Жизнь и смерть Пантелеймона Липягина

Анатолий Аргунов
Повесть вторая.

***
На краю некогда большой деревни Курково, в старой деревенской избе в углу под образами, на высокой железной кровати, умирал Пантелеймон Липягин. Еще неделю назад, его высокая, чуть сутулая, с широкими плечами фигура, с крепко посаженной большущей головой с копной всклоченных серо-грязных волос, и широкое скуластое лицо цвета мореного дуба с голубыми веселыми глазами, выглядывающими из-под густых буйно разросшихся бровей, не выказывали никаких поводов к нездоровью. Беда пришла в одночасье: Пантелеймон и не понял, как это все случилось.
Ранним серым утром, в канун Осеннего Николы, спустившись с крутого косогора по знакомой стежке – тропинке к реке с багром на плече, Пантелеймон принялся за свою обычную работу: вылавливал бревна. В осеннее полноводье начинался предзимний сплав леса. Небольшие плоты связывали выше по реке и спускали вниз по течению. И хоть речушка была небольшая, но в это время года становилась полноводной и глубокой; лес благополучно доплывал к лесопильному заводику, стоящему в полусотне километрах отсюда по прямой в районном центре Хатули. Отставшие от общего потока одинокие бревна, Пантелеймон вылавливал длинным багром, и осторожно загонял их в маленькую тихую заводь, из которой потом вытаскивал на себе на пологий берег и складывал в штабеля.
Работа была тяжелой и однообразной, но Пантелеймон неизменно каждую осень и весну занимался этим нехитрым промыслом. В свои 82 года проделывал ее в завидной легкостью и старанием.
Потом приезжала машина и знакомый по совместному промыслу шофер помогал грузить дрова и отвозил их в городок, где на них всегда был большой спрос. На этом деле они оба неплохо зарабатывали. Местные власти знали об этом, но смотрели на нарушение закона сквозь пальцы. Ведь благодаря стараниям старика в реке никогда не заводилось топляков.
В летнее время, когда река мелела, она оставляла на берегу обросшие песком и ракушками бревна, так и не доплывшие до старика. Пантелеймон их находил, вытаскивал из песка и складывал в штабеля, в скольких бы километрах от его деревеньки они не лежали. Потом старательно переплавлял бревна к своей пристани, а если случалось, что он находил их ниже по течению реки, то впрягался в лямку и волок против течения.
За эту любовь к дереву его прозвали Бобром. И он словно соглашаясь с мнением людей, упорно без устали из года в год таскал свои бревна к пристани, словно бобер к прозванной Липягинской плотине.
Жил он бобылем в большущей, покосившейся от времени избе-пятистенке, одиноко стоящей на косогоре невдалеке от речушки. Раньше изба, которую издали можно было принять за ветряную мельницу с навечно застывшим бегом времени, была самой богатой в деревне, крытая железом и резными наличниками и окруженная двухметровым из теса забором, спускавшимся почти до самой реки, с большущим садом и огородом. От самой деревни сохранилась только его изба, да пара домов, покосившихся и наполовину ушедших в землю, с просвечивающими крышами и заколоченными окнами. В русских деревнях всегда забивают досками окна, когда хозяева покидают дом и уходят навсегда. Может, для того, чтобы он не выглядел так сиротливо со своими глазами-оконцами, а может в утешение, что еще вернутся сюда и так приятно будет отодрать старые доски с ржавыми гвоздями, пуская в избу свет солнца. Да еще полуразвалившийся сарай на берегу реки, с прогнившими рядами бревен, едва видимый летом из-за буйно разросшейся береговой травы и идущих от сарая к речке двух ржавых рядов рельс; все, что осталось от некогда бывшей здесь колхозной лесопилки. По этим путям втаскивали лес из воды к лесопилке, пилили доски, отвозили тес к реке, сплавляли в город. Вот и все, что осталось от некогда большой деревни Курково, известной старожилам округи служивыми людьми для царской армии.
Да и название-то вероятно, принесено основавшими деревню солдатами, отдавшими долг царю и отечеству в грозные годы войны России с полчищами Наполеона. Принесли они иностранное и военное слово «курок» в глухую Российскую губернию, и основав ее дали ей название «Курково», в память о победе Русского оружия. С тех пор не переводились солдаты, защищавшие Россию в ее трудные годины из глухой деревни Курково. Не исключением годы гражданской и Великой Отечественной войн. В последнюю более полусотни курковцев ушли на защиту Родины, а вернулось не больше десятка. Хорошими солдатами были курковцы, и в редкой избе, на праздники не было мужика или деда, где бы на груди не позвякивали вместе с егорьевскими крестами советские ордена и медали.
Но не только справными солдатами славилось в округе Курково. Молва народа дала еще одно определение – курковские куркули, подчеркивая тем самым прижимистый характер его обитателей. Да и на самом деле, в праздники зайдет посторонний в избу, скажем из соседней деревни, так даже квасу не подадут, не то чтобы к столу пригласить, никак не вязалось в понятии у народа это с русским гостеприимством и открытой душой русского мужика. Вот и дали им еще одно прозвище «куркули».
Правда, чужого они не брали, зато себя в работе не щадили, работали от зари до зари: сеяли и убирали хлеб, лес рубили, пилили на доски и в город сбывали, деньги копили. И чем бы ни занимались, курковцы все старались в деньги перевести.
Молодость началась на фронтах первой империалистической войны. Война не щадила никого. Не жалела она и Пантелеймона Липягина. Она душила его отравляющими газами, бросала в жуткий холод зимних окопов, жгла раскаленным железом сотней снарядов из жерл кайзеровских пушек, водила в штыковую атаку на ощетинившие пулеметами вражеские окопы. Но уцелел солдат Пантелеймон Липягин и встретил Революцию восторженно и настороженно. На душе было неспокойно и муторно, что-то даст новое правительство…
Понял сердцем молодой солдат, что с Советской властью ему по пути. И вот уже лихие, отчаянные до безумия кавалерийские атаки в буденовских войсках. Страна пылала пожаром гражданской войны, и носило лихого буденовца из конца в конец по бескрайним просторам России… Сколько горя, чужой беды, разрушенных и сожженных деревень и городов, тиф, вши – через все прошел солдат Пантелеймон Липягин. Его могучие плечи, казалось, ничто не могло согнуть к земле, никакие беды. Он воевал за Советскую власть. И лично перед строем кавалерийского корпуса командарм обнял и расцеловал Пантелеймона Липягина и поблагодарил за службу Советской власти. И подарил красные революционные шаровары.
Закончил гражданскую на польском фронте. После войны вернулся в родную деревню. А тут и невеста нашлась. Черноокая Ариша, дочь старого солдата Никонора Чурина. Работящая, она с легкостью управлялась со всем хозяйством по дому. А по вечерам не было от нее покоя Курковским парням. Плясуньс и заводила, она так поведет плечом и качнет широкими бедрами вступая в круг на пляску, что парни обалдев вылупляли на нее глаза, но тут же поспешно прятали их назад. Ариша же словно чувствуя их мужицкие похоти, так задорно отпевала частушки, что у парней уши краснели.
Вскоре они поженились. О чем мечтал тогда молодой солдат, вернувшийся с двух кровавых войн? Ни о чем особенном. Пантелеймон мечтал хорошо жить, чтобы был большой просторный дом, лес, речка, любимая жена, Бог даст дети появятся, и в его доме всегда будут детские голоса: сперва детей, потом внуков, а доведется дожить и правнуков.
Но жизнь сложилась совсем не так, как хотелось Пантелеймону Липягину. Все в ней было: войны, победы, жена, дети, большой дом, любимая работа. Но счастья не было, обходило оно стороной Липягина. Да не только его одного. Ему казалось, что оно обошло всю его деревню, весь народ…
Но некогда было Пантелеймону думать об этом. Нужно было выживать, и он старательно как мог через силу старался выжить в этой круговерти под названием жизнь. А тут вот что-то случилось: сбой в организме, слег. От того, что он не мог пойти и заняться привычной работой, ему становилось не по себе, слезы сами катились из глаз.
«Фу ты, ведь невесть что со мной приключилось, от чего бы это?» – подумалось Пантелеймону, еще не осознавшему тяжесть случившегося, не желая придавать большого значения, кроме того, что приболел немного. И раньше, бывало, прихворнет день-другой, скорее отлежится от непосильной даже для еще здорового организма работы, заставив перед этим старуху затопить баньку, всласть напариться березовым веником, выгоняя из себя усталость. Но не проходило.
От безнадежности и тоски он стал вспоминать прошлое. В мыслях поплыли картины пережитого. Вот он лихой буденовец I-ой конной, потом снова родное Курково, работа, непосильная работа. Дом стал полной чашей, но ничего не жалел Пантелеймон Липягин для этой его заветной мечты стать самым справным хозяином в Куркове, и хотя время круто меняло обычаи и нравы людей, рушило их вековые представления о счастье. Но это касалось кого-то другого, только не его, Пантелеймона Липягина.
Еще до войны его дом-пятистенка на крутом косогоре, приводил в трепет восхищения прижимистых и зажиточных Курковских мужиков. В бурное время от раскулачивания, коллективизации его спасла только многочисленная семья, а к этому времени у него насчитывалось пять едоков, мал мала меньше, и сам шестой, да еще его ненасытная трудоспособность. Все Курково знало, что нажито добро его безжалостным трудом к себе и его жены-красавицы.
В колхоз вступил, и хоть не лежала душа к коллективному хозяйству, но не мог Пантелеймон Липягин пойти в разрез с Советами, за них кровь проливал. А в работе еще злей стал. Жена, оставшаяся в домохозяйках с малолетними Иваном и Николкой, только успевала накормить их рано утром, и каждый день спешила в огороды.
Так и наживали добро. Жена быстро состарилась от непосильной работы и многочисленных родов. Но словно не замечая всего происходящего вокруг Пантелеймон Липягин без устали трудился. Работать его направили на колхозную лесопилку, сперва рабочим, а потом и бригадиром. Работал хорошо, колхоз был доволен, но каждый вечер после тяжелой работы Пантелеймон оставался на речке, выбирая не идущие в употребление бревна и в одиночку пилил их на доски, бруски, аккуратно складывал, в кучи пахнущие смолой и лесом доски в аккуратные штабеля, с тем, чтобы поиметь для себя дополнительную копейку.
Война пришла неожиданно. Он хорошо помнил то утро. Он вышел рано, до зари, проверить снасти, заброшенные в тихой заводи и провозился до самого утра. А утром встречает на пороге Пантелеймона война. Уже очутившись на фронте он осознал, что это снова война. Может быть самая жестокаяи из тех, что ему удалось пережить.
Воевал он исправно, как и положено старому солдату, участнику гражданской и Первой империалистической. Первое ранение получил под Вязьмой. Несколько недель, проведенных в госпитале, и снова бои. Бои а каждую пядь русской земли. В неистовые дни отступлений и маленьких побед он даже мысли не допускал, что немец сможет победить их. Взвалив на себя ношу войны, как и миллионы его соотечественников, Пантелеймон Липягин никогда не жаловался на ее тяжесть, и делал свое дело исправно, словно старый конь, который никогда не испортит борозды. Они несли ее с осознанием, что рано или поздно победа будет за ними. Пусть было и таким трудным начало.
Их первая победа пришла осенью сорок первого. Под Москвой. Но там же он потерял часть самого себя: пал смертью храбрых его первенец – сын, рядовой Семен Липягин. Эта весть заставила его еще больше поверить, что они победят. Они, русские, не должны эту горечь утраты не выместить на враге.
Их победа была предопределена их праведной войной. Ради памяти сына, его самого, его народа.
Второе свое ранение рядовой Липягин получил под Курском. Туда в госпиталь, расположенный в маленьком городке с ласковым названием Майский, пришла вторая черная весть из дома – похоронка на среднего сына Ивана Липягина. Он долго лежал неподвижно на кровати с открытыми глазами и молча, про себя, наизусть прочитывал письмо, присланное из дома, где его малолетний сынишка только прошлой осенью пошедший в школу, корявым детским почерком писал под диктовку жены, что его братец и твой родной сын Иван убит при боях за Ленинград, и перечислял награды, присланные командиром полка, в котором служил младший лейтенант Иван Липягин.
Перед боями за Курск, его вызывал к себе командир дивизии старый чапаевец и после долгих расспросов о семье, сказал, что в соседней дивизии служит Николай Липягин, командир артиллерийского расчета, уж не родственник ли тебе и протянул газету «За Родину!», с нее глянуло молодое с усиками лицо его Николки – третьего сына.
- Сын, товарищ полковник, - и вытянулся по форме, видя, что полковник встает.
- Да ты сядь, сядь, - как-то непривычно мягко, необычно для старого солдата. Пантелеймон нутром старой закалки бойца понял: что-то не так, недоговаривает командир, и у него больно сжалось сердце.
- Есть сесть, - автоматически произнес Пантелеймон, еще не веря в случившееся, но сердце известило – это беда. Вдруг ошибка?!!
И словно угадав его мысли, полковник медленно произнес:
- Вчера, при переправе через Днепр, на плацдарме. Вот к ордену Ленина и Герою Советского Союза представлен, посмертно! - медленно добавил он, и больше не сказав ни слова вышел из землянки.
Значит и Николая не стало. И мысли Пантелеймона понеслись вразнобой, словно пули из пришедшего в негодность автомата ППШа. И его сосед по койке, тяжелораненый танкист, видел его неподвижные глаза, и тихо скатывавшиеся слезы по заросшему рыжеватой щетиной худому лицу и два крепко сжатых до посинения кулака, с заскорузлыми пальцами бойца с передовой. Так и не успевает отмыться грязь с рук, даже спиртом, каждодневными обтираниями, которые старые ворчливые няньки, с любовью и старанием делали тяжело раненым.
Так Пантелеймон пролежал всю ночь. Поправлялся медленно, давали знать возраст и старое ранение. Но настал день медицинской комиссии. Старый генерал медицинской службы, молча сидевший в просторном кабинете, еще раз переспросил молодого лейтенанта медицинской службы диагноз и возраст раненого, приподнял опущенную голову и редкими волосами и устало сказал – домой. Ординатор кивнул, сделал какую-то надпись карандашом на листке его истории болезни, и не глядя на Липягина сказал:
- Идите. Вы комиссованы по ранению.
Пантелеймон знал, что с его ранением комиссуют подчистую, но он подготовился накануне к этому факту.
- Разрешите обратиться, товарищ генерал.
Генерал снова оторвал голову от бумаг: какой перед ним вопрос ставит:
- Ну, что там с Вами неясно? - и повернул голову в сторону ординатора. - Вы ему объяснили?
- Так точно, товарищ генерал.
- Ну?.. Что тебе служивый? Домой тебе надо, и весь разговор.
- Товарищ генерал, - хрипло выдавил из себя Пантелеймон Липягин. Он уже забыл слова, которые задолго до этого подготовил, да какие складные и разумные слова про защиту Родины, про дом, про невозможность уйти сейчас из роты, про свое хорошее здоровье. Но сказал только одно: - Месяц назад третьего сына под Киевом убило… Не могу домой, товарищ генерал, - и в нарушение уставного порядка, доведенного на войне до автоматизма, стукнул кулаком по столу длинной и костлявой руки. Он стоял в начищенных сапогах, в нелепо узкой гимнастерке, обтягивающей его широкую грудь. Серое лицо, выбритое по такому случаю до непривычной бледности, выражало решимость.
- Да поймите же Вы, солдат! Война уже не для тебя!, – начал было генерал, встав из-за стола.
- Я домой, товарищ генерал, не поеду.
- Ну в порядке исключения можно Вас в обоз.
- Три сына, товарищ генерал… А я в обозе… Не смогу.
Генерал подошел вплотную, долго смотрел опустив голову вниз, потом на свои разбитые кабинетные шлепанцы, потом на до блеска начищенные сапоги Пантелеймона Липягина. А потом произнес:
- Да, домой нам рановато. Петренко?
- Слушаю, товарищ генерал, - отозвался ординатор.
- Подумай, и как нужно переделай эпикриз. Завтра доложите мне.
- Слушаюсь, Иван Николаевич. Но у него…
- Да, да, я уже слышал, - задумчиво произнес генерал, - я слышал, что у него тяжелая контузия, два сквозных через правое плечо и осколки в левом. Перепиши эпикриз и заключение: «Годен к строевой».
- Есть, - вытянулся ординатор.
- Результат сообщат Вам завтра, а сейчас идите отдыхать.
Так Пантелеймон Липягин снова оказался в строю. Дошел до Берлина, расписался на стене Рейхстага: «Мы из Куркова. П. Липягин».

***
После войны Пантелеймон Липягин вернулся в родное Курково, весь израненый и уставший. С полгода он не мог нормально заснуть: ему мерещился неприятель, который вот-вот ворвется в их блиндаж и просыпался от малейшего шороха. Потом долго не мог уснуть. А когда шел дождь или стояла непогода, Пантелеймон вообще не спал, организм автоматически переключался на высшую настороженность. Именно в такую погоду на фронте случались все неприятности: каждая сторона стремилась использовать непогоду в свою пользу. Наши разведчики уходили за «языками» или планировали вылазку в тыл врага. Но и неприятели не дремали: чуть что, готовили вылазку в тыл русских.
Вообще на войне, как на войне. Только она все не хотела отпускать Пантелеймона Липягина из своих объятий. Но постепенно мирная жизнь стала входить в свою колею. Работы было навалом, только успевай. Мужиков осталось с гулькин нос, вся тяжесть послевоенной неустроенности легла на плечи женщин и мужиков-инвалидов, да подростков.
В семье Липягина росли две девочки – Катя и Дарья; обе черноокие в мать. Но старшая дочка Катерина стала чахнуть прямо на глазах. Она похудела, уже появились круги под глазами, и в глазах стояла тоска и появилась недетская печаль. Она хирела с каждым днем. Катерина приходила из школы и сразу ложилась в постель. Малейшая нагрузка вызывала у нее кашель. Потом кашель стал почти беспрерывным. Фельдшер из соседнего села Иван Степанович, прозванный в народе «Милок» за то, что когда встречал своих пациентов, обязательно говорил свою коронную фразу «Ну как дела, милок?» или «милая», если это касалось женщины.
Посмотрев Катерину безапеляционно заявил – чахотка, по-научному туберкулез. Назначил лечение из жира молодых барсуков, меда и хорошее питания: мясо, рыбу, творог.
Барсучье сало Пантелеймон добыл у знакомого охотника немереное количество, и мед нашелся. Рыбы сколько хочешь: ешь не хочу. Вот с мясом проблем было больше. Но Пантелеймон по совету соседа знавшего толк в животноводстве, завел кроликов и вскоре свежее мясо было всегда на столе у Липягина. Но ничто не смогло спасти Катерину: однажды зимой ночью кровь хлынула горлом и дочка умерла, тихо ойкнув на кровати.
Горе не приходит одно. У Ариши после смерти всех ее детей, что-то сдало в организме, она не в себе, перестала вовсе улыбаться, замкнулась в себе. Пантелеймон как мог ухаживал за ней, оградил ее от хозяйских забот.
После смерти Катерины в душе Ариши что-то надорвалось, как на веревке, которая долгие годы служит людям, а потом вдруг рвется. Так и душа Ариши долгие годы терпела все: смерть трех сыновей, тяжесть военного лихолетья, когда сама впрягалась в борону и плуг, но не смогла вынести смерти одной из своих любимых дочерей. Их рождение она считала своей наградой за все страдания, выпавшие ей по жизни. А тут ее словно обворовали, и жизнь для нее потеряла всякий смысл. Аришу нашли повесившейся на кушаке собственного халата на дереве рядом с могилой дочери.
Схоронив жену Пантелеймон всю свою любовь перенес на последнюю дочку Дарью. Девчонка была вся в Аришу, заводила. Ни один школьный праздник не проходил без ее участия. А когда пела или плясала на сцене сельского клуба, то все говорили – вторая Ариша. Училась Дарья легко, была полной отличницей. Окончив семилетку пошла в среднюю школу, хотя за учебу нужно было платить. Пантелеймон сделал все, чтобы дочка училась.
Через два года получив аттестат зрелости, уехала поступать в Москву, в институт легкой промышленности, окончила его с красным дипломом и была оставлена в столице на кафедре в аспирантуре. Там она познакомилась с югославским сербом Каштуницей, директором текстильной фабрики, который учился в академии народного хозяйства СССР. Через год они поженились и приехали к нему в Курково уже с маленьким внуком Саввой. Погостили две недели и уехали.
Больше Пантелеймон их никогда не видел. Пришло только сообщение из посольства Югославии, где говорилось, что его дочь Дарья Каштуница, ее муж Ласко Каштуница и их сын Савва Каштуница, граждане Югославии, погибли в автомобильной катастрофе в Хорватии. Выражают в связи с этим соболезнования и приглашают посетить могилу погибших.
Пантелеймон засобирался в дорогу. Продал корову, двух барашков, всех курей и кроликов, и, собрав необходимые деньги, поехал в Москву. В посольстве Югославии старого солдата приняли хорошо: сказали, что визу предоставят беспрепятственно, но только если разрешит российская сторона. В это время у СССР с Югославией отношения не ладились.
В Советском посольстве Пантелеймону Липягину в вежливой форме, но отказали, сославшись на неуважительное отношение югославских товарищей к их стране и лично Леониду Ильичу. Записался Пантелеймон тогда на прием к Председателю Верховного Совета товарищу Подгорному Н.И. И как ни странно, тот принял его. Молча выслушал просьбу Липягина и пообещал содействие:
- Вы, я вижу, товарищ стойкий, воевали за Родину, линять не собираетесь.
- У меня, товарищ Подгорный, за Родину три сына погибли, и я весь в заплатках.
- Да, да, конечно, товарищ Липягин. До свидания! - и он протянул Пантелеймону свою руку.
На этом аудиенция окончилась. Через три дня из посольства позвонили – можно ехать.
Соседка боевого товарища по коммунальной квартире, у которого остановился Липягин, чуть в обморок не упала, узнав, что звонят из Министерства внутренних дел.
В Белградском аэропорту Пантелеймона встретили родственники со стороны мужа дочери: мать, немолодая и вся седая сербка, и сестра с мужем. Сестра прекрасно говорила по-русски. После короткого знакомства мать Ласко предложила поехать отдохнуть у них.
- У нас свой небольшой домик в предместье Белграда, Вы отдохнете, посмотрите как я живу, а уж потом и они …
Пантелеймон категорически отказался:
- Если можно, то сразу же на могилу детей.
- О, это далеко, Вам нужно отдохнуть с дороги, - запротестовала было пожилая сербка, но Пантелеймон настоял на своем.
- Ну, хорошо, - согласилась она. - Тогда берите вещи и в машину. Она показала на новенькую легковушку, стоящую в тени деревьев.
- А Липягину собраться – только пояс подтянуть, - пошутил Пантелеймон.
Когда сестра перевела слова, то мать печально улыбнулась:
- У нас, у славян, и поговорки похожие.
Через пару часов они уже поднимались на серпантин горной дороги, и перед глазами Пантелеймона открылась разными картинами красивая и гордая природа страны братьев славян.
Пообедав в маленьком и простом кафе, они взяли курс на Хорватию, и на 186-м километре горной дороги остановились. В стороне на небольшой площадке высилась большая гранитная плита в виде символического креста. На камне были высечены три барельефа, в них Пантелеймон сразу узнал дочь, зятя и внука. Надпись выбита кириллицей, Пантелеймон с трудом, но все же понял смысл написанного: «Трагически погибшим».
- Вы поняли надпись? - спросила сестра.
- Да, как не понять, - глухо ответил Пантелеймон. - Как это случилось?
- Никто не знает. Спецслужбы подозревали диверсию. Но доказательств ноль. Здесь же преимущественно живут албанцы, а среди них много было пособников немцам. Может, это как-то связано. Мой брат был талантливым инженером, директором крупного предприятия. Здесь, в Хорватии, был филиал его завода и он ехал разбираться в каких-то спорах местной администрации с дирекцией завода. Может это и послужило причиной. Но мы ничего не знаем. А жену и сына он взял с собой показать эти красивые места. И вот!.. - и она показала на каменный крест, - все, что осталось.
Отошла в сторону и замолчала.
Вернувшись из Югославии, Пантелеймон долго болел: не то чтобы лежал и ничего не делал. Нет. Он по-прежнему выходил ежедневно на работу, на лесопилку, а вечером шел ставить наживки на речку, но все делал без интереса, как во сне. К нему заходили соседи, расспрашивали о поездке за границу. Пантелеймон отвечал на вопросы всем, вроде бы даже о чем-то спорил. Но все, о чем он говорил, спорил, не оставляло никакого следа в его душе. Она была пустой, как бочка из-под солярки. Стукнешь по ней, и она издает глухой болезненный звук, вроде «гуууу». Этот гул стоял у него в ушах с полгода, потом постепенно стал стихать. И хотя жизнь Пантелеймона Липягина после смерти всех близких никогда уже не смогла бы войти в прежнее русло, но он все же стал вникать, что же происходит вокруг.
А вокруг него происходили странные вещи. Большая деревня, почти на две сотни домов, со школой и клубом, стала пустеть. Сначала разъехалась молодежь, что закончила десятилетку. Это было понятно: ребята и девушки – толковые, нужны были стране, народу, а чего им здесь делать, в деревне? Потом потянулись в город и парни после армии, а за ними и девчата. Там и заработки выше, да и веселее. Ну а последними переехали неудачники по жизни, кто в райцентр, а кто на комсомольские стройки, своего счастья попытать.
Правда потом некоторые возвращались: кто с привычки жить вечно подвыпившим, кто с ребенком без мужа. Старики умирали, а свадьбы почти не игрались. Через 10 лет от деревни осталось едва два десятка домов, а еще через десять лет всего четыре. Клуб давно сгорел. Школу разобрали и перевезли в райцентр, лесопилку закрыли. И многовековая деревня Курково превратилась в неперспективную. Какое-то время к ним ездила автолавка, 1 раз в неделю, а как поумирали соседи Пантелеймона, так и она прекратила сюда ездить. Пантелеймон ходил за хлебом и продуктами в соседнее село Захарьино за семь километров, где жили староверы и имелся свой магазинчик, и доживал свой век старый знакомый фельдшер Степан Андреевич.
Потом, когда Пантелеймону ходить стало все труднее, он стал просить знакомых охотников и рыбаков, чтобы привозили с собой хлеба и круп в запас. Хлеб сушил как на фронте что-то вроде галет, которые выдавали. Потом распаривал их на сковороде, и у него получался хлеб. Картошку и овощи заготавливал сам. Ну а рыбы и мяса у него круглый год хватало: была река и лес рядом.
Так и прожил остаток своей жизни никому не нужный Пантелеймон Липягин. Кроме рыбаков, охотников да грибников, случайно забредавших сюда, на Липягинский хутор, так теперь стали называть деревню в районе, ему не с кем было общаться. Не было у него ни родни, ни телевизора, а в последнее время и с электричеством стали перебои, спасала старая керосиновая лампа, которую он не выбросил в свое время. Вспомнили о нем к тридцатилетию Победы. Приехал районный военком, второй секретарь райкома и какой-то вертлявый человек из исполкома. Привезли благодарственное письмо от Правительства и победную медаль «30 лет Победы над фашистской Германией». Обрадовался Пантелеймон, угостил чем мог. Но недолго побыли гости, сославшись на дела быстро уехали.
Лето он как-то перекантовался в делах и заботах, работая на реке и огороде, а вот к осени слег.
Так перебирал свою жизнь Пантелеймон Липягин лежа, на кровати, не имея сил встать и согреть чаю. Есть не хотелось, только жажда, но подать воды было некому. Таким его и застали охотники, забежавшие на хутор укрыться от дождя. Они затопили печь, согрели и напоили чаем Пантелеймона. От еды он отказался, и чтоб не приставали сказал, что постится. Ехать с ними в райцентр даже говорить не захотел. «Какая больница, старость не лечат, а умру здесь, у себя дома». С тем они и уехали.

***
Доктор Чернетов сидел на приеме, когда к нему без стука вошел молодой, заросший щетиной, мужик, в фуфайке с вещевым мешком за плечами.
- Здравствуйте, доктор. Федор я, чего, не узнали? Да вспомните хорошенько, - видя удивление на лице Юрия Николаевича, продолжал мужик. - Вы же меня оперировали, - и он быстрым движением задрав вверх фуфайку вместе с рубахой и майкой, оголил живот со шрамом по середине.
- Да что же Вы сразу не сказали? - вскочил с места Чернетов. - Как себя чувствуете?
- Отлично, доктор. Только я не за этим пришел, - и, не дожидаясь ответа, продолжил. - В Куркове на хуторе умирает старик, Пантелеймон Липягин. Вы бы съездили, посмотрели. Не ровен час умрет без Вашей помощи. А с нами не захотел, упрямый, если сказал что, так и сделает. Кремень. Старая закалка…
- Конечно, конечно, обязательно съезжу, посмотрю. Я в тех местах как-то бывал, по лесу ходил, видел дома, покосившиеся, но не думал, что там кто-то живет.
- Да, живет, он один. Совсем состарился, а ехать никуда не хочет. Моя-то жена ездила к нему дважды, к нам звала, пусть, говорит, старик у нас доживает век. По божески, по вере нашей так положено. Нет, и ей отказал.
- А когда Вы его видели, - спросил Чернетов.
- Вчера, а сегодня вот с утра на трактор и к Вам. Подождите. Вот тут, доктор, от меня с женой подарки Вам, - и Федор поставил мешок на кушетку.
- Какие подарки, - начал было Юрий Николаевич.
- Да Вы не бойтесь, здесь все свое, с огорода и из леса: грибки засоленные, ягодки в собственном соку, варенье и пирожки с ежевикой, и мои охотничьи трофеи – мясо молодого теленка тушеной с кабанятиной. По-своему делал. Должно понравиться. И от жены и ребятишек Вам поклон большой. Прощайте. - И так же как вошел, так же лихо вышел.
- Спеши делать добро, - несколько раз повторил про себя Юрий Николаевич любимую присказку матери и улыбнулся. Как-то она там одна, подумалось ему. Но сейчас не до сантиментов и воспоминаний: человек погибает. Нужно спешить! И доктор Чернетов стал собирать свой врачебный чемоданчик на выезд, позвал Симкину и попросил кое-что из лекарств. Узнав, куда собирается доктор, старшая медсестра вызвалась с ним:
- Я ведь курковская, родилась там. Хорошо знала всех Липягиных и самого Пантелеймона. Колька, сын его, перед фронтом на меня заглядывался, а мне и шестнадцати не было, - запричитала Александра Ивановна. - Сейчас соберу что надо и через 5 минут буду готова.
- Ладно, давайте со мной. Без помощи нам, видно, не обойтись, - согласился Чернетов. Дозвонился до директора леспромхоза, попросил машину, объяснил зачем и куда.
- Без проблем, - ответил Долгов. - Бери моего УАЗика, и давай дуй скорей. Золотой человек этот Пантелеймон. Думал, ему сноса не будет. А тут говорит при смерти. Привози сюда и лечи его, Юрий Николаевич, как следует. Сам бы поехал, да начальство из области жду… Не уехать. Позвони, как вернешься…
Через три часа езды по раскисшим осенним дорогам, уже ближе к вечеру, они добрались до Куркова. Старый дом-пятистенка стоял еще крепко на своих ногах, хотя и покосило немного на один бок, но в землю не врос.
Дом состоял из двух частей: зимней избы, что поменьше, с огромной русской печкой посередине, и летней половины, тоже изба, но большая и светлая из-за множества окошечек в трех стенах. Соединены они были между собой широким коридором, который был перегорожен толстенными досками на множество кладовых и чуланчиков, где хранились припасы продуктов, лишняя одежда и даже постельное белье. Сбоку зимней половины находился большущий навес для сена, а внизу под ним разобранная из леса конюшня и стойла для коров и прочей мелкой живности.
Все имущество и постройки находились в исправном состоянии, хоть сейчас заводи корову и начинай дойку. Но время неумолимо делало свое дело. Внимательно присмотревшись можно было увидеть, что все пространство покрыто паутиной так плотно, что в этой вязкой сети застревали не только мухи, но и какие-то крупные жуки, напоминающие птенцов, и даже в одном месте виднелся мумифицированный остов летучей мыши.
Все пространство было завалено вековой пылью, такой едкой, что Симкина начала громко чихать. Давно замечено, что старые дома, если хозяева их покидают, становятся гигантскими пылесосами, втягивающими в себя пыль и запахи из окружающего мира.
В самих сенях пахло сыростью и пряным деревом. Они постучали в дверь. Никто не ответил. Вошли внутрь. В избе стоял полумрак уходящего дня. Небольшое окошечко было занавешено рваной от времени и черной от грязи занавеской. Рядом со входом стояла огромная русская печка, видно недавно стопленная, в доме стояло тепло.
- Есть кто-нибудь? - громко спросила Симкина.
- Есть, - тихим, едва слышимым голосом отозвался кто-то в углу за печкой.
- Дядя Пантелеймон, это Вы?
- Да, я…, - так же тихо отозвался голос из угла. - Там, слева у двери выключатель, может свет есть, - так же тихо прибулькивая произнес голос. - Попробуйте включить. Вчера свет был, мужики включали.
Юрий Николаевич, скорее нащупал, чем увидел включатель и щелкнул. Слабый свет тускло осветил все вокруг. Засиженная мухами лампочка без абажура горела в полсилы. Но этого было достаточно, чтобы разглядеть кровать в правом углу и на ней лежащего под цветным лоскутным одеялом человека.
- Проходите, гостями будете, - тихо прохрипел человек на кровати.
- Дядя Пантелеймон, к тебе приехал доктор и я медсестра, Шура Кондратова, если помнишь. Я с твоими дочками училась, вместе в школу ходили.
- А, Сашка-Маришка, то-то голос знакомый. У вас у всех Кондратьевых голос звучный, не спутаешь.
- Неужели вспомнил, дядя Пантелеймон! - удивилась Симкина. Подошел Чернетов, взял лежащую на поверхности руку и стал щупать пульс.
- Давно слегли? - спросил Чернетов.
- Да с неделю, больше.
- Что болит?
- Ничего не болит, доктор. Слабость и все. Вот говорить и то тяжело.
- Да мы поднимем Вас, и еще на ноги встанете!
- Нет, милок. На ноги я теперь уж не встану. Мое время закончилось, - и Пантелеймон на минуту закрыл глава.
- Давайте, Александра Ивановна, я его всего осмотрю, послушаю. Попробуйте его приподнять.
Симкина сняла одеяло и в нос ударил сильный запах мочи.
- По малой нужде под себя хожу, сил нет встать и дойти до ветра, по большой уж и не хочу давно. Не ем ничего, - как бы стал оправдываться старик.
- Да что ты, милый дедуля, - запричитала Симкина, - Сейчас я водички нагрею, помою тебя, вон и пролежни появились, спиртиком обработаем. Одежда-то есть переодеть?, - спросила Симкина, ловко сдергивая мокрые подштаники и рубашку.
- Есть. Все вон в сундучке лежит. Открой его, Сашка, и возьми что надо. Там и простыни чистые есть, и наволочки. Переодень мне все, а то больше некому будет.
Чернетов помогал Симкиной переодеть старика, поддерживая ослабевшее иссохшее тело. Впервые для себя он почувствовал, что присутствует на каком-то важном для всей его дальнейшей жизни священнодействии, но пока не понимал каком.
Помыв и переодев старика, застелив всем чистым постель, они сели около него, решив посоветоваться, что делать дальше.
- Сейчас я сделаю ему пару укольчиков, сердечный и дыхательный анальгетик, потом внутривенно глюкозу с никотинкой, и снотворное. Как уснет, повезем к нам в больницу. А там уже через вену питание наладим, - рассуждал тихо, что только его слышала Симкина, доктор Чернетов. - А Вы, Александра Ивановна, с шофером носилки несите, и кое-что из одежды возьмите.
- Ладно, - согласилась Симкина, только спросить его нужно. А то рассердится, не приведи Господь.
Пока они шептались, Пантелеймон кажется чуть отдохнул и тихо позвал Шуру:
- Подойди, дочка, поближе. Ты подойди к кровати. Спасибо тебе и доктору, что старика не бросили, обрядили по православному. Бог вам за это воздаст. У меня просьба к вам двоим. Сходите в летнюю половину, там сундучок стоит, в нем шкатулка такая деревянная, принесите ее сюда, - тихим голосом попросил старик.
- Сейчас принесу, дядя Пантелеймон, - откликнулась Симкина.
- Нет, обои сходите, - повторил Пантелеймон.
- Хорошо, хорошо, - ответил Чернетов. - Вы только не волнуйтесь. Сходим вместе, - и тронул Симкину за плечо: - Ведите.
Они вышли в длинный коридор, соединяющий обе половины через низкую дверь, нащупали руками дверь во вторую летнюю половину и вошли внутрь. Во второй половине было светлей. Нашли сундук, открыли его и достали большую шкатулку, всю с искусным узором из меди. Поднесли к окну и открыли.
Там в белой тряпке лежали 3 Георгиевских креста, 3 солдатских Ордена славы, медаль «За отвагу» и медаль «За победу в ВОВ с фашистской Германией», сверху в красной коробочке лежала недавно полученная новенькая юбилейная медаль. В самом низу лежал буденовский шлем с огромной красной звездой, три фотографии сыновей в военной форме, школьные фотографии двух девочек с косичками.
- Вот Катя, а это Даша, - показала Симкина доктору фотографии и их совместный портрет с женой Аришей в свадебном наряде. Оба молодых, красивых, полных надежд и жизненной силы, которая так и искрилась в их счастливых глазах. И еще фотография, может последняя, дочери в Югославии. Книжки и какие-то справки, и документы о доме, свидетельства о рождении детей и записки.
Когда доктор Чернетов и медсестра Симкина вернулись к старику, чтобы спросить, что делать со шкатулкой, старик умер. Он лежал вытянувшись во весь свой рост, в чистой белой рубахе, на чисто застеленной постели и под образами святого Николая Угодника и Владимирской Божьей Матерью.
Кругом было тихо и спокойно, словно вместе со смертью Пантелеймона Липягина умерла вся русская деревня.