Краски - роман с краткой аннотацией в начале

Михаил Разиньков
 Аннотация для облегчения чтения
КОГДА РИСУЕШЬ РАЗНЫМИ ЦВЕТАМИ (КРАСКИ):
 романтический монолог

 Роман представляет собой повествование о молодом человеке, живущем в Воронеже.
 Основная линия романа – это жизнь главного героя. Он выдумал себе же-ну и живет с ней, и только в конце понимает, что его женщина – иллюзия. Друзья его не пытаются эту иллюзию развеивать, некоторые, наоборот, даже поддерживают ее.
 Помимо прочего, герой видит окружающее в ярких красках: они проявля-ются время от времени, и это перерастает в патологию.

Краткое содержание

 Часть первая. Числа мая. Герой, Владимир, гуляет по Воронежу, беседует и раздумывает. У своего друга, вольного художника, он видит портрет своей жены.
 Часть вторая. Числа июня. Сам достаточно интеллигентный, герой работа-ет на стройке, потому что ему работать больше негде. Однако, он встречает своего старого друга – Балрога, который предлагает ему новую работу. В конце части – описание отношений героя с женой.
 Владимир устроил праздник вместе с женой. Собираются его друзья, бе-седуют с ним и с его вымышленной девушкой, после чего гуляют по городу.
 Часть третья. Числа июля. Герой работает на новой работе, вспоминает случаи из своей прежней жизни. В конце главы его избивают.
 Часть четвертая. Числа августа. После того, как ему никто не помог дома после драки, Владимир начинает догадываться, что его жена – иллюзия. В конце концов, он убеждается в этом, но не может поверить. Он собирает дру-зей, но сам представляет себе исчезновение жены, Инги, как развод.
 Часть пятая. Числа сентября. Герою больно. Оказывается также, что его друг, Балрог, пригласил его на работу только для того, чтобы отомстить. По-сле событий, описанных в числах июля, Балрог сошел с ума.
 Часть шестая. Числа октября. Таким образом, герой теряет практически все, но он размышляет о произошедшем, не хочет отказываться от красочно-го восприятия мира. Во многом он понимает, что та культура, в которой он вращается, принимает его таким, какой он есть, хотя ему многое в этом и противно.







МИХАИЛ РАЗИНЬКОВ


КОГДА РИСУЕШЬ РАЗНЫМИ
ЦВЕТАМИ (КРАСКИ): Романтический монолог


ОГЛАВЛЕНИЕ


Посвящение и эпиграфы не просто так

Часть 1. Числа мая

Часть 2. Числа июня
 
Часть 3: Числа июля

Часть 4. Числа августа

Часть 5. Числа сентября

 




 И тем не менее…




 «Около полуночи взошла луна. Вскоре после этого Джейн заметила движение на лбу Пи-тера, в самой середине. Медленно появилась черная трещина, пошла вниз, стала расширяться. Его лицо разорвалось как бумажная маска. Что-то темно выползло из щели, расправило влажные крылья, взмахнуло ими и улетело. За ним стали выползать другие темные существа, сперва одно, потом три сразу, потом пять. Все они выжидали мгновение, распахивали крылья и улетали. Вот они пошли целым потоком. Это была стая шершней.
 - Пойдем отсюда!»
 
 Майкл Суэнвик
 «Дочь железного дракона»


 
 «… анимация для меня, если говорить предельно точно, воплощенная в сказку идеальная жизнь, волшебный мир, в котором я могу создавать чудовищных мерзавцев и прекрасных ге-роев, где сразу видно, какая красота – настоящая, а какая – всего лишь приманка, которую герой обязательно распознает и преодолеет. Но это и яркость красок, тех красок, в свете ко-торых вижу мир я, а не сетчатка глаз, где кожа может быть голубой, глаза – фиолетовыми, а любовь – высокой».
 
 Энтони Ван Эмрейс
 «Интервью на церемонии открытия павильона The Cartoon в Москве»



 "Чернозем здесь знатный: может и живого человека родить.»
 
 Милорад Павич
 «Пейзаж нарисованный чаем»



 И ничего! Иллюзии? Пустоты?
 Присутствием заполнены невидимые комнаты!
 Гиселер



 


 ЧИСЛА МАЯ

 Двадцать восьмое, понедельник.
 - Бетта.
 - Белла.
 Обе девушки сели напротив меня. Первая – светло-ярко-рыжая, в черных штанах, сине-белых кроссовках, серых от уличной пыли, и алой майке с зеле-ным пацификом. На шее – тонкая серебряная цепочка. В правом ухе – три коль-ца. В левом – два. На указательном пальце – печатка с орлом. Крылья орла на-столько выдавались в стороны и девушке было неудобно, но печатка здесь была знаком отличия, хотя лично я не носил никаких перстней. Нос, на мой вкус, ма-ловат и вздернут вверх. Длинные ресницы и колючие серые, даже светло-зеленые глаза. Это – Бетта, мне она понравилась больше.
 Вторая, Белла, была похожа на экипированного американского спецназовца: армейские берцы, защитные пятнистые штаны с обилием громадных карманов, черная облегающая майка без рукавов, прикрывающая плоскую грудь, абсо-лютно черные, непроглядные очки. На шее – цепочка с армейским медальоном. Колец она не носила, печатка тоже изображала орла, но сложившего крылья. Стрижка – по военному короткая, почти ежик, и если бы не темно-зеленый цвет волос, я бы подумал, что она служит. Была и другая деталь – ногти, кроваво-красные у Бетты, Белла красила черным лаком. Она подводила губы каранда-шом телесного цвета; не пользовалась, в отличие от своей подруги, пудрой или тушью. Глаз ее я так за время нашей беседы и не увидел. Разговаривая, она смешно выпячивала нижнюю челюсть, отчего в речи ее было полно шипящих.
 Солнце палило во всю, и у Беллы по виску проложил дорожку ручеек пота. Она знала о нем, но чувствовала, что мне это понравилось и не вытирала.
 - Ты что будешь? – спросила Белла.
 Бетта потянулась, тряхнула художественным беспорядком копны волос:
 - Жарища. Давай лимонада или пива.
 - А что лучше, лимонад или пиво? – поинтересовалась Белла. Она оберну-лась, посмотрела на стойку кафе, потом на спины облепивших столики студен-тов, потом – решила. – Может пиво вечером, сейчас – неохота.
 - Волоки лимонад, а я пока место забью, - согласилась Бетта.
 В солнцезащитных очках Беллы промелькнула моя утомленная физиономия.
 - Только побыстрее, - напутствовала Бетта.
 Я слышал о них раньше. Сначала я подумал, что хорошо, если бы ее подруга постояла в очереди у стойки подольше, мне хотелось поговорить с Беттой, она казалась неглупой. Что она представляет из себя без второй? Хотя я не знал, ка-кую из них правильнее было бы называть первой, а какую – второй. Но Бетта не проявляла ко мне никакого интереса, черт, я и не собирался с ней знакомиться – дохлый номер. Только поговорить.
 Белла отсутствовала минут пять. Ее скрыли от нас молодые люди, подошед-шие недавно. Интересно, где они собираются садиться? Мест нет. Уже к концу третьей минуты Бетта начала нервничать: ерзать и разглядывать свои и мои пыльные кроссовки. Наконец, Белла вернулась с двумя одноразовыми белыми, под цвет стола, стаканчиками и полуторалитровой бутылкой крем-соды. «Ис-точник жизни» - машинально прочел я на этикетке.
 Бетта улыбнулась. На верхнем клыке сверкнула железная коронка, явно вставленная для шика. Улыбка была серьезная, но детская. По-детски дрогнули напудренные щеки, поползли вверх уголки обкусанных губ, на лице отразилась особая, доступная только детям и молодым женщинам нежная радость.
 После этой улыбки у меня не осталось сомнений. Я много слышал о них, правда, имен обычно не называли, а если и называли, то я не запоминал за нена-добностью. Они были очень молодые, практически девочки лет пятнадцати-шестнадцати, или, может быть, студентки первого курса. Точно – они. Никита предупреждал, что с ними лучше не связываться, говорил, что они даже кому-то морду расцарапали, но не уверен. Думаю, они это сами придумали, для понту. Подобные поступки поднимают уровень шифгретора. Да, скорее всего приду-мали, но не факт, не факт.
 - Долго, - укорила Бетта.
 - Так, - пояснила Белла.
 Я видел, что, несмотря на их полную самодостаточность, сегодня они были предрасположены поговорить. Только разговоры они, наверное, вели постоян-ным дуэтом, никогда – отдельно друг от друга. Предположение мое оказалось верным, девушки не предполагали сидеть молча и Бетта заговорила первой:
 - Молодой человек, вы не подскажете двум миловидным девушкам, сколько сейчас часов-минут?
 - У девушек нет своих часов? – спросил я, пристально посмотрев на громад-ный циферблат мужских часов Беллы.
 - Мои всегда торопятся, - пояснила Белла, - а Бетка никогда часов не носит.
 - И не буду, - сказала Бетта. – Время заставляет торопиться. На уроках я по-стоянно смотрела на часы – ждала перемену. И все становилось тягучим и дол-гим. А на перемене с ужасом ждала, пока закончится перерыв. Часы – не для меня.
 - Лучше настоящий поток жизни, - подтвердила Белла.
 - Лучше – настоящая жизнь, без времен и ожиданий. Я признаю только изме-нения природы.
 - Здесь мы – натуралы.
 - Ха, натуралы, - усмехнулась Бетта и стрельнула глазами. И уже ко мне: – А ты?
 - Что именно? – спросил я.
 - Любишь природу?
 - Я всегда ношу с собой часы.
 - Ты, наверное, относишься к числу тех, кто, забывая дома будильник, посто-янно смотрит на голую руку и нервничает.
 - Молодой человек не ответил, - напомнила Белла.
 - Без пяти, по Москве и Воронежу, - сказал я. – Жарко, температура в тени – двадцать три, на солнце – двадцать восемь градусов Цельсия. Сухо и осадков не ожидается.
 - Молодой человек – метеоролог? – снова стрельнула глазками Бетта.
 Белла подняла вверх уголки рта, наверное, это означало улыбку. Жестко и презрительно, - наверное, это было частью игры. Я решил пропустить преды-дущую фразу мимо ушей.
 - Вы – Бетта, - сказал я, показывая на Беллу, - а вы – Белла?
 - Наоборот, - ответила Бетта. – Нас обычно не путают, мы обычно выделяем-ся.
 - Да, несколько отличаетесь от других.
 Белла осторожно открыла крем-соду и разлила на три стакана, они хотели продолжить разговор. Напиток забурлил, но пена тут же осела, совсем не как пиво.
 - Учитесь?
 - В универе, - пояснила Бета, подмигнув подруге.
 - Я пед заканчивал пять лет назад.
 - Работаешь?
 - Работаю, езжу по городам агентом по недвижимости.
 Белла поверила. Бетта – нет. Ладно, я – вру, но они, скорее всего, тоже. Не хотим откровенничать, как хотим.
 Бетта постучала перстнем по столу, отпила лимонад, совсем чуть-чуть, едва касаясь губами влаги. Глаза ее смотрели то на Дом офицеров, то на меня. Заду-малась. О чем?
 - Посмотри на машину на проспекте. Это не Танька? – спросила она Беллу.
 - Какая?
 - Вон та, синяя.
 - Синяя? Так это «пятерка», Танька на «шестерке» катает.
 Я машинально обернулся. Поворачиваясь, я успел разглядеть, что Белла не-заметно, кончиками пальцев, касается раскрытой ладони Бетты. Если бы я ниче-го о них не знал, я ничего не заметил бы, или не придал значения. Бетта от удо-вольствия чуть прищуривает глаза. Им, наверное, нравится сам процесс – делать это прилюдно, но стараясь, чтобы никто не замечал.
 - Вчера мы гуляли в «кольце», фонтан смотрели, и я видела парня, похожего на тебя, - сказала Бетта. – Ты вчера в сквере не гулял?
 - Нет, - покачал головой я, выпивая залпом свою крем-соду, - вчера у меня было полно дел. Мой друг, художник, устраивал нечто вроде картинной гале-реи, как раз недалеко отсюда, и пригласил меня. Вчера вечером я как раз к нему заглядывал, помог с уборкой помещения.
 - А сама выставка вам понравилось? – спросила Белла и коснулась мизинцем колена подруги.
 - Да, в принципе неплохие картины. У моего друга такой, необычный стиль – небрежный и непродуманный, кажется, что он хочет сначала изобразить одно, а, в конечном итоге, получается совсем другое. Он говорит, что хотел бы вывер-нуть все наизнанку и поглядеть общие внутренности. Но вообще-то я все его полотна видел раньше, он мне их все показывал и часто рассказывал о чем они, собственно. В структуре и в смысле большинства из них без авторских коммен-тариев трудно разобраться, если вообще возможно. Я – дилетант, часто мне нра-вятся те картины, о которых он отзывается весьма презрительно. Мой друг говорит, что они слишком грубые, слишком четкие, слишком однозначные, и слишком простенькие. В его лексиконе эти слова – ругательства.
 - Он что-нибудь продал? – спросила Бетта, отвечая на прикосновение Беллы.
 - Мой друг – энтузиаст. Слишком большой энтузиаст, честно говоря. Мой друг считает, что творить надо для творчества, то есть, как я понимаю, для себя. Он не собирается продавать ни одной из своих картин. Пишет, рисует, а толку нет. Не знаю, как насчет величины таланта, но я бы купил себе парочку картин, повесил бы на работе над столом. Честно говоря, он слишком держится за свои картины, кажется, никому даже ни одной из них не подарил.
 - Возможно ты не такой уж ему и друг, - сказала Бетта, поглаживая тыльной стороной ладони бедро Беллы. – Может вы просто – знакомые? У меня был па-рень, - Белла сохраняла спокойствие, - он постоянно говорил о друзьях – ху-дожниках, писателях, актерах. Сначала я думала, что он хвастается, как обычно это бывает с парнями, а потом оказалось, что он просто притусовывается. Я та-кого не люблю, уж лучше ври, если ничего из себя не представляешь.
 - Я с ним в одной школе учился, в одном классе.
 - Скажите, а много народу пришло на его выставку? – спросила Белла, пово-рачиваясь к подруге.
 - По правде сказать, не очень. Три человека. Но я на самом деле считаю, что он – неплохой художник. По крайней мере, творческая личность и старается не создавать ширпотреб. Знаете, он и еще стихи пишет. Честно говоря, думаю, что его основной талант все же – картины, стихи – так, для слов. Думаю, он посте-пенно станет профессиональным художником, а потом уже все от величины та-ланта зависит. И, по-моему, ему нужен еще и хороший менеджер.
 - У меня дома висит репродукция «Всадницы», - сказала Бетта, - Кто ее на-писал?
 - Не помню, - честно признался я.
 - Брюллов, кажется, - уточнила Белла, улыбаясь своей жесткой улыбкой.
 - Отвратительная картина, - заключила Бетта. – И отвратительная репродук-ция. Выполнена под настоящее полотно, но мне все равно не нравится. Когда умрут мои предки и квартира перейдет мне, я эту всадницу торжественно сожгу во дворе вместе с кобылой. Устрою языческое празднество! Мне это нравится куда больше, чем таскать на шее молоток*.
 Белла снова улыбнулась, но уже естественнее, нежнее. Она, будто бы неча-янно, по ошибке, взяла стакан Бетты, и провела по нему губами, собирая с краев еще не высохшие остатки слюны. Она даже не стала отхлебывать. Бетта, будто в отместку, ущипнула ее, та ойкнула и отвернулась, сделав вид, что рассматрива-ет вереницу застопорившихся автомобилей.
 Через дорогу переходила толпа школьников.
 - В музей ведут, - сказал я, прослеживая взгляд Беллы.
 - Наверное, - согласилась она, не оборачиваясь.
 - В Крамского что ли? – спросила Бетта. – Говорят, его сейчас отреставриро-вали, надо бы сходить. По сравнению с питерским Эрмитажем, конечно, пол-ный отстой, но все ж – культура.
 - Я чаще бываю в Москве, - сказал я. – Кстати, раз уж мы заговорили о ху-дожниках, вы не были в переходе рядом с Парком Горького? Там множество разных картин, на любой вкус. Возможно, вам они понравились бы куда больше пресловутой «Всадницы», тем более в искусственном исполнении.
 - Ширпотреб, - фыркнула Бетта и бросила долгий взгляд на спину Беллы.
 - Но высокого пошиба, - возразил я. – Качественный ширпотреб. Я подумал, может, со временем, вы бы заменили столь не приглянувшуюся вам «Всадницу» картиной, более похожей на произведение искусства, чем постер.
 - Ширпотреб не принимаю в принципе, - сказала Бетта.
 - Вы сказали, что вы – натурал. В этих картинах есть определенный натура-лизм, естественность. Не всем же быть гениями, надо дать шанс и обычным та-лантам, тем более, что их картины, честно говоря, порой не сильно отличаются от творений общепризнанных гигантов.
 - Брехня это все, - не согласилась Бетта. – Но ты – занятный парень, стихи, наверное пишешь.
 - Нет, я в стихах ничего не понимаю. Разве поэзия – удел агентов по недви-жимости? Мне и без стихов прекрасно живется.
 - Шуберт писал свои вальсы будучи еще мелким банковским служащим, бух-галтером, кажется, - сказала Белла, оторвавшись, наконец, от наблюдения про-спекта.
 Школьники к этому времени уже скрылись из виду, но машины по-прежнему стояли, сигналя и наполняя воздух выхлопными газами. Особенно старался по-трепанный девятый «Икарус», испускавший клубы темно-серого, почти черного дыма.
 - Вот в Вену я бы съездила, - помечтала Бетта, виновато поглядев на подругу.
 - Хемингуэй был невысокого мнения о Вене, - заметил я. – По крайней мере, к Будапешту он относился лучше.
 - А я бы и в Будапешт съездила. Там, наверное, очень красиво. Как жаль, что у меня папа – не банкир, а брат – не брокер, и как жаль, что все это так далеко. Я бы с удовольствием прогулялась до Будапешта, или хотя бы до Вены, - сказа-ла Белла, примирительно наливая новую порцию крем-соды в стаканчик Бетты.
 - Честно говоря, я и до Варшавы бы прошелся, - сказал я, - будь она в паре километров отсюда, но, к сожалению, дальше Киева я не уезжал.
 - Белла помешана на Киеве, - заметила Бетта и потянулась к Белле, та осто-рожно засунула руку ей под майку. – Одно время она тянула меня туда, требо-вала, уговаривала, кормила обещаниями о многочисленных друзьях. Я там, к счастью, была раньше нее. По мне, так ничего особенного в этом Киеве нет, сплошные хохлы, по-русски принципиально не разговаривают. Скучный, жар-кий город.
 - Особенный, особенный! – возмутилась Белла. От негодования, она даже вытащила руку из-под майки подруги, но та, не церемонясь, провела пальцами по ее губам. Я готов поклясться, что Белла от удовольствия высунула кончик языка.
 Они уже почти не стеснялись меня. Думаю, по крайней мере одна из них зна-ла, что я обо всем догадываюсь, но, опять же, не факт. Здесь нельзя сказать со стопроцентной уверенностью, они были слишком заняты собой, мелкими, едва уловимыми деталями, обращая на меня внимание лишь постольку, поскольку мое присутствие добавляло в их игру интригу чужого присутствия.
 - А что именно вам понравилось в Киеве? – спросил я Беллу. – Культура, или сам город – планировка, дома, быть может, украинцы?
 - Украинцы очень своеобразны, - сказала Белла. – Я в тусовках повращалась: гуляли по ночам, пели песни, танцевали прямо на тротуарах под уличный ор-кестр, пили пиво. Это очень весело, прекрасно. У меня остались только самые радужные воспоминания.
 - Мило, - вставила Бетта, раздраженная тем, что Белла уделила мне внимания больше, чем ей хотелось бы. – По Воронежу, конечно, нельзя гулять, петь песни и плясать до упаду. Если ты так истосковалась по дискотекам, обещаю тебя сводить во «Фламинго». Бедненькая, совсем ударилась в ностальгию непонятно по чем.
 - А Днепр, вам понравился Днепр? – спросил я, не обращая внимание на раз-дражение Бетты. Мне хотелось вывести ее из себя, в отместку за показную гру-бость, которой она меня одаривала на протяжении всего нашего разговора.
 Белла будто и не замечала, что ее подруга нервничает, спокойно отвечая на вопрос:
 - Вы хотите, чтобы я вам о нем рассказала? О своих впечатлениях? Он пока-зался мне очень широким, и очень, очень чистым. В нем есть фундаменталь-ность, слитность, уверенность и монолитность. Он похож на реку куда больше чем Дон. Это действительно романтично.
 - Ты, парень, гляжу, любознательный, - усмехнулась Бетта, и, на сей раз, в ней не было почти ничего детского – один возраст. – Стишок свой прочитал бы, что ли.
 - Я же сказал, что не пишу стихи.
 - Поэт, поэт, - настаивала Бетта. – Я поэтов чую, у меня на поэтов – нюх.
 Белла успокаивающе потерлась коленом о бедро подруги. Сейчас они смот-рели друг на друга, и, казалось, разговаривают только между собой, но обраща-ясь ко мне.
 Я выжидал, пока вспышка ревности пройдет. Ощущение того, что я станов-люсь лишним, нарастало и оно заключалось не в разговоре, а в его многообраз-ных оттенках, и даже не столько в этих оттенках, сколько в кратких паузах ме-жду фразами, превращавших беседу в фарс. Крем-сода заканчивалась, людей в кафе набивалось все больше, и находиться здесь было уже малоприятно; я – не любитель пота и сутолоки. Две лесбиянки слишком ревностно оберегали себя и друг друга от любого вторжения извне. В их компании я действительно ощущал себя чужаком, ненужным и безынтересным. Но я никогда не бегу. Я хотел уйти не так, не так. Поэтому, я обратился к Бетте:
 - Вы настаиваете на моих поэтических склонностях, следовательно, знаете, что такое – сочинять не понаслышке.
 - Ты невнимателен, - сказала Бетта. Кажется, я действительно сильно вывел ее из себя. – Я же говорила, что учусь. На филологическом. Но я более откро-венна, чем ты. Конечно я пишу, человек нашего круга не может не создавать, и не скрывает этого, а выставляет напоказ и гордиться своими талантами.
 - В каких же формах, если не секрет, вы работаете?
 - Не секрет. Я пишу прозу: рассказы, повести. Хотела было написать роман, но посчитала это графоманством.
 - Думаю, в вашем возрасте рано замахиваться на крупные формы, - заметил я.
 - Ты что, критик?
 - Скорее, интересуюсь. Советую прочитать ваши произведения кому-нибудь.
 - Она мне читает, - сказала Белла.
 - И только ей буду читать. Я вообще не представляю, как парни… как эти мужики смогут по-настоящему оценить тонкое искусство.
 - Да, - согласилась Белла, - мужчины слишком грубы для творчества. Их кар-тины однозначны, их стихи одномерны, их романы растянуты и помешаны на сексе. Они постоянно хотят женщин, представители их пола для них сплошь – садисты, у которых изо рта воняет. В своем творчестве мужчина только и дела-ет, что нагло выпячивает себя любимого из всех страниц, с каждого полотна, всякой мелодии. Грубый диктат, стремления подчинить своей мысли, заставить повиноваться. Если у них и получается что-нибудь стоящее, то только если они сумели вырастить в себе что-то женское, тонкое и изящное. Но и это изящество у них так искажено, так искривлено, что чаще всего вызывает отвращение, реже – сожаление.
 - И много ли таких, - добавила Бетта.
 Я вдруг заметил, что они сидели уже прямо напротив меня, напоминая сле-дователей тройки НКВД. Обе – в упор. Бетта сложила пальцы замком и опер-лась на стол. Белла скрестила руки на груди. Скорее всего, это их обычная ти-рада – венец эпатирующего действа. Так они утверждали в себе что-то связую-щее, известное только им обеим и непонятное больше никому. Но я по-прежнему не знал, кто из них кто. Почему-то этот вопрос меня очень сильно ин-тересовал, не пойму почему. Бетта грубее, прямодушнее. Скорее всего – она, она – первая, активная, я был почти уверен.
 Наверное, я растерялся и это отразилось на моем лице. Белла тихо засмея-лась, по-девичьи прикрыв рот ладошкой. Как она не подходит под свой костюм!
 - Ладно тебе, Бетка, он не так уж плох, - сказала она. – И он нас, черт возьми, раскусил. Практически сразу просек.
 - Не черкайся, - строго сказала Бетта. - Она угадала, парень?
 - Угадала, - согласился я.
 - Хорошо, - сказала Белла и укусила мочку уха подруги, скользнув зубами по одному из колец.
 - Так, - ответила Бета.
 Произнося этот диалог, они обнялись. Они уже никого не замечали.
 И все же остановились.
 - Скажите, а Белла и Бета – это ваши настоящие имена, или все-таки прозви-ща?
 - Чем тебе не нравятся наши имена? - снова начала раздражаться Бетта, но Белла успокаивающе пожала ее ладонь.
 - Никаких прозвищ, - Бетта вновь тряхнула своей художественной ярко-рыжей копной. – Белла – это Изабель, и никакая не Изабелла.
 - Красиво, правда? - сказала Белла.
 - Очень красиво, - согласился я. – Вы ее так называете когда-нибудь, Бетта?
 - Только когда занимаемся любовью, - не стесняясь сообщила Бетта. – Сего-дня вечером я буду называть ее именно так, парень.
 - А ваше имя, откуда оно?
 - Вообще-то, я – Брет. Плод страстной любви моей матери к книжкам Хе-мингуэя. Мне не очень нравится это имя, предпочитаю, чтобы все меня называ-ли Беттой.
 - Но не для меня, - сказала Белла.
 - Конечно, - согласилась Бетта. – Хотя Бетта чем-то созвучно с Элизабет, а это по-английски – Изабель. Мне так больше нравится. Брет была психопаткой, потому что у мужчин все женщины – психопатки, или дуры.
 - А мне нравится – Брет. Когда мы будем заниматься любовью, - Белла по-смотрела на свой огромный армейский циферблат, - и произойдет это через пять часов, я буду называть тебя только – Брет.
 - Я молюсь, чтобы это случилось раньше, - сказала Бетта и поцеловала ее щеку.
 - Не так, - поправила ее Белла и поцеловала любовницу в губы.
 Они поднялись, давая понять, что разговор окончен. Кажется, они получили то, что хотели – мое смущение, свое удовольствие от эпатажа.
 - Самец, - сказала Бетта.
 - Самец, - вздохнув, согласилась Белла. – Жаль, что они все такие.
 - А мне вовсе, и вовсе, и вовсе не жаль.
 И я уже не был так уверен…

 …Проводив их взглядом и выждав, пока они скроются из виду, я достал ко-шелек, пересчитал оставшуюся наличность и пришел к заключению, что с про-гулками пора закругляться. По крайней мере, с прогулками по кафе. От зарпла-ты оставалось триста рублей, а до зарплаты – две недели. Подобный удручаю-щий баланс заставлял задуматься о будущем, но я к таким вопросам отношусь легко.
 Три сотни – это не так уж мало, если растянуть. Некоторые умудряются про-жить на них больше недели. Надо просто меньше ходить по улицам, не смот-реть на витрины магазинов и девушек – каторжная, бесцветная, мрачная пер-спектива. Смена работы порой приводит к таким вот удручающим последстви-ям. Как хорошо, что я вовремя женился, вроде у нее нет проблем с финансами. Правда, мы не занимаем друг у друга, не сваливаем деньги в общий котел. Не помню, чтобы за одиннадцать месяцев нашей совместной жизни я у нее что-нибудь занимал. Каждый из нас дорожит своей самостоятельностью, и оба мы оберегаем ее, как умеем. В рамках супружества, разумеется. Но не даст же жена помереть с голоду собственному мужу. И вообще, пора покончить с этой дека-дентской демократией в доме. Здесь вам не тут. Надеюсь, она не обидится.
 Я поднялся из-за столика, едва не опрокинув легкое пластмассовое кресло, и с трудом пробрался сквозь стену твердокаменных хребтов. Это моим новым знакомым-лесбиянкам всюду – широкая дорога. Они же не носят на шее таб-личку «Viva Лесбос», а красивым девушкам у нас везде почет. Угодить им при-ятно и не очень сложно, потому что дальше этой сиюминутной приятности дело не уходит. Я же вызываю раздражение, на меня кидают угрюмые взгляды. Трудно мне, трудно.
 Задев макушкой тент Coca-Cola, я выбрался, наконец, к остановке и, поду-мав, решил пройтись по проспекту.
 Его недавно замостили разнокалиберной брусчаткой, о которой ходили слу-хи, что она крошится под ногами пешеходов, способствуя образованию настоя-щих колодцев, в которых легко переломать себе кости.
 Я прошел мимо дома губернатора, одноименного кафе, ювелирного бутика и магазина тканей, выигравшего, наконец, конкурентную борьбу с магазином «Книга-почтой», мимо красного корпуса воронежского университета и памят-ника Платонову. Все вроде бы, как обычно. Здания стояли на своих местах, и Андрей Платонович по-прежнему уверенно скользил по наклонной плоскости черного основания памятника, засунув руки в карманы и пьяно накренившись. Его взгляд был устремлен далеко вперед, туда, где в просвете домов виднелся другой памятник – героям Великой Отечественной. Впрочем, по замечанию Олафа, Чевенгур был не так уж плох, не так плох. Мне лично нравилась его массивность пролетарски-непролетарского гиганта. Полная противоположность белявому бюстику Кольцова в сквере или угрюмой статике бедолаги Никитина, задумавшегося перед кинотеатром «Пролетарий».
 У здания Управления ЮВЖД я подумал о музее Крамского, примостившим-ся в его тени, и вспомнил недавний разговор. Действительно, можно пригласить Ингу и посетить отреставрированный музей. Мы с ней редко куда-нибудь хо-дим, графики работы не совпадают, иногда она репетирует допоздна, иногда я прихожу в два часа ночи. Культурное заведение, не Лувр, конечно, но не в цирк же ее вести. Она, наконец, должна уделить время мужу. У нас обычно так мало времени, только на вечерние разговоры, любовь и сон. Но и это не жестко пред-сказуемо. Порой мы не видим друг друга неделями. Она довольно часто уезжает на гастроли, реже – сниматься. От этой ее незаменимости я порой начинаю зве-реть, но ее можно понять, можно понять.
 Напротив, в Петровском сквере, я заметил моих недавних собеседниц, но подходить не стал. Они разговаривали с такой же парочкой. Наверное, обмени-вались впечатлениями. Мне показалось, что зеленая, Белла, обернулась и увиде-ла меня, но тут же отвернулась. Она, как и я, наверное не любила встречаться с одними и теми же людьми по пять раз на дню, да вдобавок через пятнадцать минут после предыдущего свидания.
 Отцветали каштаны – единственные красивые деревья на этом проспекте и в этом городе. Уже летел с тополей пух – радость детей, обретших спички, и ал-лергия взрослых, головная боль городских администраций и пожарных плака-тов. Каждый год горожане надеются, что пуха будет меньше, но его всегда бы-вает в самый раз. Снизу, из частного сектора, донесся тихий, едва уловимый аромат запоздавшей сирени. В такт ветру кивали потерявшие свои парашюты одуванчики. На некоторых из них еще держались отдельные трусливые экземп-ляры семенных десантников, но основные боевые действия были уже успешно окончены, ближайшие клочки земли – оккупированы.
 Скоро ароматы сирени сменились резким запахом мочи, идущим из подво-ротни, и пива из разбитой бутылки. Под подошвой хрустнуло стекло и я, присев на остановке, долго рассматривал подошву. Кроссовки были новые, не хотелось бы менять. Наверное, на сей раз я наступил удачно, никаких порезов и дырок. Это меня обрадовало. В прошлый раз все обошлось гораздо хуже, закончившись зеленкой, пластырем и покупкой новых туфлей.
 Посидев пару минут, я поднялся со скамейки, и увидел остатки злосчастной пивной бутылки. Они одиноко лежали невдалеке от лужи все еще не высохшего содержимого. Со злости я пнул стекляшку и она, жалко звеня, вылетела на про-езжую часть. Проходившая мимо женщина укоризненно посмотрела на меня, видимо, недовольная хулиганами. Я что ли разбивал эту склянку? Вовсе нет, вовсе нет.
 Жара немного спадала. Появились облака, не как раньше, высокие, перистые, а настоящие облака, низколетящие и серые – первые отряды циклона. По про-гнозу дождя не обещали, и я не взял зонта. Но, думаю, дождь не пойдет, думаю не пойдет. Проплывая в разные стороны, независимо от ветра, дувшего с водо-хранилища, облака иногда закрывали солнце и становилось немного прохлад-нее. Я был бы даже рад дождю, если бы он принес не духоту, а понижение тем-пературы на пять-шесть градусов, и если бы я захватил зонт. Но короткие май-ские дожди в союзе с солнечными лучами наполняли улицы испарениями, от которых у меня болела голова и возникало желание подремать.
 В мечтах о прохладе и раздумьях о духоте, я направился к подземному пере-ходу. Из-под земли доносился голос юноши, певшего Розенбаума. «Как часто вижу я сон, мой удивительный сон…», - пел юноша в помятой выцветшей свет-ло-зеленой ветровке, джинсах и кроссовках на босу ногу, пытаясь подражать барду мужественным голосом, однако юноша был молод и голос его ломался, так что «… там листья падают вниз…» звучало уже несколько пискляво. Перед ним лежала коробка с жидко насыпанной мелочью. Я не стал его расстраивать и кинул пару рублей. Но когда я выходил из перехода, юноша пел уже «… белым, белым полем дым…» и я пожалел о потраченных деньгах. Стараюсь никогда не жалеть об уже сделанном, или быстро забывать о том, что показалось ошибоч-ным, но тут – пожалел. Эта песня мне всегда внушала безотчетный страх, а тон-кий голосок юноши добавлял к общему тягостному впечатлению издеватель-ский фон, смесь гротескного Босха и воплей стражников: «Умер метельщик! Умер, проклятый!» из сказки «Город мастеров». Но я так и не стал возвращать-ся. В конце концов, парень вроде бы не виноват. Разве что самую капельку. Мне вспомнился бородатый скрипач, игравший несколько раз в переходе. Суперкар-го говорил, что этот скрипач даже лауреат премий, но тогда он играл в перехо-де. Ему я бы заплатил с большим удовольствием и никогда бы не жалел, не пе-реживал. Наверное, классическая музыка мне нравится больше, или я в ней ни-чего не понимаю, оттого она кажется мне тоньше, предпочтительнее, виртуоз-нее.
 В бывшем Первомайском парке достраивался храм. Говорят, он будет даже выше башни Управления ЮВЖД, но, думаю, вряд ли. Рядом с храмом рассыпа-лись груды белого кирпича, между которыми бродили рабочие и громко мате-рились. Они там матерились постоянно, не знаю с чем это связано. Сквозь ре-шетку ограды рабочие напоминали гулаговских зэков, занятых богоугодным делом. Наверное, сегодня их не отпустили на обед, потому и ругались. Лавро-вые листы и звезды с серпом и молотом, составлявшие декор ограды, вносили свой штрих в общую картину центрального храмостроительства.
 Через некоторое время я вышел к мосту, переброшенному через полотно же-лезной дороги. С него хорошо было видно здание вокзала можно было постоять, посмотреть на проходящие поезда, но от проезжающих машин исходил ужас-ный смог, и поэтому я здесь надолго не задержался.
 К вокзалу можно попасть двумя путями: можно пройти по улице, идущей почти параллельно железной дороге, но это дольше, а можно спуститься под мост и прогуляться по шпалам. Я выбрал второй. Памятуя о том, что на всех во-кзалах всегда цены выше, чем в среднем по городу, я перешел через мост и ку-пил в магазине дешевый «Пикур», гадость неимоверную.
 Под мост вела тропа, проторенная рабочими-железнодорожниками и же-лающими сходить в туалет. Под мостом – очень хорошее место для туалета. Зи-мой на тропе довольно скользко: крутой склон, узкая тропинка, замерзшие ру-чьи после оттепелей, весной же все утрясается, только после дождей становится грязновато.
 Спустившись со склона, я пошел по шпалам. Очень удобно, надо сказать, хо-дить по шпалам. Рядом с рельсами валялись бумажки, банки, какие-то фантики, обертки, железки, осколки бутылок, и вообще много такого, чего и я бы выбро-сил, едь я в поезде. Сам вокзал недавно отремонтировали, особенно – перрон, но, честно говоря, ничего важного и значительного.
 Я опустил пустую пивную бутылку в урну. Нарастало желание купить еще пива, но получше. Было даже обидно, почему я, имея в кошельке три сотни руб-лей, не могу купит себе нормального пива. Дома в баре стоит одно вино.
 На улице, напротив выхода, стоял памятник генералу Черняховскому, приве-зенный то ли из Риги, то ли из Таллина, в общем, из Прибалтики, где его соби-рались пустить на переплавку. Спасенный памятник был невыносимо черен и мужественно горд. Вокруг вокзальной площади, на которой он стоял, кружили байкеры. Старший, в косухе, черных кожаных штанах, черных же сапогах и бандане, был весьма бородат. К его мотоциклу был прикреплен красный флаг с косым голубым крестом. Байкеров было много, человек десять. Они следовали за своим лидером гуськом и попарно, соблюдая дистанцию. За ними печально катила милиция.
 Машины у байкеров были дорогие и качественные. Треск их двигателей до меня почти не доносился, делая их кружение у Черняховского бесшумным, как скольжение яхты. Байкеры сделали три круга и удалились на Кольцовскую, об-гоняя трамвай. «Бобик» покорно последовал за ними. Флаг лидера развевался красно-голубым полотнищем, привлекая внимание прохожих, - байкеры были новостью Воронежа этой весны.
 Дождавшись, пока они скроются из виду, я спустился со ступенек вокзала и тоже пошел к повороту на Кольцовскую. Рядом с привокзальными киосками мне попалась съемочная группа, бравшая интервью у только что прибывших. Тощий оператор таскал на плече объемистую камеру и потел. Почти так же уп-рел и его коллега с микрофоном. Люди отвечали неохотно, в поезде их явно разморило. Когда я проходил мимо оператора, какой-то мужик утомленного ви-да бесцеремонно отпихнул парня с микрофоном так, что тот чуть не упал. Я ре-шил не дожидаться окончания инцидента, хотя, думаю, общий кризис назревал.
 Подумав, я не пошел на Кольцовскую, там по пути – морг и больница, мало-приятные заведения, необходимые только мединституту и отделению милиции, расположившимся в глубине квартала. Так что я двинулся на Фридриха Энгель-са, где моргов не было, а были только рынок, парк и стадион.
 В Детском парке недавно установили аттракционы. Иногда это приятно, но мне всегда надо собраться с духом. Недавно мы были тут с Ингой. Я сам, как ребенок, полез на колесо, такое, которое постепенно быстро раскручивается и наклоняется. А Инга не пошла, ждала внизу и смотрела на меня. Ветер шевелил ее черные волосы и легкое летнее платье, покрытое крупными оранжевыми ле-пестками, будто подхваченными и взвихренными ураганчиком. Приятное вос-поминание. Очень жаль, что мы редко выходим куда-нибудь. Мне доставляет удовольствие смотреть на нее во время прогулки.
 Кто у нас действительно любит аттракционы, так это Олаф. Он – рабочий и ему не хватает развлечений. Олаф ходит сюда, чтобы не спиться, но все равно пьет очень много. Только в парке он пьет пиво, а не водку, потому что водку здесь пить стремно – ментов полно. В жизни Олаф медлительный, фундамен-тальный, но на аттракционах почему-то становится даже чересчур оживленным, где-то вретлявым. Детская слабость, слабость.
 Посмотрев на парковые аттракционы, я двинулся далее, собственно на улицу Фридриха Энгельса. Вероятно, я пошел туда не спонтанно, а с бессознательной целью. На этой улице живет Суперкарго. Он, как вольный художник, работает на дому. Основная его профессия – программист, но у него она – основная вто-ростепенная. С компьютерами у него получается легко, по крайней мере без та-кого умственного напряжения, вплоть до физического истощения, какое у него наступает, если он месяцами пишет картины, стихи, вырезает или что ему там взбредет в голову. С вольными художниками всегда так, то из раскрашенных тараканов мозаику сотворят, то продырявят алюминиевую кастрюлю, чтобы смотреть на мир глазами чревоугодника, то тортами Билла Гейтса закидают для эстетики и протеста. Они на все идут ради эстетики, но понимают ее всякий по-своему. Для Суперкарго, может быть, Пикассо – ничто, а Бурлюк – все. Иногда назовет фамилию – современный, известный, непонятый или непонятный, - а я о таком ничего не слышал. Тогда Суперкарго начинает нервничать.
 Я полагаю, что сам он очень талантливый, только талант этот надо не раз-брызгивать, а сосредотачивать на одном деле, в едином русле. Но Суперкарго так не может, или, честно говоря, не хочет мочь. Его вкусы и направления дол-гое время менялись как угодно и когда угодно. Я даже думаю, что он ударился бы в обычный пефоманс, если бы не Олаф. Олаф упорядочивает Суперкарго, за-ставляет его искать материальные выходы своей творческой энергии. Именно благодаря Олафу он связался с нужными людьми не только здесь, в Воронеже, но и в Казани, Курске, Москве, кажется, Питере и Варшаве.
 Суперкарго уважают, уровень его шифгретора беспредельно велик, равен шифгреторам кондовых тусовщиков, а часто и превышает их. Ему не нужен по-ка коммерческий успех, но признания он уже возжелал. В Воронеже он – почти легенда. Я в его жизни занимаю не такое большое место как Олаф, но я-то как раз настаиваю на коммерциализации его творческого производства, приведению его в товарный вид. Постепенно Суперкарго начинает слушаться и меня. Если так пойдет дальше, то со временем он станет известным и пузатым.
 Я знаком с Суперкарго еще со школы, когда его иначе как Игорьком никто не звал. Это уж потом он стал Суперкарго, и теперь некоторые не знают его на-стоящего имени. Он и картины свои подписывает прозвищем. В наших отноше-ниях был долгий перерыв, потому что учились мы в разных вузах и встречались хорошо, если раз в год – случайно на улице. Три года назад, столкнувшись у «Пролетки», мы разговорились, пошлялись по городу часа два, обменялись те-лефонами и с тех пор встречаемся, перезваниваемся. У нас есть общие точки соприкосновения. Честно говоря, чтобы за ним угнаться мне пришлось подчи-тать кое-какую литературу, и теперь имена Миллера или Зюскинда не приводят меня в замешательство. Я научился отвечать эстетствующими репликами на его высказывания об архитектуре и живописи. Мне это нравится – милая, бесполез-ная штучка, дающая тебе право поднимать нос повыше и плевать на всех с не-досягаемой высоты утонченности и аристократизма духа.
 Суперкарго…

 …живет в большом светло-грязно-желтом доме, кажется, еще сталинской постройки, как раз напротив Детского парка. Я свернул в арку, зашел в подъезд и поднялся на третий этаж. Дверь в его квартиру обита потрескавшимся дер-мантином, на котором изображены странные фигурки. Я полагаю, что это - сти-лизованные под первобытную наскальную живопись сцены жизни обезьянопо-добных людей, голых, судя по фаллосам и грудям, диких, если всмотреться в их размашистые движения и крики, пририсованные к ртам в виде облачков, навро-де тех, что можно увидеть в комиксах, и голодных, судя по тому, что они дого-няют идущий на всех парах табун первобытных же лошадей. Картинки окайм-лял растительный орнамент. На двери также нарисовано солнце кислотно-оранжевого цвета, испускающее зеленые лучи. Центр солнца приходился на дверной глазок. Очень эстетично. Как-то, шутки ради, я посоветовал Суперкар-го прибить к двери заячью лапку или оленьи рога, но он не понял и сказал, что это – пошло. По его мнению, я только притусовываюсь к вольным эстетам, что, в принципе, верно. По мне они все – психопаты.
 Нормального электрического звонка у Суперкарго нет. Вместо этого из про-рубленной в стене дыры торчит шнурок, за который надлежит дергать. На об-ратном конце шнурка, в самом доме, висят консервные банки, гремящие, если подергать за шнурок. Конструкция несовершенна, время от времени шнурок об-рывается, на моей памяти это происходило три раза, иногда – застревает. Я предлагал Суперкарго изменить и эту деталь его входной двери, и повесить нормальный музыкальный звонок. Сейчас можно достать музыкальный звонок, воспроизводящий что угодно, хоть рев стада буйволов, хоть бой африканских тамтамов. Суперкарго сомневался, не решаясь отказаться от собственного изо-бретения в пользу продукта техногенного общества. Он мучался над этим во-просом уже полгода. Мысль о тамтамах в квартире была соблазнительной, но он еще не решился, не решился. По моим наблюдениям, в творческих людях всегда борются желание изменять и искать, с потребностью настаивать и закреплять, консерватизм личных потребностей с авангардом требований ко всему, что их не касается.
 Я подергал за шнурок – раздалось знакомое бренчание. Через некоторое вре-мя он открыл дверь.
 Суперкарго был моим ровесником. Коротко стриженные волосы, брюнет, ногти на сей раз покрашены коричневым лаком с блестками, высокий, худой, одет в свое обычное домашнее темно-синее трико и светло-коричневую майку, заляпанную масляными красками. Сегодня он был чист и даже выбрит, что само по себе являлось событием – Суперкарго брился опасным лезвием и постоянно обрезался, поэтому не любил бриться вообще. На лице его выделялись широ-кий, прямо-таки африканский нос, резко контрастировавший с узкими бескров-ными губами, и черные цыганские глаза.
 - Здорово, - сказал я.
 - Нормально, хай, - ответил он и пошел вглубь квартиры.
 Я разулся и прошел за ним.
 Отец Суперкарго был полковником военной авиации и квартиру имел соот-ветствующую – двухкомнатную, улучшенной планировки, с кладовкой, раз-дельными туалетом и ванной, большой кухней и широким длинным коридором; в престижном районе – тихом и практически в центре. Отец умер три года на-зад, мать от них давно ушла и жила с новым мужем, кажется, в Солнечногорске. Квартира досталась в полное распоряжение Суперкарго. Насколько я знаю, Су-перкарго неплохо зарабатывал в своей компьютерной фирме – наследие папы, устроившего сына на доходное место, - иногда хакерствовал на игрушках, в об-щем, особых затруднений с финансами не испытывал. Ему было на что заняться творчеством.
 Когда я вошел в комнату, Суперкарго уже лежал на диване и созерцал конст-рукцию из железных прутьев, фигурно скрученных в покати-поле. Конструкция была массивной, и у Суперкарго хватило ума не вешать ее прямо над диваном.
 - Нравится? – спросил он. – Я лично гнул эти прутья с помощью молотка на наковальне, в настоящей кузне.
 Я скептически посмотрел на сооружение и заметил:
 - Тут не молоток нужен, а кувалда.
 - Примерно так и есть, - согласился Суперкарго. – Я над ней полторы недели мучался. Это – образ Земли, странствующей во Вселенной.
 - Грубовато, - сказал я, – и банальновато.
 - Что поделаешь, - снова согласился Суперкарго.
 - Земля как клубок металлических червей?
 - Ничего подобного. Переплетение железных прутьев мне видится как со-вершенно особая конструкция планеты. Они, то есть прутья, словно жилы, мышцы, но одновременно и извилины мозга, они же и клетка для могучих энер-гий, распирающих планету изнутри. Они - каркас, не позволяющий ей рассы-паться.
 - Звучит глуповато. По крайней мере, несколько патетически. Честно говоря, этот клубок мне напоминает здание авангардной тюрьмы. Навроде места для публичного наказания или позорного столба.
 - Это почему это?
 - Прохожим видны мучения заключенных. Зеки сидят в клетке, испражняют-ся, едят у всех на виду, находятся под постоянным вниманием. Летом им жарко, зимой – холодно, весной и осенью – сыро. Общая конструкция неудобная, ша-рообразная, тогда как человек привык к кубической форме, поэтому шар созда-ет дополнительные тяготы. Заключенные открыты всем ветрам, они видят сво-боду, чувствуют ее ароматы, реагируют на соблазны, приходящие извне, - пол-ногрудых, широкобедрых женщин, длинноногих девушек. Кроме того, прохо-жие, естественно, ругают, порицают их, в общем, высказываются о них нелест-но, матерят. Зеки пребывают в постоянном позоре, унижении, неудобстве, чув-ства их распаляются соблазнами. Постепенно зеки твоей тюрьмы превращаются в психопатов, озверевших и опустившихся. Ты – законченный садист, Супер-карго. Вдобавок, зачем ты повесил шар на потолок? Он и так создает тягостное впечатление, а веревка, на которой шар висит, натянута как струна и усиливает тяжесть ощущений.
 - Земля – совершенно тяжелая штукенция.
 - Эта штукенция грякнется тебе на пол и проломит его. Ничего интересного, только лишние траты. Впрочем, твоя Земля выглядит несколько более фунда-ментально, чем творение Каспера «Дождик», выполненное в виде сотни подве-шенных к потолку презервативов, наполненных водой.
 - Каспер – гениальная бездарность, - сказал Суперкарго. – Ему многое при-ходит в голову, но он отвратительно это материализует. Я бы прорезал в пре-зервативах дырочки и качал бы в них воду насосом. Вода бы лилась, олицетво-ряя вселенское семя. Внизу, кстати, было бы неплохо поместить мою Землю…
 - Тогда бы ты соседей внизу точно залил, - вставил я.
 - …но у меня нет сейчас денег, чтобы купить такое количество качественных презервативов.
 - А ты по мусоркам поищи, там использованных гондонов – море.
 - Нет, использованные презервативы – гадость, совершенно.
 - Не факт, не факт.
 Суперкарго задумался, а потом сказал:
 - Еще обвинят в плагиате. Тот же Каспер и обвинит. Нет, плагиат нам не ну-жен. Тем более, что я сейчас работаю над интересным проектом, виртуальным.
 - Поделишься?
 - Не сейчас. Он в некоторой степени касается тебя.
 - Меня?
 - Твоего пефоманса.
 - Ты меня пугаешь.
 - Я и сам пугаюсь, и ты меня пугаешь тоже.
 - Ну ладно, оставим мой пефоманс в покое; а что-нибудь более материальное у тебя есть?
 - Я сейчас нахожусь совершенно на стадии пассивного поиска, кармического бездействия. Идеи только вызревают и складываются, они пока не видны по-стороннему взгляду. Вчера прочел великолепное стихотворение по этому пово-ду, послушай.
 - Ты же знаешь, я не люблю анекдотов и стихов, и ты всегда бубнишь.
 - Оно короткое и не анекдотическое. Я вчера прочитал и застыл. Оно будто бы обо мне, о моих мыслях, о моем теперишнем состоянии. Это стихотворение – самооправдание моего, да и твоего пефоманса, - сказал он и прочитал доволь-но сносно*:
 
- Кто лежит там на диване? – Чего он желает?
Ничего он не желает, а только моргает.

- Что моргает он – что надо – чего он желает?
Ничего он не желает – только он дремает.

- Что все это он дремает – может заболевший?
Ничего не заболевший, а только уставший.

- А чего же он уставший – сложная работа?
Да уж, сложная работа быть от всех отличным.

- Ну дак взял бы и сравнялся и не отличался.
Дорожит он этим знаком, быть как все не хочет.

- А! Так пусть такая личность на себя пеняет.
Он и так себя пеняет – оттого моргает.

Потому-то на диване он себе дремает,
А внутри большие речи речи выступает.

 - Сочинил знаешь кто? – спросил Суперкарго, закончив читать.
 - Я думал – это твои.
 - Нет, не мои. Но прямо как мои. Великолепно! Великолепно! Это – Эдуард Лимонов. Поразительно, совершенно! Сейчас это человек сидит в тюрьме, он так и остался аутсайдером, несмотря ни на что!
 - Слава Эдуарду Лимонову!
 - Слава Эдуарду Лимонову!
 Суперкарго постепенно входил в творческий экстаз. Это с ним бывает. Экс-таз у него обычно выражается в восклицательных репликах и приподнятом на-строении. При прочтении стихотворения он даже с дивана поднялся. Честно го-воря, я не совсем понимал, как это стихотворение можно отнести ко мне. Меня оно совершенно не затрагивало. Вдобавок, ненавижу аутсайдеров от культуры. От них никакой пользы, одни крики. Всем известно, что Лимонов – педик, тер-рорист и лох, которого прокинула вся питерская интеллигентская тусовка. И в тюрягу он загремел не просто так, а по обвинению в заготовке взрывчатки. Опасный субъект. Но если Суперкарго нравится, можно и согласиться для виду, а то обидится, выгонит, потом пойти некуда будет.
 К счастью, экстатическое возбуждение у Суперкарго быстро прошло, он по-серьезнел и сказал:
 - Наверное, я последую твоему совету и изменю название и смысл своего произведения.
 - Какого?
 - Шара этого. Теперь это будет не Земля, а «Венец садизма». Звучит?
 - Уже лучше.
 - Только надо прикрепить к нему ножки, чтобы он не висел, это действитель-но совершенно нелепо и тягостно, а стоял. Скорее всего, я поставлю его на тре-ножник, так гораздо эстетичнее. На высокий треножник. А ножки сделаю тон-кими и изящными, из прочного сплава.
 - Лучше ножки покороче, и вообще, честно говоря, надо его просто поста-вить на тумбу, сделав три или четыре упора, а то получится не «Венец садизма», а инопланетянин из романа Уэльса.
 - Посмотрим, - туманно уклонился Суперкарго.
 Я обратил внимание на груду металлолома, выпирающую из-за шкафа, кото-рый перегораживал комнату, деля ее на две неравные половины.
 - Что это? – спросил я, указывая на металлолом.
 - Гильотина.
 - Гильотина?
 - Определенного рода, совершенно. Не найду только листового железа для ножа.
 - Зачем тебе гильотина, и как из всего этого сделать ее? Опять – фантасмаго-рии?
 - Мне интересно увидеть совершенную скульптуру насилия современного общества. Из индустриального мусора я создам гротескный образ этого наси-лия.
 - Грязно здесь, - заметил я.
 - На грязь не нужно обращать внимания.
 - Я вижу, ты решил сменить творческие приоритеты и заняться скульпту-рой?
 - Скульптуры готовятся на заказ. В Риге проводится выставка молодых скульпторов-авангардистов. Я там через одного, ты его не знаешь, связался.
 - Зачем тебе скульпторы-авангардисты, ты же картины пишешь?
 - Я не только картины пишу, но и стихи. А делаю скульптуры для развлече-ния. Мне и Олаф советует.
 Я подумал, что Олаф, мягко говоря, дебил.
 - Совершенно ненормально заниматься одним и тем же, - продолжал Супер-карго. – Ты, Володя, ничего не делаешь, кроме казенной работы, твоя жизнь приятна и размеренна. Для меня же главное – буря, и неважно, что ее вызывает, главное, чтобы она была. «Венец садизма» уже практически готов, через неделю сделаю «Гильотину», кое-что из лезвий намечается.
 - В Москве я видел скульптуру «Встреча Рузвельта, Черчилля и Сталина». Она сделана из картона. Ничего не хочешь сделать из картона?
 - Картон – недолговечен. Его перевозить плохо: мнется и расклеивается.
 - Хочешь сказать, что твои раскоряки долговечны? Собираешься оставить в дар потомству?
 - А ты «Квадрат» Малевича видел? А скульптуру «Дон Кихот против ветря-ных мельниц»? Мои работы отнюдь не хуже! Совершенно естественно, что за столетия пройдет отсев, люди выберут лучшее. Но если не делать барахла, из чего они будут выбирать? Я имею в виду не то, что мои работы – барахло, а то, что я постоянно совершенствуюсь, коплю опыт.
 - Я в этих штуках не разбираюсь, делай как хочешь. Но на мой взгляд, ты пишешь прекрасные картины, сочиняешь неплохие стихи. Со временем твои картины можно продать, заработать денег.
 - Я картины не продаю, выставки – пожалуйста. А что бы ты из них купил?
 - Может у меня на них денег не хватит. Вот, спрашивается, куда ты дел ту кипу рисунков, выполненных итальянским карандашом? Это были неплохие рисунки. Рамок только не хватало и стеклянного покрытия.
 - В той комнате лежат, я их в рулончик закатал. Они слишком много места занимают.
 - Вот, место занимают. Эти рисунки продавать надо, чтобы не мешались.
 - Ты все свою линию гнешь.
 - Гну свою линию. Почему ты их на последней выставке не представил?
 - С таким же успехом ее можно назвать первой.
 - Это неважно.
 - Что тебе в них понравилось, обычные рисунки, как у всех. Я у Каспера со-вершенно такие же видел.
 - У гениальной бездарности?
 - Не такая уж он и бездарность.
 - Видишь, ты сам согласен, что он – вовсе не бездарность. Так почему же Каспер свои побрякушки всем в глаза пихает, а о твоих рисунках знаю только я да Олаф? Между прочим, куда ты засунул те картины, которые выставлял? То-же в рулончик свернул?
 - В кладовке они. У меня сейчас все забито, места свободного нет.
 - Выкинул бы барахло, которое пылится за шкафом, сразу бы полегчало. Спрашивается, зачем тебе Рига? Собрался брать экстенсивностью? Пора тебе, Суперкарго, делом заняться.
 - Все эти скульптуры – всего лишь проекты, не кипятись. Основное дело я знаю. Есть вещи, о которых я ничье мнение слышать не хочу, потому что знаю какие они. Это чувствуется уже в тот момент, когда я их пишу. Они с точностью и полностью отражают меня, представляют часть меня. Как же я с ними расста-нусь? Принципы мои построены только на этом.
 - Разве не приятно слушать: «Ба, Суперкарго, клево, клево!». Рано или позд-но люди, которых ты знаешь, вырастут, поумнеют, а пришедшие им на смену уже не будут на тебя молиться, потому что они не будут понимать, а за что же конкретно тебя уважали.
 - За что конкретно?
 - Именно. Пока что ты кормишь всех только обещаниями о своих потенци-альных способностях.
 - В тусовках всегда так. И я совершенно не собираюсь никому ничего дока-зывать, - от волнения Суперкарго подошел к занавеске и начал теребить ее края. Он побледнел.
 - Значит, готовься стать обыкновенным.
 - Но ведь я то знаю, какой я на самом деле.
 - Каждый для себя – пуп земли, пора перестать оставаться просто пупком.
 - Но я могу доказать. Я смогу доказать! И всем! И тебе! И всякому! Совер-шенно!
 - Ну наконец, одумалась и стала кушать.
 Честно говоря, я подумал, что наконец уговорил Суперкарго продать пару полотен, но он оказался крепче, чем я предполагал…

 …Картина оказалась во второй, маленькой, комнате, превращенной в мас-терскую. Двери сюда Суперкарго всегда закрывал. Вдоль стен мастерской были сложены полотна с выставки. В дальнем углу стояли, я полагаю, те самые ри-сунки, выполненные итальянским карандашом. На журнальном столике лежала палитра с еще не высохшими красками, - вероятно, Суперкарго рисовал прямо перед моим приходом. На картине была изображена Инга.
 - Ты рисуешь Ингу? – я еще не знал, как реагировать, поэтому удивился.
 - Я ее пишу.
 - А есть разница?
 - Профессиональная.
 Сначала я предположил, что он влюблен в Ингу, иначе зачем ее рисовать? Но у художников все так глупо.
 - Ты рисовал с натуры? Я имею в виду, она что, приходила и позировала те-бе?
 - Ревнуешь?
 - Не совсем.
 - Правильно делаешь. Ты забыл, на ком женат.
 - Ходил смотреть ее фильмы?
 - Не раз.
 Наверное, не стоило задавать этот вопрос, но я задал:
 - Что ты чувствуешь?
 - Чувствую? Уважение… К тебе… Совершенное уважение к такому необыч-ному чувству, которое возникло у тебя к Инге.
 - Ты, наверное, хотел сказать – необычайному, в смысле, сильному.
 Суперкарго задумался, посмотрел на картину и сказал:
 - Нет, думаю, твое чувство совершенно необычно. Ярко! Мощно! Несомнен-но! Приступ творчества, воплощенного в жизнь! То, что я и называю настоящим пефомансом. Я могу только удивляться, наблюдать, где-то помочь. Но самое интересное – наблюдать. Художник всегда должен уметь абстрагироваться и смотреть, подсматривать, питаться чужими переживаниями и удовольствиями. Да, я стараюсь быть в ваших чувствах только наблюдателем.
 - Значит, она тебе все же нравится?
 - Я уточню, я не смог бы ее полюбить. Ты ее точно любишь?
 - Да.
 - Я доволен.
 - Чем?
 - Я доволен.
 - Честно говоря, не понимаю, что в наших чувствах необычного?
 - Скорее – в твоих. Ты уверен, что они – ваши, общие?
 - Уверен.
 - Не будь так уверен, мой тебе совет.
 - А ты поменьше советуй. Ты разговаривал с ней в мое отсутствие?
 - Нет.
 - Она к тебе приходила?
 - Ни в коем случае.
 - Тогда я не понимаю.
 - И не надо. Твои ощущения построены исключительно, совершенно на не-понимании, незнании, не осознании. Женщины – очень скрытны.
 - Выясняются интересные подробности. Раньше я был уверен, что она мне не лгала.
 - Она тебе просто физически не может лгать. Это ты сам себя обманываешь. Но твой пефоманс приводит меня буквально в священный трепет! Все твои проблемы с ней – твои проблемы с ней. Я в твои дела не лезу, я – пишу карти-ны. Понимаешь, вот так, красками, - он ткнул пальцем в желтый мазок на па-литре и провел по журнальному столику. – Я – художник и ничего более.
 - Но почему ты рассуждаешь о ней, как будто знаешь ее долго и близко? Как ты можешь говорить о ней вообще что-либо? Она в гостях почти всегда молчит.
 - Я – выдумываю.
 - То есть ты хочешь сказать, что нарочно, вот только что, нарочно меня бе-сил.
 - Если тебе так хочется думать.
 - Удобная фраза. Ты знаешь, я не люблю, когда меня бесят, и, поверь, никто не любит, когда твой друг рассуждает о твоей жене так уверенно, будто она хо-дит к нему ежевечерне и, по крайней мере, исповедуется со всеми подробностя-ми. Падре.
 - Неужели художнику нельзя пофантазировать? Вымысел – его хлеб. Ты же сам ежедневно выдумываешь.
 - Я даже траву не курю. Я – реалист по натуре, мне плевать, по большому счету, на всех матисов и хайдеггеров, и уж тем более плевать на какие-то там иллюзии и галлюцинации. Я не несу фрейдистского бреда про потребности сво-их приятелей и, во всяком случае, не вещаю с глубокомысленным видом о тай-нах и скрытности их жен и девушек. Я не строю себе никакого шифгретора в никому не нужных тусовках. Полежать на Лазурном берегу для меня гораздо интереснее и эстетичнее, чем увидеть этот берег в творении очередного велико-го, которого через десять лет будут вспоминать по учебникам и шамканью во-нючего рта в ареопагах. Мне надо щупать, ощущать, проверять на конкрет-ность, а всякие фантазии, что ж, я же не диктатор, пожалуйста, фантазируй, но не касайся других.
 - Разве картину нельзя пощупать? – спросил Суперкарго.
 - Ты понял, о чем я говорю, - сказал я.
 - Я понял, о чем ты говоришь, - подтвердил он. – Кстати, а что такое – шиф-гретор?
 - Надо же как-то назвать статус и уровень уважения человека в этих прокля-тых тусовках.
 - Значит, статус? Сам придумал?
 - У Ле Гуин прочитал.
 - Звучит весомо, главное – запоминается.
 - Пошел ты.
 Постепенно я начал остывать, но все равно было неприятно. Не то, чтобы я так уж сильно обижался, Суперкарго – человек со странностями, зашелся на своем творчестве и, как я теперь понимаю, возомнил себя невесть кем, но все же очень неприятно.
 Чтобы отвлечься или, по крайней мере, прервать на время разговор, я начал разглядывать картину. Не уверен в том, что правильно изложу увиденное, по-тому что, думаю, плохо разбираюсь в технике живописи – сам процесс создания на полотне чего-либо похожего на произведение искусства для меня всегда ос-тавался и остается таинственной загадкой. Суперкарго же – настоящий худож-ник, неплохой колорист, умеет пользоваться всей гаммой цветов и оттенков, ра-ботает с тонами и валерами*. Насколько я знаю, он никогда не делает эскизов, пишет всегда начисто, вживую, лишь иногда позволяя себе очертить контуры карандашами.
 Обычно изображения на его полотнах четкие, без общей размытости, но не всегда. Вообще-то не каждая его картина интересная: они идут периодами – ма-нера написания, колоры и оттенки, соответственно и настроение. Чаще все вы-глядит грубым и агрессивным, реже – мягко, спокойно, где-то печально и нос-тальгически. Эта картина застыла посередине, здесь четкость смешивалась с не-решительностью, агрессия с пассивностью.
 Лицо Инги было изображено на портрете с детальными тонкостями, я как будто смотрел на ее фотографию, но фотографию серьезную – брови немного сдвинуты, серые глаза смотрят прямо, губы сомкнуты. Все – неправда, кроме точности самих черт. Инга никогда не выглядела такой: глаза ее постоянно жи-вут, их нельзя запечатлеть, они могут только жить; губы она любит приоткры-вать, показывая самый край верхней полоски белых зубов. И она часто улыбает-ся. Я и внимание на нее обратил потому, что она рассмеялась на весь темный зал кинотеатра, и я тогда подумал – ей хорошо живется. Конечно, иногда она была серьезной, но Суперкарго, наверное, увидев Ингу при последнем нашем посещении именно такой, преувеличил, выпятил эту черту, превратив ее в за-шкаливающую гиперболу.
 Все остальное на картине, помимо овала лица, было размыто. Прослежива-лись контуры плеч, но о деталях одежды, фона говорить не приходилось, их за-волокло туманом в красно-желто-голубых тонах. Фон, скорее всего, был при-зван создать настроение, но кроме красных сполохов тревоги я поначалу ничего не замечал. Контуры платья растворялись в нем, было непонятно, где кончается платье, и начинаются пятна цветовых сполохов, есть ли у изображения ноги или Инга только начинает материализовываться из желтого свечения и нежно-голубых плохо прорисованных листьев, вьющихся спиралью к плечам. Созда-валось впечатление общей взаимосвязи, но все портило лицо – слишком резко очерчено, слишком строго оно смотрелось на фоне общей туманности, эмоций роста и тревоги. На моих глазах постепенно цвета начинали делиться – дво-иться, троиться, образ усложнялся, гамма становилась тоньше, искуснее, изящнее. Красные сполохи, представлявшиеся ранее одним пятном, приобрета-ли тональные формы. Впечатление от них было похоже на броуновскую суету, взгляд успевал ухватить, задержать нечто, что тут же ускользало, оставляя в памяти лишь тень. Но к этой тени присоединялись другая, третья, сотая тени, образуя оттенок, тон и, наконец, форму. За Ингой нависали пурпуровые и карминные облака, несущиеся по багровому небу, лились малиновые, рубиновые, алые и багряные слезы дождей. Каждая слезинка повисала непередаваемой трагической тяжестью в багрово-пурпурово-карминном мареве, распадаясь на неуловимые брызги-пыльцу едва прощутимого обычным глазом оттенка уже оттенка. А марево неодолимо ширилось, напирая не только на основное порт-ретное изображение, но и будто выползая из картины, распирая ее своей тре-вожной тяжестью и яростью багровой атаки. Но самым необычным было то, что с такой же настойчивостью и постоянством эта ярость утихала внутри самого полотна, поглощаясь его внутренней силой, переходя через неуловимый розово-рыже-охрово-оранжевый миг в складки оливкового платья. Теперь я его видел, различая каждую складку, движение, мотив движения, каждую мель-чайшую деталь. И, кажется, это платье было тем самым берегом, о который разбивался, угасая, кровавый прилив. Оттенки и здесь менялись, переплетаясь, взаимозаменяя, взаимоподменяя, замещая друг друга, темнея и светлея, пови-нуясь теплому золотистому замыслу, включающему одинаково спокойно и светло-оранжевый, и насыщенно-желтый, и яичный, и оливковый, и множест-во валеров, оттенков, о существовании которых можно только догадываться по неуловимым намекам, не имевшим, наверное, даже словесного названия, по-тому что я уже вступал из вербального мира в мир колорный, призматический, солнечный, как по внешнему виду, так и по внутреннему содержанию, а оттого – иной. В солнечно-оливковом сиянии проступала небесная листва, чьи лазурные побеги сочились нежно-голубым соком, проникающим и возникающим из скла-док платья. Здесь почти отсутствовал насыщенный синий или индиго, может только на самых кончиках нижних побегов, оттеняя их скольжение, восхожде-ние. Постепенно небесные и солнечные оттенки вступали в такую нераздели-мую связь, что мое зрение, мое сознание отказывались улавливать границы пе-реливов, отделять оттенок оттенка от тени оттенка оттенка, от намека на оттенок. Цвет утрачивал свою призматическую ясность. И только лицо смотрело фотографической безжизненностью. Серые глаза тяжелели свин-цовьем, телесный цвет овала каменел, стыл, местами заменяясь меловой блед-ностью, черные безоттеночные волосы совокуплялись с багровой яростью фо-на. И все очень четко, детально точно, но так безжизненно, так бесцветно – и алые губы, и кожа, и брови, ресницы. Я не мог простить этой бесцветности ее лица, не мог смириться.
 - Это не Инга, - сказал я.
 - Совершенно не правда, - возразил Суперкарго. – Как только ты вошел, ты тут же понял, что это – Инга, а значит, старания трех недель беспрестанной ра-боты не пропали втуне. Я закончил ее позавчера. Главное – то, что бросается в глаза сразу. Потом идут домыслы, наложение твоего сознания на авторских за-мысел.
 - Но я четко вижу только ее лицо. Я и среагировал на лицо и оно, честно го-воря, не совсем такое, очень безжизненное, не ее.
 - Для меня главное – восприятие и то, правильно ли зритель поймет смысл картины.
 - Но кто поймет тебя, кроме меня? Кстати, и я тут не совсем разобрался. И чем дальше, тем непонятнее, загадочнее, туманнее.
 - Совершенно то, совершенно то самое. Ты все понял, а думать дальше – бес-смысленно, потому что больше я ничего в картину не вложил.
 - Знаешь, несмотря на то, что ты козел полный, дар у тебя есть, на эмоции воздействовать умеешь, создавать яркое впечатление. По-моему, для художника это – главное.
 - По моему тоже.
 - К какому направлению ты себя относишь?
 - Я ни на кого не равняюсь. Принадлежать к какому-нибудь направлению - значит на кого-то равняться, то есть – подражать. Это удел бездарей и дилетан-тов.
 - Себя ты к таковым не относишь?
 - Было бы глупо заниматься творчеством и считать, что ты ничего в нем не смыслишь, никчемен и непригоден. Особенно в таком виде искусства, как жи-вопись. Всегда должна быть уверенность в том, что ты – талантлив. Это стихо-творения сочиняются в час по три штуки, а картину нужно писать неделями, месяцами, годами; тут терпение нужно, терпение, уверенность и совершенная самоотдача.
 - Это ты так при мне самоутверждаешься?
 - В том числе. Так значит, не нравится?
 - Картина? Честно говоря, не очень, но это мое субъективное мнение.
 - Я так и думал, поэтому приготовил для тебя специальный, эксклюзивный подарок.
 - У меня, вроде, день рождения не сегодня.
 - Вы с Ингой знакомы уже год?
 - Почти.
 - Значит, это будет подарок к годовщине.
 Суперкарго взял лежавшую на стопке бумаги шкатулку и начал в ней рыться. Шкатулка была завалена огрызками карандашей, записками, попадались печат-ки, цепочки, заклепки – все, на мой взгляд, никчемное и сберегаемое в силу не-понятных суеверий или воспоминаний. Суперкарго извлек из общего хлама не-что, что заставило меня удивиться. Это была миниатюра, с которой на меня опять смотрела Инга, но уже не та, серьезная, с большой картины, а та Инга, ко-торую я хорошо знал. Поразительно, но Суперкарго сумел изобразить в овале миниатюры все, и даже то, что я считал невозможным – живого человека. Ингу на самом деле!
 - Дарю, - сказал Суперкарго, - только не говори, что тебе не нравится, непо-хожа или что-нибудь в этом роде. Похожа, нравится, влюблен. Поверь, миниа-тюра лучше всякой фотографии. Фотография – штамп, а твоя Инга уникальна.
 - Добрый волшебник.
 - Хе, хе, хе. Спокойно, Бэггинс, я – Гэндальф, а Гэндальф – это я.
 - Я беру свои слова, насчет козла, обратно. Но все же ты – ишак.
 - Сам дурак.
 - Умеешь ты, Суперкарго, смягчить человека. Подаришь что-нибудь и все, легко тебе. Не жалко? Эта миниатюра через годы, я уверен, бешеных бабок сто-ить будет.
 - А я уверен, что ты ее никогда не продашь.
 - Попробую сберечь. В качестве капитала для моих детей.
 Мы поговорили еще немного о работе, перспективах моего переезда на но-вую квартиру и планах на лето. Суперкарго устал и отвечал односложно, в ос-новном говорил я.
 Я пожаловался на отсутствие финансов, и он посоветовал мне подыскать другую работу. Потом, кажется, мы говорили о моих несуществующих талан-тах, и о том, какая я на самом деле фантазирующая личность. Я рассказал ему о сегодняшней встрече в кафе и Суперкарго сказал, что плохо знает этих двух де-вушек лично, но много наслышан. По-моему, он уже всерьез задумывался о карьере художника, потому что, если судить по разговорам, все остальное отхо-дило для него на второй план, исчезая за поворотом отцовских наставлений и ошибок молодости. Мы выпили немного вина.
 Когда я выходил…
 
 …от него, мир стал как будто резче и насыщеннее запахами, цветами. Навер-ное, это от алкоголя. Идти было приятно. Деревья, ранее одноцветно зеленые, пестрели разноликостью. Молодые нежно-зеленые и салатовые листья сорев-новались с глубокой зеленью листьев постарше. Ветер шевелил их, заставляя танцевать изумрудный вальс, трепетать от прикосновений друг к другу, вол-новаться, словно подчиняясь невидимой природной музыке перевоплощений форм и цвета.. Листва, темнея снаружи, обращалась внутренней светлой, иногда почти белой, бежевой стороной, живя особыми постоянно изменяю-щимися законами, логикой переливов живой драгоценности. Неприметный днем асфальт, расстилался теперь дорогами маренго*, отливая серым и голу-бым. Скользящие по нему «Жигули», «Волги», «Москвичи», «Вольво», «Мерседе-сы», «Фольксвагены», «БМВ» из груды железа с дверями, окнами и двигателями становились мазками красного, вишневого, фиолетового, черного, белого, бе-жевого, желтого, апельсинового, бардового, электрического**, пепельного, си-него, кремового. Сама улица была уже не улицей, а настоящим коридором раз-мытых и уходящих вдаль красок. Все двигалось, все стояло и все цветело, бро-саясь в глаза с настырной настойчивостью, или затихая где-то на окраине, грани восприятия, но существуя, присутствуя. И я странным образом чувст-вовал это присутствие, а главное, начинал его видеть, замечать, удивляться и интересоваться им. Но нахлынувшее впечатление столь же быстро утекло, скрываясь в глубинах памяти, мир неотвратимо серел.
 По улице торговцы тащили с рынка в больших клетчатых грязно-бело-синих сумках нераспроданный товар. Лица у них были изможденные от жары и долго-го сидения. Впрочем, некоторые оживленно переговаривались, вероятно, обсу-ждая удачный день. Другие шли молча, волоча за собой тележки с куртками, джинсами, кроссовками, майками.
 На опустевшем рынке было грязно, ветер подгонял бумаги, заставлял танце-вать полиэтиленовые пакеты. Дворники еще не пришли, кое-где остались нера-зобранные палатки, возле буро-красного забора стояли мужчина и женщина и кричали друг на друга. Их голоса, резкие и злые, разносились по грязной пло-щади, эхом отражаясь от чаши стадиона. Скоро эти двое уйдут и здесь будут, как всегда, играть в футбол или квадрат местные мальчишки.
 Было между пятью и шестью вечера. Количество облаков на небе увеличива-лось. Они заслоняли солнце на десять-пятнадцать минут, и мне становилось не-много прохладно в моей майке. Ветер был уже не такой теплый, как днем, но все равно – теплый.
 Пройдя по Фридриха Энгельса, я вышел к кинотеатру «Юность». Вечерние сеансы начинались здесь в восемнадцать сорок, поэтому улица перед ним была пустынна. Афиши предлагали пойти на «Универсального солдата» – ничего ин-тересного. Через некоторое время я пересек Среднемосковскую, потом вышел на Плехановскую. Отсюда я собирался уехать домой, в Северный район, но на остановках в час пик было полно народу. Маршрутки, троллейбусы, автобусы уходили набитые битком, поэтому я расхотел уезжать. Но ветер усиливался и гнал пыль. Конечно, не так густо, как в апреле, когда после оттепели летит пыль, оставшаяся после поздней осени, ранней весны и зимы, но все равно – не-приятно. В июне вместо пыли полетит пух, на Московском проспекте воздух от него, наверное, сможет гореть.
 На перекрестке Плехановской и Фридриха Энгельса столкнулись «девяно-стый» автобус и «шестерка». Рядом, посреди крупой рассыпанного стекла, стояли три машины ГИБДД и скорая. Подходящие маршрутки, пытаясь про-браться к остановке, сигналили, люди нервничали, машины выезжали на встречную полосу.
 Постояв и посмотрев на все это, я пошел в Кольцовский сквер – хотелось увидеть фонтан. От пыли, выхлопных газов и шума становилось грязно на ду-ше, почему-то возникало ощущение убогости происходящего. Вспоминались немытые, разваливающиеся частные кварталы, спускавшиеся по обрыву к водо-хранилищу. Там, среди одноэтажных домов, на клоках огородов еще паслись козы, бегали куры, из-под заборов лаяли собаки. Все-таки я – городской житель, видевший деревню из окон автомобилей, рейсовых автобусов и иллюминаторов самолетов. Сверху все кажется чистым и блестящим, даже свалки. Оливковые квадраты пшеничных, ржаных, овсяных, подсолнечных полей, зеленые – куку-рузных, гороховых; строгие линии зелени лесополос, пятна небольших лесов; се-рые дороги; серебряные, свинцовые, лазурные, аквамариновые, бирюзовые, в за-висимости от погоды, полосы рек; светло-желтые пляжи Дона; белые взрывы меловых обрывов; сизые, белые, лиловые облака. И город. Снизу идиллия пре-вращается в каждодневное кружение по одним и тем же улицам, отвращение равно и от высоток, и от вросших в землю одноэтажек, плевки и сопли на ас-фальтах, нависшее недовольство прохожих по будням, парные прогулки выход-ных и вечеров.
 Я подумал, что, наверное, в Средней Азии очень красиво весной. Интересно было бы посмотреть на поля алых маков и рубиновых тюльпанов. Красное, желтое, зеленое, серое, опять желтое, но уже светлее, снова красное, но мед-ное и киноварное, вновь зеленое, на сей раз изумрудное, и лазурь, и индиго, и си-реневый, жемчужный, алебастровый, персиковый, багряный, нежно-розовый…
 Фонтан не работал, и нахлынувшая радужность несколько поблекла, уползая внутрь, таясь. Хорошо, если бы в фонтане плавали рыбки, но кто их будет вы-лавливать осенью, когда его спускают? Я поставил ногу на мраморный бордюр и всмотрелся в воду, ища монетки, но их этой весной почему-то бросали редко. В Сочи фонтаны полны монеток, и в Крыму их много. Там все тратятся на лег-кие удовольствия и удачу. У мальчишек в курортных городах всегда есть сачки на длинных палках, чтобы доставать деньги из воды – в Воронеже я таких не видел. Воронеж – город не туристический, а лесостепной, черноземный и обык-новенный, кто же будет кидать монетки в фонтан?..

 …Домой я вернулся в девятом часу. На улице еще было светло, но я устал от долгой прогулки и хотел спать. В квартире как всегда было не убрано, кровать – не собрана и смята, один из стульев – повален, вещи, висевшие на спинке, раз-летелись по полу. Я бывал в совсем других квартирах, где вещи – на своих мес-тах, полировка блестит, диван – мягкий, новый и только для сидения, стулья только на кухне, в комнатах – удобные кресла. В таких квартирах пылесосят раз в два дня и так же часто вытирают пыль. Телевизор там всегда стоит в углу или нише мебельной стенки, а не как у нас – на полу. Мы здесь как будто проездом, Инга никогда не убирает по дому. Мои же пылевые штурмы кончались через три-четыре дня грязными завалами. Но я постоянно стараюсь и не оставляю на-дежды на победу.
 Я снял майку и лег на кровать. Болели ноги, возможно, я даже натер мозоли, но не было сил посмотреть на пятки. Носки совсем промокли. Очень прочные носки, но их постоянно надо менять. Если носки дешевые и быстро рвутся, то их не стираешь, а сразу выбрасываешь. Эти же носки приходится стирать, и опять самому, словно не женился вовсе. Не было сил даже пойти в душ, тем бо-лее, что горячую воду все равно отключили. Пот постепенно высыхал с обна-женного тела, а я в это время разглядывал репродукцию, висевшую напротив. Между прочим, ту самую «Всадницу», которую одна из лесбиянок хотела сжечь, но мало ли что не нравится лесбиянкам.
 Понадобилось настоящее волевое усилие, чтобы подняться, но нужно было поесть. На плите оставалась вчерашняя гречневая каша. Я добавил к ней три яй-ца, разогрел и поужинал. Ноги по-прежнему болели, а усталость не проходила. За окном постепенно темнело. Мне почему-то подумалось, что скоро похолода-ет. Я бы чего-нибудь выпил, неважно что, лишь бы побольше. Долго тянуть из бутылки и смотреть телевизор, но, увы, идти в магазин уже не было сил, а зара-нее я не запасаюсь. Да и финансы подходили к концу. Наверное, все же придет-ся занимать до зарплаты.
 Только сейчас я заметил на столе записку: «Милый, была в пять, ушла, вер-нусь поздно, извини, целую. Инга». Похоже на текст телеграммы. Как же я ее раньше не увидел? Я никогда не спрашивал, куда она уходит, мы доверяем друг другу, но все же могла бы и написать.
 Посмотрев немного телевизор – новости и начало боевика, - я лег спать. Бое-вик мне не понравился и во сне я был постоянно чем-то недоволен, гнался за кем-то и не догонял, ругался, убегал, стрелял, постоянно ощущая усталость.
 А еще мне приснилось, что Инга – вовсе не Инга, а – портрет. Показалось, что рядом в постели лежит окаймленное проморенной рамкой полотно, и Инга, строгая, как на портрете Суперкарго, пристально наблюдает за мной.
 И стало страшно мне, и растерялся я.
 Кажется, я даже проснулся, посмотрел на ровно дышащую Ингу, разгоняя испуг, успокаиваясь и закрываясь новым сном. В неровной светотени ночи ко-жа Инги казалась голубой. Я хотел поцеловать ее в плечо, но заснул.
 

ЧИСЛА ИЮНЯ

 Четвертое, понедельник. Маршрутка резко затормозила. Сразу стало тесно, пассажиры дернулись, прижимаясь друг к другу силой инерции. Одни глупо за-улыбались, извиняясь, другие хмурились, недовольные. Наверное, водитель был неопытный, и когда мы тронулись, автобус снова дернулся. Человек, сидящий рядом, забормотал насчет идиотов водителей, а женщина лет сорока пяти, нави-савшая своими необъятными грудями надо мной, поддержала его.
 Несмотря на похолодание, воздух в маршрутке был спертым и душным – не помогали даже открытые окна, впускавшие сквозняки. Автобусы на этом участ-ке пути всегда набиты до отказа. Люди сидели, стояли, пробирались, напирая на тесно сомкнутые спины, менялись местами, наступали на ноги, толкались, воз-мущались. Сейчас к выходу пыталась пройти женщина, тащившая в одной руке сумку, другой обнимая горшок с бегонией, стараясь сохранить крапчатые лист-ки цветка в непомятой целости. Пока ей это удавалось за счет того, что она не-сла горшок над головами сидящих. В конце концов, рука с горшком проплыла надо мной, заставляя пригнуться, уворачиваясь от локтя и глиняного донышка. Маршрутка снова остановилась, на этот раз более плавно, и женщина, спустив-шись по ступенькам, выбралась на улицу. Когда автобус тронулся, я увидел ее, шагающую к переходу. На улице дул сильный ветер, полоская горчичную юбку женщины, раскачивая корявые стебли трепещущей бегонии.
 По Московскому проспекту плотной стеной летел пух. Ветер гнал его в сто-рону Заставы и дальше, к центру через Плехановскую. Мы двигались против ветра и за автобусом кружились пуховые смерчики. Сегодня мне везло – почти на всех светофорах горел зеленый свет, и маршрутка тормозила только на оста-новках. Моя работа находилась в Северном районе, недалеко от памятника Сла-вы, и сейчас я направлялся именно туда.
 В окне мелькнул бетонный забор. Я встал и двинулся к выходу.
 - Подожди, я тоже выхожу, - сказал мне парень в желтой майке, мимо кото-рого я пытался пробраться. Парень был небритый, под мышками и на спине у него проступили пятна пота. Отвернувшись, я подумал: «Почему у меня почти никогда нет таких пятен? Мыться ему надо чаще!». Показалось, что в нос начал тонкой струйкой забираться кислый запах. Меня воротило.
 На улице я постарался идти наискосок северному ветру, чтобы избавиться от заполнявшей все летящей гадости, но она постоянно лезла в нос и глаза. Обо-гнув выехавший на белые полосы перехода бежевый «Москвич», я углубился в небольшой парк перед студенческими общежитиями, потом спустился по скло-ну к красно-коричневому университетскому корпусу. Вокруг все перерыли, прокладывая трубы, и вывороченный чернозем, обнажая свои песчаные внут-ренности, наваливался на сложенные бетонные плиты.
 Рядом с плитами стояли двое. Одного из них, того, что пониже, я знал, по-этому…

 …пришлось поздороваться.
 - Здорово, - ответил тот, пожимая мне руку.
 - Что на работу не идете? – спросил я.
 - Рано. Щас докурю и двинем.
 Второй затоптал окурок и сплюнул мокроту, метя в пустую банку из-под краски. Попал. Мой знакомый хмыкнул и похлопал его по плечу. Действитель-но, банка находилась от нас в пяти шагах, и доплюнуть, а тем более попасть ту-да, было довольно сложно.
 Мы постояли, поговорили, потом двинулись к стройке. По пути высокий рас-сказывал о «копейке», доставшейся ему от отца, сетовал на то, что она вот-вот развалится, потому как ей уже двадцать шесть лет и три четверти срока она простояла на открытых стоянках. Мой знакомый, Петр, я, наконец, вспомнил его имя, поддакивал и вставлял профессиональные замечания, потому что раньше сам работал на «ЗИЛу», возил кирпич, щебенку и песок.
 Северный район расширялся, и я непосредственно участвовал в его росте, наводя, мешая и нося цемент, таская кирпичи, раковины, батареи и унитазы. Никто из моих немногочисленных знакомых не смог или не захотел предложить мне ничего лучшего, и поэтому, после того, как меня попросили из агентства, пришлось устраиваться через биржу труда. Я тогда был слишком зол, чтобы все обдумать, но теперь положение прояснялось. Честно говоря, что касается рабо-чих, то с некоторыми из них даже легче общаться, чем с Суперкарго, Никитой или Олафом. Ощущение временности происходящего придает моим ежеднев-ным восхождениям и нисхождениям по этажам оттенок мученического опти-мизма. Вдобавок, такая работы сделала меня крепче физически. Все прекрасно и надолго я здесь не задержусь, надеюсь.
 Возле канавы фундамента толпились наши, пришлось здороваться с каждым. Восемь человек, но я знаю по именам только трех – тех, с кем непосредственно имею дело: прораба Романа Евгеньевича, Дмитра, у которого сын собирается поступать в «строяк», и который каждодневно расспрашивает меня о достоин-ствах и недостатках высшего образования, и Владлена, моего напарника, рабо-тавшего раньше бухгалтером, но уволенного по сокращению штатов. Вот еще Петра вспомнил. Остальных я знаю только в лицо, иногда мы обедаем вместе, но имен я не запоминаю.
 Приятель Петра двинулся дальше, к соседнему дому, а мы, поздоровавшись, присоединились к общему ожиданию.
 - Сегодня ванные должны устанавливать в тот дом, - сказал Владлен, указы-вая на достроенную снаружи девятиэтажку, - вчера, как ты ушел, привезли их и в сарай сгрузили.
 - Вовремя, значит, ушел, - заметил я.
 - Вовремя, - согласился Владлен. – Мы с Дмитром, Гришкой и Рыжим весь вечер сгружали.
 - Зачем в сарай? – спросил я.
 - Чтоб местные не уперли. Роман потом все на замок запер, и Николаю, сто-рожу, сказал, чтоб в оба смотрел.
 - Кому они нужны, чугунки эти?
 - Не скажи, - возразил Владлен, - сейчас все прут, и ванные, и батареи, и плитки электрические. Не успеешь подключить и приварить, как на тебе – ото-драли с корнем.
 - И не находят? – спросил я, чтобы поддержать разговор.
 - С концами, - ответил Владлен, безнадежно махнув рукой. – Тут за своими глаз да глаз, свои того и гляди упрут.
 - Не может быть.
 - А как же, - с воодушевлением поучил Владлен, и добавил шепотом. – Роман сам не прочь утянуть. Государственное, чего беречь? Сам не украдешь, другие возьмут, а менты, если за руку не поймают – не докажут.
 К нам подошел Дмитр, и Владлен, для подтверждения своих слов, обратился к нему:
 - Расскажи, Дмитр, как у вас батареи сперли в шестнадцатке Юго-Западной.
 - Свистнули, - подтвердил Дмитр, удовлетворенно улыбаясь и показывая же-лезные резцы.
 - И кто? – спросил я.
 - Кто их знает, были да сплыли чугунки-то, - сказал Дмитр, махнув рукой, точь-в-точь как Владлен, и тот многозначительно посмотрел на меня.
 - Менты поспрошали, поспрошали и попылили, как там у вас говорится, во-свояси? – сказал Дмитр. Он откровенно верил, что в университетах и институ-тах разговаривают именно так, как написано в книгах.
 Сам Дмитр приехал в Воронеж из деревни десять лет назад и теперь жил у старшего сына. Обо всех перипетиях его семейной жизни я уже был наслышан: и как невестка бьет сына; и как сыновнее дите до сих пор ходит под себя, не-смотря на школьный возраст; и как сын с женой думают определить его, Дмит-ра, на частную квартиру, а тот сопротивляется; но больше всего о том, как старший дмитров сын третий год пытается поступить в Архитектурный уни-верситет и валится на экзаменах. Дмитр твердо уверовал в продажность всех университетских профессоров и поносил их каждый день, по любому поводу.
 - Учит днями и ночами, - рассказывал он про сына, - жрать перестал, с дев-ками почти што не гуляет. Сволочи! Сволочи! Суки продажные! Дите учит, а они – трояки да пары, трояки да пары. Вадька балакает, шо перед ним, ну точно так же отвечала сучка одна, вякала шой-то, и ей пятерку поставили, и ишшо по-хвалили. А она, говорит, ни хера не знала, так, мямлила да гундосила.
 - Может, ему в техникум попытаться? – советовал в таких случаях я.
 - Ишшо чего! Как я в гамне копаться каждый день? Слава богу, в армию не пошел по плоскостопию, убили бы парня. Не, ему работа нужна умная, шоб не бегать много, а сидеть и рисовать шой-то.
 - Тогда копите деньги, - говорил я, - профессура нынче дорога.
 - Хера, ****уны купленные, неудобные, - ругался Дмитр, и надеялся, - Вот поступит, тогда научат его и учености, и математике, и балакать правильно, на то они и приставлены, на то их страна и обучала. Дите хочет учиться, зачем же его маять? Суки, раздолбали Россию, теперь, значит, деревенскому парню и по-ступить невозможно?!! Сами, суки, выползли из гамна, а теперь нас ….
 - Куплены, куплены, - подтверждал Владлен, - и рабочих мест сейчас нет, все хуже и хуже. Производим интеллигенцию – юристов, экономистов, херистов, а девать некуда.
 - Платников сейчас много, - говорил я. – Вам бы его на платное отделение определить. Туда набор – на экзамены почти не смотрят, только на тройки сда-вай.
 - Где же столько финансов взять? – риторически спрашивал Владлен.
 - Обосрутся они, деньгами-то! – говорил Дмитр непререкаемым тоном. – Бо-лее порсенка мне не дать.
 - Это уже взятка, - возражал я, - а я имею в виду платное отделение, не знаю, какие сейчас расценки, но, думаю, от пятнадцати тысяч.
 - Пятнадцать тыщ! – возмущался Дмитр, и добавлял. – Обосрутся!
 Хотя Дмитр был намного старше меня, из-за этой его тяги к сыновнему обра-зованию мы находили общий язык. Владлен же был другом Дмитра, и, вдоба-вок, считал себя неглупым человеком, поэтому тоже старался поговорить со мной. Оба старались научить меня тонкостям жизни строителя, простоте и уме-нию общаться с такими же как они. Я постепенно овладевал наукой мата и по-виновения. Большинство рабочих относились ко мне снисходительно, но за сво-его не считали. Я их не переубеждал, потому что сам себя не считал таковым. Некоторые, особенно те, кто помоложе, смотрели на меня свысока, никогда не заговаривая первыми, но требуя, чтобы я выполнял их поручения. Честно гово-ря, думаю, в шестерку я не превратился здесь из-за покровительства Дмитра, а еще из-за Инги. Узнав, что моя жена – актриса, рабочие удивились, и это не-сколько подняло мой авторитет. Нас разделяло, наверное, не только мое высшее образование, но и масса мелких деталей, которые, собственно, и определяют социальную принадлежность каждого человека: умение говорить, думать, дей-ствовать определенным образом; их опыт не совпадал с моим, но здесь это не считалось в порядке вещей, а ощущение моей инаковости почти ни у кого не вызывало уважения, в основном – подозрение. Впрочем, хотя я и не испытывал особого удовольствия от общения с ними, в целом все было спокойно, никто от-крыто не наезжал, не требовал денег, не лез драться; время от времени я пору-гивался, раз в неделю вкладывал деньги в общую водку или крепленое вино, в общем, приспосабливался, приспосабливался. Я здесь даже отдыхал, не надо было задумываться – таскай стройматериалы, здоровайся, когда приходишь, и не артачься, если посылают в киоск, только надо знать, кому отказать, а чьи приказы выполнять бегом, как в армии. Интеллектуальная разгрузка для жиз-ненного разнообразия. После недели такой работы, умные беседы вдвойне приятны.
 - Идет, - сказал молодой рабочий, стоявший за моей спиной. Я обернулся и увидел прораба, направляющегося к нам. Роман Евгеньевич споткнулся об ар-матуру, выругался, и крикнул нам еще издалека:
 - Кури, мужики, крановщик, сука, пьяный!
 Подойдя ближе, он уточнил:
 - Пока Леху не найдем, никаких ванных никуда тягать не будем.
 - Правильно, - подтвердил Дмитр, обращаясь не к прорабу, а ко мне с Влад-леном, - нашли козлов тягать чугунки на девятый этаж.
 - Кто такой Леха? – поинтересовался я у него.
 - Крановщик второй, - сказал Дмитр.
 - Он сегодня во вторую работает, - пояснил Владлен.
 - Бля, - сказал Дмитр и высморкался в два пальца.
 - Значит, мы будем до обеда ждать? – спросил я.
 - Наверное, - ответил Владлен.
 - На солнце преть, - подтвердил Дмитр.
 Роман Евгеньевич тем временем, поговорив с Петром и еще одним рабочим, ушел:
 - Садись, мужики, - объявил Петр, - ждать долго.
 - Шо там он? – спросил его Дмитр.
 - Крановщика пошел искать, - ответил Петр, – у Лехи дома телефон есть, щас, если найдет записную книжку, позвонит.
 - Надолго? – спросил я, но Петр не прореагировал.
 Четверо тут же уселись забивать козла, Петр ушел куда-то по направлению к лесополосе, один подсел в нашу кампанию.
 - Здорово, Сашок, - поприветствовал его Дмитр. – Скушно? Присоединяйся.
 Сашок был сорокалетним усатым плешивым мужиком в растоптанных ко-ричневых туфлях, штанах цвета хаки и тельняшке; на руке красовалась наколка - «Любовь». Тут все так выглядят. Например, Дмитр отличался от этого рабоче-го только темно-синими штанами и пышной шевелюрой, а Владлен вместо тельняшки одевал рубашки темных, немарких тонов.
 - Александр Денисович, - представился рабочий, пожимая руку мне и Влад-лену.
 - Да знаем, знаем, - подтвердил Владлен.
 - Чего сидим? – спросил Александр Денисович.
 - Шо и ты, - ответил Дмитр. – Курить есть?
 - «Прима».
 - Тогда давай закурим, - сказал Дмитр.
 Александр Денисович протянул ему пачку, потом, подумав мгновение, дал сигареты Владлену, но тот отказался, сказав, что такие крепкие не курит. Му-жики закурили и сизый, витиеватый дым потек, стелясь, по земле, смешиваясь с дымом игравших в карты, быстро растворяясь на открытом воздухе стройки.
 - Скоро думаешь на новое место? – спросил Александр Денисович у Дмитра.
 - Как закончится усе.
 - Говорят, тут еще штукатуры не доработали, - сказал Владлен.
 - Тута много хто не доработал, - весомо ответил Дмитр. – Ныне дома от зем-летрясений как коробки складываются, а старые стоять.
 - Тута и ставь, - посоветовал он, глядя как Александр Денисович снимает бо-тинки и носки, - не завоняють.
 - Вчера тока сменил, - сказал Александр Денисович, покосившись на меня.
 - Да он свойский, - вступился за меня Дмитр, - наш парень.
 - Университет заканчивал? – спросил меня Александр Денисович.
 - Педагогический, - ответил я, - уже давно, я и позабыл все.
 - А где до этого работал?
 - В агентстве по недвижимости.
 - Это где?
 - На Левом берегу, я там живу.
 - И много продал? - продолжал спрашивать рабочий.
 - Я внешними связями занимался, по городам ездил.
 - В Москву?
 - Нет, в основном, по области – в Богучар, Бобров, Лиски, Острогожск, - и, подумав, добавил для веса, - но приходилось и в Курске, Тамбове бывать, пару раз – в Москве.
 - Важная шишка?
 - Нет, по мелочам.
 - Лопнули?
 - Что? – не понял я, потом догадался. – А, да, прогорели, бля.
 Александр Денисович одобрительно хмыкнул, то ли радуясь коллапсу моей фирмы, то ли, действительно, принимая за своего.
 - Чего ж на стройку устроился после такой работы? – спросил он.
 - Знакомств нигде не осталось, некоторые отказали, с некоторыми поругался. В общем, взял на бирже труда первое, что дали.
 - Уйдешь скоро?
 - Не знаю, - честно признался я.
 - Это хорошо, что честно говоришь. Будь попроще, не артачься, когда попро-сят чего сделать, не строй из себя, и все будет нормально, парень, у нас тут все свои, - посоветовал Александр Денисович.
 - У него жена – актриса, - похвалился за меня Владлен.
 - Слыхал, - сказал Александр Денисович. – И как она?
 - Что именно? – переспросил я.
 - Жрать хоть готовит?
 - Нет.
 - Так на кой хер она? – выругался Александр Денисович. – Вот я когда домой прихожу, моя Любка мне борщу наливает, яишенки, винца домашнего, то се. Парень, бросай ее. Я тебе сейчас пример приведу, из личной жизни. Да, к при-меру, я с одной гулял по молодости, красивая сучка, и так я к ней и эдак – ниче-го, а потом дала таки. Но, слава богу, поехали мы в деревню колымить на кар-тоху, так она, сучка, говорит мне: «Сашенька, миленький, пожарь-ка мне кар-тошечки». Я в ответ, спокойно, без сердца: «Ты че, ****ь, сдурела, чтоб мужик при бабе жарил жратву?!!» Она мне: «Ох, да я и не умею, принеси, котик, да пожарь».
 - Гы-гы-гы, - засмеялся Дмитр.
 - Не грохочи, - перебил его Владлен, - ты рассказывай, Саш, рассказывай.
 - Что рассказывать. Дал я ей пинчаги, ****и! Она – в рев и наутро умотала, только дым коромыслом, даже шмотки у меня с квартиры не взяла.
 - А барахлишка-то много было? – спросил Дмитр, багровея перед новым приступом хохота.
 - Не, платья там, туфли.
 - И тухли, тухли не забрала! – разразился Дмитр. – Ох, е, бабы! И барахлиш-ко не прихватила!
 - Не, твои уроки, Саш, для Володьки бесполезные, - сказал, ухмыляясь, Владлен. – Он все же интеллигент. Это мы можем себе позволить и побить ба-бу, и тут же замириться. Я, к примеру, со своей ругаюсь уже двадцать лет, все разводимся и разводимся. Да дети, семья, на душе спокойнее, когда дома кто есть, хоть и правда жрать приготовит. А интеллигенты голодают, у них все в ум уходит.
 - Куда же вы их дели? – спросил я у Александра Денисовича, чтобы сменить тему разговора.
 - Кого? – не понял тот.
 - Туфли, шмотки, - уточнил я.
 - Туфли выкинул, а из платьев тряпок наделал. По сей день одну сохраняю на память. Были там, скажу я вам, и, хы-хы-хы, - Александр Денисович весело подмигнул Владлену, - трусы там и…, как его?
 - Лифчик, - напомнил Владлен.
 Александр Денисович замолчал.
 - И что? – не утерпел Владлен.
 - Я их припрятал в шкафу, во черт дернул! Думал, пригодятся на что…
 Владлен поперхнулся, я заулыбался, а Дмитр, наверное, уже не раз слышав-ший эту историю, посмотрел на нас, шевеля усами и сдерживая очередной при-ступ смеха.
 - …Так Любка, сука, нашла! Ой, бля, что было. Там сиськи с коровьи вымени вмещались. Я за ней и бегал-то из-за сисек, за ****ью этой неумелой! У Любки чуть поменьше…
 - Да твоя Любка – коровяка, - ответственно заявил Дмитр.
 - Она мне руку было не сломала, - закончил Александр Денисович.
 - Во, Володьк, бабы какие бывають, - сказал мне Дмитр. – И не знаешь, ка-кую выбрать. Выберешь во, нестой Сашка, коровишшу за титьки и жратву, так уж согрешишь чуток, а она – за сковородку. Убьеть! Но, я так считаю, ежели жрать не готовить – тоже не дело. Ты ее научи, дело нехитрое, простое. Сам, небось, в походах бывал, кашу варил, картошечки наворовали в котелок – су-пец. Ты – с рабочего дня, а она – супец попервой, а потом, гляди, торты печь начнет, винцо домашнее. Они, актриски, тожа, небось, не дуры. А раз выбрала она тебя, значить душа у нее к простым лежить, она опростеет, хай у себя на ра-ботах умнеет.
 - Дело наживное, - поддакнул Владлен, и Александр Денисович кивнул, со-глашаясь.
 - А нет, так и хер с ней, не мучся, - добавил Дмитр.
 - Ты, парень, на личико-то не гляди, - посоветовал Александр Денисович. – Ты на задницу и сиськи гляди; в этом деле главное – за что подержаться.
 - Ты у своей подяржи, гы-гы-гы, - не унимался Дмитр.
 - Да отъебись ты, Дмитр Анатольич, - огрызнулся Александр Денисович.
 - Усе, усе, усе, - примирительно замахал руками Дмитр.
 Нависла неопределенная тишина. Рабочий дулся на Дмитра, тот пытался унять смех, пунцовея от погашенных приступов, Владлен задумался и я тоже. Что-то было в их словах, что-то правильное, но до неприятности, до пошлости извращенное, гротескное или, наоборот, рубленое, грубое, в любом облике от-талкивающее и отвратительное.
 В уши медленно вползли выкрики карточных игроков:
 - Ты че это, Ген?
 - Да нету у меня, нету!
 - Ни хера б себе, нету, а где ж они все.
 - Ты у меня спрашиваешь?
 - Жопу.
 - Давай, давай, мужики, не задерживай.
 - Да хера ж не задерживай, если ни хера нет.
 - Тихо, все будет, будет все.
 - Вот она!
 - А вот те два!!!
 - Е-о-об!!! Мудак! Гондон! Пидор гребаный! Кто ж тебя просил. Он же не вышел ишшо!
 - Кто ж знал?
 - А у тебя че, глаз нету?!! Я те щас стекляшки твои в жопу впихну. Выметай-ся, штоб я тебя не видал! Вылезай, вылезай. Сегодня из тебя гавно одно, пьянь, бля!
 Александр Денисович поднялся, отряхиваясь от приставшей пыли.
 - Не серчай, Сашок, - сказал ему Дмитр, подавая руку.
 - Ты, Дмитр, всегда так: распалишь, а потом – извини. Да ладно, мы не обид-чивые. С Любкой тебя ожидаем этим воскресеньем.
 - Не сомневайся.
 - Бывайте, мужики, - сказал Александр Денисович мне с Владленом и пошел играть.
 Рабочий, попавшийся крестовой дамой на крестовую семерку, сел следить за игрой. Дмитр и Владлен закурили. Дмитр, когда мы так сидели, всегда старался пускать дым в сторону, памятуя о моем здоровом образе жизни.
 - Хороший мужик – Сашок, - заметил Дмитр, затягиваясь, - тока бабу свою сильна лупцует.
 - Она, гляди, отвечает, - возразил Владлен.
 - Куда! – отмахнулся Дмитр. – Сашок кагда напьется дурной совсем, хоть вяжи.
 - Я со своей тоже воюю, - сказал Владлен. – Она когда мне как даст скалкой. Больно, аж синяки иногда по всей руке: я рукою заслоняюсь.
 - Он и детей лупцует по чем зря, - добавил задумчиво Дмитр.
 - Тебе бы своего тоже надо, - посоветовал Владлен, - ишь, отца выселяет, су-ченок.
 - Да бил я его пацаненком, а ныне уж поздна.
 - По заднице его, да посильнее, - настаивал Владлен.
 - Ты сам свою поучи-то, а я погляжу.
 - Погляди, погляди.
 Во время их разговора я смотрел на приближающегося Петра. За ним из-за железного сарая вынырнул прораб с каким-то мужиком. Дмитр, закончив ру-гаться с Владленом, тоже увидел их и сказал, что мужик, идущий рядом с Рома-ном Евгеньевичем, это тот самый Леха, и что сейчас, наверное, будем вкалы-вать. Подошедший Петр начал всех поднимать, но подоспевший прораб с кра-новщиком вновь усадили нас.
 - Сиди, мужики, - сказал Роман Евгеньевич, - Лехе нужно еще документ оформить.
 - А потом чего? – спросил один из рабочих.
 - А потом, ванные на девятый этаж установим и на сегодня – баста, - ответил прораб.
 - Целый этаж?!! – возмутился Петр. – Мы ж вчера до вечера вкалывали!
 - Ну, может, не этаж, - подумав, сказал прораб, - но ванные надо наверх сгру-зить, чтобы не сперли.
 - Кому ж они нужны? – сказал Дмитр.
 - Кому, никому, а казенные, надо сгрузить и точка, - отрезал Роман Евгенье-вич. – Если вас слушать, так лучше вообще дом не начинать строить.
 - А, может, и не надо, - шепнул я Владлену, - население города все равно со-кращается.
 Владлен тут же сказал это вслух.
 - Умные?!! – возмутился прораб. – Вам бы не кирпич тягать, а конструиро-вать, архитекторы херовы! Эй, Дмитр, как там твой сын, поступил иль не?
 - Сбирается, - нехотя ответил Дмитр.
 - Ну, вот как соберется, выучится, так милости просим, пусть хоть все дома в городе сносит, стройки замораживает, рабочих увольняет. А пока у нас другое начальство, будем строить как положено по проекту! Все, баста!
 Крановщик Леха покивал головой в знак согласия и вместе с прорабом по-шел оформлять бумаги.
 - Когда начнем-то? – крикнул вслед прорабу Петр.
 - Через полчасика, - ответил прораб, не оборачиваясь.
 Дмитр и Владлен заменили пару выбывших картежников, и я минут двадцать смотрел, как они играют, потом, ощущая позывы, сходил в туалет. Возвращаясь, я увидел, что бросившие забивать козла рабочие смотрят на Леху, карабкающе-гося на кран. Через пять минут кран дрогнул и начал поворачиваться к желез-ному сараю, где стояли ванные, вниз поползли железные крюки.
 - Так, четверо тягают внизу, четверо наверх. Петр – ты, старший здесь; Дмитр – ты наверху, - распорядился вернувшийся прораб.
 - Это шо ж это я наверх? – возмутился Дмитр.
 - А чтоб язык не распускал, - урезонил его Роман Евгеньевич. – Ты, Генка, со мной.
 - Владлен, Сашок и Володька со мной, - сказал Дмитр.
 Александр Денисович посмотрел на него с неодобрением.
 - Давай, давай, - сказал ему Дмитр, - весельше будет.
 - Ох, Дмитр Анатольевич, стар я уже для таких прогулок, - простонал Алек-сандр Денисович, - домой на четвертый этаж без лифта не добираюсь.
 Владлен молча достал из кармана рукавицы и двинулся к подъезду. Я пошел вслед за ним, Дмитр и Александр Денисович – за нами. Мы забирались наверх минут пятнадцать, потому что на пятом этаже рабочие уселись на еще не уста-новленные унитазы, курить. Дмитр подозрительно осмотрел толчки.
 - Кажись, пятеро их тут стояло, - сказал он, - а ныне – четверо.
 - Нет, четыре унитаза, остальные уже привинтили, - возразил Владлен.
 - Може и тах-то, - согласился Дмитр.
 Докурив, они побросали окурки в окно и двинулись дальше. Когда мы под-нялись на крышу, над нами уже повисла ванная.
 Мы сгружали их до трех часов дня, без обеда. Ванных было много и я сильно устал, но мужики попались крепкие и, хотя тоже упрели, таскали чугунные ко-рыта не останавливаясь, довольствуясь только короткими перекурами. Внизу все нагружали и нагружали, а Леха все поднимал и опускал. Под конец мы про-сто стали ставить их на крышу, пообещав поднявшемуся к нам прорабу доде-лать завтра.
 По лицу струились ручейки пота, майка взмокла. Я смотрел на мокрые спины и подмышки рабочих, а в памяти разрасталось, расплывалось желтое пятно, превращаясь в ядовитый кислотный мазок, постепенно приобретавший черты лица молодого человека, с которым я ехал сегодня в маршрутке. Желтизна рас-пухла и, полив меня своей теплотой, заводянела, утратила свою ядовитость, став лохматым облаком. Взгляд мой застыл на нем, на его недвижимости и высоте…
 - Итожим на сегодня, - сказал Владлен, возвращая меня на крышу.
 Дмитр утерся кепкой, а Александр Денисович сел на край ванной.
 - Жарко сегодня, - сказал он.
 - Парит, к дождю, - согласился Дмитр. – Шо ж делать, тут хоть ветер, а внизу пух один.
 - Да-а-а, - подтвердил Александр Денисович.
 Вниз мы спустились молча, от усталости они уже не ругались. Рабочие даже не курили, потому что вся «Прима» вышла, равно как и «Союз-Аполлон» Влад-лена. Петр с его мужиками уже разошлись.
 - Вы куда сейчас, мужики? – спросил Александр Денисович Дмитра и Влад-лена.
 - По домам, - ответил Владлен.
 - Може, того? – сказал Дмитр, оттопырив большой палец и мизинец.
 - Не, я сейчас не могу, - не захотел Александр Денисович, - Любке обещал в подвале починить и картохи перебрать.
 - Пропал, - сказал Дмитр.
 Александр Денисович не прореагировал.
 - Как же быть-то, - засомневался Дмитр, - нужон третий.
 - Я могу, - предложил я.
 - Я же говорю, свой парень, - оживился Владлен.
 - Ну, я пошел, раз такое дело, - попрощался Александр Денисович, пожимая руку всем по очереди.
 После этого Дмитр порылся в карманах и достал две смятые десятки; Влад-лен прибавил к ним еще двадцатку; получалось, что и с меня – два чинца, но мужики явно настроились на водку и мне, как младшему, приходилось удовле-творять это их желание. Если я потеряю расположение Дмитра и Владлена, со стройки лучше сразу уходить.
 В киоске я купил «Петр Первый» и пластиковый стаканчик, оставив деньги только на проезд. Дмитр и Владлен удовлетворенно закивали, довольные. Что-бы не засекли менты, мы вернулись к университетским корпусам, сели под де-рево и выпили, закусывая обеденными яйцами и бутербродами. Дмитр начал рассказывать про деревенскую родню, поросят, кур, недавно приобретенную мебельную стенку, жаловался на старшего сына и невестку. Владлен, как обыч-но, поддакивал и вставлял фразы. Я молчал и ждал. Мне хотелось вновь погру-зиться в то великолепие красок, которое посетило меня после ухода от Супер-карго. Собственно из-за этого я и пошел сегодня пить, а потраченные деньги были условным билетом на сеанс кайфа. В голове шумел алкогольный прибой, мир стал резче, но и только. Было обидно и тошно.
 Чувствуя, что с меня достаточно, я начал пропускать. Мужики не возражали. Дмитр, казалось, был ни в одном глазу, а Владлен, напротив, порядочно зако-сел, но продолжал вливать в себя беленькую, потому что жил неподалеку, на Лизюкова. Мимо нас проходили какие-то люди, стараясь не обращать внимание на сидящих под деревом рабочих. Их шаги эхом отпечатывались у меня в голо-ве, разгуливая там и раздражая. Я посмотрел на часы – половина шестого, быст-ро управились.
 На обратной дороге Дмитр больше молчал, и со мной необычно много разго-варивал Владлен, но бестолково, сумбурно, обрывками фраз.
 - Нет, нет, - говорил он, - сейчас жить нельзя. Кто живет? У кого есть. А у меня – нет, и у Дмитра нет, и у тебя, Володь, тоже… Учись!
 - Да я вроде бы уже выучился, - ответил я.
 - Жизни. Вон, Дмитр как. Уважение, наш. И я. У меня.
 - Уважение тебе самое то бы, Володь, - сказал Дмитр.
 - Вникай старшим, - продолжал Владлен. – Не будешь вникать, не научишь-ся. Мир прост, приспособишься – выживешь. Как? Нет? Гордость – в жопу ее! Ты тут рабочий! Рабочим раньше – почет, деньги, а я, дурак, бухгалтером. Гор-дость глубже! Глубже! Мир как два пальца… прост.
 - Да знаю я, знаю, - соглашался я.
 - И еще больше скажу! Мир – жесток! Дави, карабкайся, бей. Задавили, я – бухгалтер… рабочий. Развалили Союз, чтобы хуже, теперь, но хуже! Все нас дерут, все – в жопе, в одной огромной жопе! Интеллигент, выученный, почему так все происходит? Почему я не стою… не получаю столько, сколько я стою! Ведь все – продажное! Иначе – как?
 - Продажные сучата, - вторил Дмитр.
 - Во, во, прав ты, Дмитр Анатольевич, все покупается и все продается, дебет с кредитом. Кто? Кто, я спрашиваю?!!
 - Правильно, - кивал головой Дмитр, и я вторил ему.
 - Ни сына не устроить, ни дочь, всюду – лезь, пихай, это – люди, это – звери, давай, банан! банан! кокос! Дите учить – суй, ты, Володь, вовремя не сунул, учись. Жесток мир, пойми! Ты пойми! Надо так!
 - Ты езжай, Володь, - сказал мне Дмитр, когда мы подошли к светофору у кольцевой, - а я Владлена Георгича доведу, шой-то его развезло. Правду он ба-лакает, но по-честному…
 - Я понимаю.
 - Не подстелишься, зубам не перегрызешь, ****ец. Да выспись хорошенько, лицом по****нел.
 Владлена окончательно развезло, и он принялся кричать перед милицейской будкой, благо она была пуста:
 - Мудаки!
 - Пойдем, Владлен Георгиевич, пойдем-то, - уговаривал его Дмитр…

 …После того, как мы расстались, я зашел в магазин, просто так, от нечего делать, и принялся разглядывать товары. Воняло сырой и копченой рыбой, за-бивавшей прочие запахи; за стеклами выстраивались сыры, палки колбас, связ-ки сосисок, лежали штабельки печений и горки конфет; на полках – многосорт-ные пиво, водка, вина, чаи, кофе, но все какое-то бледное, рыбное. Кафельный пол с выбитыми плитками тоже был белесым и, наверное, неприятным на ощупь, скользкий и грязный. Меня кто-то хлопнул по плечу, привлекая внима-ние. Я повернулся и увидел двухметрового парня в белой майке, синих потер-тых джинсах и коричневых сандалиях.
 - Балрог? – удивился я. – Сменил имидж?
 - Как видишь, - сказал Балрог.
 - Что ты тут делаешь?
 - Глупый вопрос.
 - И все же.
 - Ого, да от тебя водярой прет. Шел за тобой, думал, ты или не ты. Клево вы-глядишь, ништяк.
 - Что, не нравится?
 - Нормально.
 - Мне, честно говоря, и самому не нравится.
 - Значит, работаешь?
 - Да, тут рядом, на стройке.
 - Кем?
 - Как кем? Не инженером же, строителем, конечно. Цемент и песок таскаю, ванные сгружаю, унитазы.
 - Прекрасно.
 - Издеваешься.
 - Не рефлексируй.
 - А ты где сейчас?
 - В фирме работаю, перепродаю по децлу. Кстати, знаешь, и Ребел там.
 - Уау, Ребел с тобой? Вы, похоже, и впрямь изменились. Ты раньше во всем черном ходил, а Ребел вообще капиталистов не признавал.
 - Капитализм – дерьмо.
 - Ну да. А теперь коммерцией занялись.
 - Перемены.
 - Наверное, к лучшему. Я раньше тоже по коммерческой части, недвижимо-стью занимался.
 - Недвижимостью?
 - Да, прикинь, агент по внешним связям.
 - Много ездил?
 - Порядочно.
 - Чего ж в таком отстое сейчас?
 - Не говори, сижу по уши. Сейчас с одними такими бухали.
 - Приспосабливаешься?
 - Честно говоря, Балрог, не очень получается.
 - Используют? Бывает. Я одно время слесарем работал. Прикинь, с моим хаером прихожу на завод. Деды, бау, в улете; сразу – шу-шу-шу, мнениями об-мениваться.
 - Ты рассказывал.
 - Заломало каждый день на их недовольные фейсы глядеть.
 - Я тоже собираюсь уходить.
 - Не верю, тебя если не растрясешь, конформистом помрешь. Гляди, скоро пить и материться начнешь, в два пальца сморкаться, а на улицу в спортивных костюмах или брюках с заправленной рубашкой выходить.
 - Посмотрим.
 - Бросай ты эту лажу.
 - И куда я пойду? У меня жена, зарабатывать надо, кушать хочется.
 - Бау, окрутился, ништяк. И кто она? Из наших?
 - Нет, ты ее не знаешь.
 - Ладно, прокинем. Слушай, у тебя телефон домашний есть?
 - Имеется, а на кой?
 - Работу хочешь?
 - К тебе что ли?
 - А что, ломает? Там я, Ребел, и ты еще будешь.
 - Да нет, не ломает, но вроде как-то…
 - Ну, думай, думай…
 - Ты кем там?
 - Вообще-то я там типа главный.
 - Уау, ништяк.
 - Ха, ништяк-то ништяк, да видишь ли, расслабиться хочу этим летом. Пора отпусков у народа, а я как лох сижу в коробке. Надо бы человека найти, при-сматривать за делами и в таком духе.
 - Недолгая халява?
 - Нет, все путем, обживешься, справишься, оставлю, ноу проблем.
 - А Ребел?
 - Да мы как раз с ним в Сибирь собрались.
 - На кой?
 - Расслабляться, на мамонтов охотиться. Это пока, потом вместе кантоваться будем. Тебе че, шесть штук замешают?
 - Шесть штук?
 - Нормально?
 - Прилично, ништяк.
 - И жене, и детям.
 - У меня детей нет.
 - А мы их заведем. Шучу.
 - Хорошо, я подумаю, давай свой телефон.
 - Не хочешь по пьяни решать?
 - Я не пьяный.
 - Верю, нормально. Так за чем же дело стало? Пора избавляться от непрухи.
 - Балрог, я никогда не решаю сразу, хочу все обдумать, потому что один раз уже пролетел.
 - В агентстве что ли?
 - Именно. Коммерция – дело ненадежное, я должен посмотреть, что у вас там творится.
 - Обижаешь, мы шарагу не держим.
 - Посмотрим, пойми, после таких прокидов мне стермно. Семейному челове-ку нужно головой немного варить.
 - Хорошо, когда надумаешь?
 - Когда удобно позвонить?
 - На сотовый до десяти вечера, на работу – до трех, максимум до пяти. Мо-жем стрелу забить.
 - Когда?
 - В любой день во второй половине.
 - Меня устраивает, слушай, давай завтра. Где твоя фирма?
 - На «Космонавтов».
 - Хорошо, завтра.
 - Давай в пять.
 - В пять я могу не успеть, нас тут гоняют как хотят, совсем зае… замахался.
 - Во, клево, уже матком загинаешь.
 - Стараюсь сдерживаться.
 - Скоро перестанешь себя контролировать, я это дело знаю, сам еле отучился в два пальца сморкаться, а то как-то несолидно.
 - Да ты и так не очень солидно выглядишь.
 - Я тут неподалеку живу, пошел прошвырнуться, а заодно батон и дриньк с хавчиком купить. Ладно, потопали.
 - Пошли.
 Выйдя на улицу, я увидел Дмитра, шагающего по противоположной стороне, и махнул ему рукой. Он заметил и кивнул головой, мол, все нормально, довел.
 - Коллега? – поинтересовался Балрог.
 - На стройке работаем.
 - Ну, ну, вливаешься в коллектив?
 - Не издевайся, нормальный мужик.
 - Значит, заметано, завтра в полшестого. Вот тебе на всякий случай, - он дал мне телефон.
 - Тебе в какую сторону? – спросил я.
 - Туда, - ответил Балрог, махнув в сторону общежитий.
 - Мне на остановку.
 - Ну, давай.
 - Давай. Кстати, Балрог, куда ты свой хаер дел?
 - Сбрил, для солидности, - сказал Балрог, проводя рукой по лысому черепу.
 - А то я уж думал, ты в скины подался.
 - Перемены.
 - Балрог?
 - А.
 - Как мы тогда пели.
 - Ништяк пели, помнишь что ли?
 - А то.
 - Сейчас я не пою, не до депрессий. Ностальгия мучает?
 - Нет, просто вспомнилось.
 - Нормально, с Ребелом встретишься, по другому запоешь.
 - Он такой же безбашенный?
 - Нет, я его держу.
 - Ладно, завтра увидимся.

 Пятое, вторник. Сегодня я думал о новой работе. Возможность уйти со стройки пугала и манила одновременно. Я старался сделать выбор, причем вы-бор в пользу ухода, но моя извечная неуверенность сдерживала порывы пере-мен, заставляя размышлять и прикидывать. Кажется, Владлен что-то заподоз-рил: разговаривая с Дмитром, он все время посматривал на меня, но тяжелый физический труд поглощал силы, и мы только перекидывались, как обычно, ни-чего не значащими фразами. Дмитр часто курил, сын подарил ему пять пачек сигарет и сегодня он не экономил. Работали мы втроем, вчерашний рабочий по-ругался-таки с Дмитром как раз перед моим приходом.
 Во время обеда я сел на самом краю крыши, наблюдая за вереницей «КаМА-Зов», перевозивших стройматериалы. Сбоку взвинченно скрипел поворачиваю-щийся кран, и слабо гудела бетономешалка. Дмитр с Владленом ушли на третий этаж к петровской бригаде и, честно говоря, еще вчера и я бы пошел вместе с ними, но сейчас, оставшись на крыше и прожевав третий бутерброд, я понял, что таким образом сделал выбор.
 Я решил пока никому ничего не говорить, опасаясь спугнуть удачу, боясь мыльных пузырей. Зачем понижать свой и без того невысокий уровень? Такие люди как Дмитр и Владлен никогда меня окончательно не поймут, воспримут уход как слабину, предательство. Презрения с их стороны мне не нужно. Впол-не возможно, что я даже откажусь от предложения Балрога, если только почув-ствую малейшую фальшь, малейшую фальшь.
 Словно читая мои мысли, уже ближе к концу рабочего дня Дмитр спросил:
 - Шо за парень был вчёра с тобою, Володь? Приятельствуете?
 - Давно не виделись, - объяснил я, - знакомый еще со студенческих времен.
 - А што плешивый, фашист? Или нестой Сашки, лысый?
 - Сейчас модно так и голова дышит.
 - Ну, ну, - не согласился Дмитр. – Жена вчёра не заругалась?
 - Я ее вчера не видел, она на гастроли уехала, как раз сегодня вернется.
 - А-а-а, - протянул Дмитр и заорал Владлену. – Кончай мордовать толчок, нехай себе стоить до завтрева!
 Владлен заворчал, но оставил в покое небесно-голубой унитаз.
 - Домой бы такой, - помечтал он, - у меня еще довоенный, и вода не течет – проржавело все, я трубы перекрыл. Из ведра дерьмо смываем.
 - У Романа поспрошай, - посоветовал Дмитр, - може выделит по сходной деньге.
 - Где ж я тебе эту деньгу найду? Сейчас сахар на варенья и компоты поку-пать, ягоды, потом помидоры, огурцы, за ними – картошка. Моя уже год как без работы сидит. Деньги, может, только к зиме появятся.
 - Кружкой смывай, значить, - заключил Дмитр.
 - Дмитр, скоро мы заканчиваем? – поторопился я.
 - К жане? – понимающе спросил Дмитр.
 - Да, надо поесть приготовить, а то она голодная приедет, - соврал я, и тут же вспомнил вчерашний разговор. Дмитр, наверное, тоже его вспомнил, но ничего не сказал, только сплюнул. Я так и не понял, догадался он или нет...

 …Балрог ждал на остановке. Когда я к нему подходил, он, посмотрев на ча-сы, сказал недовольно:
 - Без шестнадцати, опаздываешь.
 Балрог действительно переменился, и сейчас это ощущалось с особенной остротой. Я помнил его вечно расхристанным, грязным, одетым в заклепанную кожу, с растрепанными жирными волосами, связанными сзади в лошадиный хвост, поэтому он и вчера удивил меня. Но сегодняшний его вид расходился со всем тем, что я о нем знал вообще: строгий серый костюм, гладковыбритый че-реп, черные начищенные ботинки. Похоже, когда-то произошло нечто, потряс-шее всю сущность этого человека, сумевшее превратить убежденного металера в новую, абсолютно незнакомую мне личность. Единственное, что он себе по-зволял – это не носить галстук, но и тут черная майка, идеально подходившая к костюму, завершала тот особый стиль, образ человека энергичного, готового к стремительному бегу прогресса и, одновременно, делового, серьезного, знаю-щего. Я в своих потертых джинсах и заляпанной рубашке без трех пуговиц, контрастировал с ним, пребывал в тени его делового напора.
 Одевшись соответствующе, Балрог переменил и стиль разговора, так сбли-зивший нас вчера. Теперь он сторонился всех этих «ништяков», «бау» и прочих словечек, необходимых для быстрой передачи эмоций. Он перестал обращать внимание на эмоции.
 - Где твоя фирма? – спросил я, чтобы замять неприятное впечатление от опо-здания.
 - Недалеко, в пяти минутах ходьбы, за «Полтинником». Нужно поторопиться, я попросил Ребела подождать, сказал, что мы будем без пятнадцати, максимум без пяти шесть.
 - Тогда давай быстрее.
 - Ничего, Ребел посидит. Все равно мне с ним договариваться назавтра.
 Мы прибавили шаг.
 - Значит, ты сам там всем управляешь? – спросил я.
 - Я же вчера говорил. Сам, конечно.
 - Но я не уверен, что справлюсь, - посомневался я, окидывая взглядом его костюм.
 - Справишься, - успокоил Балрог, - только приодеться тебе надо посолиднее. Есть что-нибудь дома?
 - Найдется, костюм со студенческих времен, пара галстуков, туфли.
 - Прекрасно. Деловой человек должен выглядеть подобающе, вызывать дове-рие у клиентуры. В случае успешных сделок, фирма платит премиальные в за-висимости от прибыли.
 - Много сотрудников?
 - Кроме меня и Ребела, сейчас пять человек. Нам сюда, - указал Балрог, сво-рачивая в арку.
 - Слушай, извини, а как тебя по-жизни? То есть, я хотел сказать, как тебя здесь называть, не Балрогом же?
 - А, - улыбнулся Балрог и уши на его оголенном черепе подпрыгнули вверх, заостряясь, - хорошо что спросил. Константином, - и, подумав, добавил, - Нико-лаевичем. Между прочим, я и тебя тоже только по погонялу знаю.
 - Владимир Сергеевич, - представился я уже перед дверью в офис.
 - Володя, значит, - повторил Балрог. – Не обидишься, если я так тебя буду называть? Здесь по имени отчеству только меня именуют. Ребела – Славой, если не знаешь. С остальными потом познакомлю. При Ребеле можешь звать нас по-старому, а так – только по именам. Все должно быть по настоящему, иначе – хана.
 Балрог толкнул железную дверь, пропуская меня в длинный, ярко освещен-ный коридор с рядами дверей справа и слева.
 - Тут мелкие склады: в основном, компы и бухгалтерские принадлежности, - пояснил Балрог. – Ночью остается охрана, вход с утра по звонку. Главные скла-ды недалеко от Юго-Западного рынка, но там – крупные оптовые партии, мож-но сильно влететь, так что для продажи будешь искать меня по мобильнику. Бумажные тонкости потом объясню и сам вникнешь. Я с Ребелом обычно сижу в конце коридора, вот за этой дверью. Желательно стучать, но для своих можно и без стука.
 Я послушно следовал за ним, запоминая. Теперь решение уйти со старой ра-боты казалось мне почти очевидным. Внутренний голос вторил уверениям Бал-рога, подозрения и нерешительность оставляли свои позиции, отступая перед натиском неожиданно свалившейся мне на голову удачи в облике старого зна-комого, настоящее имя которого я узнал только сегодня.
 В кабинете за ослепительно белым столом резался в компьютерную игрушку тот, кто внешне совершенно не изменился со времени последней встречи. Ребел сейчас напоминал Балрога в годы наших общих городских похождений: косуха, черные джинсы и драные кроссовки; только Ребел никогда не носил длинных волос, подстригаясь намеренно неряшливо, но относительно коротко. И он все-гда мыл свою русую шевелюру. Ребел дружил с Балрогом, кажется, еще с яслей, они росли в одном дворе, ходили в одну школу, и Балрог позволял ему многое, разрешая являться на работу в таком виде, носить в ухе кольцо. Наверное, Ребел был тем единственным человеком, который никогда его не предал бы, кому он полностью доверял. Для меня по-прежнему остается загадкой, что переменило Балрога и побудило сыграть со мной такую шутку, он ведь сам меня нашел, и я не верю в случайность нашей встречи. А ведь мы вместе уходили тогда, на Ле-вом берегу, от озверевшей толпы, собиравшейся избивать нас просто потому, что им не нравились наши сборища, то есть просто так, ни за что. И это я подал ему руку, помогая перелезть через трехметровый забор, сам забравшись на него по плечам Балрога, когда спины Бригдена и Рэндома сверкали уже за проход-ной. Я не говорю уже о ночевках на лавках попеременно, на вокзалах, рядом, укрывшись одной ветровкой. Почему – вопрос всегда запоздалый. Но я точно знаю, что с Ребелом он никогда бы так не поступил.
 Ребел отвлекся от игры и, показав гнилые, разваливающиеся зубы, ухмыль-нулся, приветствуя:
 - Гиселер, ништяк, притопали?
 - Пришлось немного подождать, - пояснил Балрог.
 - Нормально, присоединяйтесь, - пригласил Ребел, доставая из-под стола бу-тылку коньяка.
 - Теперь дорогим нарезаемся? - удивился я.
 - Это по поводу встречи, - сказал Балрог, - а так у нас сухой закон, имей в ви-ду.
 - У нас тут – трезвяк, беда! – пожаловался Ребел.
 - Для дела можно и попоститься, - сказал Балрог.
 - Не, мужики, простите, я в завязке, - отказался я.
 - На нет и суда нет, убирай, Ребел.
 - Ништяк, брутально, - огорчился Ребел, погружаясь в игру.
 - Пока он загоняется, объясню твою работу, - сказал Балрог. – Твоя задача – номинально заменить меня. Тебе надо бумаги подписывать, заверять их вместо меня. Я механизм запустил, теперь только подмазывать нужно. Ни с какой крышей я не завязан, так что не лезь никуда. Вникать тут особенно не нужно, наше дело честное и понятное – спекуляция и обретение из ничего нечто, путем удачных перепродаж.
 - Ты предлагаешь мне сидеть попугаем и повторять заученные фразы? Хо-рошая работенка, достойная.
 - Можешь возвращаться на стройку, - отрезал Балрог, но продолжил. – Слу-шай, не только попугаем, да и вообще не попугаем. Ты же – умный человек, у тебя высшее образование и стаж работы. А вдруг что случится без меня? Пой-ми, не могу я уехать без страховки – вмиг растащат.
 - А остальные?
 - Кто? Бухгалтер и грузчики? Они в этом деле не смыслят.
 - Бумажки подписывать каждый сумеет.
 - Отнюдь, для этого кое-какие мозги нужны, - возразил Балрог.
 - И ты считаешь, что у меня эти мозги есть, я польщен.
 - Я что-то не понимаю, тебе нужны несть штук или нет? Может быть, тебе нравиться быть бетономешалкой? Чему в вузах учат, кроме как бумажки сочи-нять и подписывать? Согласен – нет, мне нужен ответ, иначе найду другого. Но, пойми, тебя я давно знаю и очень хорошо, что встретил именно старого друга. Кому-то же надо доверять.
 - Ты изменился, Балрог.
 - Перемены. И не Балрог я все-таки, а Константин.
 - Смешно звучит, слишком важно.
 - Это – жизнь, и я пытаюсь в ней жить. Все герои уже давно в Вальхалле, уп-лыли из Серебристых гаваней. Тому, кто остался жив или на берегу – самое вре-мя подумать о сволочах. Кстати, вчера Бригдена видел.
 - Бригдена?
 - Да, после встречи с тобой как раз.
 - И что поделывает старый Бригден?
 - Он, по-моему, уже действительно – старик. Ему тридцать, а выглядит как будто ему пятьдесят.
 - Неделю назад видел, – вставил Ребел. – Опустился совсем.
 - Опустился, - согласился Балрог.
 - Он – ширяется, беда! – пояснил Ребел, вынимая диск.
 - Ширяется? Нет, не думаю.
 - Он показывал.
 - Что?
 - Руки показывал, там – дырки, мощно!
 - Я вчера не заметил. И давно?
 - Не говорит, - усмехнулся Ребел.
 - Бригден? – удивился я. – Мы же с ним в одной палатке спали. Он филоло-гический закончил?
 - Не, два раза восстанавливался, а потом – забил, - ответил Ребел.
 - Между прочим, Толстый, кажется, тоже, - вспомнил Балрог. – Но этот еще при нас начал колоться.
 - Да, про Толстого я слышал, - подтвердил я.
 - Надоели эти наркоманы, - безнадежно махнул рукой Балрог. – Этот пьет, этот косяки забивает, этот ширяется, кажется, уже ни одного нормального чело-века не осталось.
 - Нормальных людей полно, но они – не из нашего круга, - сказал я.
 - Ты урлу что ли имеешь в ввиду? – решил Балрог. – Нашел нормальных, у них свои загоны, там, будь здоров, тоже, поверь мне, крыша едет, только по-своему.
 - Беда! – согласился Ребел. – Я уже по улицам ходить боюсь.
 - Нет, сейчас там нормально, - возразил я.
 - Алкоголики, наркоманы, психопаты, сплошные сумасшедшие, - продолжал Балрог. – Сейчас еще байкеры появились, видел?
 - Встречал, - сказал я.
 - Эти – придурки полные. Все как на подбор – бизнеспарни, им бы на Кана-рах отдыхать, а они напялили кожу и газ глотают, вперемежку с городской пы-лью.
 - Я с ними общался, - пояснил Ребел, - нормальные ребята, мощные.
 - Ништяк, и ты туда же, - покривился Балрог, - среди наших знакомых только лесбиянок нет, и слава богу. Хотя нет, я тут видел двух агрессивных суфражи-сток. Ходят в обнимку, подсаживаются, беседы заводят. Удивили! Плевать я на них хотел!
 - Честно говоря, они и ко мне подходили, - признался я.
 - Тоже сумасшедшие, со сдвигом, - распалялся Балрог. – Прикинь, имена се-бе выбрали – Изабелла и… как-то…
 - Брет, кажется, - вспомнил я, - это из Хемингуэя.
 - И тебе такую же лапшу двигали? У меня мать – учительница, эти две про-тивные природе психопатки учились у нее в параллельных классах. Прилежные девочки, умненькие, пока не начитались какой-то лажи. А зовут знаешь как? Оля и Лена!
 - Ништяк, - удивился я.
 - Мощно, - удивился Ребел.
 - Вот так, - подытожил Балрог.
 - Наш город слишком тесен, - предположил я. – Мы ходим по одним и тем же улицам, встречаемся с одними и теми же людьми. Нет ничего удивительного, что и у них – такие же проблемы. Надо же бытовуху разноображивать.
 - Мне эта старая тусовочная растительная жизнь до того осточертела, что я готов убраться из Воронежа прямо сегодня, лишь бы никого не видеть, - сказал Балрог.
 - Мизантропия от усталости, - диагностировал я.
 - Уехать куда-нибудь на две недели и то – проблема, - пожаловался Балрог. – Раньше, помню, хочешь в Москву, хочешь в Казань, хочешь в Минск, снялся и двинул.
 - Для меня и сегодня – не проблема, - сказал Ребел. – Я – вольная птица, ништяк. Мне нравится.
 - Что нравится, что нравится?!! – спросил Балрог. – Нечему тут нравиться, делай свое дело и огребай бабки.
 - Я замахался в конторе целыми днями сидеть, - не унимался Ребел.
 - Тогда уговаривай Володю остаться вместо меня за делами смотреть, и дви-нем куда собирались, - посоветовал Балрог.
 - Какого Володю? – не понял Ребел.
 - Этого Володю, - пояснил Балрог, показывая на меня.
 - Мощно, так тебя Володькой по-жизни? – удивился Ребел. – А меня – Слава.
 - Знаю, - подтвердил я, - Балрог говорил.
 - Гиселер – Владимир, прямо князь, - продолжал Ребел. – Брутально! Тебе не подходит.
 - Это от меня не зависело, - оправдался я.
 - Гиселер – Володька! – повторил Ребел. – Клево!
 - Славик, домой, - передразнил его я. – Нравится?
 - Не очень, - согласился Ребел, - настоящие имена затягивают в бытовуху.
 - Какой толк носить придуманные имена, если сам жить не умеешь? – повто-рился Балрог. – Все мы крутые, приходят и сразу себе имя подходящее выбира-ют, всякие змеи, балу, рэндомы, дьяконы, а по-жизни – лопухи и придурки.
 - Но это как имидж у бизнесменов, - предположил я, - особенная личина, не имеющая ничего общего с твоим настоящим я, просто так удобнее другим; им приятно видеть в тебе опытного руководителя, а не сомневающегося выпускни-ка экономфака, пуганого и скользкого как кисель. Это удобно, вдобавок стано-вится пропуском в определенную среду. Хочешь стать металером – слушай трэш, хочешь быть байкером – покупай байк, хочешь рэпером – учись рэповать и одевайся соответственно.
 - Ребел, а ты что сидишь? Уговаривай его, уговаривай, - попросил Балрог.
 - Слушай, Ребел, а ты почему бизнесом занялся, ты же – левак? – спросил я.
 - А, - блеснул гнильем Ребел и посмотрел на Балрога, - тут история одна, бе-да!
 - Гиселер, не лезь в наши дела, - оборвал его Балрог. – Это тебя не касается. Пугнули человека, теперь он – праведный мирный тусовщик, понятно? Ну так согласен или нет?
 - Ништяк, Гиселер, соглашайся, - подхватил Ребел. – Клево оторвемся. Бал-рог, ты ему сколько обещал?
 - Шесть.
 - Мрачно.
 - На первое время – достаточно. Ты, Гиселер, зла не держи, я же должен тебя проверить, - сказал Балрог.
 - Хорошо, я согласен, - решился я и мгновенно налетевший порыв страха вы-летел, выбиваемый дружеским похлопыванием Балрога.
 - Я знал, что выгорит, - сказал он.
 - Мощно! – подтвердил Ребел и опять поставил на стол бутылку.
 - Давай, давай, разливай, - скомандовал Балрог. – За успех предприятия и за наш отпуск.
 - Гиселер, за тебя, - произнес Ребел, чокаясь.
 Коньяк обжег горло, почти не попадая внутрь, растекаясь по пищеводу, суша и опаляя его.
 - Я не привык к изысканным питиям, - заметил я, морщась.
 - Нормальный дешевый коньяк, - сказал Балрог. – Ты, похоже, в последнее время больше по водочке.
 - Последнее время – больше по винцу и пивку, - поправил я.
 - Бау, Ребел, совсем забыл, он у нас женат!
 - Женился? Беда! – решил Ребел.
 - Ништяк, - не согласился я.
 Несмотря на усталость, я радовался, думая о приходе домой и Инге, потому что она всегда радовалась за меня, даже странно. И еще она не сомневалась во мне. Это очень важно. Я городился ею, да, гордился, но не как вещью или оцен-кой, а как самим собой, если удавалось сделать что-нибудь важное, значитель-ное. Честно говоря, работая на стройке, я стеснялся себя, считал себя глупым, неудачливым, а тут! Все к лучшему, как я люблю, как я могу и чего я заслужи-ваю.
 - Сейчас вернусь, - пообещал Балрог и удалился в туалет.
 - Мало бухает, - заметил Ребел, когда мы остались одни. – Деловой стал, кондовый, беда!
 - Как сам? – спросил я его.
 - Ништяк, сижу, бухаю и в комп режусь. Жизнь!
 - У вас тут ничего.
 - Балрог отделал, мощно!
 - Конкретно.
 - Я в его дела не вникаю, делаю, что говорит, так что можешь не расспраши-вать.
 Мы выпили еще по рюмке.
 - Я, честно говоря, и не расспрашивал, - заметил я.
 - Все ништяк, только Балрог заломал со своей косухой, беда!
 - Не понял.
 - Чего ты думаешь я как обсос сижу в этом барахле? Нравится мне, что ли ходить в дерьме, когда такие бабки огребаю?
 - Так выкинь свой прикид, если надоел!
 - Балрог не разрешает. Ходи, говорит, Ребел, надейся на лучшее. А, мощно? Я ни фига не понял.
 - На какое еще лучшее? Почему не разрешает?
 - А я почем знаю. Он в последнее время думает слишком конкретно, бру-тальный весь – не подъедешь. Я себе костюм купил, говорю, буду как ты. При-кинь, даже галстук приобрел! А у него крыша едет, говорит, - не надо.
 - Ништяк, - удивился я.
 - Но вообще у нас все нормально. Прикол, бабки сами в руки плывут. Хоро-шо, что ты согласился, будет с кем полялякать. Балрог – деловой, беда! – повто-рил он, и дальше мы молчали…

 …Янтарный вечер… Соленые волны его окатывали белоснежной пеной, на-ливались ультрамарином, пробирались, обволакивали и уносили, раскачивая, ус-покаивая, поднимая на гребни золотых секунд эйфории. Деревья качались в такт гелиодоровым* сумеркам, сияющим, будто и не темнело вовсе. За жем-чужными прозрачными домами разливался алый закат и багряное солнце ука-зывало слепящими бликами облаков свое месторасположение. Этот закат по-ходил на рассвет, только солнечный рассвет всегда переходил в хрусталь, а янтарный закат отзывался набатом, но парадоксально сиял симфонией полу-тонов. В начале и конце оттенка чистоты была их разница, однако, они соче-тали в себе свежесть, резкость, а сегодняшний закат еще и надежду. Прибой то бросал меня в апельсиновые отблески уходящих прерывистых лучей, посте-пенно темнеющих, пунцовеющих, превращавшихся в малиновый океан, полы-хавший на западном своде, не тревожно, а маняще, не жестоко, а будто смех, как того всегда хотелось, то откатывал, мягко увлекая за собой, приглашая разглядывать серебристую перспективу. С каждой секундой колыхания заката чистые тополя, липы, каштаны, клены все больше походили на малахитовых часовых в кремовых ботфортах с белейшей окантовкой. В сумерках контра-сты выделялись особенно ярко, а янтарь расцвечивался голубым, сиреневым и зеленым, перетекая во всеобъемлющий темно-синий, разрывающий общее за-темнение. Резкость убывала, подменяясь спокойным, тихим, размеренным пле-ском аквамарина, самого яркого, который я только мог себе представить. Я боялся пошевелить пальцами творящих рук, только шагал и шагал, рассекая, нет! осторожно раздвигая, расслаивая красочный водопад, проникая в мель-чайшие, незаметные трещины его пластов, просачиваясь в них ручьями, не на-рушая общей гармонии. Фонари нависали тусклой бронзой, лишь в самых серд-цевинах их бились рыже-яичные светляки. Этот свет не привлекал меня, я не летел сегодня на него, он всего лишь позволял разглядеть необычайную, расто-чительную яркость красок, обнимавшую меня, прикасавшуюся губами к моим щекам, волосам, носу, целуя в губы нежным дуновением бирюзового, фиолето-вого, небесного, того, что я называю ожиданием. И я вновь чувствовал не-обыкновенный цвет асфальта, странным образом порозовевшего, уходящего вдаль, заканчиваясь рубиновыми скалами. Как это могло произойти, ведь за то время, пока я шел, закат впитался в пыльную лесостепь, в дома этого города, оставляя воздушное колыхание? Блики автомобильных фар, выхватывающие только самые яркие, ядовитые цвета улиц, асфальта и неба; возникающие из забурлившей синевы прохожие, кажется не подозревающие о своих уникальных бриллиантовых переливах, и о том, что они – мазки подправленных мазков, плывущие, повинуясь прибою этого вечера. Не могу поручиться, не поднимал ли я руки, чтобы ладонями править эти наивные лица на индиговых клубах фона (или грунта?), мня себя художником, подправляющим (или пишущим?) свое окружение, и живущим только в этом водопаде, не имея сил выбраться, да и не желая этого вовсе…

 …Лунный свет квадратами окон ложился на ступени подъезда, на вздыб-ленные рельсы перил. Лифт отключили, и я добирался до квартиры пешком по лестничным клеткам, наполненными серебряными бликами. Открывая двери золотым ключом, я будто физически ощутил, как поворачиваются петли, ис-текая оливковым маслом. Оранжевый папоротник прихожей сиял распустив-шимися вишневыми бутонами, салатовый ковер напоминал лесную поляну, ок-руженную волшебным лесом Купалы. В углу стоял бардовый чемодан с корич-невой ручкой, устало склонившей голову, - ее чемодан.
 Наверное, я разбудил Ингу, включив свет. Она сидела на нашем нелепом ди-ване, в нашей единственной комнате, среди наших стен, покрытых ирисами. В изумрудной вазе стояли алые, пунцовые, светло-розовые, белые, желтые, и даже голубые розы, набранные из нескольких огромных букетов. Некоторые из них увядали, краев других коснулся каштан усыхания, но очень многие только распускались, раздаваясь вширь, источая медовое благоухание, на аромат ко-торого слетелись бы все пчелы, будь они в нашем городе. Воздух над букетом дрожал; с изумрудного листка сползла водяная слеза и, провожаемая взгляда-ми, упала на солнечный ковер, мгновенно впитавший влагу. Только тогда мы по-смотрели себе в глаза.
 - Почему ты не включаешь свет? – спросил я.
 - Ты знаешь, милый, сегодня я очень устала…
 - Свет глаза режет? Может, выключить?
 - Нет, нет, я ждала… В поезде душно и жарко, солнце будто пронизывало его колоннами света, будто он весь из стекла и желтых столбов…
 - Как всегда, летом – жарко, зимой – холодно и в любой сезон дует из щелей.
 - Я плохо спала…
 - Устала?
 - Устала…
 - Разогреть тебе что-нибудь? Я приготовил.
 - Стоило ехать из-за одних только аплодисментов… Целовали руки… Хру-сталь! Хрусталь! Позолота! Много света, льющаяся музыка…
 - Надеюсь те, кто целовал тебе руки, заметили обручальное кольцо?
 Инга зазвенела серебряным смехом. Даже уставая она умела быть той, к ко-торой я шел.
 - Ревнуешь?…
 Из форточки колыхнуло наши светло-зеленые шторы.
 - Пока ты путешествуешь, ходишь по ресторанам, подставляешь руки поце-луям, наступило лето, - пожаловался я.
 - Только с тобой…
 - Хорошо бы.
 Она плотнее закуталась в малиновый халат.
 - Все-таки тебе холодно, - сказал я, закрыл форточку и сел рядом с ней.
 - Дались тебе эти летние гастроли.
 - Мне кажется, что люди ищут меня, и находят, приходя в театр... Я гово-рила с ними чужими словами, но они получали то, что хотели... Я обнажаю пе-ред ними слова, и каждый слышит необходимое... Не могу остановиться, это притягивает, нежно ведет за руку, не отпуская…
 - Это – не жизнь, это – работа, я различаю такие вещи.
 - Нет, нет, милый, я бы хотела, чтобы ты понял…
 - Только что ты говорила о работе, и не подлизывайся.
 - Иногда, я кажусь себе растением, истекающим соком. Он льется, звенит, а часто он вязкий, оставляющий следы на коже…
 - Этот сок – твои слезы? Я заставляю тебя плакать. Но я не знал!
 - Нет, нет, - прошептала Инга, - только не ты… не ты… Сок – то, что я отдаю другим, а вся я – в твоих ладонях, только не сожми ее, мне будет очень больно…
 - Будто мне хочется быть садовником, - проворчал я.
 - Ветер… как ты…
 Мне показалось, что шторы снова задрожали, но, наверное, это из-за арома-та букетов.
 - Я сегодня нашел новую работу, - похвастался я, волнуясь. – Завтра пойду увольняться. Представляешь, встретил своего старого знакомого, Балрога, ка-жется, я тебе о нем рассказывал. Только он сейчас никакой не Балрог, а Кон-стантин Николаевич, совсем повзрослел, коммерцией занялся, фирму свою дер-жит. Я как раз от него, обещает шесть тысяч платить. Там, кстати, и другой мой приятель работает. Надеюсь, хоть там я себя человеком почувствую.
 - И мне предложили несколько контрактов…
 - Слишком трудно, когда тебя нет, но ты же знаешь, я все равно разрешу. Все-таки ты – подлиза жуткая, никогда бы не подумал. Но когда тебя нет я бо-юсь, мне кажется, что ты никогда не вернешься, это сложно рассказать и еще сложнее – пережить. Наверное, все влюбленные параноидально боятся потерять своих возлюбленных.
 - Я никогда не уйду…
 - Хотелось бы, - вздохнул я.
 Хрусталь ее смеха вспыхнул в окружившем нас желтом электричестве, скача невидимо по мебели, отражаясь от серебра зеркала, ирисов, прячась в углах, за шторами, в тени коридора.
 - Расскажи мне…
 - Что я делал? Кроме работы почти ничего. Был у Суперкарго как раз перед твоим отъездом.
 - Ты спал, когда я вернулась…
 - Да, спал, - и тут я вспомнил. – Между прочим, нехорошо возвращаться поздно ночью, рискуешь не получить подарок.
 - Мне…
 - Мне что ли? Суперкарго соизволил тебе передать, оторвал от своего талан-тища, тоже соком всплакнул – растение.
 Я открыл ящик стола и подал ей миниатюру.
 - Я… - прошелестели ее губы.
 - Нравится?
 - Прекрасно… Прекрасно… Прекрасно…
 - Вообще, надо благодарить не меня, а Суперкарго.
 Она погладила меня по щеке тыльной стороной ладони.
 - Нравится? – повторил я.
 Инга внимательно посмотрела на меня:
 - Я тоже привезла… Тебе…
 Мы поцеловались.
 - Похоже на губы сегодняшнего вечера…
 - Ты тоже почувствовала? – спросил я, вспоминая янтарно-индиговый при-бой.
 Ирисы расплывались, сливаясь с розовым букетом. Инга подтянула ноги под себя и провела по ним ладонью.
 - Холодные…, - сказала она, касаясь пятки.
 - Холодные, - подтвердил я, грея их. Инга наклонилась и я ощутил на шее ее теплое дыхание.
 - Дышишь тепло, значит не все потеряно.
 Острые тонкие кончики падавших черных волос щекотали ухо; я лег головой ей на колени и начал хватать пряди ртом, держа ее пальцы в ладони.
 - Тоже холодные… - шептала она.
 - Нет, пальцы теплые, потому что я их грею. А вот волосы слипнутся от слю-ны поцелуев и будут похожи на сосульки.
 - Пушистые, как тополиные кисти…
 - Посмотри на миниатюру, там волосы не слипаются – очень красиво.
 - Волны…
 - Действительно, как волны из брызг и пены, потому что у Суперкарго ты не позволяла целовать свои волосы. А теперь они будут как сосульки. Представля-ешь, сегодня, когда я шел домой, на меня накатили такие ощущения, такие… красочные. Теперь я стал замечать цвета, оттенки. Это от ожидания. Скорее все-го, я несчастен.
 Инга погладила меня по голове и поцеловала. Я заглянул во влажный фиолет ее глаз. Поразительно, но раньше они казались мне серыми, теперь же темнели двумя фиолетовыми лунами, отражающие свет и источающие его, сияя из-нутри. Зрачки пульсировали в такт ровному глубокому дыханию, грея и лаская мою кожу. Я уже не винил людей за то, что они приходили смотреть на нее, слушать ее голос, и где-то вдалеке ощущать порывы ее дыхания, потому что вспомнил, что это значит на самом деле. Но я ревновал к ним за то, что они отвлекали Ингу, пытаясь уловить, насладиться льющимся из нее водопадом тепла, отнимая эти секунды у меня, превращая секунды в часы, дни, и, как больно! в годы. Каждая секунда без нее превращалась в каплю боли, теперь я это чувствовал особенно сильно.
 - Мой букет… Он тебе нравится?…
 - Громадный.
 - Я не смогла сама его донести… Нанимала носильщика… Здесь разные ро-зы... Эти, светло-желтые, - от предпоследнего дня, они немного увяли; алые, розовые и белые подарили вчера, в одном букете я нашла записку с признанием и теперь не знаю, что с нею делать... А сегодня, прямо на перрон, принесли вот эти, голубые... Никогда не видела голубых роз... В них тоже была записка…
 - И где теперь эти записки?
 - В сумочке…
 - Выбрасывай, не стесняйся.
 - Нет, нет, милый, я должна их сохранить…
 - Как хочешь. Хочешь, устроим праздник в честь твоего приезда?
 - Праздник…
 - Да, пригласим кого-нибудь. Пусть Суперкарго, Никита придут, если не воз-ражаешь, ты своих подруг пригласишь. Но можем и вдвоем.
 - Через неделю – мой любимый день…
 - Что за день, почему не знаю?
 - Выпускной спектакль… Я тебе не говорила? И почти в тот же день мы встретились…
 - Но мы встретились в начале июля. Я точно помню дату – второе июля.
 - Выпускной – пятнадцатого июня… Я хочу, чтобы ты был в этот день вместе со мной...
 - Ты не представляешь, как я-то этого хочу.
 - Пригласи…
 - Обязательно.
 Свет погас, но тут же снова зажегся. Со звоном перегорела лампочка, стало темнее. Было слышно, как на кухне с дребезжанием отключился холодильник, и капала в рукомойник пущенная в двенадцать часов ночи вода. Электрическое освещение выкрасило все оттенками желтого, усталого. Инга целовала меня, а я, лежа, смотрел снизу вверх на волну ее волос, постепенно распадавшуюся на тонкие нити, скользившие по моему лбу, носу, щека, векам; они раскачивались, похожие на струйки водорослей, колышущихся на дне у самого берега – черные волосы Инги. Сухими губами я скользил по ее подбородку, касался гладких щек, розовых губ, влажных глаз, прохладного родникового уха, выводя сложный узор, сходный с сетью мельчайших трещинок на потолке или весенней летучей пау-тиной. Кажется, этот узор выводила сама Инга, а я застыл, учащенно дыша, в усталой неподвижности. Сегодня мне было позволительно обреченно лежать у нее на коленях и ненасытно смотреть, смотреть, смотреть, ощущая живо-том зашкаливающий жар, ни на минуту не ослабевающий костер, который, господи, какое же это счастье! она согласилась поддерживать своими хруп-кими долгими пальцами.
 - Прекрасно… - шептала она, - прекрасно, прекрасно, прекрасно, прекрас-но…
 «Прекрасно…» - вторила каждая моя, пусть даже самая мимолетная, мысль, преломляя искрящееся слово в буквы, звуки, и вновь слагая его в целое, потому что теперь никакого иного слова из этих звуков не складывалось. Я снова, неожиданно резко, ощутил аромат букетов, вплетавших в мои ноздри косы меда, пробиравшийся дальше, к зрачкам, глубже, в самое бессознание, пи-тая огонь и фиолет ее глаз, оживляя ирисы на стенах, заставляя старую по-белку потолка слепить нимбовым сиянием, а желтое электричество – разле-таться радужными бабочками, оставлявшими шлейфы мерцающей алмазной пыли. Я попал в волшебную рощу, где вместо шумящих деревьев были ее руки, вместо мягкой травы – ее волосы, вместо мерного плеска священного озера – влага ее глаз, заменявших, одновременно, и луны далекой розово-голубой плане-ты, откуда возвращаются не по собственному желанию. Я ходил по этим па-хучим алым травам, обнимал ребристые стволы золотых дубов, вбирал аро-мат смолы лиловой сосны, горстями черпал из сверкающих гладей фиолетовых озер, серебрился под бирюзой странных лун и не желал, понимаете, не желал! уходить…
 
 …Этой ночью ко мне приходили нелепые фантазии. Я видел Ингу, стуча-щуюся в двери некоего заведения и уходившую ни с чем; Ингу, которой, нако-нец, открыл серый бородатый толстяк, впуская в длинный коридор со множест-вом фотографий. Следуя за ней, я пытался приблизиться к фото, рассмотреть ближе, но они расплывались, превращаясь в бурые пятна различной тонально-сти. На Ингу орали, над ней издевались и я прервал это видение. Я видел Ингу, сидящую за столом и сосредоточенно пишущую. Заглядывая ей через плечо, я заметил, что это – поэзия, но ничего в ней не понял, потому что стихи склады-вались в столбики иероглифов. «Сердце раскололось бы, растаяло льдом, про-читай их этот толстый болван», - подумал я. Еще я видел Ингу, лежавшую в по-стели с другим человеком и легкие мои облились густой темной кровью, вски-певшей под ресницами, истекшей ручьями слез по щекам, капая на пол и впи-тываясь в ковер, набухавший, как комар, обожравшийся из вены. Я прервал и это видение. Потом я с удивлением наблюдал за Ингой, несущей тяжелый че-модан. Он оттягивал руку, Инга сильно хромала, ее сбитые колени покрывала засохшая бардовая корка, лицо расчерчено разводами сажи. Из-за одноэтажного дома выползал танк, цепью шли мужчины, закованные в хаки: вместо лиц у них были противогазы, вместо рук – крупнокалиберные пулеметы. И была еще го-лубая гора с ослепительно белой, чистой вершиной, алевшая подножьем рек цветов; мои зрачки накрыли лепестки гладиолусов, я тонул в них, задыхался, пытаясь понять, где же Инга; а лепестки сыпались комьями земли, издавая глу-хой стук, сон превращался в кошмар, не отпуская, измельчаясь в обвал сиюми-нутных видений.
 Остаток холодной черной ночи мне снились гнилые зубы Ребела. Они клаца-ли и крошились, осыпаясь, разваливаясь, издавая кисло-сладкую вонь, которую можно было пощупать руками и я щупал.



 Пятнадцатое, пятница. Тарелки, вилки, салаты, нарезанные колбаса и сыр, селедка, специально для Олафа, несколько свежих огурцов, зеленый горошек, салфетки – скудная противоположность переполненному мусорному ведру. На-мечалось и основное блюдо – картошка с жареной курицей: первая уже начи-щенная, дыбилась из кастрюли, ожидая конфорку; обе курицы стремились в разные стороны лапами и крыльями, пребывая в безголовой обреченности.
 На наших совместных праздниках обходилось отбивными с сыром и луком, и я уже отвык разделывать кур. Но в последнее время, проходя мимо киосков, и вдыхая ароматы шипящих цыплят, я представлял себе прошлое и захлебывался жидкой слюной. Первая курица была на себя похожа – большая и не по-гусиному обезжиренная; вторая – большеногий цыпленок, от которого, если от-резать окорочка – останется шея – была куплена для довеска, за кампанию.
 Одиннадцать часов утра – время. Намазывая майонезом крыло, я заметил бесчувственный порез – просто на майонезную упаковку капнуло кровью с ми-зинца.
 К двенадцати приглашены Никита, Олаф и Суперкарго; Инга никого не по-звала, сказала, что не хочет. У нее не было близких подруг, она никому не зво-нила, ни с кем не встречалась: уходила и приходила; даже на выпускной празд-ник пригласить некого. Я различаю личную жизнь и работу, и говорил ей об этом, но она совсем меня не слушает, оживая по своим искривленным законам. Мне почти все равно, главное – любит и не исчезает окончательно. И я не по-нимаю слова Суперкарго, неуверенного во взаимности наших чувств. Или я не так понял?
 На моей прежней работе все уладилось: удалось избежать неприятных разго-воров. Я ушел и точка. Уволился уже шестого, спокойно и без сомнений. На следующий день Балрог выдал мне аванс и премиально-вступительные – всего семь с половиной тысяч. Нормально для человека, у которого задерживали зар-плату. Почему бы и не отпраздновать?
 Пять дней назад Балрог и Ребел укатили, и я до пяти сидел в конторе, пре-доставленный вечерами сам себе, посвящая время Инге и только ей. Она завер-шала свой третий сезон: до выпуска Инга играла в каком-то молодежном театре, сейчас ее иногда приглашали в Кольцовский; репетиции шли нерегулярно, ос-тавляя ее со мною. У нас, наконец, появились секунды, которых не хватало, и я восполнял истраченные дни, вечера, ночи, когда каждое утро – ее нет, каждые сумерки – ее не видно, и когда бессонница заставляет смотреть телевизор или целовать ее усталое обнаженное плечо.
 Без обид накрывал я сегодня на стол, с удовольствием ставил курицу в ду-ховку, а картошку – на огонь, счастливо мыл майонезные руки, облизывая ми-зинец и изучая языком соленую кровь. Мне хотелось большего! Мне хотелось раскрыть окно, чтобы ветер дул прямо сюда, на кухню, заставляя шторы пузы-риться и вспухать, и, вбирая легкими этот ветер, вытолкнуть его из себя вместе с удивительным криком, настежь!
 Я открыл окно, но кричать не стал. Из кухни пульсом испарялась духота. Снаружи дуло и шевелило, приглаживая, волосы. Ожидая обед, я думал о вече-ре, о темноте ночи, а сейчас был день, разинувшийся знакомым ожиданием. Внизу, по Ленинскому проспекту, вереницей тянулись машины, из далеких кирпичных труб выползал сизый дым. На мое окно с балкона противоположно-го дома смотрел в армейский бинокль десятилетний мальчик. Наверное, он слу-чайно обратил внимание на вдруг распахнувшиеся ставни, но в проеме никого, кроме меня не оказалось. Я представил себе его детскую досаду и пожелал ос-тавить пагубную привычку разглядывать чужие окна в бинокль.
 Утро одного из тех последних дней, которые я бережно сохраняю в своей памяти. Что я могу вспомнить о тебе еще?
 Обув кроссовки, я спустился во двор, вынести, мешавшийся под глазами, му-сор. Лифт работал исправно и был абсолютно пуст. Воняло рыбой и подвальной гнилой капустой. Население дома исправно трудилось, а я себе устроил добро-вольный отгул, оплачиваемый и поощряемый начальством.
 У поваленного контейнера кисло исходило отбросами, кружились осы, ко-пался бомж и клевали, отгоняя воробьев, голуби. Стараясь не дышать, я выва-лил содержимое ведра в общую кучу, на горку проросшей землистой картошки, плодившей из себя новый мелкий белесо-желтый урожай. Ни осы, ни голуби, ни бомж не обратили на меня внимание, и только воробьи взлетели из-под ног стремительными комками. Жестяное ведро задело край соседнего контейнера и коротко звякнуло.
 Тихо, тепло, а не жарко, без пуха и с хорошим настроением. И мне опять за-хотелось заорать, но я боялся заткнуть легкие тиной мусорки. Я обидно и молча ушел.
 Поднимаясь по лестнице к лифту, я вспомнил квадраты лунных отражений, мечтая о повторении видений, но последняя неделя была скудна на впечатле-ния. Только Инга оставалась со мной, такая же изменчиво-яркая, мерцающая, близкая, моя.
 В углу смердела, обвисая усами, крыса. Странная дохлая крыса, потому что ни один кошачий зуб или коготь не коснулись ее вздувшейся шкуры, длинного неподвижного голого умершего хвоста. Она подохла сегодня утром – уборщица не убрала тело. Крысы, как и голуби, часто дохнут в нашем подъезде.
 Нажав на кнопку лифта, я почувствовал, как удлиняется мой палец, пример-зая к ней. В носу дернуло мятным ароматом: успели прилепить жвачку. Разъе-халось и из дверей вышел одинокий кот, а потом, через некоторое время, двигая тяжелыми челюстями, мужчина лет тридцати пяти. Волосатые и мускулистые руки. Проходя мимо меня, гремя тяжелыми, похоже, подкованными берцами, он покосился на кнопку лифта и я обо всем догадался. Бывают же такие сволочи!
 Инга, склонившись над ванной, отжимала волосы.
 - Готовишься? – спросил я сразу весело. – Они скоро подойдут.
 Она улыбнулась и послала мне воздушный поцелуй.
 Кухня снова заполнилась духотой, висел легкий чад и я испугался за основ-ное блюдо, сидевшее в духовке. Оказалось, что это выкипала картошка, бурля и испаряясь, разлетаясь облаками по квартире, потому что я забыл закрыть все крышкой.
 Инга, появившись из ванной с зубной щеткой во рту, пыталась что-то ска-зать сквозь пенящуюся пасту.
 - Что? – не понял я, но она, махнув рукой, удалилась. Было слышно, как она там фыркает и отплевывается. Наконец, донеслось:
 - Милый, распахни окно…
 Интересно она говорит, необычными фразами – высокими и книжными. Дмитру бы точно понравилось. Он представлял себе интеллигентов именно та-кими. Наверное, он думает, что мы и ругаемся, как книжные мушкетеры: «Ах ты, каналья!» или «Тысяча чертей!». Мне нравится, как она говорит: воздейст-вие ее тихих слов действительно необычайно. От них жить становится намного интереснее, намного.
 - Сегодня хорошо… - сказала она, снова появляясь за моей спиной.
 Я не вздрогнул.
 - Неплохо, - сказал я, вспоминая крысу.
 - Нет, нет, милый, как хорошо… Мне хочется, чтобы этот день всегда был таким…
 - Честно говоря, сегодня погода вряд ли изменится.
 - Ты не понял, - засмеялась она, - я хочу, чтобы каждый год так же светило солнце, нежный ветер, а ты стоял бы, стоял бы и смотрел на меня…
 - Скучно, - усомнился я.
 - Скучно… - повторила она. – Разные, разное, разным…
 - Перестань упражняться, дома надо отдыхать, - возмутился я.
 - Мне хочется читать стихи… Почему ты мне никогда не читаешь свои…
 - Я не пишу стихов. Я вообще ничего не умею, кроме как язвить, любить те-бя, приносить домой деньги и дрыхнуть пузом кверху. И еще я, в отличии от те-бя, умею готовить. Те мужики на стройке были очень удивлены, когда узнали, что я – шеф-повар нашей кухни. Обидно.
 Инга обняла меня за плечи и дунула в ухо.
 - Я же с ножом! – укорил ее я, мотая головой, как трепали коты моего детст-ва.
 Она снова дунула.
 - Как ребенок, актриса. И букеты ей дарят, - мелькнули голубизной облетев-шие розы, глядевшие из контейнера, - и руки целуют, и в любви признаются. Знали бы они, с кем я связал свою жизнь. Мужчины любят женщин красивых и полезных, а какая от тебя польза? В уши дуть? Чтобы муж себе палец отстро-гал?
 И додумал, что, наверное, те, кто дарит такие букеты никогда не стоят у пли-ты, но говорить ей этого не стал. Нет, я не вынес бы ее вечного отсутствия! Иногда по ночам всплывал тот ужасный кошмар и я обязательно просыпался, потный, будил ее, начинал целовать. Кошмар пугал настолько сильно, что я со-мневался выбором – любить ее в таком нечеловеческом самозабвении или не встречать никогда, спокойно выживая годы. Но выбор уже сделан, а я никогда не жалею о сделанном.
 Инга пододвинула стул к окну и села, прислонившись к ребру подоконника; взглянула на улицу.
 - Осторожнее, - посоветовал я, - попадешь на глаза маленькому извращенцу. Ты же голову помыла, не продует?
 - У нас дома всегда было холодно…
 - Неприятные воспоминания?
 - Потом…
 С севера накатывал низкий гул. Грозовой серый низколетящий самолет плавно поплыл на юг. Инга следила за удаляющимися крыльями, которые не-ожиданно качнулись, развернули и пошли в сторону солнца, исчезнув за углом дома. Через пять минут над крышей снова разнеслись раскаты, но самого само-лета я не увидел, вслушиваясь в удаляющийся звук, прогремевший в сторону Ботанического сада.
 Я выключил картошку и слил оставшуюся воду в раковину. Пар взвился и, извернувшись, выбыл в окно. «Подарю ей фен, - подумал я, - наш совсем сло-мался – не тянет и отключается». Думает, не знаю, почему она села у окна. Длинный волос сохнет медленно – не успеет к приходу гостей. Стремление быть еще красивее, наверное, в этом я ее никогда не пойму.
 Она смотрела сквозь пальцы на соседний дом, и дрожащее солнце делало их прозрачно-розовыми.
 - Милый, ты устал, тебе надо отдохнуть… - сказала она, завороженно раз-глядывая ничто.
 - Сейчас самое время толочь картошку, не целой же ее подавать.
 - Я обнаружила в себе талант… - очнулась она.
 - Великое открытие.
 - Давно… Я сочиняла стихи… Детские, конечно, но одному мальчику нрави-лось, когда я их читала… Я подумала, может быть они понравятся и тебе…
 - В этом я не сомневаюсь.
 - Но я не пишу уже давно… Поэзия всегда казалась мне необычной забавой… Так… Не стоит обращать внимание…
 - Многие балуются стихосложением, - согласился я.
 - Для души… Я выговаривала их вслух, для развлечения, потому что мне не хочется быть поэтессой, а хочется играть в театре…Но сейчас, по ночам, ко-гда ты спишь, я вспоминаю их, декламирую тебе, и они кажутся мне такими, такими… важными…
 - Понятно теперь, почему мне снилось, что ты пишешь стихи.
 - Снилось…
 - Да, неделю назад мне приснился сон, что ты сидишь за столом и сочиняешь стихи. Тогда, ночью, я подумал, мне показалось… что они действительно хоро-шие. Только я ничего не понял: на бумаге они проступали иероглифами. Навер-ное я не разбираюсь в стихах и сознание превратило все в код.
 Я снова вспомнил кошмар.
 - Слушай, а там у тебя посторонний мужчина не фигурирует? Ты не ему со-чиняла?
 - Давно…
 - Я рад.
 - Я тоже… Но я не ему, не ему сочиняла, а тебе… Хотела сделать прият-ное…
 В духовке золотилась, истекая соком, кожа. Я забыл накрошить чеснок для вкуса – грустно, но поздно.
 - Скоро будет готова, главное, чтобы не пригорела.
 На подоконник сел смелый и недовольный воробей. Я смахнул со стола крошки - остатки нарезанной буханки – и подал Инге, но она… я не понял точ-но, и хлеб посыпался на пол. Голодный воробей ринулся на палас, склевывая рассыпанное, а, доклевав, от радости нагадил и стал метаться по кухне. Инга вытянула руку в его сторону и он, направленный, улетел.
 - Животное, - огорчился я, вытирая.
 - Хочешь, почитаю тебе сейчас… - попросила она.
 - Нет, милая, я действительно чуть-чуть утомился, потом как-нибудь, - не до-гадался я.
 В духовке зашипело, но она не обратила внимание, опять вглядываясь в ок-но.
 - Философский день, - пошутил я. – Может тебе пойти в театр, подекламиро-вать, порепетировать. Честно говоря, без своих монологов ты сама не своя.
 - Я бы пошла, - серьезно сказала она, - но я же обещала, обещала тебе быть сегодня…
 - Я не заставлял.
 - Нет, я сама… Сама хотела… Хочу…
 - Ничего, наши придут – развеселишься.
 - Я подумала, вдруг то, что я говорю – ненастоящее… Все монологи, отве-ты, рассказы… Это не мои слова, значит меня и нет, а есть кто-то другой… Я исчезаю… Я – ненастоящая… В приходящих ночью рифмах все не так, они мучают меня, они говорят мне, что я ошиблась… Они – настоящие… Отбра-сывают тень на мои плечи…
 - Но ведь это – твоя профессия, ты сама выбрала. И тебе нравилось.
 - Я и сейчас люблю… Не могу представить, как меня нет… Как меня может не быть… Нет, нет…
 - Действительно, как тебя может не быть, когда вот она ты, сидишь передо мной, впускаешь в дом воробьев, целуешь меня, любишь меня. Какая разница, чьими словами ты говоришь. Не мы придумали эти слова, да и те, кто писал твои пьесы тоже – плагиаторы в смысле слов. Единственное, что ты можешь сделать здесь нового – придумать неологизм. Честно говоря, слова – принад-лежность каждого и собственность никого. По-твоему, если люди говорят сло-вами, то их нет? Я слишком тебя люблю, чтобы ты исчезла, уж поверь мне. Удержу тебя любой ценой.
 - Люблю… - вторила она. – Милый, если бы ты знал, если бы знал…
 - А по-моему, я тебя недостоин. Давно хотел тебе сказать. Я слишком мало с тобой, слишком ничтожно понимаю как-то… В общем, я бы не удивился, если бы ты полюбила Суперкарго.
 - Не понимаю…
 - Лучше и не вникать, умоляю тебя.
 Откровенность на откровенность, чтобы прозрачные кристаллы преврати-лись в ежедневность, обычную беседу, у которой только одна сторона – внеш-няя. Еще немного и я, как Игорь начну картины писать.
 - Не знаю, кому бы я доверял, если бы тебя не было. Хранил бы все в себе.
 - Очень тяжело… Я могу только дарить тебе… А сама… Сама я…
 - Необыкновенная ты у меня. Действительно необыкновенная!
 - Я жалею…
 - О чем?
 -…что стала актрисой… Если бы можно было просто жить вдвоем, ниче-го не говорить и ничего не говорить просто так… Я бы смогла…Я бы сумела, честное слово… Как тяжело быть такой, а не другой… Скажи, скажи, пожа-луйста, любимый, что любишь меня…
 - Если бы ты знала, как я тебя люблю! Если бы знала. Но лучше не думай об этом, не понимай, не думай, потому что у тебя тогда всегда будет выбор уйти, а у меня – выбор остаться одному. И я сам до конца не понимаю, как любима ты мною, как жду я тебя вечерами, что чувствую, когда ты приходишь. Это нельзя держать в голове. Нельзя! Иначе – побледнеешь, выжатый и сумасшедший.
 В коридоре музыкально выводил звонок, а я не обращал на него внимания; ощущая его мелкую вибрацию в скулах, не шел открывать пока не встряхнулся, не вырвался из разорвавшейся во мне расползающейся пленки, удерживавшей до времени температурное тепло, плавящее ребра и живот.
 На пороге стоял Никита: коричневые сандалии, зеленые шорты и горчичная майка, всепогодная серо-выцветшая бейсболка, неснимаемые близорукие очки и длинный нос, острый и насмешливый. За ним по лестнице поднимались незна-комые ему Олаф и Суперкарго. Они должны были так придти – незнакомые од-новременно, чтобы отвлечь меня от моих мыслей, от меня.
 В прихожей я их познакомил:
 - Суперкарго и Олаф, - Никите, - Ник, - Игорю и Олегу.
 - Выбираешь друзей себе под стать, - тонко улыбнулся Никита.
 Он говорил то, что думал. Самым молодым местом его лица были губы – уз-кие, сухие и жестокие. В свои двадцать пять он изрезал лоб рубцами морщин, обожая хмуриться. Точно такие же борозды вытянулись от переносицы. Особый склад кожи делал морщины слишком глубокими для его возраста и, думаю, к сорока он будет выглядеть на шестьдесят. Задумываясь, все лицо его станови-лось подвижным: хмурые брови, шевелящиеся кожаные складки, поднимаю-щиеся скулы, нервные губы. С первого взгляда он не нравился никому, со вто-рого – люди либо извергали его в отвращении, либо оставляли при себе, оцени-вая ум и безжалостную проницательность. Я советовал, чтобы он поступал на фипси*, но он сказал, что поздно и не нужно.
 Пожимая руку, Олаф подозрительно посмотрел на Никиту, потом, доволь-ный, покивал. Ему тоже можно было верить – Олег, когда не пил, становился проницательным. Общего образования ему не хватало, но на житейском, быто-вом уровне он в людях разбирался. Помню Олаф сразу раскусил Колбасу, когда тот еще был прилежным мальчиком и все кидались на его шмотки. А он, сво-лочь, собак и кошек в сарае вешал. Но Олаф опускался, и это было фактом. Мы любили его по инерции, по старой памяти, пытаясь уловить его неопытную связь с внешним миром. Суперкарго и Олафа связывали какие-то странные от-ношения, в которые я старался не вникать. Сильный типаж: крупные черты ли-ца, тяжелые руки, открытый взгляд, мощный торс – за мускулатурой Олаф сле-дил. Наверное, Суперкарго, как и всякий талант, вечно тянуло к низменному, простому. Никита лучше бы разобрался, а я умею только судить. Знаю только, что не я сам выбирал себе этих людей, они сами обнаружились: наитием, внут-ренней предрасположенностью, цепью случайностей; и мне они нравились.
 - Кто не знаком – моя жена, Инга, - представил я.
 - Извините, я еще не готова… - смутилась Инга.
 - Мы ждали вас позже, - пояснил я.
 - Позже? Обижаешь, я как раз вовремя, - сказал Никита. – Всегда – в самую точку.
 - Уже двенадцать, - подтвердил Суперкарго.
 - Я думал, сейчас где-то без двадцати, - вспомнил я и пошел на кухню, вы-ключить духовку.
 - Идемте… - пригласила Инга.
 - Очень приятно, - сказал Олаф.
 - Спасибо…
 - Дома и сегодня, в неверном свете, вы еще удивительнее, чем в гостях, - ска-зал Суперкарго.
 Я не видел Ингу, но она, наверное, покраснела. Смущается.
 - Идемте… - повторила она.
 Голоса Никиты я не слышал, потому что он странно здоровается с женщина-ми: смешно поднимает правую руку, как индейский вождь. Инга повела их в комнату, было слышно как они переговариваются.
 Курица прожарилась чуть больше необходимого, но все обошлось.
 - Открывайте там вино, - крикнул я, снимая с картофельной кастрюли поло-тенце и протирая большие глубокие тарелки.
 На кухню зашел Олаф, помогать.
 - Вообще-то помогать хозяину накрывать на стол – дело жены, - постеснялся я.
 - Она слишком хороша, чтобы носить тарелки такому как я, - сказал Олаф, унося гору пюре.
 - Где ты такого откопал? – спросил он, вернувшись.
 - Кого?
 - Никиту этого.
 - Не нравится? Ни за что не поверю, что он – извращенец, сволочь, гад. Про-верено.
 - Не, нормальный. Вполне ничего. Я не понял только, что…
 - Совершенно! Совершенно! – донеслись, прерывая Олафа, восклицания Су-перкарго.
 - …что он имел в виду, когда сказал насчет друзей. Что я и он похожи? Не, нормальный, ладно.
 - Надо же ему что-нибудь сказать. Честно говоря, он похож на тебя, но, не обижайся, выше образован.
 - Утонченный? Утолстим.
 - Не поцапайтесь, не хотелось бы, чтобы этот день превращался в нервы. Для Инги день выпуска слишком важен, чтобы я вам позволил собачиться. У нее с ним связаны светлые воспоминания.
 - Понял, не дурак. Не бесись только.
 - Когда я бесился?
 - Это к слову. Нормально все, нормально.
 Он пощупал лезвие ножа.
 - Действительно, слишком красивая, - признался Олаф.
 - Конечно, - согласился я.
 В комнате Суперкарго и Никита только начали по настоящему разговари-вать. Инга переводила взгляд с одного на другого, прислушиваясь. Никита требо-вал, чтобы его называли Ником, но считал, что Суперкарго – звучит слишком напыщенно и длинно. Суперкарго не обижался и говорил, что ему удобнее быть Суперкарго, чем кем-то другим, не собою.
 Я вспомнил Балрога.
 Увидев меня, Инга встала из-за стола.
 - Куда ты? – спросил я.
 - Приведу себя в порядок… - объяснила она.
 - А? Что? – оживился Суперкарго.
 - Сейчас она вернется. Переоденется, - пояснил я.
 - Инга! – крикнул Олаф. – Возвращайтесь, пожалуйста. Вы красивы и так. Никаких переодеваний!
 - Действительно, мы же не на параде, - согласился Никита.
 - Вы, Никита, не понимаете женщин. Прекрасные, они боятся уродства, - ска-зал Суперкарго. – Я, как художник, наблюдаю за людьми и вывожу, что жен-щины слишком прекрасны, чтобы грубые мужчины их учили.
 - Неправда, - сказал Никита. – Вокруг нас – масса некрасивых женщин. Меня от них блевать мутит.
 - Надеюсь, присутствующие исключаются? – спросил Суперкарго.
 - Естественно, - сказал Никита, глядя ему в глаза.
 - Позови ее, - попросил Олаф. – Она же не в гостях, чего наряжаться?
 - Пусть, - махнул я. – Ее не переубедишь. Всегда приятно, когда рядом сидит красивая девушка, обладающая помимо природной красоты еще и красотой собственной.
 - У нее это есть, поверьте, - вспомнил Суперкарго. – Когда вы были у меня в гостях, я поразился ею. Совершенно!
 - Помню, ты даже портрет ее нарисовал.
 - Написал, - поправил он. – Не совсем портрет.
 - Сходство было налицо. А он ведь все делал по памяти, - похвастался я за него перед Никитой. – Суперкарго – настоящий художник. Между прочим, он мне подарил портрет Инги.
 - Миниатюру, - опять поправил Суперкарго.
 - Да, миниатюру. Инга тебя благодарит. Сейчас придет и сама скажет.
 - Не стоит, совершенно.
 - Покажи, - попросил Никита.
 - Давай, давай, - поддержал его Олаф.
 - Это теперь ей принадлежит, - посомневался я.
 - Ничего, - решил Суперкарго.
 Я показал им миниатюру. Олаф поцокал языком. Никита одобрительно вы-пятил нижнюю губу.
 - Интересно, - сказал он.
 - Никогда не видал, - согласился Олаф. – Твои картины все лучше и лучше.
 - Я ему об этом постоянно твержу, - присоединился я.
 - День гимнов и од, - заметил Никита. – Сначала – женской красоте, потом – мужской слепоте.
 Инга вернулась в своем оранжево-лепестковом платье. Она одевала его, ко-гда хотела сделать мне приятное. Я привыкаю к вещам, иногда они заслоняют от меня настоящего человека. Только после я начинаю его разглядывать. Хо-рошо, что с Ингой у нас – не так, необычно и несвойственно.
 - Садитесь, Инга, - пригласил Суперкарго, галантно отодвигая стул и помогая ей сесть.
 - На ты… - попросила она.
 - Ешьте, а то все остынет, - сказал я. – Олаф, что ты сидишь? Разливай.
 Олаф подозрительно осмотрел этикетку:
 - Богат. «Мартини».
 - Я же говорил, - напомнил я.
 - Слыхал, слыхал.
 - Только не о работе сегодня. Тем более, что все уже сказано, - попросил я. – Лучше давайте – тосты: у нас почти двойной праздник – скоро год, как мы с Ин-гой познакомились.
 Олаф встал, поднял бокал и вежливо произнес:
 - Инга, ваше появление в нашей чисто мужской компании удивительно и… - он запнулся.
 - Симптоматично, - посоветовал Никита.
 - Просто удивительно, - продолжил Олаф. – Я бы мог долго рассказывать про Гиселера, но, скорее всего, вы знаете его уже лучше, чем мы. Мы – обычные по-сторонние, а вы ему ближе родни…
 - Матери и отца, - добавил Суперкарго.
 - Точно, - кивнул Олаф. – Просто желаю всего наилучшего. И за вас!
 - Совершенно, - подтвердил Суперкарго, улыбаясь.
 Инга, понимающе, зазвенела смехом.
 Олаф, пока не был пьян, любил и мог произносить тосты. Никита под конец заскучал, угрюмо поглядывая в тарелку. Он не любил банальностей, а мне нра-вилось. Кажется, Суперкарго тоже был не прочь послушать банальности, черпая в них увлеченность, складывая ее в узоры, кузнецом гремя в розы и листья гру-бый кусок железа.
 Я переводил взгляд с Никиты на Олафа, с Олафа на Суперкарго и обратно и смотрел только на нее. Замечал, как тает содержимое тарелок, как, смакуя, пьет Суперкарго, безвкусно – Никита, залпом – Олаф, как Ник безуспешно пытается пользоваться ножом, а Олег налегает на хлеб, как падают крошки, катятся капли жирного сока, вина на скатерть, как звенят вилки и горлышки о резко-гладкие края, работают локти и пальцы, зубы и языки в пищеварительном маховике на-сыщения, я пребывал не за столом, а рядом с Ингой и считаю, что это – две большие разницы.
 - Засмущали, - отвлекся я.
 - Ничего особенного, - сказал Никита.
 - Ник, наверное, хочет сказать, что присоединяется к вашим поздравлениям, - объяснил я. – С ним такое бывает.
 - Бывает? – сказал Никита.
 - Замкнутый и взъерошенный, как еж, - ответил я.
 - У Никиты – токая душа, спрятанная под толстой кожей, - заметил Супер-карго.
 Олаф промолчал.
 - Художнику виднее, - уклонился Никита. – Творческим людям необходимо видеть во всем прекрасное. Ничего тонкого в моей душе нет, к тому же я – ате-ист. Художники? Без иллюзий и галлюцинаций они сойдут с ума.
 - Без своих красок я бы точно сошел с ума, - согласился Суперкарго.
 - У меня был знакомый художник… - вспомнила Инга. - Он умер… Как жалко его… Он умел ходить на руках, и он танцевал… Его убили на улице…
 - Все может быть, - сказал Никита. – Художники сходят с ума… Или умира-ют. Иначе они – не настоящие.
 - Не факт, не факт, - не согласился я.
 - У них же психика изменена, - продолжал Никита. – Эмоции ведут к психи-ческим расстройствам и болезни. Они галлюцинируют, а главное, они начинают выдумывать самые разнообразные вещи, которые если и есть в настоящей жиз-ни, то только в воображении таких же, как они. Путаная игра, которую они себе добровольно выдумали. Это нормально, но обрекает на непонимание. Меня смех разбирал, когда наша учительница по литературе – Клара Моисеевна – объясняла всю утонченность странных героев Достоевского. Бред! Он же – псих, и Гоголь – псих. А Чайковский – педераст.
 - Очень тяжело, когда ты – псих, - сказал Олаф, ткнув кулаком Суперкарго. Тот покивал.
 - Очень тяжело… - вторила Инга. – Наверное, он потому и умер… Они били его…
 - Конечно, - согласился я. – Только, наверное, тяжело не психам, а настоя-щим людям, которые и составляют культурный фонд.
 - Ты еще скажи – культурный фонд нации, - взрезал Никита. – Кто – фонд? Пелевин – фонд? Мне лестно, что мой фонд – наркоманическая галиматья.
 Олаф громогласно рассмеялся.
 - Что смеетесь?!! – расходился Никита. – Пелевин – явная перепевка Берро-уза, «Голый завтрак».
 - «Завтрак нагишом», - поправил Суперкарго.
 - В разных переводах – по-разному, - сказал Никита, - а в общем – плагиат.
 - Ты обвиняешь его в плагиате настроения? – спросил Суперкарго. – Сюжет-ные линии у них различные.
 - Какая разница! Если настроение уже подробно описано, изображено, зачем же писать о том же так же? – сказал Никита. – Бред! Просто некоторым надо считать себя творческими и значительными. Попсня! Они становятся рабами собственного бреда! Они очень даже могут прожить без своих галлюцинаций, но считают свой бред нужным, жизненно необходимым для человечества или, хотя бы для своей тусовки. Чтобы ими восторгались. Ах, какой творческий и клевый. Печатаешься? Супер, супер!
 - Есть же направления, - подумав, сказал Суперкарго. – Я не отношу себя ни к одному, но что плохого в том, что Левитан и Шишкин писали пейзажи, Пи-кассо и Матис разлагали реальность, а Гогену и мне нравятся полинезийки. Су-ществуют целые школы пейзажистов, изображающих в принципе одно и то же – природу. Что же им, забросить это занятие только потому, что на свете сущест-вовал один человек, написавший березовую рощу или сосновый лес?
 - Живопись и литература – разные вещи, - возразил Никита. – В живописи сразу видно нечто материальное, в целом понятное.
 - Матис – гомик, - вставил Олаф.
 - Если в живописи есть бред, то он только в авангарде. А так, в целом, она понятна, материальна и меньше портит психику, чем слова, - сказал Никита. – Живопись сродни классической музыке.
 - И Чайковский тоже – голубой, - напомнил Олаф.
 - Да причем тут геи! – вспылил, наконец, Никита. – Речь не о них совсем! Голубой, розовый – это уже отклонения в сексуальном поведении, а не в твор-честве.
 - Недавно это было важно, - сказал Суперкарго.
 - Важно как иллюстрация, наглядный пример ненормальности, - ушел Ники-та. – Я совсем не против, пусть трахаются с кем хотят, просто чтобы вы поняли – психическое расстройство и творческий процесс почти одно и то же. Нет, од-но и то же!
 - Нельзя все сводить к умопомрачению, - сказал Суперкарго.
 - У нас – разные взгляды на вещи, - сказал я, не хотелось, чтобы они перессо-рились.
 - Интересный разговор, - согласился Суперкарго.
 - А по-моему, мы дилетантствуем, - неожиданно заключил Никита. Кто из нас настолько знаменит, чтобы на него смотреть, чтобы он имел право обсуж-дать?
 - Суперкарго пишет картины, - напомнил и оценил я.
 - Возможно, - сказал Никита. – Однако, кажется, ты Игорь не…
 - Хватит, - оборвал я. – Критик родился раньше тебя, Ник.
 - Никита, не все же сразу. Есть и возрастные рубежи. Я не умею штамповать, и я – не графоман от изображения, - сказал Суперкарго.
 Суперкарго всегда говорит, что ему плевать на свой статус, но стоит только усомниться в уровне его значительности и он готов жалить и кромсать. Сейчас он нервничал и собирался отвечать: эмоционально, зло и резко, я его знаю. Да, он точно станет известным художником.
 - Художник должен уметь отстоять право на свой талант. На это нужно опре-деленное мужество, - сказал я. – Он непостоянен во всем, но только не в творче-ском изваянии.
 - Хорошо сказано, - заметил Олаф. – Мало ли кто что вякает. Не дано понять и все тут!
 - Непостижимо, - сказал Суперкарго. – Один человек тут под Воронежем всю жизнь выращивал цветы, еще со сталинских времен. У него к сорока годам на-чались аллергические реакции на цветочную пыльцу: когда входил в оранжерею начинался насморк и кружилась голова. Он постоянно носил респиратор или марлевую повязку, совершенно не мог без них обходиться. Уже стариком-паралитиком этот человек попросил своих внуков отнести его в оранжерею без повязки. Он просил и плакал до тех пор, пока они его туда не отнесли. У стари-ка, конечно, тут же началась ужасная аллергия: насморк, горела голова, слези-лись глаза, он задыхался, но последние три дня своей жизни он запрещал оде-вать себе респиратор – вдыхал запахи цветов.
 - Смерть среди цветов… Страшно…, - сказала Инга. – Ну вот, теперь я бу-ду бояться цветов…
 - Занятно, - сказал я.
 - Занятно умереть от соплей? – удивился Никита. – Ненормальный, смотрел бы на свои цветы сколько влезет.
 - А мне было бы слишком тяжело умереть среди красоты, - сказал Суперкар-го.
 - Ты, Суперкарго, похож на мою жену, не то что мы – посредственности, - догадался я. – Вам одинаково смертельно расставаться с красотой, а мне, на-пример, труднее расстаться с жизнью.
 - Инга права – смерть среди цветов безумна, - согласился Суперкарго. – Так нельзя.
 - Нельзя… - повторила Инга.
 - Это скрытое некрофилическое стремление мисимианского толка, - сказал Никита.
 Мы засмеялись.
 - Ты, Гиселер, зря прибедняешься, - продолжил Никита, ткнув в мою сторону вилкой. – Все знают, что ты пишешь стихи.
 - Что за идиотизм! – не выдержал я. – Ничего подобного!
 - Ты не можешь не писать стихи, - серьезно сказал Никита.
 - Совершенно! – согласился Суперкарго.
 - Это Инга пишет стихи. Инга, скажи им.
 - Пишу… - согласилась она. – Но и ты, милый, настоящий поэт…
 - У меня же нет чувства ритма, - укорил ее я.
 - Ты же не негр, - подтвердил Никита.
 - Вы, Инга, берегите его – хрупкую душу, - посоветовал Олаф. – С ума схо-дит, бедняга.
 Суперкарго дернулся:
 - Оставим патологии в покое.
 - Надоело, - согласился Никита. – Хотя многое еще предстоит сделать.
 - Намекаешь? – спросил Суперкарго.
 - Я обо всех. Будь моя воля! – помечтал Никита. – Самые нежные слова дос-тались бы Гиселеру. Но не при Инге. Инга, я вам удивляюсь, как вы можете его терпеть?
 - Люблю… - объяснила она.
 Я радовался, хотя, наверное, стоило бы задуматься, отреагировать. Я верил ее имени и никакой гибели в цветах мне не надо.
 - У одиноко бредущих мечтателей – жалкий вид, сумасшедший и слюнявый, - закончил Никита.
 - Володя не такой, - сказал Суперкарго.
 - Я не про него; я – вообще, в общем, - сказал Никита.
 - Нельзя обобщать Гиселера с психопатами, - засомневался Суперкарго.
 - Он, конечно, человек дельный, - сказал Никита. – Он необходим для общего компанейского единства: организационный момент. Есть люди, которых я пре-зираю, ты – Гиселер – не из таких.
 - Польщен, - сказал я.
 Разговоры собирались, распадались, объединяясь, выбирая своей темой ни-чего, незначительное. Спонтанные, без темы, пустые, сплетающие в день, когда солнце двигалось соразмерно стрелкам настенных часов, когда небо, затянув-шееся было туманными тучами, снова расчистилось, повторяясь второй год в нашем городе. Я наблюдал, как Инга складывает розовые салфетки в корабли-ки, двутрубные пароходы, лягушки; смотрел на доказывающего свое Никиту, забывавшего о предмете спора; вглядывался в Олафа и Суперкарго. Скучно и весело попеременно. Гиселер, Гиселер, Гиселер – со всех сторон. Я вспомнил Балрога и согласился с ним – нужны настоящие имена, не клички, не погоняла. Но сегодня даже Ник называл меня только – Гиселер.
 - Я хочу танцевать… - попросила Инга.
 - Инга хочет танцевать, - сказал я гостям. – И девушка уже приглашена.
 Мне хотелось отомстить им. Я тогда еще не понимал за что. Крошечное чув-ство необъяснимой обиды.
 И все-таки в этом магнитофонном танце я был абсолютно счастлив. Я почти не выпил, но ощущал ту же яркость и резкость красок, круживших в той, с кем я танцевал. Касаясь ладонями ее обнаженной спины, впитывая ртом ее теплое дыхание, не слушая ничего кроме ее коротких фраз, я думал об одном, бьющемся в моих клетках, в доме, в улицах, городе, лесах, склонившихся над реками, - она! она! слушая, как бьется ее сердце, как сжимается оно, вы-талкивая кровь. Скучая по ней, я никогда не рыдал от скуки с нею. Я кружился, прикасался, не замечая, но ощущая, ясно ощущая неизлечимую звенящую необы-чайность секунд движения и ее присутствия. Кому не понять или не принять, кто-то не смог бы, а у меня получалось и я умел. Наверное – это глупо. Но нет! Я отрицаю всякого, кто скажет такое! Мало ли что! Мало ли кто! А я – так! Ее руки лежали у меня на плечах, смеялись, счастливые, губы и веки, взмета-лись брови, шелестели осенью ресницы, пульсировали зрачки. Она тоже жила рядом со мной, несмотря на их взгляды. Она думала обо мне, говорила со мной, слышала и проникала в меня своими долгими теплыми струящимися пальцами, захлебывая в распустившемся бутоне не знавшего желто-черной пчелы коло-кольчика. Не спрашивай… Never send to know…
 Потом она танцевала с Суперкарго. Он вел уверенно, улыбаясь, слушая, ки-вая:
 - Давно хотел… Художник… Интересно… Не смог…
 Инга улыбалась ему, а он отнимал мои секунды. Впрочем, теперь я уже ниче-го не знаю и не понимаю. Затем, не успевая за музыкой, переминался Олаф. И секунда шла за секундой, слоясь друг на друга, сыпясь и истекая скорыми кам-нями обвалов. И этот день! Мой день. Свет его ложился сквозь стекла на каждо-го из нас, пронзая ставни, помогая и упрощая, уверяя. Такой день! Такой! А по-том кассета закончилась.
 - Все нормально, - сказал Никита.
 Остальные молчали. Тяжелый Олаф подвел неслышную Ингу к стулу. Кто бы мог подумать! Мы некоторое время молчали, я не хотел танцев, а они не просили.
 - Я видел у тебя гитару, - сказал, наконец, Никита. – Я спою. Конечно, танце-вать, а потом петь – банальная последовательность, но я рискну.
 - Нечто, - удивился я.
 - Такой день, - сказал Никита.
 - Совершенно!
 - А что? – спросил Олаф.
 - Как обычно, - не ответил Никита, перебирая аккорды, прислушиваясь*:


Здравствуй, мы снова
Соприкасаемся бубенчиками резаных рук.
Обнаженные вены,
Иллюзорные линии на бумаге
Среди зараженного логикой мира.

Это игра в осторожность,
А я ни разу не играл в такую игру.
Окруженное небо
И, тем не менее, посметь остаться живым
Среди зараженного логикой мира.

Я научился кусать потолок,
Я научился писать на воде,
Я научился орать в пустоту
И мешать деревьям стоять на месте
Среди зараженного логикой мира.

Самое, самое время
Смотреть раскрытыми глазами на солнце.
Скоро стемнеет совсем
И нам достанутся холодные колючие стены
Среди зараженного логикой мира.

 - Странная романтика, - сказал Суперкарго.
 - Патологическая, - объяснил Никита.
 - Я однажды видел на выставке, как человек зашивает себе рот, - вспомнил Суперкарго.
 - Молчать – последнее дело, - сказал Олаф.
 - Иногда это необходимо, - сказал Суперкарго.
 - Самое последнее дело, - повторил Олаф.
 Через два часа мы поехали в центр. У центрального телеграфа на проспекте мы свернули в проулок, утопающий вглубь, в кварталы. Здесь тоже мостили тротуары: сыпался желтый песок, ложились штабели камня, тянулись тонкие веревки ограждения. Нас чуть не сбила вывернувшая свинцовая «Вольво». Во-дитель пронзительно засигналил, распыляя наши ряды.
 Никита волком посмотрел вслед:
 - Все бы стекла сволочам расшиб!
 У нового Драматического театра в тени деревьев мрачно скрывался серо-голубой Кольцов. Говорят, на Волге стоял такой же памятник, но Сталину: тот же скульптор. Грязно-бронзово-зеленый старый театр и приземистый новый. Сегодня он был ослепительно белым, несмотря на убожество, парящее над единственным в городе собором, который не собор, а церковь. Впереди, за за-росшими деревенскими кварталами, виднелось водохранилище. Абсолютное небо отражалось в нем, переворачивая сияющие многоэтажки и листья Левого берега во влажном зеркале. Выбоинами дорог, среди щебня, мутнели, медленно высыхая, лужи, обильные после дождя. С холма, на котором мы стояли, обычно смотрят салюты и орут: здесь это получается.
 Внутри частных кварталов дорога резко оборвалась, изменившись в бетон-ные, оползающие ступени. Олаф споткнулся и я схватил его за шиворот, удер-живая. Наша компания разбилась попарно, по дружбе и интересам: я с Ингой, Суперкарго с Олафом, Никита одиноко шагал позади. По лестнице мы вышли к водохранилищу. Пахло сыростью. Я вспомнил свои одинокие прогулки и креп-че сжал руку Инги.
 У парохода-ресторана мне показалось, что я увидел знакомый силуэт, но тут же одернул себя – Балрог сейчас пил пиво в Казани. Он и не мог так выглядеть, потому что давно выбросил свою косуху и обрил череп. Константин Николае-вич, Владимир Сергеевич… Смешно.
 Вообще в этот день я много смеялся. Смеялся над наивностями Инги, хохо-тал над интеллигентными шутками Суперкарго и грубыми пошлыми анекдота-ми Олафа, восхищался теплым ветром, необычному асфальту, стоялым лужам, прогуливающимся парам. Некоторые обалдело шарахались от нас, некоторые оглядывались, другие отворачивались. Мы привлекали, приковывали внимание. Пятница, а мы уже смеемся. Необычно, к Адмиралтейке даже Никита развесе-лился.
 - Слишком много памятников, - сказал Никита, указывая на абстрактный мо-нумент бетонному кораблю.
 - Это хорошо, - сказал я. – Для меня памятники – ориентир для стрелы; па-мятники, библиотеки и театры.
 - В центре город – большой некрополь: бюсты и монументы, - решил Никита.
 - Ты бы хотел, чтобы Воронеж чертили строгие линии улиц, дома шли сплошной стеной, напоминая крепость с воротами-арками, еще – подстрижен-ные деревья и английские газоны? - спросил Суперкарго. – Чудовищный аске-тизм.
 - Почему нет? – не смутился Никита. – Лучше чем разваливающиеся одно-этажки и гимны подавленной некрофилии. Я оставил бы памятник на площади Ленина, перед обладминистрацией.
 - Любишь Ильича? – спросил Олаф. – Дерьмо.
 - Ты не дослушал, - оборвал Никита. – Я бы его несколько видоизменил: уб-рал бы Ленина и вместо него на пьедестал возвел бы унитаз, и чтобы вода жур-чала громко, через усилители. Расчерченный город и монументальный унитаз – урбанизация, ода коммунальным услугам. Тогда бы и парады, и коммунистиче-ские митинги проводили бы за городом, скажем, в Ботаническом саду. Интерес-но было бы посмотреть на тех, кто выстроится салютовать толчку.
 - Золотые слова, - сказал Олаф.
 - Встретимся у унитаза уже не звучит, - заметил я. – Памятники, конечно, от-вратительные, но кто придумает лучше? Никогда бы не родился в Воронеже, если бы не заставили.
 - Посмотри… - сказала Инга.
 Рядом с урной среди голубей критично бегал тощий волнистый попугай.
 - Сегодня мне на птиц везет, - удивился я.
 Попугай, заскрипев, забрался в урну. Голова его, изредка показываясь из му-сора, вращалась на сто восемьдесят, но голуби пока не претендовали на содер-жимое урны. Инга встала со скамейки, поправляя платье. Я снова взял ее под руку и мы пошли дальше.
 Важно-приземистые пары, значительные и непоколебимые. Рядом резко за-тормозили две новые «Волги», высаживая партию прогуливающихся.
 - Какие они смешные… - не поняла Инга.
 Из-под затемненных стекол лился шансон. Парни в синих пиджаках и свет-ло-серых брюках и девушки – сияющие безупречно-желаемые модели. Я тоско-вал по их вечному отсутствию, пока не встретил Ингу.
 - Отвратительные бабы, - сказал Никита.
 - Красивые, - сказал Суперкарго, - но обычные.
 - Клевые, - сказал Олаф.
 Я побоялся расстраивать Ингу, она так улыбалась, так была увлечена проис-ходящим, приветствуя самые невидные тени, напевая незнакомые песни, что проплывающие модели почти завидовали ей. Как же они прекрасны!
 Инга почти не говорила, а я думал о нашей комнате. Зависть занимала при-вычные ниши, мне было спокойно и легко. Легко, потому что все в моей жизни было устроено. Спокойно, потому что я ничего в ней не собирался менять. Я ни к чему не стремился, обломав себе зубы и сточив клыки, орудуя напильником по собственному желанию. Моя грудная клетка – таз застоявшейся воды – на-полнялась теплом, протока журчала, смывая вязкий застой, стремления, контра-сты и переживания. Не было больше острых углов, ребер, ставящих кровопод-теки, неудобных. Гладкие, ласковые, теплые волны – ванна кайфующего плов-ца. Что такое верх, как не гребень волны, что такое низ, как не пляж, что такое я, как не рыба. Что такое я?
 Взобравшись наверх, мимо обновленных краснокирпичных стен, мы купили пиво в киоске рядом с университетом. От жары нам хотелось пить, от скуки – веселиться. Патрули не обращали на нас внимания, резиновые дубинки смирно покачивались на затянутых поясах. Студенты отмечали экзамен. Пять часов ве-чера.
 Увидев университетский шар, стоящий на стальной ноге посреди землистой клумбы, Суперкарго и Никита снова заговорили о некрополях, модерне магист-ральных улиц и преимуществах французских парков перед английскими. Олаф скучал, чаще прихлебывая, чем прислушиваясь.
 - Гиселер, не молчи, - сказал Никита.
 - Я слушаю, - соврал я.
 - Гиселер послушает, потом начнет громить, - предположил Олаф.
 - Нет настроения спорить, - отказался я.
 - Меня выворачивает наизнанку от здания областной администрации, - сказал Никита.
 «А меня нет», - хотел сказать я, но промолчал. На ступеньках бывшего обко-ма курили менты.
 - Пойти помитинговать? – сказал Никита, разглядывая роллеров, носящихся по площади.
 - Приятно иногда поорать в толпе, - сказал Суперкарго.
 - Для этого существуют стадионы, - посоветовал я.
 - Липа, - сказал Олаф. – Наш «Факел» – липа.
 - Почему? – спросил я.
 - Потому что – дерьмо. Сам вижу, - объяснил Олаф. – Липовые победы.
 - Разогнать их, а на место стадиона – выставку цветов, - придумал Никита. – Устроить как в Бельгии – ежегодный фестиваль.
 - Шествия, бои быков и фейерверки, - сказал я.
 - И не такие убогие, как закрытие театрального фестиваля в Москве, - попро-сил Суперкарго.
 - Мне понравилось, - сказал Никита.
 - Мне тоже, - согласился я.
 - Культура – полное гавно, - уже не стеснялся пивной Олаф. – На бой быков я бы пошел.
 - Бой быков? Кровь, грязь, пьяное быдло, бьющее морды, бычачье дерьмо, - возразил Никита.
 - Хемингуэй восторгался боем быков, - сказал Суперкарго. – Совершенно не-обычное зрелище.
 - Хемингуэй давно умер, - сказал Никита.
 - И что? – спросил я.
 - Ничего. Пусть себе ему нравилась искусная разделка туш, а я мясо предпо-читаю прожаренным, - ответил Никита.
 - Главное в бое быков – это не просто убить быка, а убить его красиво, - за-щищался Суперкарго. – Я за красоту. Что до, извините Инга, дерьма, то каждый видит то, к чему предрасположен. Кстати, именно поэтому я настаиваю на ис-ключительных талантах Гиселера. Он рассуждает слишком умно, чтобы быть тупым.
 - Спасибо, - сказал я.
 - Только ты раскрываешься в моменты высокого душевного подъема, а на-стоящий талант обязан работать постоянно, не прерываясь, истомляя себя. Та-лант должен эксплуатироваться.
 - Нет, - не согласился я. – Как же без порыва? Всегда нужен порыв, острое ощущение необходимости, желание, сублимация экстаза. Так.
 - Работать надо подолгу, - сказал Никита, - тут на экстазе не выедешь.
 - Ник совершенно прав, - согласился Суперкарго. – Нельзя только на экстазе.
 - Про бой быков хорошо придумано. Кем? – спросил я.
 - Тобою, - напомнил Суперкарго.
 - Хвалю и славлю свой склероз! – сказал Никита.
 - Я устала… - попросила Инга.
 - Надо сесть, - решил я. – Инга устала.
 - Что же вы, Инга, раньше молчали? – спросил Олаф.
 - Стесняется, наверное. Зачем стесняться, не пойму, - предположил Никита.
 - Не стесняется, а просит, - защитил я. – Привыкли гонять, как бешеные, а она не пьет.
 - Может действительно вино купить? – спросил Олаф. – Не стесняйтесь, Ин-га.
 - Нет, нет, не стоит… - сказала Инга. – Сегодня я хотела бы отдохнуть с вами…
 - Не приставай, - сказал я.
 - Впереди – образец уродской скульптуры. Очередной бюст великому, - ткнул пальцем Никита, указывая на недавний памятник Пушкину. Рядом с ним дугой выгнулись несколько пустых лавочек.
 - Я бы хотела потанцевать еще… - попросила Инга.
 - Еще потанцуем, - пообещал я.
 - Прекрасный вечер! – раскинул руки Суперкарго…
 
 …Золотой Пушкин смотрел, протягивая руку, на Плехановскую. По белому пьедесталу его текла ржа. Незаметная, если не замечать. Голуби его не любили: курчавая голова гения бронзовела невысокой пробой, над ней читались стихи. Сзади белела дуга ограждения. Никита встал, опираясь на перила, и выступил, не стесняясь*:

Внимательно коль приглядеться сегодня,
Увидишь, что Пушкин, который певец,
Пожалуй, скорее, чем бог плодородья
И стад охранитель, и народа отец.

Во всех деревнях, уголках бы ничтожных
Я бюсты везде бы поставил его,
А вот бы стихи я его уничтожил –
Ведь облик они принижают его.

 - Впечатляет и эпатирует, - сказал я. – По Пушкину не проехаться – грех.
 - Мне он тоже не очень нравится, - признался Суперкарго. – Слишком стар.
 - Старики – вон! – заорал Олаф. – Козлы!
 - Тихо, тихо, - успокоил его я. – С ментами проблем не оберешься.
 - Неинтересный, удивительно пресный, - сказал Суперкарго.
 - Поэты сами по себе… - сказала Инга.
 - Насчет Пушкина ты загнул, - решил Олаф. – Нормальный мужик. Такой же как все.
 - Липа, - сказал Никита, повторяя Олафа.
 - Инга тоже сочиняет, - сообщил я.
 - Правда? Было бы очень интересно послушать, - попросил Суперкарго.
 - Нет, нет, - постеснялась Инга, дергая меня за рукав. – Приходите лучше на спектакли…
 - Мне хочется услышать ваши стихи, потому что я был на ваших спектаклях, - сказал Суперкарго.
 - Опять пристал, - отстранил его я.
 Суперкарго отодвинулся.
 Я отвлекся, разглядывая происходящее. У памятника девушка встретила парня, так и не снявшего наушники плеера. Они разговаривали, потом он ушел, а она осталась ждать. Я постоянно оглядывался на нее, но она тоже исчезла, не помню как: обернулся, а ее уже не было. Напротив, на лавочках, люди прибыва-ли и убывали, как поезда – эшелонами. Трудились, собирая бутылки, бомжи: никогда не видел одних и тех же лиц, всякий раз – новые. Рядом с Ингой сидела пара: молодой человек держал учебник по политологии, девушка время от вре-мени названивала по сотовому, вызывая подруг в кино. В перерывах они не-громко разговаривали или обнимались, преданно заглядывая в глаза друг другу.
 Солнечные лучи выхватывали куски листвы, осветляя и освежая их. Листья шелестели в моей памяти, потому что настоящего шороха я не мог услышать из-за гремящих троллейбусов. Я смотрел на верхушку дерева, немного сбоку, как раз напротив: он закрывал от нас гостиницу «Брно». Особенный квадрат свет-ло-зеленых листьев, удивляющий присутствием и безразличный для поголовья прохожих. Даже Суперкарго, художник, глядел в другую сторону. А я выхватил из общего твердого темного малахита изумруд и в груди поднялась волна теп-ла, опаляя и изумляя меня самого. Острые листья, каждый по отдельности, сверкали гранями, и рядом сидела Инга. Я стремительно уставал, но собирал ос-татки сил, чтобы продлить, запечатлить природный облик, волнуясь за собст-венную память, готовую наброситься на квадрат листьев пластами ненужных воспоминаний, вырванный, обрамленный собою же квадрат листьев. Если бы я был художником, то обязательно нарисовал его – без ствола, верха, низа: водо-пад светло-яркой зелени, свежей и нетронутой. Но каждый, кто придет к памят-нику Пушкину в ясную погоду 15 июня, сядет лицом к гостинице «Брно» между шестью и семью вечера, сможет увидеть эту картину и не заслониться. Смотря на несбывшийся изумрудный натюрморт, я подумал, что всякий раз, возвраща-ясь домой, я хотел бы видеть дом, а не разгром его. Праздник удался, все счаст-ливы и довольны.
 - Алло, алло… - прошептала мне на ухо Инга, дурачась. - Хай… Который час… Сколько мы ждали, а теперь – вот… Милый, отзовись, плохо слышно… Когда будешь… К вечеру…Нет, нет, никакого вечера… Сейчас же, немедлен-но…
 - Длинные гудки, - сказал я.
 - Финальная сцена – поцелуй…
 В памяти всплыла ее фигура: Инга, абсолютно голая, размахивает халатом, мотающимся под потолком, раскачивая люстру мгновенными касаниями. «Фи-нальная сцена – поцелуй…» – кричит она, подпрыгивая на кровати. Матрас трещит, звенит сталью пружин. Наверное, мне пронзительно хотелось рвущего-ся веселья, того, что известно только двум влюбленным, если, конечно, у вас не шведская семья.
 - Понятия не имею, о чем ты, - притворился я.
 - Дурак… - обиделась она.
 - Я дурак пресыщенный, удовлетворенный, - заметил я.
 - Девушка хочет поцелуй, а он… Вешает трубку…
 - Ничего, я воспитаю из тебя женщину: холеную актрису с лакированной прической.
 - Я пользуюсь косметикой…
 - Не вижу.
 Она засмеялась:
 - И не надо, милый… В этом весь секрет… Не замечай ничего, замечай ме-ня…
 - У меня последнее время даже сны с твоим участием.
 - Я снова буду читать тебе стихи…
 - О, нет, пожалуйста не надо, хочу храпеть. Люблю спать спокойно, без ко-маров.
 - Хорошо сегодня…
 - По тебе незаметно – все время молчишь.
 - Лучше всего…
 - Почему ты не любишь говорить? Бедные режиссеры, ты объясняешься об-рывками фраз.
 - Я люблю рассказывать про себя, изнутри… Они понимают… И ты пони-маешь…
 - Каждый раз – впервые.
 - Интересно… - сказала она. – Мне интересно…
 - Мне тоже, - признался я. – Посмотри на это дерево. Видишь что-то необыч-ное?
 - Какое…
 - Это, яркое.
 - Яркое… - повторила она.
 - Что бы ты сказала о нем.
 - Красиво…
 - Но так скажет любой. Подробнее, объемнее, ты же человек искусства. Видь.
 Инга поднесла ладонь к губам, приминая их подушечками пальцев:
 - Много впечатлений…
 - Именно?
 - Об этом лучше сказано до меня, прекраснее, выразительнее… Зачем я… Зачем мои стихи… - загрустила она.
 - Если бы ты чаще смотрела в зеркало, то поняла – лучше тебя никто не ска-жет. Слушай, а ты не заметила, как изменяются люди, как светит солнце, звучат шаги, шуршат шины, как дышат они, как движутся. Видишь, они живут, живут для себя. Кто сказал, что нельзя жить для себя? Говори, говори, говори, как вме-сте мы создаем эти шаги и неподвижность, полеты, птиц, улицы, деревья, дома, площади, людей для себя.
 - Слишком многого хочешь, - сказал Никита, прислушиваясь к монологу.
 - Милый, ты должен беречь себя… - попросила Инга.
 - И не собираюсь умирать, - обещал я.
 - Ты хотел бы стать таким же, как я…
 - Актером? Я – тупой.
 - Мы бы вместе рассказывали эти монологи… Мне было бы легче с тобой…
 - Я тебе надоем, и ты не станешь любить меня до смерти.
 - Ужасно… - сказала она. – Нет, нет, никакой смерти…
 - Нельзя избежать. Это не рисунок – стер и забыл, правильно, Суперкарго?
 - Я редко подправляю картины, а исправленное навсегда остается в памяти, - сказал он.
 - Феномен, - отметил Никита.
 - Ничего, сейчас даже в потекшем Пушкине что-то есть, - сказал я.
 - Как может потекшее быть прекрасным? – удивился Никита. – Оно уже само по себе не цельное, противоречащее авторскому замыслу.
 - Много ты понимаешь в авторских замыслах, - сказал я. – Может быть Пуш-кин начинает, наконец, жить своей жизнью, для него еще не все потеряно.
 - Литературная критика, - обрубил Никита.
 - Произведения живут своей жизнью, развиваются и обрастают образами, - сказал Суперкарго. – Задача художника – дать первое яркое впечатление, а по-том ценитель решает сам: понять или не понять, или понять по своему, без ав-тора.
 - Лажа, - буркнул Олаф, допивавший вторую двухлитровку «Арсенального»
 - Посредственно, - сказал Никита. – Что такое наши умствования? Дешевка. В Воронеже на лавках таких мельниц – не переветрить. Нам бы настоящего критика послушать, тонкого и старого, прыща искусства.
 - Добродушного и всеведущего? – спросил я.
 - Конечно, они придурки, но помогают разобраться, - сказал Никита.
 - Неудачники, никогда не буду читать, - пообещал Суперкарго.
 - Собственная жизнь произведения – это круто, - сказал я.
 - И все же – не всегда, - ответил Никита.
 - Не всегда, - согласился Суперкарго.
 - Голяк, - не понял Олаф.
 - Но в то же время – прекрасно, сумасшедше, блистательно, гениально! –сказал Суперкарго.
 - Слышали бы тебя те хмурые ублюдки, которые не верят в красоту, воротят нос от сентиментальности, набиты комплексами слюней и слез, - помечтал я.
 - Плакать естественно. Рыдать, показывать боль, сопереживать, - согласился Суперкарго. – На некоторых планетах глубокие чувства выражаются слезами.
 - Но все-таки слезы слабость и ублюдство, - закончил Никита. – Бред.
 Суперкарго почесал макушку и громко выдохнул через свой негритянский нос.
 - Интеллект, - трудно произнес Олаф. – Рыдают бабы.
 - Давайте сменим тему, - посоветовал я.
 Инга сидела тихо-тихо, не шевелясь и не отвлекаясь. Она смотрела туда же, куда и я – за кроны и стволы, на остановившийся грузовик. Когда разгово-ры лишены смысла, я изредка сам придаю им несуществующее значение. Мне показалось, что в тот день мы говорили о чем-то одном, недоступном моему сиюминутному желанию понять. От каши, которая вываривалась, напухая, в го-лове, выползавшей щекочущей углекислотой из ушей, мне становилось плохо и не по себе. Смятение – необычное ощущение для моего характера, я от него бе-гу, а оно прыгает мне на спину, считая ребра. Оно выращивает стебли неопре-деленности, ненавистной из-за превращений. Каждую секунду ясная мысль оборачивается ядовитым жалом осы, неврозом, рубящими топорами. Никогда бы не копался в своих впечатлениях, если бы не попал в эту компанию, но, к сожалению, так исторически сложилось.
 Прежние краски растворились и вместо них я видел огранку разных людей. Не только и не столько тех, кто окружал меня, сколько абсолютно чужих, не моих, на которых я плевал с колокольни. Сегодня меня это развлекало, но я не хотел ничего, кроме красок, я не хотел, чтобы Инга, Суперкарго, Олаф, Никита как-то менялись, убивая свою традицию. Пусть пребывают такими до старости.
 Но вокруг происходило разложение знакомых черт, игра в болотные фонари. Балрога и Ребела коснулась ладонь трансформации; кто неуловимо, а кто явно преобразился, стал незнакомым и неясным. Я не понимал, как мне к ним отно-ситься, только знаю, что год назад мне такие мысли и в голову бы не пришли. Если изменится Инга, изменится не по моему желанию, или вообще исчезнет из моей жизни я сойду с ума. Обязательно сойду, потому что это выдерет почву, мягкую траву у меня из под пяток. Не умею жить без озер, волшебных рощ и садов. Я – наркоман, женоман, ингоман, иллюзоман, как хотите. Мне нужно ею дышать, меня к ней тянет, я сижу на ней, она у меня в венах. Это не романтика, потому что она – настоящая. Только бы она не менялась. Живут же так, почему мне нельзя?
 Грузовик тронулся, открывая бредущих прохожих, о которых мне уже не хо-телось думать. Нищий, ароматом майской сирени, катил нескончаемое: «Этого не может быть, не может быть, не может быть…» Ломающийся, сиплый голос, без человека – только клетчатое пятно.
 Наклонившись, я поцеловал Ингу. В глазах Суперкарго я разглядел понима-ние. Понимание?!! Раньше я бы этого не заметил или не понял бы так. Все из-за проклятой каши в голове. Суета по самые звезды. Я пока еще не определился, хорошо ли думать снова, хорошо ли думать так. Возможно, если я бы не думал вообще, ничего бы не происходило, замерло и остановилось. Может и прав Су-перкарго: кроме Воронежа ничего нет. Не люблю, чтобы менялось, я такой, во-ронежский.
 - Давайте закругляться, - посоветовал Олаф.
 - Но мы же только начали, - удивился я. В голове суетились обрывки днев-ных фраз.
 - Завтра на работу, - сказал Олаф.
 - Сегодня же пятница.
 - Кому как, - сплюнул Олаф.
 - Действительно, пора бы, - сказал Никита.
 - Ништяк, - сказал я. – Это вы нас бросаете.
 - Я бы еще походил, но ужасно устал, - пожаловался Суперкарго.
 - Слишком много умных разговоров, - сказал Никита.
 - Все как-то сумбурно, - вспомнил я.
 - В самый раз, мы же не на конференции, - успокоил Никита.
 - Мне понравилось, - присоединился Суперкарго.
 - Норма, - сказал Олаф.
 - Расставание затянулось, - напомнил Никита. – Я на остановку, вы как хоти-те.
 - Я пешком пойду, и Олаф со мной. У нас небольшое дело, - сказал Супер-карго.
 Олаф посмотрел на него и почесал ногу.
 - Каждому – свое, - сказал Никита, презрительно взглянув на Суперкарго.
 - Каждому свое, - повторил Суперкарго.
 - Свое, свое, - поторопил Олаф.
 Мы проводили Никиту до остановки, посадили в троллейбус и помахали ру-кой. Даже в этом было какое-то эйфорическое представление. Эта свобода была заразна, поветренна, и Ник улыбался нам из окна, посылая Инге воздушный по-целуй. Она ответила взаимно. Потом я с Ингой проводили Олафа и Суперкарго. Они торопились, и мы дошли быстро.
 Весь остаток вечера мы ходили вдвоем по улицам. Я подарил Инге нежные фиолетовые колокольчики, и она все время накрывала их своим дыханием. От этого колокольчики вырастали до размеров проспекта, выглядывая из подъез-дов и окон, свисая с балконов, распускаясь на крышах и поглаживая низкие об-лака. Шторы вечера.
 Ступая по бугристой почве, забывая и вспоминая события дня, я прихожу к заключению, что меня подменили и я был не собою. Слишком легко, слишком весело, слишком ласково, слишком вообще. Это не я. Но если это я, то кто же я? Страшные, пугающие мысли.
 И, укрытый вечерними шторами, я ликовал. Я представлял, удивлялся, про-сто молчал, говорил. Говорил с Ингой об Инге, с ней обо мне, с нами о всех. Мы кружили вокруг себя, обращались на орбите друг друга. Не хватало классиче-ских симфоний и вальсов, но они, конечно, были, невзирая на обступившие страх, неуверенность и боль, перед накрывающим девятым валом, в проме-жутке между штормами, в глазе бури.
 Я неожиданно полюбил цветы, мне понравилась брусчатка проспекта Рево-люции, а черный Воронеж показался выдуманным Парижем с Сеной и, почему-то, морем. И мне даже хотелось, чтобы мой Париж был в Испании, потому что Испанию любил Хемингуэй. По бульварам прогуливались писатели, худож-ники, поэты, вспыхивали гитары. Веселье средневекового праздника, веселье счастливых лиц еще необколотых хиппи, красота эльфов. Бей, убивай, Вольная кампания! Я их давно забыл, я себе обещал стать вполне обычным, но они гово-рили со мной и приходили ко мне сами. Наргофронд, Тирион, Белерианд! Сияю-щие башни и заросшие долины, необнимаемые леса. Океаны, моря, реки пульси-руют на теле костей. Тени грязно-желтых заборов, неструганных досок, об-ритых остроухих черепов, опадающих пеной домов. Вы заблудились и подите прочь, потому что я слишком счастлив с вами!
 - Милый, а кто такой Гиселер… - спросила она.
 - Крыса.



ЧИСЛА ИЮЛЯ

 Седьмое, суббота. Идут дожди, идут по вечерам и утром, днем или ночью, но всегда в разное время. Тучи врезаются клиньями и уже полило, исстегало струями, мелкими каплями, оставляющими выемки и борозды на пляжах. При-липающие к щекам, лбу, шее, спине, плечам людей, позабывших про зонты. Пе-нящееся водохранилище, пропитанная сыростью штукатурка стен, медленно ис-тончающиеся дома, тающие и убывающие из памяти. Длинные оранжевые мол-нии чертят кривые в стекленеющем воздухе, сполохи и безгромовая тишина, только изредка разорвется над крышей духовой взрыв. Весенние дожди летом, уже второй год. Но в прошлом году было холодно, а в этом – жарко, душно: во-ронежцы потеют, пропитывая майки, джинсы, шорты и платья. Жара и вода – время плыть, перебрасывая руки: левой-правой, обеими вместе; гулять в изны-вающей воде, краснея от солнечного стыда.
 Утром, просыпаясь, готовлю завтрак, но желудок не принимает его, сжимая горло. Вареные яйца и соленый бутерброд с маслом – закуска к ужину: на рабо-те я тоже почти ничего не ем, экономлю. Пью чай, потом встаю, запираю дверь, иду на остановку, сажусь с маршрутку и через полчаса высаживаюсь у реактив-ного самолета. Я зарабатываю деньги.
 Здесь много того, что раньше называлось «бумажной работой», а теперь ока-залось безымянным, потому что повисло столбиками набранных вордовских текстов. Балрог отладил систему так, будто само течение природы выплескива-ло из себя его дело. Настоящее искусство – процессы истекают сами из себя: за-казы-поставки, предложения-закупки, перекупки. Никаких атак на биржах, бро-керов, дилеров, маклеров. Само собой и без связи. Несколько человек зарабаты-вали деньги в тайне от окружающих, скалой выдерживая натиск деланного спо-койствия, уверенности во вчерашнем дне. В этой бешеной атаке, чувствуя себя частью утеса, я парил над прошедшей пятницей, вкопанно застывая на широко расставленных ногах. Ступни мои были гранитом, корнями пятисотлетнего бао-баба, полного первобытного сока. Мне было безразлично, плаваю я или нет, хожу ли под зонтом или опадаю мокрым волосом на лоб, дышу ли комнатой или степью, лесом или городом, бульваром или подвалом: само прикосновение к скале изобретало из меня спокойствие, безразличие и радость. Волновался я только для развлечения.
 Я просмотрел страницы набранного текста, распечатал несколько докумен-тов. Спина отдыхала в черном вращающемся кресле: комфорт и удобство. Такое кресло не предназначено для Дмитра или Владлена, оно не для Петра и, боюсь, не для Ребела. Слишком не те, слишком. Я умею прощать гнилые зубы, непра-вильную речь, мат, вонь от открыто пускаемых газов, сигаретный дым и блево-тину, оскорбления, превратившиеся у них в образ жизни, но по отдельности, порознь, порциями, изредка. Они наваливаются ежедневными тоннами, изрыга-ясь со всех сторон. Для таких нужен прораб, стегач, надсмотрщик с кнутом, ог-ненным бичом, который располсует им спины, поднимет на вынужденное пере-движение, кочевые подвижки, отличные от домашнего труда, от ежедневного привычного, традиционного принуждения. Они – часть шеренг атакующих; я – помощник капитана утеса, чьи скалы выше бастионов. Но бухгалтера, грузчики, рассыльные, заплесневевшие в собственных бытовых проблемах, проникли и сюда. Их тоже нужно было заставлять, бить, удушать, требуя забыть огороды, забитые вялыми огурцами, помидорами, чесноком и луком, иссаженные бес-плодными яблонями, запамятовать изнуряющее пекло дачного труда. Балрог сумел направить весь этот шерстистый, грязный поток в железные трубы необ-ходимости. Счастье жить не как они.
 Свыкаясь с зеленым, коричневым, земляным, голубым, желтым, вызывая ви-дения уже почти усилием воли, я перестал жалеть о том, что не пишу картины. Так приятнее и не отвлекает. За это спокойствие уплачено золотом. Инга, яр-кость ощущений и работа – ничего более, но и не капли менее: компьютер на столе, вращающийся стул, каждодневный мороз кондиционера, вечерние про-гулки по бриллиантовым улицам, ночи с фиолетовыми зрачками, отсутствие удушающей нищеты. Ради того, что живу один раз и больше никогда.
 На мониторе выросло послание: Балрог интересовался, продана ли партия мониторов, кто приходил и кто спрашивал. Я подробно и вымученно отвечал. Он должен быть уверен во мне. Лихорадочная, беспокоящая проверка – посто-янное напряжение, холодное наблюдение. Он не ставил знаков препинания, не разделял предложения, думая сплошным подозревающим текстом. Поэтому я старался.
 Позавчера пришла на подпись папка бумаг. Я сообщил о ней Балрогу, но попал на Ребела. Тот ничего не знал. Меня беспокоило содержимое этой зеле-ной папки, но через час позвонил Балрог и сказал, что все нормально, что он давно ждал эти бумаги и я уполномочен их подписать. Потом трубку взял Ребел и я слушал историю о бухере в поезде из Казани в Тамбов, о новых и старых приятелях, тусовках, и о том, что все кипит, а мне все равно. Я сыт по горло всеми тусовками, но послушать было интересно. Рассказы о настоящем здесь обрастают слухами, извилистыми воспоминаниями о несуществующих впечат-лениях, превращаясь из обыденного и глуповатого в из ряда вон выходящее или смешное. Усердно отвечая, хмыкая, подкидывая идеи, удивляясь, искренне и упорно смеясь над шутками, я держался, изнывая и ожидая зеленых, белых, черных папок, в которые можно углубиться и заниматься ими до пенсии. Нако-нец Ребел замолчал и мы распрощались.
 Загремело и полил, стекая со стекол, дождь. Слабо мерцали на черном фоне отключившегося монитора аморфные, изменяющиеся кубы, круги, шары, анни-гилирующиеся и возрождающиеся, вращающиеся в круговороте себя в рамках восемьсот на шестьсот. Суббота, выходной день, а я работаю. Кабинет в конце коридора – кабинет Балрога, Константина Николаевича, и пустые комнаты. Зав-тра я отдохну после двухнедельного недосыпа. Полдень.
 Стекла перестали дребезжать от тяжелых мутных капель, дождь уступил ме-сто испаряющимся асфальтам, стенам, крышам, тополям, зонтам, мостам и оде-ждам. Медленно высыхал реактивный самолет на кольцевой у «Космонавтов»…

 …- Здравствуйте, Владимир Сергеевич. Не слышно ничего от Константина Николаевича? – спросил негромкий бухгалтер.
 Как и на стройке, имена я их не запоминал, предпочитая обращаться к пер-соналу на вы и без фамилий. Фамилии связывали меня с людьми, заставляли думать о них как о живых, изощренных, нуждающихся в понимании личностях. Проще принимать их как окружение, необходимую систему автомобиля, на ко-тором удобно мчаться, время от времени меняя детали и умывая полирующей жидкостью. Но мне нет дела до истории завода-изготовителя, судьбах конст-рукторов и рабочих. Мне понравилось быть пользователем и хозяином.
 Этот бухгалтер был совсем непохож на Владлена. Наверное, потому что про-должал оставаться бухгалтером, подкорректированным нуждой в заработке. Тощий, в коричневом костюме, серой рубашке, сандалиях и затемненных пла-стмассовых очках. Подражая боссу, галстука он не носил, напоминая отощав-шего тракториста, от которого его отличала только щеточка седеющих усиков под кривым носом. Обязательный и старательный, вежливый. Никита на днях сказал про него, что такие дома «расслабляются», им спокойно и хорошо. Мне была противна его обязательность, но и необходима. Балрог вообще презирает своих сотрудников или не замечает их до поры. Но он всегда умеет скрыть свое презрение и безразличие, переходя при необходимости на доверительный тон. Уметь скользить в душу и уползать, когда необходимость отпадает, не обидеть и наплевать одновременно – целая наука. Никто не хочет быть брошенным, прокинутым и опущенным, все считают себя пупом и где-то правы. Каждый хо-чет, чтобы ему обстругали его крылья, отрезали их напрочь, но отрезали под наркозом, с подходом, с пониманием, проникновением в их проблемы, но в са-мые их поверхности, потому что дальше они не пустят, охраняя свои террито-рии. Граница дозволенного и запретного, плевка, грязных сапогов в душу и бра-тающего понимания остается пока загадкой для меня. Высшее искусство также – заметить грань фамильярности, «поставить себя», заставить строго улыбаться и поверяя проверять. Кажется понемногу мне это удается, по крайней мере они делают то, о чем я их прошу. Для моего благополучия это главное.
 - Здравствуйте, - ответил я. – Присаживайтесь. Почему не отдыхаете?
 - Некогда, некогда. Жена на даче, дочери, домашняя работа и тэ дэ.
 - Поехали бы с женой, отдохнули. Впрочем, работа так работа. Давно у Кон-стантина Николаевича?
 - Второй месяц.
 - Нравится?
 - Стараемся.
 Точно выслуживается.
 - Надолго вы здесь сегодня, Владимир Сергеевич?
 - Посмотрим.
 - Это можно.
 - Заместительствую, пока Вячеслава нет.
 - Лучше уж вы, чем он.
 - Почему?
 - Тут все на Константине Николаевиче держится, заболеет и конец, развали-лось дело.
 - Болеете за предприятие?
 - Настоящие деньги. Второй месяц работаю и второй месяц не бедствую.
 - Сколько у вас?
 - Шесть.
 - У меня восемь, - доверительно соврал я, и догадался, что зря.
 - Хорошо. Константин Николаевич обещал повысить со временем.
 - Повысим, - подтвердил я.
 - Мечта семьи.
 - Большая семья?
 - Большая по нашему времени: я, жена, две дочери и мать.
 - Жива мать?
 - Мне сорок пять, матери шестьдесят семь. Мы из деревни, переехали в Во-ронеж двадцать лет назад.
 - Тянет в родные места?
 - Раньше нет, не тянуло. Грязь там и убожество. А теперь немного есть. Да и жизнь толкает, думаешь, где нас нет, там и мед слаще. Дед-пасечник так гово-рил, отговаривал ехать в город.
 - А дочери ваши как, хотят в деревню?
 - Лет до двенадцати возил их, а потом, когда все разваливаться начало, про-дал дом, мать к себе взял. Да и от села один хутор остался – пятнадцать дворов.
 - Молодежь бежит из деревни.
 - Бежит, - согласился он. – Вымирает деревня, техника разваливается, фермы разбирают на кирпичи, все воруют, даже алюминиевые провода.
 - Давно там были?
 - Три года назад.
 - Сейчас, кажется, получше.
 - То же самое, продолжение политики развала. Вы молодой, вам непонятно, наверное…
 - У вас ко мне дело?
 - Да, да, я зашел как раз выяснить один вопрос.
 - Что ж, давайте выяснять.
 - Собственно, дело небольшое.
 - Вот и прекрасно. Выходной день, хотелось закончить пораньше.
 - Я ненадолго, Владимир Сергеевич.
 - Внимательно слушаю.
 - Позавчера нам поставили партию японских телевизоров…
 - Так.
 - Оптовая цена небольшая. Собственно, это я нашел канал поставок, посове-товал его Константину Николаевичу. В общем, есть какое-то моральное, что ли, право… Нет, возможность…
 - Так.
 - Таким образом, нельзя ли мне приобрести один из этих телевизоров по…
 - По оптовой цене?
 - Да, в общем-то, такая моя просьба. Небольшая.
 - То есть вы хотите приобрести продукцию в розницу по оптовой цене.
 - Да, да, я мог бы оформить. Наш, семейный, телевизор, еще восьмидесятых годов, сломался. Сначала зеленым показывал, а теперь через полчаса вообще отключается. У нас с женой есть некоторые сбережения. На хороший телевизор, конечно, не хватит, но по оптовой цене… У родственников займем полторы ты-сячи. Если, конечно, по оптовой цене.
 Я выдержал паузу. Слишком быстрое решение и они начнут думать за тебя, растворяя твою волю в скрытой каше мелочных разговоров с соседями и родст-венниками.
 Побарабанил пальцами по столу:
 - Что ж, полагаю, мы можем пойти вам навстречу. Естественно, это пойдет как льгота сотруднику и не может иметь дальнейшего продолжения. Со стороны мы подобных предложений не примем.
- Конечно, конечно.
 - Вы понимаете, что в наше жестокое время ни в коем случае нельзя показы-вать слабость руководства. Но мы оказываем покровительство нашим добросо-вестным сотрудникам. В конце концов, в магазинах аудио- и видеотехники, в «Эльдорадо», например, существуют особые карты для сотрудников, позво-ляющие приобретать продукцию магазина по сниженной цене…
 - Знакомый брата жены там работает…
 - Но, как вы знаете, аппаратура, которую можно приобрести по этим картам не самого высокого качества. То есть посредственная. К нам же пришли, если не ошибаюсь «Sony»…
 - Да, да, конечно, но не наилучшие.
 - Вечная нехватка денег. Что ж, я вас понимаю: семья. Сам женат. И дочери у вас. На свадьбу, наверное, надо копить.
 - Ума не приложу, где взять такие средства. Может быть, эта работа помо-жет.
 - Итак, по оптовой.
 - Большое спасибо, Владимир Сергеевич. Я, понимаете, мечтал о японском телевизоре.
 - Ну, насколько мне известно, он не совсем японский и даже не европейского производства.
 - Конечно. Но все-таки импортный. У нас, правда, сейчас и «Рубины» не с российской начинкой, все привозное, но как-то хочется, да и по-моему надеж-нее.
 - Дело престижа.
 - Ведь согласитесь, развал полнейший, уже и телевизоры свои опасно поку-пать. А видеомагнитофоны! Уже наши и не производят.
 - Они и раньше были не особенно надежные.
 - Не скажите, Владимир Сергеевич. Технологии у нас были очень даже ниче-го себе. На ВМ-12 и на других. У нас, кажется, и с Запада пытались технологии перекупить. Раньше не продавали, а сейчас все разворовали забесплатно. Гово-рят, Сталин – плохой, искусство за рубеж распродавал, национальное достоя-ние. Так это нам еще при Никите Сергеевиче долбили – культ личности, читал. А если ведь подумать, для кого он продавал, для себя, что ли? За хлеб для го-лодной Украины, для индустриализации, для страны. Сегодня же все себе, все себе. Вот кто добивает Россию. А ведь раньше все эти республики-кровососы кормила.
 - Хорошо, политика политикой, а дела делами. Кажется, это еще по Марксу – экономика превыше всего.
 - Конечно.
 - Завтра придете…
 - Завтра – воскресенье, Владимир Сергеевич.
 - В понедельник оформим бумаги, заплатите и телевизор ваш.
 - Еще раз большое спасибо.
 - Рад был помочь.
 У дверей он задержался.
 - Что-нибудь еще?
 - Не обижайтесь, Владимир Сергеевич. Задам вам один вопрос. Доверяете ли вы Константину Николаевичу?
 - Не совсем вас понимаю.
 - Ну, верите ли вы, что все это – надолго.
 - Я ему полностью доверяю, знаете, а ведь мы с ним друзья еще со студенче-ских времен.
 - Ох, извините, Владимир Сергеевич, ради бога извините.
 Пугливый.
 - Ничего особенного, я понимаю ваше беспокойство. Константин, как и все мы меняется, но, уверяю вас, остается в высшей степени порядочным челове-ком. Конечно, я не скажу ему о нашей беседе, иначе это повлияет на ваше… служебное положение. Константин любит, когда с ним соглашаются, никакой оппозиции, так что будьте осторожнее.
 Он вышел.
 Скребущиеся мыши. Балрог их кормит и поит, одевает и телевизоры выдает, а они грызут, мелко пережевывают в пыль. Он прав – никакого доверия. Ничего.
 Я вспомнил наш последний разговор перед его отъездом и как он приглашал нас с Ингой по приезду в «Пушкин», отпраздновать его день рождения. Мы свыклись, нащупав старые, давно знакомые черты, заросшие свалявшейся ко-жей носорога. Перемены – от времени, но внутри мы держим тараны шторма, обрастая ракушками и тиной, по прежнему остаемся трепещущим мясом – кро-вавым, пульсирующим и дымящимся. А они режут нас и жрут обломанными клыками мечтательного бородача Маркса, усами Хайека щекочут жаждой гор-ло. Это – осада, и бастионы утеса сужаются до пределов нескольких верных друг другу и своей верности людей, молодых и все еще желающих стать дель-финами.

 Нас собралось человек пятьдесят или семьдесят – настоящая сила, ничего не пугающаяся и ощутившая свои раздувшиеся мышцы, ворочающаяся и ворча-щая. Мы носили длинные волосы, ходили кожаные и угрюмые, слушая дубящий экстрим, тут у небольшого кинотеатра на Левом берегу. Потом развалились как всегда на мелкие тусовки. Я, Балрог, Ребел, Бригден, Рэндом, Толстый, Райден, Змей, Торн, Рита, Мэн – всех, кого помню. Может быть в нашей кампании были еще кто-то, но к самой заварухе они откололись. Рита притащил магнитофон и «Napalm Death», «Cannibal corpse», «Satyricon» ввинчивались в улитки, заборы, подвалы, стены синема, стволы и заходящее солнце. Ребел, Райден и Бригден сидели навеселе, обнявшись; Балрог каждые пять минут бегал мочиться; Торн и Мэн переругивались, остальные плевали через кирпичи.
 По-моему, первыми начали Змей и Толстый. Или Бригден тоже с ними был? Вообще-то Бригден не конфликтный, поэтому я не уверен, но тогда нас собра-лось действительно слишком много и кто-то из наших наехал на урлу, курив-шую неподалеку. Нормальные разборки, если бы Змей и Толстый наехали по-простому, один на один. Но к ним подошли еще человек десять наших и они по-гнали бритых пацанов до самого перекрестка. Потом вернулись и все вроде бы угомонилось.
 Минут через тридцать из-за поворота вышла толпа человек в восемьдесят с палками и камнями. Толстый сразу же слинял, а за ним остальные, запираясь в кинотеатре. В голове шумело от выпитого вина и ситуация прояснялась стихий-но.
 Вот орет Бригден:
 - Закрывайте дверь!
 Вот Толстый валит поперек прохода шкаф, а Рита вспоминает, что забыл магнитофон. Я цепляюсь за перила. Снизу слышу:
 - Гиселер, сука, вали сюда!
 - Сюда! Сюда! Сюда! – доносятся голоса со всех сторон.
 На нижнем этаже в окна врезаны решетки и урла бьет стекла. Звенят и хру-стят осколки, крошась, впиваясь в кроссовки.
 - Бля! – восклицает Рэндом, щупая косуху. – Кожу прорезал.
 - Заштопаешь, дай выбраться, - говорит Торн.
 Я выглядываю в окно. Там, возле фонаря, бьют троих наших, бьют жестоко, но без дубья. Кто-то свалился и его месят ногами.
 - Берт! – ору.
 - Хер с ними, ты посмотри туда, - отвечает Бригден, показывая в окно, выхо-дящее на север. Беспорядочно, сначала поодиночке, потом группами по два-пять человек бегут местные, за ними выходит толпа раза в два превышающая по численности ту, что наехала первой. Балрог через решетку бьет в физию загля-нувшему парню. На костяшках кулака остается кровь: разбитая – своя и носовая – чужая.
 Внизу все бурлит. Меня вдруг стошнило.
 - Гиселер, - ругается Балрог, - иди коржай куда-нибудь в другое место.
 Перед кинотеатром ропот сотен голосов медленно перерастает в рев. «Разо-рвут», - подумалось трезвеющими зрачками, открывшимися и ошалело вгляды-вающимися вовне. Сколько же их было? Двести? Триста? Но не меньше двух-сот: они заполнили весь двор и всю улицу.
 Водители шарахаются от толпы, объезжают, гонят, исчезают.
 В коридоре суетится сторож.
 - Не суетись, дед, - советует Балрог, - позвони лучше в ментовку. Телефон есть?
 Тот исчезает.
 Двери трещат под разбежавшимися плечами. Рита заикается, потому что он всегда заикается, когда волнуется или боится. Адреналин и непонимание, воз-двигнутые и раздутые вином, растворяются в каменном страхе. Урла лезет в ок-на второго этажа, становясь на плечи друг друга, и меня выворачивает наизнан-ку уже не дешевое крепленое вино, а индево ужаса. Рита молчит, Бригден и Рэндом застыли, Толстый тормошит Змея, а тот уставился на Райдена, по разре-занной брови которого стекает бордовая кровь. Никто не догадывается вклю-чить свет, и, возможно, это к лучшему. Медленно темнеет и длинные распу-щенные волосы лезут в глаза, милосердно заслоняя вспухший в горле комок.
 Но наверху человек пятнадцать наших во главе с Балрогом избивают влез-ших-таки в окна. Их всего шесть человек, но здоровые. Остальные только орут, не решаясь в одиночку лезть под кулаки. Давлю в себе страх и присоединяюсь к избиению. Мы не знаем, что с ними делать, но, в конце концов, даем им воз-можность выпрыгнуть. Двое, падая, вывихнули ногу. Я плюю им вслед, но по-лучается жидко, потому что слюна пересохла песчаным колодцем. Они ревут во дворе, ревут на улице, и к ним присоединяются все новые и новые голоса.
 Я думал, что заплачет Рита, а заплакал Рэндом. И Бригден был близок к это-му, они оба. У кого-то не из нашей кампании началась истерика, кажется, даже не у одного. Мы – пятьдесят человек, из которых только десять-пятнадцать ос-тались дееспособными, готовыми бить и получать, но которые тоже постепенно проминались листовым железом под гнетом ужаса. Страх исчез на время, и я смотрю на Балрога, чья ярость проснулась только после того, как рухнул с раз-битым лбом Ребел. Я чувствую, что вот-вот сломаюсь, я устал ждать пока за-кончит падать осенняя листва окутавшей нас фантасмагории, вертевшейся под окнами на самом деле.
 Воют сирены – сторож вызвал таки ментов. Они, о спасительные сыны нена-вистной системы! движутся к нам, угрожая дубинками, раздвигая, образуя ко-ридор. Я и Бригден разбаррикадируем дверь, кто-то, знакомый лишь визуально, волокет вместе с Балрогом и Толстым шкаф. Краснолицый, опухший Рэндом прислоняется к двери, распахивает ее и выходит первым. За ним следуем все мы. Балрог и Мэн несут потерявшего сознание Ребела. Его увозит «Скорая» и мы бежим, бежим, бежим! потому что милицейский кордон остается за спиной, а урла – не монолит, не некрофилический памятник, она преследует нас.
 Я, Балрог, Рэндом и Бригден. Из всех нас не следующий день не подстригся только Балрог. Остальные, в том числе и я, запрятали металерское шмотье в дальние шкафы на полгода, а кто и навечно.
 И через забор мы лезем вместе, а Балрог остается внизу один, когда подбе-гают трое, и у двух – палки, короткие и прочные, ломающие ребра и кость чере-па, потому что им уже некого стесняться, нечего опасаться, здесь, в темноте их не давит страх, как удушает он нас. Бей!
 Но я тяну Балрога за руку и за шиворот; тяну, сам перегибаясь, едва не сва-ливаясь обратно, вниз, к ним, и мелькает, что двое – это лучше, чем один. Луч-ше, чем один. В ушах стонет пульс, руки ведет судорога, а я тяну и вытягиваю. Балрог перекидывает ногу, и палки бессильно и туго гремят о доски, а мы бе-жим снова, потому что забор – не преграда. Трещит поясница, завтра она вы-вернется от боли. Страх в моих глазах, страх в глазах Балрога, под распахнуты-ми ресницами, под кожей лица, струящейся потом. А косуху на следующий день он не снял и единственный из нас не подстригся.

 Я рассеянно перебирал пальцами по ребрам стеклянной ручки, наблюдая за каплями чернильной пасты на мутно-прозрачном стержне. Измазанная фиоле-тово-синими разводами, кляксами и потеками ладонь; чернила пробирались в хиромантические линии, истеняя и очерчивая продолговатые западины, освобо-дившиеся от строительных мозолей. Не найдя дела, я собрал в коричневую, не-давно купленную папку те бумаги, которые хотел просмотреть дома и запер офис. Заглянул к охранникам, те пили чай: два мужика в черном, оба – плеши-вые. Я дал последние указания и вышел на улицу.
 Сегодня все по-прежнему и я буду блуждать из кухни в комнату, из комнаты в туалет, из туалета в ванную, ни о чем не думая, потому что думать не надо и хорошо, что так. Инга предупредила, что вернется поздно, и приходилось с бла-годарностью дышать удушливым тридцатипятиградусным июлем, испаряю-щимся после собственных коротких дождей. Так будет весь месяц.
 В очередной прогулке исчезла вторая половина дня, ради которой я раньше ушел с работы, и стало казаться, что дачный пот не так уж плох. К вечеру стальные тиски жары отодвинулись от коротких волос. Улицы Северного рай-она, куда я забрел-таки по старой памяти леденели призрачными рядами одина-ковых девяти- и шестнадцатиэтажек. И неожиданно для самого себя я догадал-ся, что поглупел, но, к сожалению, не в сторону практицизма, а по направлению к младенческому агу. Это любовь, это друзья, и лучше всего, что я приобрел ра-боту, нужную и свою, устроенную.
 Из-за поворота с медленной жестокостью выплывали мои недавние коллеги. Молодые рабочие, человек шесть, и Дмитр. Двоих я даже в лицо не знал. Уви-дев меня, Дмитр сдвинул брови и сунул руки в карманы. Я, по привычке, мах-нул ему рукой.
 От группы отделилось двое – рыжеволосый, в тельняшке, разорванных гряз-но-фиолетовых штанах, и коротко-русый, загорелый, без майки, с потным тор-сом и зацементрованными защитными штанами. Молодые, из тех, кто меня не выносил.
 - Закурить не будет? – спросил издалека рыжий.
 - Не курю, - ответил я, собираясь уходить, но почему-то оставаясь на месте.
 - Закурить не будет? – второй раз спросил рыжий, подходя вплотную.
 - Я же сказал – не курю.
 - А че не куришь? – спросил рыжий.
 - Не хочу.
 - Не желает, - ответил за меня русоволосый. – Вредно, козлу.
 Я начал обходить их.
 - Ты погоди, - остановил меня рыжий, - поговорить надо.
 - О чем?
 - О том, какие мы тут мудаки и какой ты, сопля, хороший, - ответил рыжий.
 - Я такого никогда не говорил.
 - Как не говорил? – удивился рыжий. – Как не говорил, сопля? И кто мудак?
 Я почувствовал, как в ушах застонала кровь, зубы сами собой начали сжи-маться, прессуясь в десны, а глаза – сужаться в щели. Парк за памятником Сла-вы, здесь никто не подойдет, не поможет, тут – стена.
 - Кто мудак? – переспросил рыжий.
 - Ты, - ответил я и ударил.
 Он увернулся и мы закружились. Уличная драка – короткая и ясная. Он бил часто и зло, все время правой и все время в лицо. Кость о мякоть, кость о хрящ, кость о зубы, разрывая кожу. Через минуту я уже уливался кровью, и разбил ему нос. Он озверел, и было хуже, потому что я знал, что нельзя так, нельзя дразнить, но надо, надо, надо было ответить. Мы покатились… головой… кула-ками… поднялся… он… и теперь принялся бить ногами по-настоящему. Теряя сознание, я увидел пожухшую траву и капли нестираемой крови, текущей по его губе. Последнее ощущение – мое злорадство. Боль закрыла глаза тупым стекле-неющим шоком.
 Х-р-р-р-х – такой звук издает вбираемая носом кровь. Похоже на храп, но с оттенком воды. Сквозь разлепленные от несохлой, вязкой, тянущейся крови ве-ки я, туго соображая, видел лицо Дмитра.
 - Будя, - говорил он кому-то. Я думал – рыжему, но оказалось – русоволосо-му, который, наверное, внес свой вклад, необходимый и завершающий. Русово-лосый сплюнул мне на штаны, но я плохо понимал, не соображал в отплываю-щей слизи водоворота. Не держалась голова. Я не чувствовал рук, я не чувство-вал рук. И ног. Тянущее, уволакивающее, тяжело выворачивающее, вращаю-щееся движение потерявшего ориентацию сознания. Х-р-р-р-х, дышали, забива-ясь, ноздри, х-р-р-р-х, втягивали, выдавливали, надували пузыри. Как во время насморка, заложен нос. Х-р-р-р-х, х-р-р-р-х, х-х-х-х, хрипящее ы, хрип, х-р-р-р-р-р. Язык свалился на гладкую внутреннюю стенку рта, из-под разбитого глаза, щекоча, скатывалась струя крови. Я лежал на левом боку, а кровь текла из-под правого века. Струйка остановилась у носа, собралась, двинулась, расчищая грязь и пот вниз, к ноздрям, к губам, отдаваясь на верхней губе порезом, соеди-няясь с пузырем от разбитых десен и вязко, слюной нависая над черноземом, по которому ходят собаки. Она висела, но не падала, а к ней подбегали все новые и новые капли, срываясь с толстой нити, орошая усохшие травинки. Не могу ды-шать… не могу дышать… Плеск аквамариновых волн под заходящим… погру-жение… погружение… я тупею, тупею, тупею… Есенин – кровью на листе, Се-нека – кровавыми вилами на воде…
 Не помню как, но Дмитр доставил меня домой. Подбородок упирался в грудь, руки висели, а он тащил мой кусок тела. Сначала по улице, потом, навер-ное, в маршрутке, затем снова по улице. Как я указывал путь? Как вспомнил номер кода двери? Нет, дверь была открыта. Но как я вообще мог что-то гово-рить? Он постоянно вытирал мне рот моей же рубахой. Я только помню у две-рей Дмитр спросил:
 - Жена дома?
 - Наверное, - сказал я и корка моего лица лопнула, пронзенная шершнями.
 На звонки, протяжные и давящие, разрывающие, искрящие, никто не отве-чал. Я попробовал поискать в карманах ключ и чуть не упал. Тогда Дмитр начал шарить в моих штанах, и вынул тусклый ключ, отрывая его от нити джинсовой прострочки. Он проволок меня по прихожей, свалил на диван, в теле твердыми остались только ступни, стянул кроссовки и огляделся.
 - Жена? – спросил он, осматривая пустынную комнату. – Поди ж, жена.
 Дмитр говорил что-то еще, искал зеленку, но я отослал его. Меня тошнило и хотелось пить, умыться, ходить, прекратить круговращение и плавание, шторм. Из монолита – в непостоянство.
 Темно и Дмитр ушел. Резко переворачиваясь, тикали часы. Я обнимал их, круговращение. Пьяное ощущение.
 - Кто-нибудь, включите свет! – крикнул я шепотом.
 Кровь засохла, теперь она скрипела и шелушилась, размазанная маской, а мучнистое тело обретало тяжесть камня, особенно голова и ноги. Руки произ-вольно мотались, то приближаясь ладонями к лицу, то удаляясь. Я проваливал-ся, выползал, проваливался, выползал, проваливался, выползал, проваливался, лихорадка, лихорадка… Вот, вот, тут, где, я, не, не могу, нет, кто, кто, я, кто, выходи. Жалко, что розы увяли и засохли, и жаль, что вода в вазе завоняла пре-жде, чем они облетели. Если бы они облетели, я набрал бы лепестков, собрал их в груду, приклеил на стены – живые засохшие цветы, но все же лучше, чем обои. И Инге бы понравилось. Она – эстет, а я – нет, так что усохшие розы на обоях – ей, а не мне.
 - Инга, - позвал я, мне показалось, что скрипнула дверь, звякнул, захрустел ключ, обращаясь вокруг оси прихода.
 - Инга, Инга, Инга…
 Разбередилась кровавая маска лица, открылась лопнувшая кожа, истекая сукровицей. Пальцы – слабые и разбитые, дрожали и судорожно костенели.
 - Инга, господи, да где же ты, где, где, где, где, где?
 Я плакал сквозь шепот, потому что мне было больно и печально. Печаль сквозь боль, вытягивающая из грудной клетки сердце вместе с легкими. Потом перестал.
 - Инга, - позвал я.
 На сочившуюся кровь мою, мелькая тенями и звеня, слетались комары.

ЧИСЛА АВГУСТА

 Восьмое, среда. В кинотеатре я встретил Риту. Я его и не узнал сразу: он рас-полнел и оброс щетиной. Тусклый серый взгляд обегал пальцы подруги, дер-жавшей его за руку. Красивая девушка, но тоже немного полновата. Если бы я его не окликнул, он бы тоже меня не узнал. Мы не виделись уже полтора года. В последний раз он звонил по телефону. Просто нечего сказать.
 Он тоже изменился, но не так как я, не так как Балрог. С ним была девушка. Раньше, помню, он гулял с парнями, отсюда и кличка. Балрог его не любил, а мне было все равно. Рита, так Рита.
- Привет.
 Он удивленно посмотрел на меня, узнал. Постом снова начал рассматривать девичьи пальцы. У самого Риты руки заметно почернели от поросли, а из-под майки на груди выглядывали темные кучеряшки волос.
- Хай.
- Давно не виделись.
- Давно.
 Разговор завис, выбрасывая облачка аварийного дыма.
 Я покосился на девушку.
- Как тебя сейчас называть? – по-моему, я проявил верх дипломатии.
Рита понял.
- Как есть. Рита.
- Рита?
- Настоящее имя – Родион, но мне нравится Рита.
- А она? – спросил я.
- А я – лесбиянка, – сказала девушка резко.
- Врет, - расслабился Рита.
- Где сейчас?
- На шее у родителей, - он не стеснялся.
- Ничего, мы это исправим, - сказала девушка, проводя ладонью по груди.
 Рита поник. В нашей компании он был самым богатым и самым пресыщен-ным. Судя по разговорам, интеллектуалом его можно было назвать с большим напрягом. Рита читал и не понимал, почти ничего не рассказывал. Его тяготила спецшкола и английский язык по три урока в день. Потом его мутило от юриди-ческого, от музыки, которую он слушал вместе с нами, от родителей. Его и вправду как-то вырвало на «Гражданский кодекс», после чего я начал думать о нем дружелюбнее. Мне показалось, что он был честнее любого из нас.
- Какой сегодня фильм? – заинтересовался я.
- 1984-й. По Оруэллу.
- Ведь пятый раз же!
- Ничего, мне нравится, - и, указывая на девушку, - Лена не ходила.
Лена изучала плакат с усатым Сокуровым.
- А ты разве не сюда? – удивился он.
- Нет, я в прокат.
- Скоро, говорят, переезжает.
- Да, скоро – в Крамского.
Девушка посмотрела на часы, потом, не очень дружелюбно, - на меня.
- Рудик, нам пора, - потянула она его. – Правда, пора.
- Ничего не поделаешь, - улыбнулся Рита. – Кого-нибудь из наших видишь?
- Балрога и Ребела. Я сейчас с другими совсем.
Девушка опять проявила признаки озабоченности.
- Все, все, уходим, - деланно заторопился Рита.
Она снова взяла его под руку.
- Счастливо.

 Интересно, но так проходили почти все разговоры с моими старыми знако-мыми. Встретились – обменялись ничего не значащим, вопросами ни о чем, и разбежались. Мне всегда хотелось, чтобы побольше разговоров; я всегда был рад их видеть. Странно, моя радость была всегда больше, чем их. Как-то от-дельно все, замкнуто, обособленно. И замкнутость эта была всегда выше моего понимания.
 Рита с пассией уже скрылись – нижний зал давно не работал и все шло на втором этаже. Оруэлла я смотрел, и тоже неоднократно. Ладно.
 В прокате тоже ничего не было. Я постоял – посмотрел на разноцветные об-ложки. Они тоже посмотрели на меня.
 Сегодня я здоровался с оранжевыми цветами. Ну, еще с красными…
 Они стекали, светя, вниз и за этими переливами исчезали другие цвета. Я люблю, когда такое у меня получается. Как бы автоматически переключаюсь на один цвет и он заглушает все другие. Игры разума.
 Правда, естественно, это всегда получается спонтанно. Мне никогда не удавалось переключить внимание, скажем, сразу же на другой цвет; разве только – предугадать. Чаще яркое, чем темное, теплое, а не холодное. Все давно превратилось в игру, но мне нравилось. Я привык к ней, она создавала на-строение. Я радовался, и любопытно интересовался, когда проснувшись посре-ди ночи, видел, что свет фонарей, падающий в окно, - вовсе не свет, а призрач-ное свечение, с оттенками зеленого, бледного и разного. Вверху живота, рядом с солнечным сплетением начинало тянуть. И я возбуждался, взбудораживался, глядел на все это. И бледный свет включал в себя желтый и падал на стены, потолок, поглощал все прочие цвета, оставляя лишь их рельеф. Мне было инте-ресно.

 …Я очнулся от этих мыслей. Они всегда захватывали меня целиком, не ос-тавляя внимания ни на что другое. Машинально я пощупал глаз и бровь. Вроде зажили. Вот скоты, и, что самое отвратительное, они не испытывают никаких угрызений совести. Хоть маленького, жидкого червячка. Это включено в их картину мира. Им понятно, что они делают, а от этого – спокойно. И совесть, поэтому, не болит.
 Инга тогда пришла под утро. И побежала за зеленкой. К врачу я не ходил, хотя голова побаливала, и я опасался сотрясения мозга. Но ничего, ничего – пе-ретряхнуло просто. Месяц уже прошел…
 «Хорошо бы сводить Ингу в кино».
 Мысль всплыла в мозгу и загорелась разноцветными лампочками плаката. Неожиданно так, настойчиво, упорно, резко. Почему бы и нет, почему бы и нет.
 После того случая она очень испугалась. Дома стала бывать чаще, не пускала меня вечером из дому…
 Ей было трудно, видно было, как она устает на работе, наверное, и отпраши-ваться было тяжело. Но она старалась. Как-то лучше стало. Я думал, что такую заботу может проявлять только мать. Она бегала в магазин, ходила к соседям просить, чтобы сделали музыку потише, охала при моем кряхтении (а его было много). Мне было стыдно, что я сорвался ночью. Я много корил себя, потом – рассказал ей. В общем, похоже, моя семейная жизнь налаживается.
 Выходя из «Юности» я заметил плакат: «Фестиваль японской анимации». То, что нужно.

Одиннадцатое, суббота. Инга долго собиралась. Я уже обул кроссовки и стоял в прихожей, а она еще не оделась. Было без пятнадцати шесть – я чувствовал, что вот-вот и мы начнем опаздывать.
 Она посмотрела в зеркало.
- Нравится?
- Очень.
 И она снова обувалась, а я смотрел. Я подумал, что часто даже безотчетно мои глаза следуют за ней по комнате. Следуют за ней по комнате.
 Опять короткое платье, длинные ноги… Говорю опять, но мне не надоедает смотреть. Я слышу, как шелестит материя, как стучат о пол каблуки. Я слушаю ее. Она шумно дышит, чем-то недовольна. И я чувствую ее настроение, я уже научился делать это.
 Мы спустились. Она держала меня под руку.
 А потом увидели подходящий «девяностый» и побежали. Очень стремитель-но. Я вскочил на подножку автобуса и подал ей руку, почти втащил ее в дверь, одновременно расплачиваясь. Водителю, кажется, мы понравились – он по-смотрел на нас и улыбнулся.
 Следом зашла какая-то другая пара, примерно одного с нами возраста. Они о чем-то поспорили с водителем: тот им что-то доказывал, но я не слушал. Мы отошли на самую заднюю, пока еще не заполненную, площадку и молча пере-глядывались. Автобус ехал, а я подумал, что нужно попасть в Боровое на речку. И там загореть, хотя вода уже, наверное, холодная.
 Вообще, сегодня я был в радужном настроении. Облака шли по синему небу, и светлое степное небо мне сейчас нравилось. Мне также нравилось смотреть на дома – они в Воронеже тоже светлые. Густо-зеленая тень на тротуарах. Водо-хранилище. Я думал об Инге, тихо. Тихо.
 Автобус мягко затормозил…
 
 …Мы вышли у Дома офицеров. Суббота, и людей было довольно много. Но мы свернули на Комиссаржевскую, где их всегда было поменьше.
 Подойдя к «Юности» я повертел головой – иногда попадаются старые знако-мые. Кажется, я увидел кого-то, но мы опаздывали и пошли покупать билеты. Интересно, Инга, проходя внутрь, как и та девушка смотрела на плакат с усатым Сокуровым. Он висел тут давно, какая-то затея администрации. Бедный киноте-атр. И дешевые билеты.
 «Юность» давно пришла в упадок. Правда, говорили, что скоро ее отремон-тируют, даже деньги какие-то дают. Но пока что я видел только отваливаю-щуюся штукатурку, потеки на потолках, цемент и белый кирпич. Во вделанном в стену аквариуме, кажется, еще плавали рыбки. Аквариум был чистый, и мне это понравилось.
 На втором этаже шла выставка фотографий. Но смотреть на них было уже вроде бы некогда – мы пошли в зал.
 Оказалось, хорошо, что я взял внизу программку фестиваля – мы ждали еще минут десять. Зал был заполнен подростками, но далеко не все ряды. Кто-то сзади шелестел чипсами и готовился пить пиво.
 На обложке прямоугольной, согнутой три раза программки была нарисована анимэшная эльфийка с громадным автоматом в хрупкой руке. Изящная ножка гордо упиралась в камень, торчащий из травы. Анимэ назывался «Черный день», и в нем огромный мегаполис уходил домами за облака. Высокие шпили фантастического пейзажа космодрома.
 «Высокие шпили фантастического пейзажа космодрома. Светлые тона. –

 по залу зашелестели чипсы. Кто-то хохотнул, но замолк. Я откинулся в крес-ле, насколько это возможно в «Юности», потому что кресла здесь жесткие. Крупные фигуры брели по экрану. Потом – взлетели. –

 Оранжевый челнок вращался вокруг своей оси. Наконец, из глубины космоса вынырнул огромный сигарообразный корабль. Он медленно двигался, и можно было хорошо разглядеть пушки и локационные тарелки, несколько уходящих вперед колоссальных антенн. –

- Ого, мэновар! – крикнул кто-то в зале.

 Челнок плавно двинулся к кораблю. Броненосец «Черный день». 2-й флот. Япония. –
 
 Все шло какими-то картинками. Как бы несвязанно. Я видел, как появляются и исчезают кадры.
 Играет музыка. –

 «Черный день» – броненосец, предназначенный для карательных экспедиций. Дело в том, капитан, что с одной из японских баз поступил сигнал о вторже-нии. Несколько орбитальных спутников прекратили функционирование. Следу-ет разобраться в произошедшем, наладить связь и восстановить спутники. Ваша задача, также, отследить путь флота вторжения и обозначить место возмездия. Это понятно?
 Человек в шлеме кивнул.
 Он выполнял такие задания неоднократно, все по стандарту. «Оранжевые драконы» привыкли действовать в такой ситуации, генерал.
 Огромный мэновар развернулся и начал набирать скорость.
 
 Часть первая. Прибытие.
 «Черный день». Борт.
 Восьмой день полета. Прибытие в точку назначения. IQ-100. Все по графи-ку.
Штурман, майор Ихаро.
 Обнаружено отслоение обшивки. Акция отложена на 18 часов. Девятый день.
 Следующий сеанс связи один, шесть, один, пять, токийское время. Капитан, полковник Кимура.
 На данный момент капитан Кимура занята. Все благополучно. Акция по плану. Штурман, майор Ихаро.

 …Мы ведем бой! Они напали четыре минуты назад. Атакуем! Атака!
 Два корабля бьют друг в друга оранжевыми и красными лучами. Свет двига-ется по борту, прожигает обшивку.
 «Черный день» режет корпусом броню атаковавшего крейсера. От скре-жета вибрирует горло. – Мои мысли вползают в картину, расширяясь и запол-няя скрежещущих металлических драконов. – Лучи проходят сквозь обшивку. Длинные, яркие. Их струи поливают и прошивают сталь крейсера.
- Лейтенант Арисима! Рубка! Рубка!
- Что?!!
- В рубку!
 Слушаюсь, полковник. Бледный свет. А потом – искореженная аппаратура, огромные стальные дуги, задраенные аварийным металлом смотровые иллю-минаторы.
 Двое в глухих комбинезонах, темно-серые шлемы.
 Наши потери – двое убитых. Погиб лейтенант Арисима.
 
 IQ-100.
 …После исчезновения нападавших высадились на IQ. Мы тогда взяли только самое необходимое.
 Броненосец вращается на орбите.
- Капитан Кимура!
- Полковник, - поправила она. – Вы же знаете устав: после высадки, звание ка-питана передается оставшемуся на борту. Слушаю вас.
- Да, полковник. Мы сели слишком далеко от цели. Двадцать английских миль.
 Через два часа вышли на шоссе.
- Здесь старая база.
 Черно-серые комбинезоны рассыпаются вдоль дороги. Вероятно, это забро-шенная база первых экспедиций. Ворота заросли вьюном и были совершенно мирными. Шоссе вело прямо в направлении нового поселения.
 Военные стояли на резко обрывающемся холме и смотрели на удивительный парк. Квадраты деревьев. Подстриженные кусты. По краям все переходило в заросли. Трава вырастала сочная и высокая. За дальние холмы уходил лес, но ни здесь, ни там листья, кажется, никто не убирал. Наверное, была осень.
 Никакого забора – просто дверь в просвете рощи. Там, наверху, «Черный день» готовился к атаке. –

 Черный день готовился к атаке. Я, кажется, начинаю что-то понимать. –
 
- Это научно-исследовательская база. По оперативной информации, они уже несколько раз выходили на связь. Назвали сигнал опасности случайностью.
- Приказано проверить.
 Мои глаза остановились на малиновой птичке, порхающей в узоре ворот. Я отдала приказ наводить пушки на базу. Мое новое задание начиналось.
- Полковник Кимура!
- Да.
- Все готово.

 Часть вторая. Высадка.
 IQ-100. База «Зеленый галеон».
- Мое имя – Мисато Кимура.
- Да, полковник.
- Командование обеспокоено. Наша задача сейчас – обеспечить вашу безопас-ность. Возможна эвакуация.
 Он недоволен.
- «Драконы» подверглись нападению на планетарной орбите.
- Да, мы видели.
- Я и штурман Ихаро останемся здесь на какое-то время. Взвод прочешет ок-ругу.
- Рад приветствовать, штурман Ихаро. Мы – мирное ведомство, полковник, подчиняемся министерству науки и руководству SI.
- State Intellect уже уведомлено. База будет проверена и сейчас она находится на военном положении. Доктор, согласие вашего руководства получено, ока-жите нам необходимое содействие и через две недели карантин будет снят.
- Хорошо, полковник.
- Ихара, на вас – связь с кораблем. Будьте готовы нанести удар в любой мо-мент. Вы поняли? – она наклонилась прямо к лицу. – В любой момент.
 Помню ее даже романтически-меланхолической.

 …На базе мы осмотрели все. Нас водили по блокам и ангарам. Показали да-же парк. Двое спускались в канализацию и реактор. Вечером ужинали.
 Команда была русская, в основном, из работавших по контракту. В Эс-Ай всегда так. Наши их не понимали.
 Посреди дома торчала громадная антенна. Тарелка смотрела на бронено-сец. Уже днем мы обнаружили несколько трупов. Они лежали в подвале основ-ного строения базы, рядом с холодильником.
 Синие, полуразложившиеся.
 Обнаружил их я. Осматривая их, мне казалось, что я все-таки сплю.
 Мы уже видели этих людей, но там – на поверхности. Не было сомнений – их лица сохранились довольно хорошо.
 Я ел с ними.

- Ато-о-о!!!
 Факин щет. –
 
 Мы привели его вниз.
- Что это такое?
 Он не понимал.
 Вот это.
 Его взгляд опустился за ее рукой. На лице – недоумение.
 Она швырнула его прямо на трупы, а он – прошел сквозь них, раскорячившись на полу. Он водил руками, пытаясь встать, а мы смотрели на него, не в силах понять.
 Их кровь текла, они питались, их можно было ощупать. Они смотрели на нас – пятнадцать человек с базы. Русские.
 Полковник одела шлем.
 Молчание.
 А потом русские снова разбрелись по базе, начали заниматься своими дела-ми. И только это отличало их от простых людей.
 Запрос отослан, штурман. Я жду инструкций. В самые ворота входил воо-руженный отряд. Открыто, уверенно. И наши уже поняли, в чем дело, завяза-лась перестрелка. Тяжелый пулемет на крыше выжигал кустарник, превращая его в горелые лохмотья. Они шли строем, надвигались уступами: один – впере-ди, один – сзади. Непрерывный огонь…

 …Непрерывный огонь срывал тарелки антенн, стена одного ангара полно-стью оплавилась.
 Когда он замолчал, полковник приказала покинуть базу.
 Уходя, я увидел, что ученые сгрудились возле столовой. Солдаты уверенно занимали блоки.
 Ты готов? Наши потери – шесть человек убитыми.
 Мы отступили в ущелье, ожидая нового нападения. Но все было тихо, пели птицы, свежий воздух, волшебные деревья, светлое небо. Такой покой… спо-койствие, умиротворение.
 
 Мы лежали, прислонившись к камню, я спала. Держала во рту травинку. И мне было хорошо видно, как она жует ее во сне. Девочка, в своем светлом пла-тье с лепестками. Она всегда была меланхоличной, грустной.
- А помнишь, Мисато, такие же светлые облака и небо, и тихую реку, и луг? Трава тоже пахла. Весна. Я все хорошо помню.
- Мне хочется это вспоминать. Скажи, а зачем ты это вспоминаешь?
- Это было у тетки. Река была у нее.
 Не желаю об этом думать; вокруг так тепло и мне кажется, что даже че-рез штаны комбинезона я вижу твои голые ноги. Брови немного сдвинуты, се-рые глаза прикрыты, губы сомкнуты. Хорошо, что ты сняла шлем. Так есте-ственнее, так лучше мне. Сейчас мы все закончим…

 Часть третья. Эпилог.
 IQ-100.
 Последняя атака «Драконов» оказалась яростной и неудачной. Общие поте-ри – семь человек. Погиб капитан, полковник Кимура (звезда Конфедерации, звезда Памяти, медаль за личную отвагу, именная медаль за взятие Новой Па-лестины). Запись спутника показывает, что Кимура, возглавив последнюю атаку, вывела отряд в долину, где основная часть личного состава погибла под огнем. Сама Кимура, будучи тяжело раненой, сумела покинуть место сраже-ния и, вероятно, умерла уже в джунглях. Есть данные о выжившем штурмане Ихаро.
 В расплавленном камне, разжиженном, как будто вода, по выжженной траве. Пения птиц уже не слышу. Тихо.
 И вот, издалека начала доноситься музыка. Она двигала Ихаро, заставляла ползти, уползать, избегать. Передатчик разбили уже в последние минуты боя. Стволы деревьев, трава, высокие стебли разноцветных растений. Мне удалось найти капсулу, к счастью, ее никто не трогал. Приборы за эти три дня покры-лись землистой пылью, вокруг летали местные насекомые. Словно руки тех ученых, наши лучи проходили сквозь наступавшую пехоту. Мисато убило прямо на камне, передо мной. Бластер задрался вверх, искореженный доспех, вплав-ляющийся в уже остывающую скалу. Расстрел из пушек, уже с корабля, также не помог: поле, лес, база оставались девственно нетронутыми, а ведь внизу яв-но гремели взрывы. Приборы улавливали попадание каждого снаряда, но плане-та продолжала оставаться чистой. Меня охватило ощущение, что, уменьша-ясь в размерах от мегатонных ядерных ударов, планета превращалась в другой мир, нематериальный. Он вспухал очередными энергиями, сиял. Зеленые, голу-бые, сверкающие цвета, вскипающая жизнь, ощущение живого… Впрочем, это уже чисто мое, субъективное.

 «Черный день». Борт.
 Два часа непрерывных бомбардировок. Боекомплект израсходован на чет-верть.
 Планета висела внизу, сияя и лучась чудесными красками: белый, желтый, оранжевый, красный, коричневый, зеленый, синий, фиолетовый. На экране, че-рез помехи, как голограммы, начали появляться наши исчезнувшие спутники. Три пустых корабля кружили вокруг планеты, качая мертвым железом. Один из них развернулся и направился ко мне. И большинство датчиков его по-прежнему не замечало. Впрочем, по-моему, победа.
 «Черный день» накрыла тень. Она ползла по обшивке, зачерняя серебристый борт. Волнами расходилось излучение, заставляя реальность дрожать, прояв-ляться полями. Пространство словно поглощалось, и броненосец изгибался, дрожал, будто смотришь на него поверх костра.
 Завибрировала обшивка, и они пристыковались…
 Время. Одна, вторая, третья минуты. Я задраил люк, однако, они вошли не через дверь. Очень похожи на нас. Темно-серые комбинезоны, опущенное ору-жие, лица под затемненными шлемами. Целый ряд таких, но я видел их как будто сбоку.
 Кимура.
 Аккаги повел привычным пулеметом.
 Когда они сняли шлемы, будто задул ветер, и волосы их развевались на этом ветру.
 Здравствуйте, капитан Ихаро. С прибытием на новую землю.
 Они не реагировали на меня. Только упрашивали остаться с ними. Мисато стояла немного в стороне и смотрела на меня своими большими серыми глаза-ми.
 Мне казалось, что он не смотрит на меня, но это было не так.
 В голове мутилось, я развернулся. Он посмотрел на всякого из нас»*.

 В зале включился свет, и мы стали продвигаться к выходу.
 Фильм произвел на меня двоякое впечатление. С одной стороны, конечно, интересно. Но я испытывал некоторое внутреннее разочарование. Так всегда при просмотре анимэ: чего-то не хватает.
 Мы постояли возле киосков. Я все еще находился под впечатлением сме-няющихся картинок. Инга поглядывала по сторонам, по-моему, хотела что-то купить.
 Порыв, импульс от фильма угасал медленно. Я как бы протягивался щупаль-цами в реальность. А они дрожали, и мир вокруг этих воздушных щупов про-должал бурлить красками.
 Потом пришло осознание призрачности увиденного. Опять японские лица, несвязки сюжета. Я не очень понимаю мультфильмы, все-таки они для малы-шей. Вот Суперкарго, пожалуй, нашел бы здесь много смысла. Например, о ми-роустройстве и постмодернистском миропонимании. Я для таких случаев пред-почитаю читать что-то посерьезнее, что-то классическое, типа Гессе или Фаул-за.
 Волны накатывали на меня, я только последние года два ощущал эти позывы. Словно вспухало нечто внутри, а я не могу сказать. Беспомощность. Как будто меня нет.
 Это были последние дни, когда мы жили вместе. Той ночью я проснулся; в голове все ворчало, обрывки несвязных мыслей из сна мешались с настоящим, с делами, которые необходимо сделать. Я пошел на кухню, налил себе воды. Бы-ло все еще жарко для августа. И я понял, что никакой Инги нет, что кровать моя пуста, и что я сплю один. Наклонившись над раковиной, я смотрел на ее белиз-ну, на ржавый кружок возле крестика слива. Потом оперся на края руками, по-стоял. А еще потом пошел спать, в свою уже остывшую постель. Я сразу заснул, но в голове все стояли образы, постепенно смягчаясь, скачиваясь, облегчая мозг, расслабляя горло. Я высыпался перед тем, что будет дальше, тем, что слу-чится дальше, что последует потом.

 Двенадцатое, воскресенье. Проснулся я поздно, часов в одиннадцать, может быть даже позже. Открыл глаза. Моя комната: та же обстановка, фиалковые обои, дверь в коридор. Как-то тихо и поло. Будто шкаф у стены пустой и я вро-де бы даже ощутил его фанеру. Круглые часы на стене показывали время, из полуоткрытого окна немного дуло. Вот это я влип.
 На кухне почти ничего не было – йогурт, творог, но без сметаны, еще что-то можно разогреть. Я поставил чайник, походил по коридору. Было слышно, как за окном чирикают воробьи. Хоть какой-то звук.
 Загудел чайник, затем затикали часы.
 После чая я обычно чистил зубы, но сегодня не стал. Просто посмотрел в зеркало. Попил воды. Потом вышел на улицу.
 Шли люди, но их было немного. В нашем районе вообще немноголюдно. Двое-трое на остановке, четверо – на другой стороне улицы. Кто-то рассматри-вает газеты на лотке. Надо бы купить программу. Надо бы выбраться из этого дерьма. Я вдруг ощутил это, страх. Он у меня необычный – от сердца к горлу, как будто перевозбуждение, лихорадка.
 Загремел автобус. Он ехал, бряцая всеми своими листами, железом, двигате-лем, водителем. В баке плескался бензин. Водитель дышал, и люди на остановке шумно дышали. Я видел, как бьется их сердце, и как нагоняет автобус иномар-ка. А уже из окон тоже что-то доносилось – музыка, скрип кровати, кресла, те-левизор. Я посмотрел на двери – они тоже пищали, незакрытые. И воздух, он звучал, перекатываясь от домов и раскачиваясь всеми своими массами, пласта-ми.
 Я услышал, как в автобус никто не зашел, и он проехал мимо. Люди стояли на остановке, пожилой мужчина закурил. Что-то в моей жизни ненормально. Как оно туда попало?
 Все опять улеглось. Охо-хо.
 Вспомнил вчерашний мультфильм. Вчера все было слитно, я ощущал себя единым человеком. Но сегодня, я посмотрел на потухший фонарь. Мне было обидно. Ведь вчера все было нормально. Все было хорошо. Мне не хотелось, чтобы сейчас все было плохо. Я снова и снова смотрел – по сторонам, на всех, на новый автобус. Такое не запланировано, нет-нет.
 Мой день, мой вчерашний день, сейчас-то, ой, что-то мне совсем, что-то не-хорошо мне, ой, как больно-то. Я шел, но мой двойник, фантом согнулся, его разрывало.
 Уходил второй автобус. Я развернулся и двинул домой…

 …Нику я дозвонился по сотовому.
- Алло, Ник? Слушай, надо бы встретиться. Сегодня.
- Хорошо, но я могу только ближе к концу дня.
- Да, можно, часов в 5 у меня. Суперкарго я уже звонил, он обещал позвать Олафа. Нехорошо мне.
- А что случилось?
Я ему не смог сказать ничего вразумительного.
Помолчав, он ответил:
- Хорошо, я буду.
 Я повесил трубку. Наверное, Никита придет вовремя, придется подождать. Подождать, я наблюдал за своими пальцами. Нет, лучше отвлечься – телевизор, видеокассеты, немного почитал книгу, сходил в туалет, что-то приготовил, по-ел. Цвета вытекали из меня ручьями. И Инга была цветная, и на картине Супер-карго тоже, разноцветная.
 Я взял миниатюру, повертел в руке. Тонкие ребра цепочки, кажется, я пом-ню, как покупал ее. Или она была у меня? Не очень хорошо помню.
 Ах, да, я хотел посмотреть, какая Инга здесь. Тоже раскрашенная.
 Мне безразлично. Кажется, через краски я общался с внешним миром, и его было очень много. А сейчас? Сейчас я куда-то вляпался, и не очень все это по-нимаю. Делать, делать, делать… слова уплывали, разбегались в разные стороны, зависали и кружились вокруг моей головы.
 После четырех время пошло быстрее. Когда пришел Никита, я разглядывал себя в зеркале. Ничего особенного. Я заметил, что зеркало грязное, забрызган-ное зубной пастой. Наверное, женщина бы такого не потерпела.
 Потом пришли Олаф и Суперкарго.
 Я был рад их видеть, но только первые несколько минут, когда из меня ухо-дило отчаяние. Затем я вспомнил, почему я их позвал, что я хочу им сказать, в чем обвинить.
 Олаф сидел напротив меня. Суперкарго рядом с ним. Никита расположился на диване.
 Я придвинул стул, и он заскрежетал. Стулья Олафа и Суперкарго шелестели. Шелест, скрип, от этого резало в ушах.
- Инги нет? – спросил Никита.
- Суки, что ж вы сделали.
Никита посмотрел на меня с недоумением, впрочем, и со своим обычным спокойствием.
- Чудесно, - сказал Суперкарго.
- Послушай, - сказал Никита, - мы тебе друзья, мы поможем тебе.
- В чем? Как в этом? Как раньше?
- Но как ты догадался? Что произошло? – спросил Суперкарго.
- Обычное прозрение, - сказал, посмотрев на меня, Никита. – Не вечно же длиться этой шизофрении. Просто в один прекрасный миг стало понятно, что, увы, Владимир не женат.
 Я немного отстранился от них. Хотелось обвинять, но хотелось и рассказать.
- Вчера сходил в кино, наверное, после этого.
- На «Черный день»? – почти утвердительно сказал Никита. – Па-анятно.
- Значит, и ты его смотрел?
- Мы все его смотрели, - сказал Суперкарго.
- Конечно, - кивнул Ник. – По-моему, я даже раньше тебя. Иначе бы не понял, как себя вести.
- Но она практически на нее не похожа, может, только в чем-то.
 Суперкарго посмотрел на Олафа:
- Ты, наверное, не помнишь. Ты раньше ко мне заходил, картину смотрел, там – Инга.
- Да прекрасно я помню! – у меня свело скулы. – В мае где-то.
- Нет, а раньше. Прошлой осенью?
- Осенью?
- Ну, было это.
 Меня передернуло, я сорвался:
- Я ни хера не помню! Какой осенью? Какая осень? Я ни хера не помню.
- Ну, ты зашел ко мне, - начал Суперкарго. – Кофе попили… Олаф был. А по-том я тебе картину показал, ты ее долго разглядывал.
- Может быть, я ее еще и хвалил?
- Хвалил, - утвердительно кивнул Суперкарго.
- Хвалил.
- Погоди, - отреагировал Ник. – Так не пойдет. Слушай, Вов, если ты нас бу-дешь обвинять, то это ничем не поможет, и, вдобавок, ничего не объяснит.
- Точно, точно, - согласился Суперкарго.
 Олаф кивнул.
- Но вы не понимаете, это же сумасшествие! И сумасшествие так врать! Ви-деть, что человек слетел с катушек, выдумал себе девушку, общается с ней, го-ворит о ней всем, и поддакивать ему. Это же гадство какое-то, мерзость! Что же вы делали, что же вы творили-то, гады!
- Ну, а что нам было делать? – спросил Никита.
- Ник, но только не это, - ответил я.
- Это же такой пефоманс! – воскликнул Суперкарго.
 И я, наконец, посмотрел на него, как на идиота.
- Да ты чего, спятил!
- Чего, спятил?
- Вы что, не понимаете, что так делать нельзя, нельзя. Так делать ни в коем случае нельзя!
- Но мы не понимаем? – удивился Суперкарго.
- Да все понятно, ладно, - сказал Ник. – Все-таки это страшно – то, что ты ис-пытал. Красиво, но страшно.
- И все-таки, я не вижу ничего такого, - упрямо сказал Суперкарго. – Мы так живем.
- Погоди, - остановил его Олаф.
 Я немного удивился. Я… к-кажется ушел в небольшую прострацию. Смотрел на них, переводил взгляд с одного лица на другое. Видел их выражение, все в каком-то бледном, призрачном освещении. Кожаный череп Никиты что-то го-ворил и я слышал:
- Я, да и, думаю, все мы хотели тебе помочь. Но как? Ты ходил, рассматривал картинки, рекламные щиты, похоже, залезал в Интернет. Ты все время думал об этом. Один раз ты рассказывал о себе и упомянул этот мультфильм. Я его потом пересмотрел на кассете. Мне ничего там не показалось необычного. Я только догадывался, потому что название это выплывало довольно часто. Но такие пе-реживания были уже давно, прошлой осенью. Потом ты успокоился, а потом пришел ко мне и сказал, что женился. Через месяц ты купил кольцо, ну и понес-лось. Честно говоря, я не знал, что делать. Поверь, я много об этом размышлял, разбирал разные варианты. Но все было неэффективно и нереалистично. Я чув-ствовал, что поступаю как-то не так, но чего мне делать? Тогда, после праздни-ка, я сходил к Суперкарго и посмотрел эту картину. Хоть стал понимать, как мне ориентироваться.
- Ориентироваться? – я-то как раз все слабо понимал.
- Послушай, лично для меня это все было важно. Это то, что я хотел сказать.
- А для меня?
- Ты не понимаешь.
- Гиселер, - сказал Суперкарго, - Инга была действительно хороша. Я, в отли-чие от Ника, не особенно разбирался в том, что мне делать. Но уж поверь мне, я был совершенно впечатлен. Более того! Я участвовал в этом как в процессе творения, я был как соавтор и это для меня было важно.
- Что же вы наделали.
- Мы хотели поддержать, - сказал Олаф.
- Каждый из нас в этом поучаствовал, потому что это – искусство. Что такое творчество? Иллюзия! – продолжал Суперкарго. – Каждый пишет картины, сти-хи, книги, исходя из своего воображения, продуцирует реальность. В нее верят! Киноактеры. Шоу-бизнес. Так чем же твой вымысел хуже. Почему ты должен садиться в психушку, в «тенек». Ведь есть мы, твои друзья, которые могут тебя защитить. Это же интересно! Твоя иллюзия интересна людям! Сечешь? Если вымысел интересен, значит это – творчество. Значит это – ценность. Я бы по-шел дальше, но, понятно, что не все сразу. Это может быть непонятно, но я так мыслю, я так думаю.
 Он говорил, а я почти не слушал. Тело мое тихо раскачивалось, я ощущал пе-реливы крови: правая половина, левая половина, правая половина, левая поло-вина. Пришла мысль, что у меня почти ничего не осталось, почти ничего.
 Ник пошел на кухню. Слышно было, как он возится со стаканами и пьет. По-том он принес воды и мне, и я пью.
 Капля теплой воды стекает по моему подбородку.
 Они смотрят на меня. А что им еще сказать? Все это как-то неправильно. Ведь они мои друзья. Я бы должен их понимать. Но как понять, если Суперкар-го готов был все это продолжать, Ник занят самоизучением, а Олаф вообще не-понятно.
- Слушай, давай чего-нибудь поедим, - предложил Никита. – Я думаю это по-может.
- Да, и я бы поел, - соглашается Олаф.
 Вероятно, они считают тему исчерпанной.
- Ничего, разберемся, - улыбнулся Никита. – Ты знаешь, я иногда так загоня-юсь, ужас! И ничего, просто такие мы, сам не понимаю почему.
- Да уж! Слушай, Ник, может быть винца купим, - предложил Суперкарго.
- Да ему бы вредно.
- Ну, не знаю. Я бы совершенно выпил. И пожрать не мешало бы купить, - ска-зал Суперкарго, заглядывая в холодильник.
- Блин, как-то нехорошо получилось, у меня на душе все-таки неприятные ощущения, - сказал Ник.
- Да, не очень, - согласился Олаф.
- Суки, что же вы сделали, я же женат был, я же женат был, был женат!
Был.
Был.
Был.
- Почему вы все это сделали? Почему не сохранили? Почему? Почему?
- Погоди, постой, - дернулся Ник. - Мы пришли, чтобы помочь тебе. По-моему, у него регресс. Он возвращается назад.
- Ужас, - Суперкарго наблюдал за мной.
- Я разведусь, ладно, я разведусь, если вы этого хотите, просто дайте мне это пережить, дайте понять, сжиться с этим, дайте понять.
- Вовка, Инги нет, она – иллюзия, постой.
 Ник стоял рядом, смотрел на меня в упор.
 В доме было тихо. Я видел, как он стоит, как рядом, прислонившись к стене, ждет Олаф. Прошло какое-то время.
 Наверное, им действительно нечего было больше сказать. Наверное.
- Послушай, нам надо уходить, - Ник выглядел серьезно.
 Не знаю.
 Я смотрел в окно, видел, как они идут к остановке. Какая мне разница, что они думают сейчас, но я думал об этом…

… Вечером я позвонил Никите. По-моему, он уже засыпал.
- Ну что, обстоятельного разговора не получилось?
- Не очень, - согласился он. – Ничего, завтра будет получше.
 Правда, завтра было хуже.

 Двадцать девятое, среда. Таких дней было много.
 Боль, ужас. Я ходил по комнате, выходил на улицу, гулял. Работы почти не было, Балрог вернулся и опять куда-то уехал. Единственное, приходила какая-то крупная партия, мы над ней работали. Я тогда не придавал этому большого значения. Вечерами я приходил и беседовал с Ингой. Мы смотрели телевизор, читали. Она чаще начала бывать дома. Я ей очень долго не говорил про развод, про нашу беседу с Суперкарго и остальными. Некоторое время мы ходили гу-лять, потом я стал приучать себя ходить в одиночку. Обычно я гулял вдоль во-дохранилища, сидел на разбитых лодках. По воде шли облака, они отражались и были серо-зеленые. У самого берега было почти прозрачно. Вечерами подни-мался легкий туман, но я тут не мог долго стоять – холодно.
 Я плохо спал. Все-таки долго быть одному неправильно. У нас с Ингой мно-го общего, за некоторым исключением. Я думал о ней, трогал ее лицо, смотрел мультфильмы. Снова ходил к водохранилищу, смотрел, как мужики ловят рыбу. Приходил. Смотрел на нее. Готовил на кухне, читал стихи. Я вижу угол комна-ты, на полу какие-то пятна, я собираю их, крошки… Волокна пола приближа-ются к моим глазам, я смотрел в рекламе – там водятся какие-то микроскопиче-ские жучки, клещи, которые потом забираются в ноздри и едят…
 Я лежу на боку в квартире. Лежу один. Это пустая квартира и я отлично это понимаю. А также понимаю, что Инга сидит в кресле. Оборачиваюсь. Никого. Кажется, она ушла. Она ушла, как же хорошо, как же хорошо, что она ушла. Ка-кой же я, в сущности, психопат.

 …Было еще рано. Я смотрел на мой дом, на лавочки перед подъездами, ста-рался не вспоминать прошлое. Главное было – не думать о ней.
 Довольно свежо, а я вышел в футболке. Моя кожа дышала, к ней прикасался холодный воздух, и становилось приятно. Все посторонние мысли устранялись, а мысли об Инге показались багряным коконом, который пульсировал, выбрасы-вал нити. Но этот кокон был в отдалении. Всю остальную территорию зани-мал холодный мозг. Рядом с ним пребывало ощущение тела. Я почти ни на что не смотрел – в основном, слышал. Как будто мое зрение отказалось работать. Из мозга моего изливалось ощущение утомления. Словно опускались руки. Но, сливаясь с холодом улицы, это создавало ощущение расслабления. Мне казалось, что во мне что-то начинает отдыхать, перестало кружиться. Я подошел к водохранилищу и увидел белый песок, и траву, торчащую из него, и плескающие о берег волны, и правый берег, и небо. Так.

ЧИСЛА СЕНТЯБРЯ

 Двадцать третье, воскресенье. Мне по-прежнему не очень хорошо. Стоит конец сентября, он оказался довольно дождливым. Сегодня – почти исключе-ние: по небу идут частые облака, дует легкий ветер и можно сидеть и смотреть, как гуляет солнце, отражается в воде. Кажется, что эта картина стала для меня вроде талисмана, но это не так. Я довольно редко прихожу сюда, а потом, когда успокаиваюсь, начинаю заниматься своими делами.
 По-моему, где-то вдалеке идет дождь. Я думаю о полях, которые начинаются за Воронежем. Шагах в десяти в самую воду вполз кустарник, он почти разру-шил каменные блоки берега. На нем – воробьи.
 Яркие краски, приходившие ко мне раньше, почти исчезли. Неделю назад я в последний раз видел Ингу. Она ходила по комнате, ела, а я старался смотреть телевизор вместе с ней, но потом ушел. Тогда и цветные картинки, встававшие летом перед глазами чуть ли не каждый день, появлялись, но уже скудно, кус-ками. Просто сильно горел ало-розовым закат, небо было бирюзовым, светло-зеленым, салатовым. Солнечные лучи очерчивали четкие линии по облакам. Но все это теперь обрывками: часть неба такая, часть такая, квадратными рамками, зыбкими, зыбкими.
 А еще на белых домах играли тени, и черные деревья как будто врезались в балконы. Четкие, резкие линии. Сияющие дома казались покрытыми барелье-фами. Розовые лица мужчин на балконах, летящие оранжево-белые сигареты, снопы алых искр… Они были такими реальными.
 Впрочем, теперь они были совершенно непохожи на то, что я видел раньше. Сейчас они оказывались ненастоящими.
 Еще до этого, совсем давно, я замечал – какие разноцветные люди, что у ас-фальта – множество цветов, что зелень одного дерева совсем непохожа на зе-лень другого, что это целая симфония парка, красочная стена из одного только зеленого! А теперь я видел розовые лица людей, затмевающие все; яростную белизну (желтизну, коричневость) домов, и мощные сине-серые пятна асфальта.
 К счастью, это ощущение возникало реже и реже, и я заметил, что, если спе-циально не стремиться пробудить краски в себе – они остаются где-то за гра-нью, а стена, через которую это проходит, все же достаточно плотная, чтобы не пускать разноцветный импульс. И тогда мои чувства не превращаются в разно-цветного, брызжущего во все стороны осьминога.
 Сегодня я должен идти к Ребелу. Он звонил, просил появиться на работе. Странно, сегодня воскресенье, и на Ребела это непохоже. Однако же вчера вече-ром он мне позвонил, а у меня не было почти никаких планов.
 В последнее время я почти не работал в прямом смысле этого слова. Но на работу ходил. Балрог платил зарплату, обещал скоро премиальные. Ребел ска-зал, что у них всегда так – бывают мертвые сезоны, и что, на самом деле, здесь все на Балроге, а остальные просто занимаются оформлением, обслуживанием и проч.
 Ребел все-таки был странным. Мы договорились о встрече в четыре. Сейчас было десять минут четвертого…

 …- Хай.
- Хай, - Ребел был мрачен.
- Уже заканчиваешь?
- Почти.
 Я осмотрелся. Балрога не было уже три дня, но все лежало в порядке. Значит, Ребел совсем не работал, просто в игрушки играл.
 Он полез в стол, отодвинул нижний ящик:
- Вот, тут это, документы важные про тебя.
- Чего?
 Я подумал, что Балрог прислал новые документы, мы как раз занимались их оформлением. Но Ребел выглядел еще и каким-то растерянным.
 И все-таки я еще не понимал.
- Эта, извини меня, Гиселер, - он посмотрел на меня, потом открыл папку, - что раньше не мог. Не мог.
 Я посмотрел на него с недоумением.
- Не обижайся на него, Гиселер, он после того случая совсем стал меняться. Сначала – ничего, потом – жопа, беда! Я думал, что же такое? А он потом со всей тусовкой порвал, на меня забил.
- Я знаю, они потом его поймали, он же один тогда в косухе по городу ходил. И волосы длинные были. Сильно избили, говорят. Он в больнице, кажется, ле-жал. Да я ему звонил, только трубку никто не брал.
- Да, сильно побили его тогда, беда. Я-то его после больницы видел, он и раз-говаривать не стал. Потом – на работу устроился. Потом, в кампании какой-то затусовался. Машину купил. После, это, подстригся, а как-то домой мне звонит, через год. В общем, на работу позвал. И мы тут вот.
- Ну, а сейчас что? – из Ребела, блин, слова не вытянешь.
- Вов, он с бандюганами контачит, ясно тебе говорю. Тут… бумаги разные – о тебе, всякое дерьмо, в общем.
- Но я-то ничем таким не занимался, - я уже начал понимать, и в груди, близко-близко к горлу начало тянуть, дрожать.
- Бля, да ты меня слушай, - Ребел прямо зарычал, и скулы его свело, - он Бри-гдена смял, ты не знаешь.
 Я отшатнулся.
- Но я же тогда не сбежал.
- А ему все равно, что ты, что херов Бригден.

 Дома, когда я думал об этом разговоре, я вспоминал и о Балроге, черт, и по-следние слова Ребела:
- Ты, это, Гиселер, ты его извини, я… - было видно, как Ребел мучается, - Бля, Балрог, извини, извини.
 Потом посмотрел на меня, скрючившись как-то за столом. И до меня сейчас с ужасом доходило, что про Балрога он не оговорился.
 У них, похоже, у всех послетали крыши, и я их не понимал. Сказочная какая-то ситуация, «Кладбище домашних животных».
 А еще я подумал: хорошо, что я тогда не вспоминал Ингу. Сейчас-то я ее очень хорошо вспоминаю, поэтому с кровати встать не могу. Боль даже не раз-рывающая – изнуряющая. Меня мучает ностальгия по стабильности, по тем временам, когда я был женат, ходил в офис.
 Полутемная квартира. Включена лампа. Я лежу и думаю о милиции.

ЧИСЛА ОКТЯБРЯ

 Восьмое, понедельник. В общем, я уволился.
 Сейчас – октябрь и по-прежнему идут дожди. Уже довольно прохладно и мне жалко, что на речку я так и не выбрался. Инга не появляется, но от этого не лучше. Я все время ее вспоминаю, думаю о ней. Думаю о том, что думал о ней.
 Порой я вспоминаю, что она – мой вымысел, про то, что это действительно нереально, нехорошо. Сколько я бродил за этим пределом? Что я там делал? Что я делал, когда мы были вместе в квартире? Ехали в автобусе? Я пытаюсь смот-реть со стороны. Нет, об этом лучше не думать, вообще.
 Дальше я вспоминаю о том, как мы были вместе. Но это уже воспоминания другого рода. Как мы с ней говорили, как она рассказывала о себе, как мы с ней познакомились. Я вспоминаю свои ощущения, связанные с ней, и это – прият-ные ощущения. Вот это действительно хорошо. Такие отношения, ощущение таких отношений, мне всегда представлялись идеальными. Но как же задержи-ваться на них, ведь они – неправильные?
 А еще хуже, когда я думаю о своих друзьях, но об этом я рассказывать сей-час не хочу.
 Я думаю еще и о Балроге, ведь это ужасно – то, что с ним стало. Возвраща-юсь к нему, перебираю рассказ Ребела. Да ведь Балрог совсем спятил, и еще он опасен. Вот эта его опасность заставляет меня беспокоиться. Он ненавидит меня потому, что мы просто были в одной тусовке – я и Бригден.
 Жалко, что рациональные рассуждения посещают меня редко. В основном, просто нечего делать, я хожу по комнате, не нахожу себе дел, сижу на кровати, готовлю еду (оказывается, это за время нашей семейной жизни я научился де-лать хорошо). В принципе – все.
 Я чувствую сырость, холод, которые приходят со двора. Мне приятно так си-деть, пусть это не покажется странным. Деревьев под окном мало, но все равно – приятно смотреть на то, как сильно опадают с них листья, как прилипают они к мокрому асфальту. Утренний дождь барабанит по стеклу тяжелыми, остав-ляющими широкие круги, каплями. Внизу проходят люди, под зонтами, в длин-ных плащах, чаще – в коротких куртках. Темно, пасмурно. И я заметил, что практически не думаю о цветах, то есть какого цвета небо, какие у него оттенки, как край одного облака соотносится с краем другого, с крышей дома. Не раз-мышляю насколько сер сейчас асфальт. Каков его оттенок. Как резко выделяют-ся на нем желтые листья. Какой же цвет ботинок у прохожих по сравнению с асфальтом и проезжающим троллейбусом. В общем, такие вопросы раньше приходили ко мне и рождали ту самую картину, ту яркость красок.
 Я уже не вспоминаю об этом, не думаю об этом. Постоянно лежать на крова-ти тоже стремно, поэтому я решил заняться деятельностью…

 …Уже вечером я высадился у вокзала. Темнеет сейчас рано и вокзал осве-щен. На его крыше стоят черные скульптуры, и на них всегда обращаешь вни-мание. Странно, но теперь, вернувшись в реальность, замечаешь, что все кажет-ся нереальным: вокзал, памятник Черняховскому, Управление ЮВЖД, Петров-ский сквер, улицы. Проходя мимо них, я как бы плыву по пространству, раздви-гаю его. Все преобразовывается, перерабатывается заново. Не скажу, чтобы Во-ронеж казался мне теперь незнакомым – вещи быстро становятся на свои места, - но теперь я просто ощущаю стены и полукруг площади, рассматриваю памят-ник Черняховскому, машины, идущие в сторону Северного моста, с ностальгией вспоминаю кативших байкеров, которых уже давно не видел, исчезли.
 Люди только что закрыли свои зонты, идут, почти не разговаривают. Я усту-пил дорогу трамваю, и из него тоже вышли люди. Из вокзала выходят прибы-вающие.
 Когда я вот так гуляю, все посторонние мысли отступают. Думаю, это оказы-вает на меня положительное действие. Мне лучше. Вообще-то сейчас мне хо-рошо. Хорошо.
 Какой-то водитель остановился и пропустил меня.
 Сначала я хотел пройтись мимо университетских общаг, но там мало места и я свернул к Петровскому. Хороший сквер, и листьев там сейчас много.
 В подземном переходе начали строить киоски, маленькие магазинчики. Вдоль одной из стен стоят лотки: с носками, с трико, с открытками. Круглый лысоголовый мужчина что-то рассматривает на одном из них, перебирает от-крытки. Продавщица посмотрела на меня, но я прошел мимо.
 «Капитализм – дерьмо». Это надпись на кафельной плитке выхода. Все вре-мя, когда иду здесь – читаю эту надпись. И разные еще: НБП, мокрые, полуот-клеивающиеся объявления («Срочно!», «Индийские танцы», «Клиника Свято-слава Федорова», «Работа в Москве»).
 Сыро, идет мелкий дождь и тут же высыхает. Когда я заходил в переход он начинал накрапывать, когда я вышел – он уже прекратился. Пахнет преющими листьями. В такую погоду их чувствуешь особенно хорошо.
 Я прохожу мимо мраморного бордюра сквера. Проспект ярко освещен, такие, расходящиеся от ламп острия света. Они падают на транспорт, на идущие «Га-зели», народные автобусы. Люди гуляют вдвоем, втроем. Свет задает тени ули-цам, уходящим вниз к водохранилищу, и в сторону – к Кольцовской. Где-то на периферии цвета набухают, готовы хлынуть через край, но мне сейчас не очень страшно, мне даже приятно, потому что это действительно необычное. Во мне.
 Как раз в этот момент я увидел Бетту, сидящую на скамейке рядом с памят-ником:
- Привет.
- Привет.
 Девушка была чем-то расстроена. Мне стало ее жалко: опущенные плечи, со-гнувшаяся тонкая спина, оранжевая куртка. Ей, казалось, сейчас было лет 16, хотя я знал, что на самом деле она уже закончила университет.
- Чего такая угрюмая?
- Да так, дела неважные.
- Неважные?
- Но ничего серьезного.
 Она посмотрела на меня.
 Я собирался уже двинуться дальше, но спросил из вежливости:
- А как там Белла?
- Не знаю, она меня бросила. Уже два месяца как... ушла.
- Тогда понятно. Не расстраивайся. И не сиди под дождем без зонта.
- Но мне плохо, хотя, вроде бы, ничего особенного. Почему-то я не могу с этим свыкнуться. Даже странно как-то. Мои прежние парни всегда быстро забывали обо мне, и я всегда старалась быть похожей на них. Я тоже их бросала, и мне было все равно, как сейчас. Что же тогда происходит? Я как будто застыла и не понимаю, что делать.
 Я помолчал.
- Помнишь, как мы встречались весной? Что ты тогда делала?
- Да ничего особенного. Я уже год как не учусь, немного работаю.
- Знаешь, а ты мне показалась совсем маленькой.
- Так все считают. А Беллу Леной зовут. Это я выдумала наши имена, чтобы было интереснее.
- Слышал. Значит, ты все же занималась чем-то прошлой весной, у тебя навер-ное много чего было. У меня тоже… не все очень хорошо.
- Слышала. Ты – Гиселер, который придумал себе девушку, а недавно, похоже, понял, что?
- Что что-то не так.
- А меня Олей зовут.
- Володя.
- Скажи, а ты продолжаешь держаться за этот образ?
- Стараюсь не делать этого, хотя, конечно, оно само держит. Иногда сижу дома и вижу ее. Она ходит, пытается говорить со мной. Сначала я отвечал, потом по-старался уходить от таких разговоров, мне они не очень приятны. И общаться с ней – мука, и после этого – мука. Одни переживания. Последний месяц ее во-обще нет. Надеюсь, что это закончилось, а то так долго выдержать, думаю, не-возможно.
- Да, не очень тебе.
 Я улыбнулся.
- Можно еще спросить? – сказала она.
- Можно, конечно, чего же.
- Я еще слышала, что у тебя зрение какое-то необычное. Ты как будто дума-ешь, воспринимаешь все в цветах.
- Я никому не рассказывал об этом.
- Это, наверное, очень красиво, - закончила она. – Вероятно, все же рассказы-вал. Об этом говорят, нечасто, но говорят. Я никого особо не знаю из твоей ту-совки, но многие о тебе слышали. Ты очень необычный.
 Необычный.
- Да, я воспринимаю все действительно ярко. И сейчас тоже. Вообще-то, после Инги стараюсь о них, о красках, не думать. Слишком ярко и, похоже, слишком связано с ней. Но, честно говоря, чувствуешь себя без них как кастрат. Так что, думаю, скоро снова буду фантазировать, понемногу.
- Это, наверное, интересно.
- Интересно, конечно, и что-то в этом есть моего.
 Похоже, я выговорился. Я бы еще мог сказать, что дико боюсь того, как вер-нутся эти ощущения. Что чувствую, как дрожат там, вдалеке, мои нервы, виб-рируя, расшатанные. Что это очень болезненное ощущение: и страха, и этой вибрации. Куда я опускаюсь, идя за своими чувствами – там очень, очень опас-но. Однако в чем-то тут было много моего.
 Мы постояли еще в полутемном сквере. Она, кажется, тоже выговорилась, но расходиться как-то так вот не очень хотелось.
- Вообще-то, мне пора, - сказала Оля.
- Интересный у нас разговор получился. Слушай, ты оставила бы свой теле-фон, позвоню.
 Она написала его на бумажке.
 Я снова посмотрел на нее – она немного изменилась с весны.
- Возьми мой, - и я дописал свой номер на листке. Потом мы разорвали его на-пополам – и она положила свою половинку в карман.
- Кстати, можно было бы сразу на сотовый, - сказала она.
 Я проводил ее на остановку, потом поехал домой.
 Поднимаясь по ступенькам подъезда, я думал об ужине. За ужином, поджарив яичницу, я думал о сне. Подбирая последнее с тарелки, мне хотелось, чтобы все было хорошо.
 Совсем уже поздно, я перебрал старые тетради, полистал, разглядывая, сти-хотворения. Некоторые мне нравились, я думаю, что многие из них очень даже неплохие. Я вспомнил яичницу… Интересно, что будет, если я позвоню Оле, она, между прочим, весьма и весьма симпатичная. Потом я пошел спать.

Воронеж, дача, турбаза.
2001 – 2005 гг.