Любовный угаръ в будуаре

Саша Пушистый
Князь Авдей вошел в будуаръ княгини Лукерьи Тужуровой. Он был светел, как белая ночь Санктъ-Петербурха, и просторен, как прерия. Будуаръ. А князь был брюнетом с мужественным красивым лицом. Оно дышало доблестью Амура и Марса.

Княгиня Лукерья была юна и нежна. Ея кудри золотились подобно барбарисовой карамели в свете лампионов. Ея кожа была чиста и бела, как просвира.

Князь Авдей извлек из-под камзола кремовый пакет, меченый родимым пятном сургуча.

- Что сие? – вопросила княгиня.

- Прелюдия-съ, - ответствовал князь. – Здесь изложено, как я воспылал до вас с первого взгляда и как бурлят во мне чувства.

- Корзина вонъ тамъ, - княгиня изящно махнула своею грациозной рукой и подошла к постели.

- Вы точно бурлитесь чувством? – осведомилась Лукерья, когда князь приблизился к ней и заключил в объятия.

- Ужели не слышите вы сей надрывный стон сукна? – вопросом на вопрос ответил князь.
Княгиня слышала.

- A propos, - молвила она по-галльски, - мое лоно купается во влаге вожделения.

- Oui, - молвил князь на том же высокомъ наречии, рассупонивая пеньюар возлюбленной. Струи шифона ниспали в море атласа. Белизна персей княгини ослепила солнце, и оно прикрылось чадрою облака.

- А что же ваш супруг? – полюбопытствовал князь, отворяя корсет на тонкой талии княгини.

- Объелся грух, - в рифму ответила княгиня. – Прихворал животом и уж, верно, окочурился.

- Весьма соболезную, - князь помрачнел лицом, лаская белокочанные ягодицы княгини.

- Не извольте париться, mon Авдей, - сказала княгиня. – Сержъ был старъ, и кончина пойдет ему лишь на пользу.

Она опустилась перед князем на колени и стала творить свободу для его страсти. Гульфик трещалъ.

Гладный зверь взметнулся ввысь, как воздушный змей, подхваченный восходящим током эфира. Как ружье георгиевского кавалера, когда он берет на караул. Как вымпел над лагерем, как выпь над болотом и как выйло над фенчихом.

Княгиня разомкнула уста и принялась холить княжеский скипетръ в галльской манере. Ея губы и язык имели нежность лесной земляники посреди благоуханного июньского утра. Или же – были сладостны как пломбир, но притом теплы, как зефир. Или же – сочились негой радости детства. Князь стеналъ в упоении.

- Антр ну, Авдей, - молвила княгиня своим чистым и звонким голосом, - из всех поэтов я отдаю преферансъ господину Бархаткину. Как это чудно: «Любил я вас издревле – так будь меж нами ебля!» Однако ж Бархаткин в фаворе у Мими Корягиной, и вообще до вульгарности моден. Что мне делать, Авдей?

Князь не отвечал, будучи растворен в упоении. Тут и княгиня вспомнила, что говорить она не может, имея уста занятыми, и умолкла. Лишь ея мелодичное причмокивание витало под сводами будуара, с упругой гулкостию отскакивая от лепнины.

Когда барометр княжеского экстаза достиг буревого сектора… когда термометр страсти Авдея уперся в самую вершину столбика (или же наоборотъ)… когда тахометр блаженной истомы указал обороты восторга высочайшей резвости… случилось, что должно: князь извергся Кракатавой фимиама и перевел духъ.

Однако ж, его скипетр сохранил в себе прямую гордость вертикального стремления.

- Теперь вы, чаю, вонзите свой чресел в мою лону? – спросила княгиня, подымаясь с колен.

- Именно это в моих помыслах, - улыбнулся князь. – Да, теперь я, sans doutes, вонжу свой чресел в вашу лону!

И рекши сие, он поворотил княгиню к себе спиной и опустил грудью на постель. Перси княгини утонули в атласе, или же атлас утонул в персях, ибо и то и другое было равно пышно и великолепно.

- О, мон Принс! – вскричала княгиня, когда скипетр Авдея вошел в медвяное жерло ея женственности. Как банник входит в фальконет. Как метропоезд входит в тоннель. Как Алитет уходит в горы.

Князь любил княгиню с могуществом Кронида и стойкостью титана, коя бывает явлена в лыжных палках. Отзвуки пылкого их союза отдавались во всех углах трехэтажного дома и обширнее того. Истовый стон княгини и великий скрып убранного атласом ложа пронизывали всё пространство анфилад и сознание всех обитателей.

Брат княгини Евграфъ, воспитанник кадетского корпуса, гостивший в имении сестры на каникулах, самозабвенно впечатывал в настенный гобелен молоденькую белобрысую горничную, которую звали не то Теоклиса, не то Задери Подол и Нагнись. Казалось, будто Фавн, изображенный на гобелене, делит с кадетом Евграфом это крепкое простонародное тело, хотя участвует в нем с другой стороны.

В людской творилось вовсе безумие разврата, там было и не разобрать отдельностей в совокупном винегрете соитий.

На конюшне управляющий Мердегер пользовался властию над сенной девкой, повинной в крамольном присвоении сладости господского конфитюра и ныне разложенной для сечения. Она не противилась нисколько и в мыслях не имела торопить розги. А скорее была довольна, полагая, что истомившись и растратив силы Мердегер сделается не так ретив.

А на отдаленном выпасе, докуда тоже доносилось эхо буйства похоти, деревенский дурачок Кондратий томно теребил рукоять кнута и в лирической задумчивости обозревал стадо. Любимицей его была Березка, чья белая с черными пятнами шкура и впрямь походила на платье сего пестрого дерева, если, конечно, размягчить кору и натянуть ее на коровью тушу.
До того Кондратий сочинял поэму пасторального свойства, но сейчас подумал: «Нужна вовсе не "великая литература", а великая, прекрасная и полезная жизнь». И, подхватившись на ноги, подошел к Березке.

Любовный дым фаллическим коромыслом стоялъ над имением Тужуровых…