и в самом деле креста нет. Посмотрим, что ты, голубчик, запоешь месяцев через восемь".
— А вы не задумывались о том, что однажды ваше оружие может выстрелить в вас? — спросил он, не сводя с Милашко пристального взгляда.
— Говорят, незаряженное ружье и то раз в год стреляет. Но мое оружие всегда наготове,— с достоинством ответил критик, кокетливо улыбнувшись.
4.
Тридцатилетие творческой деятельности известного прозаика Тимура Тяжелого было омрачено выходом в свет книги Милашко, который в присущей ему уничижительной манере развенчал многолетний труд писателя, приуроченный к юбилею казачьей столицы. "Читается толстый роман крайне тяжело, словно соответствуя фамилии его автора,— писал критик.— Поначалу, думал прочитаю книгу в одночасье, поощряемый и подстегиваемый гипнотическими заклинаниями "собратства", или как говорит Т. Тяжелый, "круга". Ан нет! Не вышло. Так и подмывало захлопнуть книгу на самой ее середине и долгое время не открывать. И это мне-то, профессиональному критику, долг которого — быть выше обычных читательских эмоций. Именно середина стала третей¬ским судьей, вынесшим суровый, но несомненно справедливый приговор автору, воочию подтверждая, что все-таки он не мастер большого эпического полотна. Как ни тяжело писать, но истина превыше личных симпатий или антипатий: именно романы писателю Тяжелому не удаются, ибо они напоминают кафтан с оборками, не более... Ему бы писать небольшие прелестные повести, рассказики, эссе... Было бы больше проку..."
И в таком духе вся книга критика.
Встреча с директором издательства была короткой, но памятной. Критик вручил ему свою книгу о романе Тяжелого, заметив с присущей ему хвастливостью, что, к сожалению, и на этот раз его оружие выстрелило без промаха. "Что поделаешь? — развел руками издатель.— Кто-то в поте лица создает литературный труд, а кто-то его методично разрушает, э-э, простите, оценивает. Хотя бывает и наоборот! — произнес он, с удовольствием протягивая новый роман Тяжелого "Прохиндей".
— Тимур Тимурыч разразился еще одним тяжелым шедевром! — воскликнул изумленный Милашко.— О чем же он?
— Да так. О жизни одного провинциального критика,— с деланым равнодушием ответил издатель.— Собственно, вам ведь по долгу службы все равно придется его прочитать. Как говорится, критик о критике...
У Милашко неприятно защемило на сердце. Давно он не испытывал такого тяжелого чувства. "Не к добру",— мелькнуло у него в голове. Интуиция редко подводила его.
5.
Роман, главным героем которого стал сам Милашко, критик прочитал, что называется, за один присест. Казалось, он постарел на десяток лёт. В вечно бегающих, беспокойных глазках на посеревшем, и без того отталкивающем лице, застыл огонь кровной обиды, жажды отмщения. Он беспрестанно принимал сердечные капли, хватался за телефон, в приступе гнева швырял ненавистную книгу и вновь принимался с торопливой жадностью перечитывать отдельные ее страницы.
Ночью приснился ему сон. Будто сидит он в переполненной литературной гостиной в томительном ожидании презентации проклятой книги Тяжелого, висящей над головой как Дамоклов меч в виде огромного макета. Сидит, как изгой, выставленный на посмешище. Стены увешаны цветными иллюстрациями из нашумевшего "Прохиндея", любимыми изречениями главного героя Тимофея Штучкина, а также библей¬скими заповедями. Вокруг только и разговоров что о романе.
Среди приглашенных отец Серафим, издатель, журналисты, критики из Москвы и Санкт-Петербурга. "Осмелели фарисеи,— с досадой подумал Милашко и крепко выругался.— Давно ли мое имя вы произно¬сили едва не шепотом и с оглядкой? Забыли, жалкие подмастерья?! Ничего, придет время, я напомню вам, кто есть кто. Еще будете лебезить и заискивать перед Милашко!" Собравшись с духом, он плюнул в шумно споривших писателей. Звонкая пощечина в мгновенье подняла его на ноги. Оплеванная жена закатила истерику. "Да не в тебя я плевал, дура! — оправдывался он.— Роман мне приснился, понимаешь?" "Лучше я досмотрю этот идиотский сон, чем снова лягу с психопаткой",— ворчал Милашко, укладываясь в соседней комнате.
Отдельные главы романа были инсценированы. Милашко сидел ни живой, ни мертвый. Перед глазами вставали дела давно минувших дней.
...Проклятая вечерняя школа с ее профсоюзным комитетом, состоявшим из затюканных моралистов, в основном, подержанных / учительниц. Эти святоши хватались за головы и сокрушались, отчитывая его как мальчишку. Мол, кто бы мог подумать, что молодой учитель, такой скромный, такой вежливый, с изящными манерами и бархатным голосом ведет распутный образ жизни, поколачивает жену, морит голодом собственного ребенка, не выделяя на его содержание ни гроша, избивает учащихся. Это же позор для всего народного образования страны! Заплаканная жена умоляла профком повлиять на непутевого мужа, а папаша избитого ученика гро¬зился сломать хребет учителю-хулигану. Эти старые профкомовские кикиморы раскопали, что он втихаря устраивал богатеньких абитуриентов в институты, писал за них сочинения и все такое. Тимофей Кузьмич выворачивался как мог, с трудом выторговав строгий выговор. Замял он и историю с рукоприкладством, подкупив родителей пострадавшего отпрыска. Уголовное дело, заведенное на него в отделении милиции, так и осталось тайной, покрытой мраком.
Зато потом карты его жизни пошли, что называ¬ется, в масть. Школа — случайное недоразумение в его биографии, хотя и стартовый прыжок прямо в высшее учебное заведение.
Первое время преподаватель кафедры литературы Штучкин был душой коллектива. Но вскоре манерный весельчак со звериным оскалом стал такие коники выкидывать, что всем стало ясно, какую змею пригрели они на коллективной груди. Лет десять факультет сотрясали скандалы: он гудел, словно растревоженный улей, ходил по судам и прокуратурам, страдал инфарктами и инсультами. Тимофей Кузьмич стравливал кафедру с кафедрой, курс с курсом. Кандидат наук (да, да, по иронии судьбы и спятившей с ума фортуны Штучкин ходил уже в ученых — спасибо тещины огурчики помогли!) — по головам галопировал к заветной цели. Он втемяшил себе, что созрел для должности декана. Разработал грандиозный план по захвату власти. Декана Берлинова, обвинен¬ного в тяжком преступлении, затаскали по судам, а правдолюбца . профессора Зыкова затравили противни¬ки, вдохновляемые тем же Штучкиным. Деканом он, правда, так и не стал, но профессорский состав пополнил, по сей день вызывая у здравомыслящих -коллег гадливую усмешку.
Сбылась и другая мечта его жизни — вступление в Союз писателей. Чудеса, да и только. Любит фортуна Штучкина, и все тут. Видно, такой уродил¬ся — удачливый и изворотливый. Выходит, на то он и Штучкин, чтобы штучки всякие вытворять, людям на удивление, себе в утеху.
Писатель творил теперь в собственном домашнем кабинете четырехкомнатной квартиры в самом центре города в 75 квадратных метров, полученной в фантастически короткий срок. Взамен на кооператив¬ную о трех комнатах с возвратом Штучкину ее стоимости. Не видать бы ему этих хором, как собственных ушей, если б не предоставил в комму¬нальную службу справку о том, что сражался с гитлеровскими полчищами. И это в десять-то лет отроду! Вы бы сроду не додумались до такого, а неутомимый выдумщик Штучкин такую бумагу раздо¬был.
В зале завозмущались. Нервы писателей, в боль¬шинстве своем людей пожилых, не выдерживали.
Милашко сидит в уникальной библиотеке, в кото¬рый раз любуясь редчайшими собраниями сочинений. Если б не его решительность — не видать бы ему этого богатства. Безмолвное царство книг — память о старом профессоре, который перед смертью просил своего любимчика (втерся-таки в доверие) передать единственное свое достояние институту, в котором преподавал со дня основания. Тимофей Кузьмич малость перепутал, поселив библиотеку в собственной квартире. А что не выполнил последнюю просьбу учителя — что ж, не судьба, видно...
Этот эпизод из жизни критика переполнил чашу возмущения приглашенных на презентацию. Они бро¬сились стаскивать Милашко с пьедестала. Старейший писатель Непомнящий схватил его за растрепавшуюся косу. "Отпусти, падла! — закричал Милашко не своим голосом.— Совсем крыша поехала?! Я же не Штучкин, я — Милашко, понимаешь?!" "Лучше бы ты был Штучкиным,— выкрикнул в ответ Непомнящий.— Того, бумажного, ни за что не схватишь. А ты рядом, как бельмо на глазу. Попил нашей крови, подлец!" И стал наматывать косу на руку.
Милашко закричал. От собственного вопля и проснулся. В комнату вбежала перепуганная жена. Милашко сидел на кровати со взмокшей лысиной, ощупывая болтавшийся клок поседевших волос.
— Опять роман? — спросила она сочувственно.
— Будь он проклят! — в сердцах выкрикнул Милашко трясущимися губами.— Чувствую, этому кошмару не будет конца.
И он сел за работу. Опытная рука невольно вывела: "Отрицательный персонаж Т. Тяжелого не только злодействует, но и зависает на собственном смехотворно малом удельном весе..." После первых строк своей будущей книги критик почувствовал облегчение, душа его постепенно становилась на место. Боже, как мало нужно человеку для счастья!..