14 дней бури. День 10

Дуняшка
 День десятый
 Два образа
 …два образа предстали
 и, вечно ясные, над сумрачным путем,
 слились в созвездие…
 А.И. Одоевский.
Серое небо, так давно уже не озаряемое солнцем, потемнело как-то сразу, внезапно. Парголово погрузилось во тьму. Вся дачная местность уже вторую неделю казалась необитаемой, хотя многие переселились сюда на лето, спасаясь из холерного Петербурга. Неутихающая буря заперла по домам встревоженных дачников, многие из которых, особо суеверные, видели в сложившемся стечении обстоятельств едва ли не предзнаменование конца света. Хотя и трезвомыслящий человек невольно бы задумался: десятый месяц продолжается война с польскими мятежниками, второй год не оставляет России гибельная холера, занесенная из Азии, а теперь еще эта буря… Дороги размыло так, что не было никакой возможности даже навестить соседей, хотя едва ли у кого-нибудь могло возникнуть это желание - дождь лил, не переставая, застилая весь обзор, смешивая небо с землею в одно бесконечное и бездонное серое пространство. А сколько было разбитых окон, сломанных деревьев, погибшего урожая…В страхе негодовали жители Парголова.
Только в одной даче, в единственной, еще не погрузившейся во тьму, горевшей маленьким оранжевым огоньком в окне мансарды, не ждали окончания бури. Здесь не было страха или негодования, одна любовь полновластно царила в этом доме.
Одоевский и Евдокия, до странности схожие характерами, в основе которых было «отдавать» - все до остатка близкому и любимому человеку, подавались навстречу друг другу, предупреждая каждое движение души, каждое желание, порою даже слова один другого. Разбитое окно в спальне Одоевского, так испугавшегося тогда за Евдокию, и оно способствовало их сближению: они спали теперь в кабинете князя - Евдокия на диване, а Владимир, рядом с нею, на полу. Часто он, решив, что она заснула, ложился и закрывал глаза, а Евдокия, также думая, что Одоевский спит, склонялась подле него на колени и долго смотрела в них, в его закрытые, но не спящие глаза, которые ему так хотелось открыть и увидеть милое лицо. Порой она, не сдержавшись, начинала целовать эти глаза. Одоевский лежал, едва дыша, боясь пошевелиться, но потом вдруг начинал отвечать на ее поцелуи… Но неизбежно кто-то из них вырывался из забытия, чаще Евдокия: она возвращалась на свое место и почти всю ночь беззвучно рыдала, а наутро Одоевский не мог без боли смотреть в ее заплаканные глаза.
Он с каждым днем все сильнее любил Евдокию, особенно теперь, когда, наконец, слились для него ее два образа.
Это случилось, когда он, пока Евдокия умывалась, сел за письменный стол и продолжил одну из своих эстетических статей. Почувствовав ее руки, опустившиеся ему на плечи, он положил перо и повернул к ней лицо. «Я не хотела мешать тебе», - проговорила Евдокия. Одоевский взял одну ее руку в свою и поцеловал: «Разве ты можешь помешать мне?» - «Тогда я спрошу тебя, о чем ты пишешь», - присаживаясь рядом на стул, любимое свое место у стола Одоевского, сказала Евдокия. - «О теории изящного», - ответил он. Она заглянула в его лицо и с расширенными от изумления глазами спросила: «Разве может существовать теория изящного?»
Одоевский видел розовое лицо и изумрудные глаза ребенка, в которых сейчас, кроме любви, горело искреннее изумление, он вновь слышал из этих милых уст свои мысли…
Перевернув страницу рукописи назад, он молча подал ее Евдокии. «Едва ли возможна теория изящного…» - прочитала она первую строку статьи. А Одоевский, который точно теперь был уверен, что действительно существует на земле его воплощенная мечта, неизменная мечта и пятнадцатилетнего пансионата, и двадцатисемилетнего коллежского асессора, охваченный неудержимым порывом еще усилившейся любви, привлек Евдокию к себе на колени.
«Как же я люблю тебя, Дунечка», - прижимая ее к сердцу, говорил он. - «Володенька, я люблю тебя все сильнее, мне кажется, всякая моя мысль, прежде чем обозначиться, сперва обращается к тебе. Это высшее счастие…» - «Высшее счастие», - задыхаясь от его сознания, проговорил Одоевский, и они запечатлели этот незабвенный момент долгим поцелуем.