Западные ворота. Закат общие сведения

Эстер Элькинд
Он любил этот город. Безнадежно и страстно. Он любил этот город за то, что здесь всегда было, промозгло и холодно, даже летом, когда температура доползала, порой, даже до 35, здесь было промозгло и холодно, словно дух промозглости и холода навеки поселились тут. Сырость, смрадность, тягучесть и бесконечность, вот то, из чего состоял воздух в этом городе. Он любил этот города, безнадежно и страстно, самоотверженно и, наверное, даже, агрессивно патриотично, за то, что его никогда не проходящий кокаиновый насморк, ни как не выделялся из толпы примитивно скучных гриппозно-простудных пошмыгиваний носом остальных горожан.
В тот день, или точнее было бы сказать день, переходящий в вечер, такое время бывает исключительно осенью, когда даже бесконечно серые, скучные и безнадежно высокие городские башни не мешают внезапно решившему покинуть свое царственное ложе солнцу, помпезно удалиться в другой мир не оставшись ни кем не замеченным, он шел быстро, вдыхая холодный осенний воздух, с трудом пробирающийся в ноздрях, сквозь прозрачную «воду» кокаиновых сопель и смотрел сквозь темные очки на яркое умирающее солнце. Он любил этот город. Осень была единственная пора, когда в этом городе, да и, наверное, любом большом industrial city, природа берет верх над зашоренными, замалеванными, растворенными и разлагающимися мыслями людей. Осенью солнце может уйти так, чтобы ни один, даже самый последний бомж, не оторвался от копошения в урне в поисках, стеклянных, пластиковых и железных баночек, которые он аккуратно, словно саженцы «монетного» дерева, складывает в разные пакетики, чтобы потом взрастить их на, соответственно, пунктах сдачи пластика, стекла, или (как-то язык не поворачивается сказать, метала, уж слишком сильна ассоциация с чугунным бабушкиным утюгом, впитавшим не только запах, о и казалось сущность, той несчастной курица, чью тушку он должен был придавливать к неровной, чугунной сковородке на то и дело, погасающий, ребристой поверхности, уродливо круглой конфорке, но один из прогрессов человечества – реклама, заложила в моей памяти, что банки делаются из чего-то, называемым «жестью») , так что назовем последний из мест посещений среднестатистического городского бомжа, пункт сдач жести.
Он любил этот город. Он любил осень. Лишь она могла заставить даже бомжа, оторваться от сомнамбулического, словно в детстве пересчета барашков на ночь, вожделенного упоения трофеями, и взглянуть на небо. Не будучи никогда бомжем, наш герой, конечно, не думал, что бомжи никогда не смотрят на небо, но он был убежден, что если они и смотрят, то мысли их посещают лишь пессимистические и тошнотворно безнадежные, которые за бесконечно нескончаемое вечное существование в промозгло-холодном городе, не могли не укорениться в их головах настолько, чтобы не замещать все иные. Холодный дождь, мокрый снег, острые (несмотря на то, что круглый) град, черные тучи, «портрет Иосифа Виссарионовича», вместо детских слоников, кошечек и барашков, в образе проплывающего не мягкого, а бездонного, не воздушного, а газового, не белого, а застиранного, по небу облака – лишь это, и никакого неба, видели те, кто срывал жестяные банки, с остатками пива, кока-колы и дешевых коктейлей, постыдно капающими наземь, чтобы лишь быстрее высохнуть, исчезнуть, с «монетного» дерева. И лишь в один момент, во времени, бомж смотрел на небо, если не с восхищением, или мистическим предчувствием появления благодати, случайно, и, порой даже безучастно, проплывающей на своей колеснице, запряженной резвыми блаженными ароматами, в том пространстве, где был город, и бомж, и он, и стекло, и жесть, и «***» … Тогда бомж посмотрит на небо так, словно его голову приподнимут насильно, потянули за веревочку, как марионетку, и он увидит, по крайней мере как остановится время, и в этой его остановке не будет места «монетному» дереву, которое растворится так же безропотно, как и бомж поднимет голову.
Осень и солнце, они были сильнее города, они были сильнее жести и стекла, они были сильнее даже смрадного прогнившего запаха сырости, который то и дело проявлялся, стоило его лишь немного удобрить мыслями о «будильнике», и «семи утра», и «пенкой на молоке», что вечно мечется между остыть и выкипеть, и мед и сахар, а порой, и соль, и аспирин, и вечный вопрос, радоваться или грустить, что уже не «37», и молоко больше пить не придется, и мама больше не будет читать вслух уже слишком детские сказки, а молоко сменится на школьное какао, лишь может по цвету, да и то, не в положительную сторону, отличающееся от молока, и снова пенки …
Осень и солнце, когда они были вместе, все остальное, словно растворялось в их слишком ярком, оранжевом, золотом, красном, и тем, который можно назвать лишь «божественным светом, что льется с…». И лишь мгновение, торжественное мгновение триумфального ухода, столь яркого и властного, сколько же мелочного и эгоистичного, подспудно желающего лишь уходя, забрать с собой как можно больше всего и всех, лишь из так и разгорающегося и культивируемого кайфа, уж если и принятия, уже безвариантного проигрыша, то хотя бы с нанесением максимального ущерба.
Он стоял на мосту, под которым была не река, и не река, давно превращенная в канализацию, и даже не болотно-зеленая булькающая субстанция, с плавающим в ней, мифом о чемодане из крокодильей кожи с содержимым из трех маленьких детских ступней, двух кистей, пары голов, и по разным сведениям набором маленьких детских гениталий, или связанных нервными нитями вырванных глаз, а всего лишь блестящие рельсы железной дороги, сто и дело громыхающими по ней неуклюжими бегемотами-вагонами – Город, и смотрел на ярко голубое небу, по которому скатывалось в ветрено-потно-холодный осенний день, красное солнце. «Оно когда-нибудь лопнет от ненависти! - подумал он, - И это будет красиво!».
Он любил этот город за то, что город был быстрым и вечно спешащим не иначе, как под колеса бегемота-вагона, управляемого зомби-убийцей, чья цель была направить всех «пассажиров» не в вагон, где они всю дорого до туда, куда нельзя никому, заполняли пустоту звуками щелкающих на зубах тельцами членистоногих, вымоченных в шампанском, и жирным причмокиванием оргазма чревоугодия, а под вагон, где блеск рельс и острота колес. И звук будет тот же лишь головы лопаться будут другие, хотя, как, периодически, в те периоды, когда мороз был силен, выдохи слишком видны, а запах выпитого вчера самогона и съеденного сегодня на бегу пережаренного, перемасленного и пере- вообще, пирожка с картошкой и грибами, ни как не хотел подчиняться морозной свежести зубной пасты и жвачки, которые, казалось в более теплое время, действовали намного увереннее, отличающиеся лишь «формально-размерно», но ни как не «содержательно-качественно», полагал наш герой.
Он любил этот город за скорость, которая была ни на сколько не ниже той, на которой жил наш герой, заливая свой бензобак то «spid»ами, а порой и всего лишь, хотя он всегда корил себя за излишнюю расточительность источник который крылся в комплексах собственной неполноценности, в некоего момента принявшими имманентное состояние пафосности, предчувствуя над собой мухобойку (но не дольше, чем вы читаете это вот «слово»), перебором кокаина.
Он любил этот город, частью которого он себя ощущал, шмыгая носом и кутаясь в блинные шарфы из хлопка и шерсти, и быстро шагая, не слишком заботясь о чистоте новых ботинок, не слишком дорогих, но выбранных настолько умело, что в каждом шаге читалось: «Я богат, я был богат, я родился богатым, я и помыслить не могу о демонстрации своего богатства! Это участь плебеев!», отдавая предпочтение лишь скорости. Он любил этот город за то, что, как он считал, он его сумел обмануть, ведь быстро ходить и шмыгать носом, была врожденная прививка каждого липкого жителя города, а если так, и избежать этого не возможно, то надо было постараться устроить тебе максимально комфортное сморкание и ускорение. Он смог обмануть город, все жители шмыгали носом от ветра, сырости, холода и безнадежности, запивая вытекающие сопли «аспирином» за максимум долларов 10, он же, пользовался тем благородным шагом, который предлагала природа, беря револьвер и умирая с честью, не сдавшись и не подчинившись. Такая вакансия, правда, была не всем по карману, но он мог себе это позволить, «эксклюзивная возможность совершить самоубийство за 400$ в сутки, … в сутки, … в сутки, … в сутки …
Скорость же, на которой жил город, в ажиотаже несясь по облеванной мостовой, грохоча, вот-вот грозящими отвалиться огромными, деревянными колесами, был скоростью безнадежной, пугающей, ужасающей, чужой, холодной. Скорость же нашего героя, хоть и не отличалась спокойствием, рассудительностью и, даже, как он сам, в приступах излишней откровенности, признавался, особой функциональностью, все же была намного более, как это не парадоксально, медленнее, чем та, в которой жил город. Медленнее не по тем критериям, которые в школе измерялось как км/ч, а спустя несколько лет, к этому прибавилось еще и пресловутые ккал/км/ч, когда замызганный школьный учебник физики сменился сверкающими, словно космический корабль, кнопками беговой дорожки в фитнессе, а ощущением вечности, которую давала скорость нашего героя, открыто заявляя, что чем выше скорость, тем не, быстрее, как это считалось раньше, будет достигнута цель, а тем бесконечнее будет путь к ней.
Он любил этот город.

Он любил этот город, несмотря на то, что холод, пронизывающий все чего не только, наверное, он, но он это чувствовал особенно, как ему казалось сильно, касался его взгляд. Серый асфальт, что трескался словно верил в его мельчайшие кратеры провалятся огромные динозавры, черные пыльные семечки, что продавали бабки в коричневых пальто, почему-то всегда не сходящихся на их обширных бюстах, и ярких, под цвет обмороженных щек и свекольной помады. Холод был и в блике света, в маленькой лужице, посреди стоптанной лестничной ступени, и в «зеленом кресте» аптеки, и в нервном, никуда не движущимся, но сильно взволнованном и возбужденном потоке, вскипающих машин. Холод пронизывал и вживался, становясь не то часть, не то сущностью. Несмотря на это, наш герой безнадежно любил этот холодный город, несмотря на то, что каждое утро он, борясь с тошнотой и отвращением, намазывал свое смуглое, худое, мускулистое тело, толстым слоем кокосового масла, периодически отвлекаясь на употребление в дыхательные пути другого вида «кокоса».
Он брился и носил короткую стрижку, несмотря на холод и внутреннюю приверженность длинным сальным светлым, цвета жухлого сена, чуть завивающимся патлам, медленно, словно бабочка из гусеницы, превращаясь в натуральные, не на меде, воске, молоке, достатке и шампуне «Johnson’s baby» «без слез», дреды, в сути которых таилась и похоть соседа по комнате в общаге, и сладость того, что именовалось в какой-то жизни «коньяком», и муха, по велению судьбы, влипшая своими тоненькими черненькими ножками, ни то в сперму, ни то в коньяк, хотя может ее привлек и сладкий запах полупереваренного ужина, содержимое которого было выброшено из памяти в тот же момент, когда он был запит «паленой» водкой, и решительно направился на свободу, по дороге, частично прилипнув к волосам. Да, он, ценил и уважал людей способных сохранять свою историю в столь примитивных, и в то же время сильных символах, но сам он был на это не способен, и даже холод не мог заставить его сменить извечный от 2-х, до 5-ти см «панковский ежик» черного, как смоль цвета. Он закрывал свои сверкающие, сейчас лишь безнадежной энергией темно-карие глаза, с вечно расширенными огромными черными зрачками, и красными прожилками на белке, из-за постоянно недосыпания, темными спортивными очками, с отражающими стеклами. Он кутался в шарф, зарываясь в него как можно глубже, пряча и рот и нос, чтобы дышать лишь сквозь шерсть, и носил рванные «стильно» рваные джинсы, он любил большие теплые вязаные шерстенные свитера и жесткие, нарочито-колючие пальто.
Стандартная мелодия телефона Nokia, та, которая вот уже несколько лет заполнила воздух этого города, одновременно раздаваясь в каждом уголке пребывания людей, раздалась из кармана его джинс, сопровождаемая нежным вибрированием его задней ягодичной мышцы, словно «мои - стимулятор бабочка», подергивание которого он недавно обнаружил на ягодице одной из своих подружек, которая от неожиданности его материализации в ее доме, забыла снять «липучку». Он так и видел сейчас, перед своими глазами, белую, желеобразную ягодицу Анны, которая колышется и вздрагивает, борясь за свои, родные циллюлит и жиры. Помнится, тогда он подумал, что пора завязывать с женщинами, и следующие три недели провел в доме Андрея, наслаждаясь семейными спокойствием и горячим «глинтвейном», с ароматом корицы, который Андрей, так заботливо варил для него в огромном чане, то и дело поднося ему новую порцию, зачерпывая ее огромным половником и наливая в стеклянный высокий стакан, пока он, сидел напротив камина, укутавшись в плед и периодически, опускаясь к журнальному столику, чтобы занюхать очередную дозу кокса, читал «Mine Kampf».
Андрей любил нашего героя, и потому терпел все его выходки с пропаданиями на несколько недель, а иногда и месяцев, мирился с его полигамией и кокаином, хотя сам он предпочитал марихуану. Андрей подходил к нему, сидящему в огромном коричневом кожаном кресле и ставил на стеклянный журнальный столик новую порцию «глинтвейна», затем он садился на карточки и преданно, словно собака, смотрел своими огромными голубыми глазами, с длинными, накрашенными «channel»ю ресницами, на него, будто выпрашивая признания. Он сидел, укутавшись в большой плед, который поразительным образом, не делал его вид жалким и замерзшим, а напротив, подчеркивал горделивость осанки и уверенность в необходимости сосредоточения. Он вытягивал руку к голове Андрей, проводил ладонью по его коротким, светлым волосам и сильно взяв за затылок, наклонял к «дорожкам» кокса спрашивая: «Ты будешь?»
Затем он, не дожидаясь ответа, откладывал книгу, положив ее в развернутом виде обложкой вверх на журнальный столик и небрежно, но, не грубо отпихнув голову Андрея, сам, первым, вдыхал белый парашек. Сделав две дороги, он откидывался на кресло, прикрыв глаза, и протягивал скрученную, 100$-ую «рабочую», как он и его коллеги, называли такие вот трубочки, превратилась из зеленой, в белую, так сказать, «в лесу выпал снег», нетерпеливо ожидая, пока Андрей, сделает то же самое. Андрей никогда не одобрял его пристрастия к кокаину, но всегда пытался не показать этого, делая это настолько старательно, что он прямо-таки светился негодованием. Нашего героя, это раздражало, поэтому он пытался как можно быстрее провести процесс «уламывания» Андрея, который не мог, не закончится положительно и продолжить свое наслаждение всем, что он выбрал, чтобы его окружало.
Андрей же в свою очередь, тяжело вздыхая, брал «рабочую», дрожащими тонкими, всегда идеально наманикюреными пальцами, и нерешительно, будто очередной раз в первый, наклонялся к дорогам, чтобы пойти за своим любимым, хоть на край света, хоть в другое пространство…
- Ты моя любимая жена декабриста! – смеялся наш герой, прижимая голову Андрея к своей ноге, после того, как тот послушно «вынюхивал» две, предназначенные для него дороги.
Андрей улыбался. Счастье так и лилось из его огромных синих, практически заполненных черными зрачками, глаз.
Наш герой понимал голову и говорил: «Ну что дорогой! Пойдем в спальню?»
Андрей смотрел на него, словно солнце сошло с небес к нему в дом, и наслаждался паузой вопроса, в которой, как ему казалось, он был хозяином. Он уже не переживал по поводу очередной дозы, лишь говоря себе, что за этот вопрос, он готов даже «вмазаться»…
Телефон звонил, наш герой колебался между, как он чувствовал, мнимой, но обязательно внушаемой необходимостью поднять трубку, и страхом вынуть руки из карманов пальто, где им было так тепло и уютно…
- Привет! – хриплым голосом, показывая свое недовольство звонком, в столь не подходящее время, а точнее в столь не подходящем месте, отвечал он.
- Привет Марк! – услышал он голос Евы.
- Малышка Ева! Здравствуй дорогая! Как дела? – он расплывался в улыбке, сам не понимая причину, и иногда злясь на себя за это. Голос его тут же становился мягким и приветливым.
- Марк! – наиграно жалобно произносила Ева, - Мне бы немного «вдохновения» …
В трубке повисала вожделенная пауза.
- Да, дорогая! – Марк уже не пытался скрыть радость, которая переполняла его изнутри, - Я заеду к тебе сегодня! Сколько тебе?
- Как обычно, дорогой, три! – в предвкушении вожделенного воодушевления радостно ответила Ева.
- Хорошо! Давай тогда я заеду к тебе, после десяти! Ок? Нормально?
- Ну… - в голосе Евы слышалось разочарование, - А может пораньше получиться? – жалобно закончила она.
Сердце Марка, а может быть, это было не сердце, а желудок, но Марк предпочитал думать, что – сердце, сжалось в маленький болезненный комок, который пополз вверх, виде тошнотворного нервного позыва.
Марк действительно не мог приехать раньше, и он отчетливо это осознавал, соврать Еве, означало обрести себя на ее постоянные звонки, и свое обострение своего не проходящего чувства вины, которое по непонятным для него причинам, поселилось в нем, уже в миг знакомства с Евой, а точнее тогда, когда он посмотрел в ее глаза, а она, в его, поздоровавшись, и пройдя мимо.
- Ева, дорогая, ну прости меня! Я сегодня ни как не смогу раньше! Прости! – оправдывался Марк.
- Ладно! – рассмеялась Ева, по-вампирски насытившись дозой извинений Марка, которая должна была помочь ей дожить до вечера и получения дозы более вещественной, - Я жду тебя вечером! Но вот мои соседи, они явно не обрадуются тому, что я работаю ночью! Мне кажется, им давно пора начать тебе платить за то, чтобы ты доставлял мне вдохновение по утрам! – звонкий, как верхние нотки ее хоть и старого, но всегда отменно настроенного рояля, прозвучал ее смех в телефонной трубке.
- Хорошо! Я рад, что ты не обижаешься! Я позвоню!
- Пока! Пока!
- Пока дорогая!
Марк оторвал руку от горячего, может от стыда, или волнения, а возможно и от жаркого дыхания Евы, уха и быстро засунул, казалось, окоченевшую, и готовую отвалиться руку, в карман пальто, вместе с телефоном.