14 дней бури. День 8

Дуняшка
День восьмой
 Звезда пленительного счастья
 Это счастье меня пугает, оно не
 может долго длиться, я это
 чувствую, оно слишком
 велико для меня…
 Из частного письма.

«Снова мысль и выражение…Эта тема поистине неисчерпаема. Хотя здесь не только это, - задумчиво произнесла Евдокия, закрывая рукопись, - ты хотел сказать, что в искусстве присутствуют и ангельское, и демонское начала…»
В такие моменты умиление Одоевского, достигая наивысшего предела - того, когда невозможно удержать его в себе, уступало место странному спокойствию. Сейчас он видел в Евдокии собеседника - с мужским умом, светлыми мыслями, глубокими по мудрости суждениями, тогда как, поправляя на ней одеяло перед сном - прелестное дитя, благоговейно внимающее каждому его слову, по-детски доверчиво глядящее ему в глаза. Соединение двух этих образов было настолько далеко еще от полного его понимания…Это было что-то запредельное, никогда еще им не выраженное, даже в мыслях, существовавшее, скорее, лишь в его подсознании, но, в то же время, такое реальное. Он действительно не хотел верить своему счастию, он боялся такого счастия. Боялся, что, осознав его полностью, не сможет вынести. Сейчас он услышал из уст ее самые сокровенные свои мысли - те, что выразил в «Пиранези» и, видя перед собою в лице любимой женщины, прежде всего, собеседника, торопливо и страстно заговорил: «Невозможно приказать себе писать то или другое, так или иначе. Мысль мне является нежданно, самопроизвольно и, наконец, начинает мучить меня, разрастаясь беспрестанно в материальную форму - этот момент психологического процесса я хотел выразить…» - «Здесь уже не то, что в «Бетховене», - сказала Евдокия, - там ты говорил, что разрыв между мыслию и выражением и какие бы то ни было внутренние, личностные противоречия в художнике, много важнее, чем непонимание толпы…» - «Даже брат Александр, лучший друг юности, так не понимал меня». - «Твой брат…Александр Одоевский, - Евдокия слышала это имя от Рунского, - был членом тайного общества?» - «Откуда тебе это известно?» - «Мой брат также теперь несет наказание за свои убеждения», - горько произнесла Евдокия и рассказала Одоевскому все о своем названном брате: о том, как стала его сестрою, как скрывала в своем доме, как прощалась, когда его арестовывал Бенкендорф. Вновь перед Одоевским была Евдокия-ребенок, которую хотелось утешать, оберегать от всевозможных огорчений, никогда не отпускать от себя…
«А твой брат пытался привлечь тебя в тайное общество?» - спросила Евдокия, хотя представить Одоевского среди декабристов никак не могла - слишком он был невинным и кротким. - «Александр ничего не говорил мне. Он просто уехал в Петербург. И Кюхля, и Грибоедов - никто не открывал мне тайны общества». - «Ты у меня такой послушный, милый мальчик, - говорила Евдокия, гладя волосы Одоевского, - конечно, ты не можешь быть вольнодумцем». Евдокия была так пленительна в своем умилении, что Одоевский, обыкновенно неприязненно воспринимавший его со стороны жены, сейчас не имел ничего против. Но, будучи действительно «послушным, милым мальчиком», он, как и все они, не хотел им быть, и начал со всей серьезностью возражать: « Тогда, в Москве, несмотря на то, что все было тихо и спокойно, мы были крайне озабочены и взволнованы. Известия из Петербурга получались самые странные и одно другому противоречащие. Говорили, что 2-я армия не присягает, идет на Москву и тут хочет провозгласить конституцию. К этому прибавляли, что Ермолов также не присягает и со своими войсками идет с Кавказа на Москву. Эти слухи были так живы и положительны, и казались так правдоподобны, что мы ожидали всякий день с юга новых Мининых и Пожарских. Мы, немецкие философы, забыли Шеллинга и кампанию, ездили всякий день в манеж и фехтовальную залу учиться верховой езде и фехтованию и таким образом готовились к деятельности, которую мы себе предназначали. А вскоре начали в Москве по ночам хватать некоторых лиц и отправлять их в Петербург. Маменька тогда уже заготовила мне теплую фуфайку и дорожную шубу… А я, с какой-то даже торжественностию, созвав друзей-любомудров, предал в их присутствии огню протоколы собраний моего тайного общества».
-«И ты, мой милый пансионский философ, учился фехтованию?!» - «Представь себе, да. Но потом пришли другие оценки декабризма…» - «Впрочем, как и ко мне - пятнадцати лет я пламенно затверживала «Вольность» со слов Рунского. Теперь же, после его ареста, после допроса Бенкендорфа, поняла, что не стоит предаваться мечтам о невозможном. Лучшие люди империи казнены, сосланы…Не нам продолжать начатое ими. Все, что мы сейчас можем - это стараться, по мере своих сил, как-то изменить жизнь к лучшему…» Такого же мнения придерживался и Одоевский. В необыкновенном подъеме, вновь охватившем все его существо, он начал говорить о том, как, с самой ранней юности, старался это делать.
Двадцати четырех лет отроду он уже принимал самое деятельнейшее участие в подготовке нового цензурного устава, состоя ближайшим помощником члена Временного комитета для его рассмотрения, товарища министра внутренних дел Дмитрия Васильевича Дашкова.
 «Тогда полгода почти я каждый день ложился в два часа ночи, а вставал в семь часов утра, и в продолжении всего этого времени я обедал только по разу в неделю, вокруг меня была целая канцелярия писцов, и постоянно приставал то тот, то другой. До тех пор я еще не знал, что значит служба!» «Как ты уставал, милый Володя», - проговорила Евдокия и склонилась ему на плечо. Одоевский уже не мог думать о цензурном уставе и о том, о чем они говорили прежде.
Да, он может как-то способствовать решению общественных проблем, он заменил у себя в деревне барщину оброком, он много сил и времени отдает службе, он, живя очень скромно, в небольшом флигеле дома тещи, много жертвует на благотворительность…
Но разве все это может сделать его счастие возможным? Разве что-то может избавить его от цепей брака, светских условностей, общественных приличий, княжеского достоинства?
Неделю он упивался своим счастием, стараясь не думать о том, что будет, когда закончится эта буря, но не мог не чувствовать горечи его обреченности. Он держал в объятьях Евдокию и боялся прежде всего за нее: как она это вынесет? О себе он вообще старался не думать…