Ultima ratio, часть 1

Иван Азаров
Восемь раз прокрякали часы на Главной башне. От длинного шпиля отклеился кусок багряной черепицы и разбился о стену, пропитанную кровью. От шума, произведенного падением, судорожно проснулся Джозеф Сэммлер. По старинной привычке он подошел к окну проверить, не дежурят ли на детской площадке шпионы. И сразу же встретился с затруднением: пропали плотные занавески со сложной оптической системой, позволявшей обозревать окрестности, не изменяя положения занавесок. Джозеф не без оснований полагал, что за ним ведется слежка по требованию высших инстанций государства. Прежде чем опробовать еду, он тщательно вдыхал носом пар. Джозеф где-то читал - таким способом с легкостью определяется наличие яда в пище. Он боялся за свою жизнь, дрожал при мысли, что его могут прослушивать. Открывал входную дверь с помощью длинной жерди, прячась за стену, чтобы его не контузило приготовленным взрывом, завязанным на открытие двери. По дороге в институт он несколько раз менял направление с надеждой запутать следы. Но целей адского плана узнать так и не удалось, началась война, забравшая лучших сотрудников внутренних служб. Джозеф скрывался и ночевал не в своей квартире, чтобы его не схватились и не начали искать. Ему также полагалось находиться в рядах ополчения, но он пренебрег всеми предупреждениями и повестками и остался в столице. Джозеф не поехал в деревню с родителями и с бабушкой, считая, что его назначение охранять квартиру от мародеров. Ему было жаль многочисленных книг, которые он вынужден был бы оставить, уехав в деревню. Слишком их было много: это и три иудея, изменившие мир, и три гения, родившиеся за два года, последователь Пушкина и Шекспира и его страстотерпец одногодка, претендовавший на лавры великих сказителей прошлого. Опасно было без присмотра оставлять и компьютер с близкой сердцу младшего Сэммлера работой по географии богатой родни Agabus’ов. Столица стремительно пустела, скоро вымело всю опавшую листву. Уныло зрелище крупного, обезлюдевшего города бесслезной осенью. Из крана текла еле теплая вода, исправно работал никому теперь ненужный телефон. Джозеф обзвонил всех своих друзей, во всех случаях результат был одинаковый: безответная череда длинных гудков. В сердцах он бросил трубку. Джозеф определенно был не из тех, кому хочется держать в руках автомат. Он сетовал на свое здоровье, говорил о своих, действительно, тонких запястьях, о нежелании вмешиваться в бессмысленные конфликты. Раз никто не отрицает безрезультатность войны, то зачем все это? Может, к черту весь этот цирк. Джозефа тошнило от одной мысли о пребывании в обществе казарменных простофиль, он не терпел никакой власти над собой, никакого принуждения или помыкания. Он был слегка изнеженный, немного взбалмошный и, тем не менее, у него хватило смелости сказать «нет», отринуть бессовестные посягательства на его независимость. Украдкой, по ночам, чтобы не попасться на глаза полицейским, патрулирующим пустой микрорайон он переходил с квартиры на квартиру. В кожаных перчатках ( зафиксированные отпечатки пальцев могли навлечь подозрения на него и на его семью) и с морской свинкой в клетке. Смышленый зверек начинал пищать незадолго до приближения людей, от которых лучше было бы спрятаться заранее. Патруль расхаживал по квартирам, арестовывал скрывавшихся людей и приклеивал к дверям и прилегающим стенам ленточки, разрывавшиеся при попытке открыть дверь. Сперва Джозеф старался попросту не сталкиваться с людьми из полиции. Но несколько случаев заставили его быть более решительным и неуступчивым. Джозеф-отщепенец совершал обряд ежедневного омовения да за шумом воды не расслышал суетливого хрюканья морской свинки. Только шум шагов донесся до него, когда он утирал лицо. Джозеф в одежде осторожно лег в ванну и накрылся сверху белой пластиковой шайкой. Не отличаясь особой расторопностью чиновники с автоматами не приметили его, но захватили в участок морскую свинку. Он лишился близкого друга. Другой случай едва ли был менее унизительным. С книжкой Джозеф-интеллектуал выходил из коридора, захлопнув дверь в очередную квартиру, на бульвар почитать. И тут с лестницы до него донесся явно не дружелюбно настроенный голос служителя порядка. Оставался один выход, ибо на лестничный пролет выскакивать уже было рискованно, Джозеф протиснулся и спрятался за полой, двуцветной колонной мусоропровода ( за ней находился оплеванный закуток). Это спасло находчивого авантюриста, и от дрожи в коленях он плюхнулся на пол и долго слушал вспотевшее сердце. «Хорошо, с ними не было собак». Через полчаса Джозеф подполз к коридорной двери и твердой обложкой книги отодвинул скошенный язычок замка. Забился за диван в одной из квартир и вылакал бутылку вина, чтобы прийти в себя, с тем и уснул. Джозефа очень уязвила собственная зависимость от поведения чужих ему людей, от его гордости не осталось и следа. Он долго переживал свое унижение от пряток, свою слабость – червоточину духа, половинчатость, неспособность дать отпор врагу. Он принял решение как-нибудь отомстить новоявленным поработителям. Первое пробуждение желания мести связано также у людей с проявлениями качеств, свойственных детям. Низменные чувства одолели Джозефа и он вышел из дома. Прислушиваясь к глубинам земли, будто от этого поступка должно было начаться стихийное бедствие, перебежал пригибаясь тихое шоссе. Приблизился к раздвижным воротам военного городка ( тот располагался на противоположной от микрорайона стороне шоссе) и, спустив штаны, помочился на них. Через минуту после совершенного кощунства из-за стены вылетела зеленая бутылка, ударилась об асфальт, раскололась. Сэммлер, сознавая непристойность своего деяния, дал стрекача. На другой стороне шоссе он стал за углом газетного киоска у автобусной остановки. Символическим выбросом пивной бутылки грозное возмездие и ограничилось. Северный ветер, мучимый жаждой, засвистел в проводах о своей тяжелой жизни странника. Сэммлер вздохнул и повернул голову к истокам ветра, в ту сторону шоссе полого опускалось. Вдалеке, где-то у предыдущей остановки несколько тяжелых тюков громоздилось у обочины. Джозефу Сэммлеру досталась куча оружия, оставленная повстанцами ли, бегущими ли интервентами, возможно ребята из патруля надеялись забрать в другой раз. За несколько заходов Джозеф собрал их в дворницкой комнатушке, где стоял контейнер, собирающий продукты, прошедшие по мусоропроводу, как по пищеводу. Несколько приспособлений занес в квартиру соседнюю с той, в которой планировал ночевать. Джозеф иногда упоминал о легком расстройстве своего рассудка - предвестнике грядущих перемен. Грозный дух овладел мятежным студентом еще давно, в пору первой экзаменационной сессии. То был не Ваал Зебуб, а, если использовать терминологию самого Джозефа, всесильный демон первого впечатления. В те сумбурные дни он посещал Джозефа и изнутри приказывал ему, обещая в награду отличные отметки, в случае же отказа грозился крахом, катастрофой, обрушением сложившегося уклада жизни, поступать тем или иным образом. Приказы демона опознать было непросто, во многом они выбирались по своему собственному усмотрению. Чаще всего он передавал их первой пришедшей в голову идеей, несуразным откликом сознания. Надо было подчиняться ему, однако обычно могущественная сила не требовала ничего сверхъестественного. Заставляла лебезить и пресмыкаться в страхе перед предстоящими испытаниями, самозабвенно хвалить будущих и прошлых экзаменаторов, всячески принижать уровень своих знаний. В некоторых ситуациях до ужаса сентиментальный и щепетильный дух заставлял подопечного быть честным и прямолинейным в ущерб приличиям. Он словно подыскивал неудобные ситуации и просыпался в такие минуты с тем, чтобы принудить Джозефа к выполнению нелепого трюка. В ночь перед экзаменом демон решил открыть студенту способ узнать будущую оценку: для этого надо было кидать два снятых носка на стул с большого расстояния. Если бы два носка задержались на сиденье, то тебе непременно повезет, если один – хуже, ну а коли оба свалились на пол, то ничего из предстоящего экзамена путного не выйдет. Число попыток было неограничено, но с каждым новым заходом полагалось отходить дальше от стула, сложность была и в том, как грамотно спланировать траекторию оригинального снаряда, много хлопот доставляла спинка, которую носок должен был перелететь и спланировать на подушку, обитую муслином. Всякий раз это душевное расстройство принимало новую форму, но во всех своих проявлениях оно принуждало своего носителя действовать вопреки неким общественным правилам, действовать назло сильным, несмотря на собственный страх. Хладнокровие сочеталось с трепетом. Сколько раз Джозеф рисковал многим ради ничего незначащего пустяка. Это была прежде всего игра, где Джозеф в своем нормальном обличии был марионеткой. А фигуры передвигал некто иной, незнающий боли, горечи страха и поражений. Тот, кому чересчур сильно хотелось перепробовать в этой жизни все в троекратном объеме, но кому на развлечения было дано маловато времени. И чтобы уложиться в отведенный срок, всемогущий дух платил не скупясь. Этому двойнику, незримому брату, такое впечатление, иногда было неловко на людях. По неизвестным причинам он очень робел в обществе, хотя всегда оставался в стороне. Чего ему было бояться: громогласного осуждения, возмущенных перешептываний, язвительного ли и меткого обличения? Но как Джозеф мог блистать в компании знакомых и близких ему людей, так и его инфернальное отражение буйствовало наедине с самим Джозефом. Кривлялось, паясничало, сквернословило, бранило всех и каждого, кощунствовало и живописало с варварской непосредственностью, приводило в ужас младшего Сэммлера скользкой неуязвимостью и осведомленностью, беспринципностью и прагматизмом, крайними степенями отчаяния и лукавого безверия. До ключевого момента каждодневных превращений, отхода ко сну, оставалось довольно времени, а отыскать дела интересного именно сейчас не получалось. У Джозефа появилось необоримое желание плыть по волнам, ведомым попутным ветром, пустить все на самотек и особенно не мудрствовать по поводу того, как и зачем. Рано или поздно всему полагалось раскрыться. Развалиться в кресле и с увлечением следить за событиями новой пьесы. Что ж, с таким подходом далеко можно забраться! Ну и пусть, читать не время, ведь готовятся новые волнительные перемены, события, которым суждено перевернуть мир, грандиозные всплески человеческих чувств, великодушные порывы, поразительные метаморфозы. О, святая вера в героев, их всесилие, бескорыстность и вечное рыцарство! Прогуляться по осиротевшему лесу, нет уж. Никого нет там, все разъехались по родовым имениям, один Джозеф здесь, как домовой, как капитан на затонувшем судне. Не разминает в лесу свои могучие плечи суеверный богатырь, черноземная сила. Эта опора православия каждый раз, как видела Джозефа, тут же крестилась. В спортивном костюме отечественной марки и преувеличенно ветхих рукавицах. Где-то он сейчас? Где статный, немного полный господин, с толстыми покрасневшими щеками, в полинявшем буром, кожаном пальто и с суровым взглядом. Он всегда ходил скорым шагом и ни на кого не оглядывался и ни с кем не заговаривал. Только шел вперед, наматывал круги, расчерчивая жизнь все дальше. Не видать и одного, почти умалишенного, того, что все время прогуливаясь из одного края леса на другой, стыдливо опускал взор и рассуждал сам с собой об оккупации Польши. В сером пальто с лохматым капюшоном, невысокий. Как всех вас жаль. Жалеть, то есть понимать их поступки и причины этих поступков и прощать этих людей. Нельзя при этом поносить и оскорблять их, как своих младших братьев, как несмышленых детей. Судьбы их видны развернутыми свитками, мы зайдем в каждый уголок и поймем это все наше, и нет никого чужого, нет ничего того, что бы мы не поняли и отвергли брезгливо, покинули, забыли бы или прокляли с намерением зла.
Но теперь Джозеф предоставлен сам себе. Это одиночество вынуждало перебираться с места на место. Он съел кусок прожаренного мяса, который забыли рассеянные хозяева, уезжая из Города. Растопленный жир с золотистым бульонным переливом стекал у него по подбородку, пачкал руки, засаливал воротник, стекая по шее. Ему стало некого стыдиться, некого бояться, никто бы не напомнил ему о приличиях. Из пакета он выхватил салфетку и отер блестящие губы, между зубами отыскал языком розовые волоконца недоеденного мяса. Задумавшись над маршрутом поставил в проигрывателе Painkiller. Обязательно через центр, проведать, что там сейчас творится. Титульная композиция подошла к концу, и началась Hell patrol. Метро, по слухам, работает отлично, но кому придет в голову обслуживать полупустой город? Парадоксально, по крайней мере через большие промежутки времени, а то вовсе по расписанию. All guns blazing, пора выбираться из этой конуры. Не сидится мне сегодня. Сэммлер выходит из дома в синей куртке с черными полосами, одной рукой придерживает куртку, другой застегивает молнию, в подмышке журнал. Не смотря по сторонам, пересекает узкую дорогу возле дома, направляется в сторону шоссе, точнее, к автобусной остановке. За год до описываемых событий у нас появился трамвай. Трамвайные пути проложили посреди шоссе, вместо обещанного метро. Старомодные вагончики, гремящий ад на колесах, с широкими подножками. Насыщенно бордового, свекольного цвета. Посреди шоссе стоит консервная банка, полная дождевой воды. Обленились водители; потворствуя всеобщему настроению вседозволенности, Джозеф собственноручно отдирает щиток, который загораживал окна торговой лавки. Особенно не размышляя, разбивает окно и достает шоколадную плитку: « Давно хотелось опробовать эту модель». Не осталось ни одной урны, их тоже в снаряды умудряются перековывать. «Подумать только, первый раз за столько лет я еду просто погулять по Москве. Я найду новый маршрут, и он будет непохож на все прежние. Во всяком случае, принципиально другое отношение, тогда я был все время обязан переезжать с места на место. Город являлся только свидетелем моих мук, соучастником страданий. Мы познакомимся поближе. Сложилась подходящая для этого ситуация.» Нежно серый оттенок вечерней дороги, аспидного цвета небо, дома настороженно прислушиваются к шагам отщепенца. Тишина, наступившая в городе впервые за столько лет. Не исключено, что война – только предлог, настоящая причина заключалась в том, что город устал, жители высланы отсюда в санитарных целях. Желтоватый свет у единственно видимого отсюда обрывка горизонта. Светлая полоска небосвода свернулась змеей. Пара каменных изваяний дракона сторожат подступы к микрорайону со стороны шоссе. Они расположены наверху первого здания от центра, рядом с титульной надписью. Чуть ниже, в специальной нише, резной голем держит государственный флаг, с недавних пора это означает верность правительству в борьбе с мятежниками. Вдалеке слышен усталый стук, переходящий постепенно в звенящее громыхание: слабо прикрученные листы обшивки трамвая на скорости бьют о его каркас. Транспортный реликт или удачная фальсификация, может, наспех собранные декорации? «Мое почтение бригадиру маршрута. Я поражаюсь вашей стойкости, сэр. Мы будем здесь до последнего, я рад, что нашел в вас единомышленника. За проезд? – Вот, как больше, это же грабеж! Это я, надеюсь, пойдет на благотворительность, за что хотя бы переплачиваю, интересно знать». Это в самом деле был необыкновенный трамвай, всякий зашедший в него тотчас признал бы это. Мягкие одноместные кресла с низкими столиками из черного дерева напротив, тонкие изящные поручни из слоновой кости, более для создания обстановки, чем для поддержки пассажира. Салон был выполнен в стиле будуара времен Регентства, тяжелые занавеси, мягкий полумрак, лазоревая гладь потолка. Толстые, пушистые ковры делали шаги бесшумными, а движения вкрадчивыми. Курились благовония; Джозефу подали крепкий кофе с корицей в маленькой чашечке. Чашечка была сделана подчеркнуто просто, как будто из необожженной глины. Ручку приходилось держать двумя пальцами, потому что ни один палец не желал пролезать в отверстие. Впереди, ближе к машинисту располагался музыкальный квартет, который пробовал инструменты. Кондуктор стоял у дверей на нижней ступени и всматривался в неподвижные очертания грозной столицы. Вдыхал пыльный воздух, довольно кивал одному ему известным приметам. Он щурился пожухшей траве, что резвилась на остатках летнего тепла. Неизвестно который раз любовался согласным величием прямых улиц, молчаливой уверенностью жилых домов и подсобных зданий. Оркестр очень близко к оригиналу исполнил Billion dollars baby. Ободренный Джозеф засмеялся: Ребята, правы, я обойдусь им не меньше миллиона. Трамвай отлично держал плотный звук, от ударов барабана всех встряхивало, как на неровностях дороги. По обе стороны от шоссе возвышалась безвкусица перестроечных небоскребов для малоимущих. Любопытным было лишь само ощущение поездки между ними: словно по дну каньона или глубокой долины техногенного происхождения. "Эти мертворожденные ящики хороши, когда из них уже все разъехались. Когда они не несут никакой нагрузки кроме пейзажной! А мне предписано, злобно крутя головой, бродить между ними, подобному дикому монстру или охотнику, ищущему себе чести, а князю славы. Я полноправный хозяин этих мест, никто не посмеет теперь перейти мою дорогу. Я буду распоряжаться этими землями по своему усмотрению, примусь казнить и миловать, приближать ко двору и ссылать в отдаленные края. Сюжет уже придуман и лежит перед моими глазами, тешит воображение скрытыми параллелями, изящными хитросплетениями, страстными монологами и выразительными сценами молчания, в переплете из змеиной кожи, на тонком пергаменте аккуратно выведены начальные строки: Восемь раз прокрякали часы на Главной башне... Но кто же сей гомункулус, кто автор пленительных сцен, сидящий на мягком кресле в музыкальном трамвае?" Джозефу при входе вручили билет, сперва он не обратил на него никакого внимания, но свернув его в трубочку, понял, что билет сделан из значительно более плотной бумаги, чем обычно. На документе значилось: Жюльен Моро, значит билет был именным, но если так, то вряд ли при столь небольшом числе пассажиров опытный кондуктор мог ошибиться и выдать билет не тому, стало быть, он, вероятнее всего и был упомянутым Жюльеном, ничего не поделаешь. Смутьяном, интриганом, лицемером, многократным самоубийцей и упорным бретером, неоднократным разгласителем государственных тайн, феминистом, женоненавистником, борцом за права клошаров, практикующем род магии, упоминаемый мистером К. из Британии. Гей, проводник, ты не ошибся, что это про меня понаписано?
- К посадочному талону прилагается гороскоп.
-Благодарю, но отчего же они пропустили важнейший элемент моих будущих одеяний – пояс из верблюжьей кожи на чреслах?
- Вам виднее.
Музыканты вдруг принялись за Love is like oxygen. Джозеф Сэммлер в такт притопывал ногой, когда трамвай проезжал мимо блестящего магазина автомобильных деталей, мимо забытой, а оттого еще более неряшливой почты. У стекла оной, не отвлекаясь на проезжающий трамвай, стояла дщерь московская, впрочем ни слова более об этом, не поленимся вычеркнуть совсем лишний эпизод. Вот въезжает он в пустующий город на грохочущем трамвае, как на диком бегемоте, оседланном им. А над ним шумит воздух, рассекаемый ангельскими посланцами с широкими, плотными крыльями. В противоположную сторону понуро маршируют гастрономы и горбатые подъезды, лавки восточных сувениров и запрещенной литературы. Купцы затворили ставни на окнах нижних этажей; они покинули Город и увезли в торговых каретах все ценное. Везде царит покой – мнимый порядок, мертвое подобие добродетели, насильственное умиротворение, следствие бессилия и боязни пойти вопреки общей воле. Но не таков Джозеф, чтобы маршировать в ногу со всеми, не собирается он подчиняться гавкающим приказам из рупоров и чинно демонстрировать солидарность бессмыслице. Кто знает, возможно в нем начинает просыпаться его прежнее имя, код прошлого, клад, склеп могильный, след полузатертый. Чуждое имя, непонятное чувство мертвого языка, жжет губы и морозит воздух. Не для всех это пустой звук, когда-нибудь шестеренки скрытых механизмов истории совпадут, наступит момент и пробудится странник в оседлом земледельце, который по знаку извещенных обо всем стражей сорвется с насиженного места и затеет смуту.
- Спасибо, за то, что приняли меня, накормили...
- Договаривай смело, позволь словам самим находить путь наружу: ты хотел сказать, позволили отдохнуть в тени нашего дома, ведь так Ахав?
- Истинно, это мысли мои, не ведаю, как вы сумели прознать о не родившихся младенцах.
- Ступни твои также изъязвлены, на них раны от гвоздей в форме крестов.
- Путь твой был долог, но еще больше тебе предстоит пройти, ибо призван ты сюда неслучайно, здесь сможешь искупить часть своей вины, коей границ нету, - продолжил водитель.
- Не могу понять, о чем вы толкуете, братцы, - вдруг заартачился Джозеф. Нет за мной никакой вины, знать не знаю, чего за хрень вы тут мне впариваете. Если и было что-то сделано, то явно не с таким размахом, чтобы об этих поступках толковали проводники в частных трамваях. Я думаю несложно уяснить такую информацию; я боюсь огрызок кинуть не там, а уж о регулярных и глобальных нарушениях правопорядка не может идти и речи дорогие господа. А в сорок один я поклялся матушке к черту забросить выступления. Ничего вам с меня взыскать господа, я чист перед закон, как стеклышко бутылки портвейна.
- Но позвольте вам напомнить о вашей миссии и как о следствии почетного назначения даре, возрожденном для вас из ужасных глубин шеола, - авторитетно вмешался проводник.
" А не кажется ли вам, любезнейший служитель колесницы, подобно ветру несущейся вдоль каменных проспектов бесславно опустевшего града, что чересчур разителен контраст между предполагаемой моей сущностью, взвалившей на себя непосильное бремя борьбы и сопротивления, и теперешним моим гнидским обличием. Джозефом Сэммлером недавнего прошлого, ссохшимся бумажным человечком."
"Мне же напротив мнится, в подобном распределении есть глубокий смысл: сохранить вас целиком, нерастратившимся до самого ключевого дня, когда взыщется с вас по данному вам, иначе огненный дух, ничем не смиряемый мог истребить вас, сжечь раньше положенного срока, пока вы не набрались сил и жизненной мудрости.
Джозеф насупился: что же тогда получается? - обратился он к чумазому механику, - какая-то дрянь специально выпущена на белый свет, и она через задницу или черт знает через что заберется ко мне в нутро и начнет там верховодить. Вы думаете, мне чертовски понравились ваши хреновы предсказания, я стану рукоплескать или брякнусь в обморок от обилия впечатлений?
- А ведь, держу пари, ты уверен, будто я замшелый кретин, маменькин сынок, ушастый, лупоглазый засранец, который ходит мысками вовнутрь. Тебе не приходит в голову представить меня как-нибудь иначе, кроме как, отвечающим урок или листающим энциклопедию. Кажется, я не могу ни слова сказать в сторону от своей злосчастной специальности, что меня, негодяя, из читального зала кнутом не выгнать. Ведь ты, прилизанный нечестивец, сто раз уже про себя повторил: посланник гроша ломаного не стоит, он непроходимо глуп и косноязычен. Ведь, признайся, блудодей-отличник, в твоей голове иного на мой счет и не прыгало?
Тот удивленно развел руками: ничего я такого не думал.
- Не бреши, сучий вы****ок, - тебя насквозь видать.
- Да пошел ты, - оскорбленно отозвался механик Смит, - сказал уже тебе, не думал я такого. Чудной ты, вот что, ни такой ни сякой, как угорь из рук выскальзываешь.
Музыканты очень славно исполняют Meanstreets, а я отчего-то вспомнил Final Countdown, как двух братьев русского и британца, да фамилиями слегка отличающихся: Шулепов и Хьюз.
- Хотите я с вами, мать вашу, поспорю, на (вынимает все деньги) пятьдесят четыре рубля, что прежняя сборная надрала бы нынешней задницу.
Машинист: даже, если бы к молодым отправили Баранова?
Сэммлер: конечно, а ты как хотел, [censured] налегке потрясти, все серьезно, ну как спорим?
Машинист: Господин возмутитель, вы свихнулись, это невероятно, кому, в таком случае, Косарева и Тетюхина.
Сэммлер: Мое почтение сим уважаемым господам, Сергей к старшим, а Косарев отдыхает до 2008.
Кондуктор: (Заинтересовавшись) Я, кстати, ни на тех бы ни на других не стал ставить, по-всякому проиграл бы.
Сэммлер: Эй, что ты мелешь-то, старик, совсем из ума выжил?
Кондуктор: Ну, я к тому, что и те и другие выше всяких похвал. Но опыт великая вещь.
Сэммлер: Нашим ветеранам и азарта ни занимать, и морально они куда более устойчивы.
Машинист: Ты меня извини, посланник, но, как я ни стараюсь, не могу вспомнить первых темпов, из что еще в строю. Олихвер и все.
Минутная заминка и Джозеф, просияв, спрашивает: "А как же Согрин?"
Машинист чешет гаечным ключом за ухом, зрители довольны: незадачливый враг повержен ударом исподтишка. Мост перекинут с одного берега оврага на другой, так он покоится, подобно человеку, вставшему на четвереньки, у которого живот черный от тифа. Трамвай медленно едет вверх и поскрипывает. Еще чайку не хотите? - заботливо интересуется кондуктор. Я велю подать, вам предстоит нелегкий путь и мы последний приют, готовый принять вас. А что, если близящиеся перемены Джозефу будут очень неприятны, как все это будут согласовывать организаторы. А чего тебе бояться, - настаивает кондуктор, у него руки с набрякшими венами и сморщившейся кожей, руки пятнисты: в одних местах они красны, а в других напротив побледнели, будто отмерли. Короткие белые волоски прилипли к поверхности кисти, - из института тебя не выгонят, ибо все учебные заведения споро расформированы в угоду кровавому Марсу. Ать-два тоже не возьмут, туда нынче конкурс очень велик, да и припозднился ты, всех без тебя распределили. Редкий шанс: ты полностью свободен, делай что хочешь, над тобой нет хозяина; не этого ли ты ждал почти два десятилетия. Шатайся допоздна по улицам, не ложись спать по несколько суток, громи дорогие магазины. Только почувствуй вкус к воле, к разгулу, к бесшабашному самовластью, ах, кровавые погромы, стихийные бунты-пожары, зажженные твоей рукой, пригородные платформы ночью в огнях, загаженные блевотой, рельсы устланы изуродованными телами. И посреди сумасшедшего вихря безвластья ты – всадник на белом коне, посланник смерти, агент адский предместий, со шпорами, на коих висят лоскутья человеческой кожи. Пойми, ты можешь одинаково презирать тиранов на троне и фанатиков революции, но твоя позиция ровным счетом ничего не меняет, тебя вовлекли в круговорот безумия помимо твоей воли. Младшему Сэммлеру остается лишь объявить свою волю, как планирует он распорядиться свободным временем: дрожать в смрадном углу или скрестить клинки с другими не избранными божественной волей на роль безумцев человечества, а искусственно мимикрирующими под них со своими недостойными, корыстными целями. Гоните лошадей, сейчас не время горевать и мяться, я ничего не выбираю, а поглощаю один за другим предоставленные мне моменты времени. События сами выстроятся передо мной ровной чередою, гладкой дорогой, так, что даже возникнет подозрение в прозорливых умах о возможном готовившемся плане. Презрев опасность, мы воплотим в себе духов прошлого, героев детства. Неожиданно кондуктор ладонью шмякнул Джозефа по затылку, скинув того с лавки и опрокинув на землю. "Тише", - процедил старик сквозь зубы, кивая и улыбаясь в сторону и приветственно подымая руку, - " Еще немного и пост дорожных служб тебя б приметил. А этого нам с тобой совсем не надо, такое чертово приключение не входит в наши планы, ведь правда Джозеф? Ганс, или, может, тебе не терпится заполнить анкету-другую из рук этих проныр-засранцев, - обратился кондуктор к бортмеханику.
Золотятся в пологих лучах заходящего солнца кресты церкви господней. Гордо набрякли купола, ветер крутит из стороны в сторону наклеенным муляжом положенной мозаики. Неясным стремлением исполнилась душа Джозефа. Он хотел быть сопричастным чуду, свидетелем божественного откровения. Он нуждался в подтверждении сверху, в проявлении чудодейственных сил. Иначе все бы было напрасным, нестоящим ни сил, ни внимания. Чтобы шуткой пресечь удар коварный чувств, Джозеф припомнил соответствующую строку из трагедии Еврипида «Ипполит».
 «Да, жизнь человека лишь мука сплошная,
 Где цепи мы носим трудов и болезней.
 Но быть же не может, чтоб нечто милее,
 Чем путь этот скучный, за облаком темным
 Для нас не таилось».
Товарищ верь, взойдет она, звезда пленительного счастья… - По-своему закончил Джозеф великолепную реплику Кормилицы.
 Опустел дом настоятеля, голодающие бродяги из пригорода наверное побывали и там. Все, что не уволок за собой батюшка, прихватили они. Мир рушится, все перевернулось вверх ногами, центрами цивилизации стали деревни и виллы в глубинке, бессрочный отпуск депутатам, пустующая столица. Джозеф высунулся в окно навстречу слабому ветру, его обдало непонятной горечью, смешанной с морской солью времени. Это похоже на дешевый парадокс: с одной стороны я присутствую при вполне конкретных событиях, делаю более чем ежедневные вещи, а с другой я в эпицентре исторических событий, вне времени, барельефом в архивах еще не родившихся историков, я царю на страницах учебника истории, улыбаюсь оттуда, посылаю приветы знакомым, грожусь непристойными знаками. Мимо нас ползет в обратную сторону уродливая серо-бетонная гусеница какого-то института. С другой стороны проступает железная дорога, добро пожаловать на экскурсию. Джозефу припомнилась Gypsy, которую сочинили Uriah Heep. Он открыл их для себя совсем недавно, незадолго до начала войны. Слышал о них конечно много раз, но как-то не доходили руки до них. Классе в девятом один диск он взял на время у одноклассника, но тогда Джозеф был конечно еще не готов. А товарищ, возможно, так никогда и не поймет этой группы. Самой комедией был русский вариант названия, предложенный товарищем: Юрий Анхип. Джозефу сперва пришло в голову, что это еще одна звездочка из пресной плеяды русских бардов, но последующее опровержение такого положения дел также ни к чему тогда ни привело. И вообще мой совет: никогда не верьте любителям одной группы, которые кроме нее ничего не слышали. Это на редкость закосневшие, бестолковые и некомпетентные господа, они не предложат вам ничего дельного. Их понимание музыки какой-либо, пусть даже очень хорошей группы, уродует реальное положение дел, их доморощенная привязанность куска выеденного не стоит. Без надлежащего кругозора само их почитание должно быть оскорбительным. Только после того, как Джозеф прослушал большую часть шедевров хард-рока он сумел правильно оценить Uriah Heep. Шквал органных атак, запоминающуюся, ладную структуру песен. Они были королями эпического направления, от их песен в воображении вставали картины мира и войн, трагедий человеческих душ. Диких, необузданных стремлений. Страстная вера в добро, в теплоту человеческой природы. Джозефа подкупила прямота их таланта, отсутствие окольных стремлений к славе, они не гнались за сложностью исполнения, громким звуком, мощью исполнения. Их творчество было подобно первородному ключу, бьющему из скалы, который невозможно упрекнуть в лицемерном поведении.
Навес бензозаправочной станции, окна кассы, закрытые железными щитами. Красные лопаты поверх контейнеров с песком. Стучит колесами трамвай о стыки между рельсами, позвякивают ложечки в стаканах у проводника. Разбитые окна автосалона, покореженная вывеска. По одному пожелтевшие листья срываются с деревьев и в планирующем полете ищут земли. Слева магазин, надпись на стекле которого разбивает нашему другу сердце. Джозеф пересел на другое сиденье: мне есть, что сказать в свое оправдание, я могу должным образом обрисовать мое гибельное настроение. Я будто выжжен дотла, во мне не осталось ничего деятельного, никакой жажды жить и творить. Я не стану ради чего бы там ни было лезть из кожи вон, мне на все наплевать. Припоминаю я один портрет, так он точно с меня нарисован. В нем вижу я собственную душу без прикрас и обиняков:
 Угрюм и празден часто я брожу:
 Напрасно веру светлую лелею, -
 На славный подвиг силы не имею,
 Для песни сердца слов не нахожу.
Смит и Ганс переглянулись: нам жаль тебя, брат, ты бы мог получше устроиться. Теперь у тебя нет другого путь воскресить в себе прежних чувств. Туда мы держим путь, где ты сам излечишь себя. Они сделали знак музыкантам, те без промедления заиграли Julia Dream. Все как положено, сладкой какофонией, нежными фразами, прощальным ветром. Джозеф закрыл лицо руками, слезы медленно потекли между пальцев. Как ни горько было это признать, но самым подходящим сейчас отрывком сейчас бы стал:
 С этой тихой и грустной думой
 Как-нибудь я жизнь дотяну,
 А о будущей ты подумай,
 Я и так погубил одну.
Автобусный парк похож на тюрьму без решеток: трудно отыскать во всей Москве здание более отвратительного облика. Дальше мост через мутную Сходню, в ней заколдованными движутся длинные зеленые пряди подводных трав. Позвякивая, неспешно едет трамвай, кремовые отрезки разделительных полос мелькают в створе раскрытых дверей. Экипаж подъезжает к метро, резко поворачивая налево. На пригорке "Макдональдс", несколько разбитых машин. Трамвай останавливается напротив входа в метро, выполненного в виде лестницы вниз. Джозефа отделяет от него метров сорок, ему предстоит по асфальтированной площадке, где обычно царит веселый шум и бойкая торговля, разбито несколько рядов палаток. Ныне же здесь ни души. Ни единого человека, безглазая, неодушевленная пустота. Молчащие предметы, засилье товаров. Джозеф Сэммлер выходит на середину площади: прямо – вход в метро, налево игорный филиал Лас-Вегаса, за ним железнодорожные пути, сзади дорога, рельсы, трамвай, направо – декоративная будка прославленного общепита, основная ветвь шоссе, рынок и летное поле. Вприпрыжку Джозеф спускается по лестнице, щелкает тонкими подошвами легких туфлей по грязным плитам облицовочного гранита. Он, повинуясь внутреннему голосу, остановился неподалеку от начала подземного перехода, проходящем в направлении перпендикулярном лестнице. Джозеф вспомнил: к потолку прикреплена пара видеокамер, словно два налитых кровью, вспученных глаза подземного чудища - повелителя ужасов. Но в переход можно было зайти с двух сторон, и насколько Джозеф припоминал, с другого входа вам в лицо не утыкался слепой взгляд видеокамер. Такой факт следовало бы признать логичным, ведь станция метро являлась конечной остановкой для большинства автобусных маршрутов. То есть большая часть людей ( прибывавшая сюда из окрестностей на автобусах) входила с одной стороны, а выходила в точности другой. Следовательно, как ни крути, гораздо безопаснее войти с той стороны, так как, даже, если там и подвешены камеры, то смотреть они должны в другую сторону, чтобы фиксировать лица проходящих людей. Вроде все четко. Можно идти. Перебежал шоссе, спускается по лестнице. Лестница не убрана от сора будних дней. Призваны даже дворники. От времени порыжевший венчик банановых очисток. Да, здесь торговали фруктами и овощами, нарочно выдвигая свои лотки подальше, дабы привлечь внимание прохожих, грузинские торговки, им никакого дела не было до тех, кому они впаривали свой чертов товар, из-за них здесь было днем не пройти. Но теперь нет и их, единственный положительный момент, пожалуй, - подумал Джозеф. Они торговали лимонами, три по десять, я еще помню какую-то головоломку: Николай Андреевич тащил авоську лимонов и просил окружающих разыскать того молодого англичанина-негра. Однажды, когда Джозеф выходил из метро, и его слух не успел еще адаптироваться от адского грохота голубых составов, пара торгашей перекидывались фразами на незнакомом им русском, среди которых одна запомнилась Джозефу Сэммлеру своей многоликой абсурдностью: Араб, зов вина, пан метал лимоны в трон. Черт те что, вот именно. Но это воспоминание солнечным зайчиком пронеслось в сознании Джозефа, не оставив там значительного следа, остановив его лишь на краткий миг, и он уже движется далее, подстегиваемый любопытством и жаждой приключений, деятельного познания мира. Он охвачен тоской по потерянным секундам, он устал быть отрезанным от мира, от самой его сочной сердцевины, то чего он ранее страшился влечет его все сильнее и сильнее; как бы разузнать поподробнее о грехах суетного мира, теперь нет ничего проще, когда ты единственный из свободных людей, разгуливающих по убитому городу. Камер со стороны Джозефа не оказалось вовсе, но все равно двигался по-пластунски, прижимаясь по-звериному к холодному полу. Два ряда по три двери в каждом. Картины, изученные Джозефом в совершенстве, изгаженные стекла в железных рамах: загораживали ему дорогу в вестибюль станции метро. Они не были закрыты, он осторожно вползает туда. Из представителей администрации никого, никого из служителей, нет ни кассиров, продающих билетики, ни дежурных, осуществляющих контроль за станцией, ни тучных ментов в голубых, мокрых от пота рубашках. Пустая станция, как будто живет сама без людей. Исправно жужжит освещение. При появлении в вестибюле Джозефа турникеты ожили и принялись оживленно клацать створчатыми челюстями, система, главенствующая в передаче возмущения по системе ворот постоянно менялась, то они совершали колебания одновременно, то это возмущение проходило в виде волны, и длина такой волны варьировала, изменяясь примерно в два раза; иногда ни с того ни с сего, после маленькой паузы, волна начинала свое движение с двух сторон ряда, в другой раз она рождалась в центре симметричной системы турникетов. Порой турникет хлопал по два раза, только после этого возмущение передавалось его соседу. Если Джозеф отворачивался и делал вид, что выходит из вестибюля, турникеты прекращали стучать, но когда Джозеф приближался к ним, с надеждой пройти вниз на станцию, частота колебаний увеличивалась. Порядок перехода колебаний от одного турникета к другому становился хаотическим, затрудняя тем самым возможность прохождения. Жужжание белых газовых ламп переходило в угрожающий треск. Путь праведников сопряжен с притеснениями со стороны себялюбцев, тернии преграждают прямую дорогу. Джозеф не долго размышлял о причинах сумасшедшей активности обычного оборудования и прошмыгнул через лаз у контрольного пункта дежурной. Пустая платформа, одинокие лавки, два ряда колонн, спокойствие уравновешенных построений геометрии, синтез камня и человеческой души, умозрительный идеал, обновленное эхо. Джозеф петляет, идет вдоль кривой невнятной траектории, словно броуновская частица, подгоняемая вихрем чувств потерянного человека. Сняты вывески у выходов в городов, служившие ранее для ориентации пассажиров, чьей-то праведной рукой сорваны листки с рекламой. Ходят ли поезда? Да, причем достаточно регулярно, с момента отхода предыдущего прошло три минуты двадцать шесть секунд. Джозеф дожидался поезда в центре платформы, поэтому, учитывая указания, вероятно полученные машинистами, он физически не сумел бы войти в кабину машиниста, локомотив попросту бы успел скрыться вместе с головной частью в мрачном тоннеле. Вдобавок к этому кабины машинистов были снабжены теперь тонированными ( и, допускаю, пуленепробиваемыми стеклами), так что увидеть лица машинистов или хотя бы понять сидят ли машинисты там вообще было практически невыполнимо. Несмотря на нависающую громаду чужеродных фактов и нововведений смутного назначения, Джозефу было любезно позволено стать пассажиром поезда № 5134 и буквенной составляющей ГАДВ. Вагон с плоскими сиденьями, на которых долго сидеть крайне затруднительно из-за боли в затекающих членах. Из окон поезда постепенно пропадают стены знакомой станции, как съедаемые остатки мороженого с малиновым вареньем. С гулким грохотом вагоны погружаются в тоннельный мрак. Змеятся резиновые шланги толстых проводов по стенам, просыпаются давние страхи маленького Джозефа. Маленького настолько, что тогда он не воспринимал себя, как подобного окружающим людям. Когда еще не произошло отождествление себя с собственным именем. Джозеф тогда очень боялся ездить на метро и закрывал глаза, чтобы только не видеть ужасных огней, мелькающих снаружи поезда. Начиналось возрождение этого древнего интуитивного чувства, подлинного страха – погонщика одиноких душ. Состав пронесся на полной скорости мимо следующей платформы. Мальчик встал, испуганно озираясь, но поезд уже вновь засосало в тоннель. Джозеф не хотел садиться, пришлось: силы оставили его. Прослойка неосвещенного пространства отделяла его вагон от соседнего, и тот был виден целиком. Примерно посередине сидел пожилой мужчина с начинавшими седеть волосами, жидкими глазками, небольшим плоским лицом, в опрятном поношенном двубортном пиджачке. Он спокойно смотрел на свое отражение в стекле напротив. Вдруг шея его удлинилась, голова же на этой ирреальной шее начала качаться туда-сюда с чудовищном скоростью. Порой становилось трудно определить ее конкретное положение, она почернела. Руки со сплетенными пальцами и вздувшимися посиневшими венами он вытянул впереди себя. Тело перестало быть человеческим. Джозеф припал к стеклу вагона и с замиранием сердца наблюдал за дикими метаморфозами. Такое поведение мужчины напоминало извращенную форму эпилепсии или некого припадочного заболевания, если бы не странная черта изображения самого тела и вагона: на мгновения буквально муки прекращались, а потом начинались новые, с кинематографической точностью повторяющие прежние. Бросалась в глаза небрежность "оператора" соединяющего концы пленок, слишком резким и неестественным выглядел этот переход. Джозеф закрыл глаза, усомнившись в здравости своего рассудка и в способностях своего зрения. Он склонил голову на колени и попытался сосредоточиться, найти тонкую граница между реальностью и тем абсурдом, что происходил в соседнем вагоне, в этот момент на Джозефа нахлынуло чувство необъяснимого ужаса. Чье-то приближение обещало стать роковым, не обнаруживая себя притом с достаточной ясностью. Образ образа во сне, отражение тени, вибрации воздуха, пляшущие на поверхности кожи. Тут же Джозеф открыл глаза, его вагон был пуст, эпилептика и след простыл, оставив исчезающее дрожание бежевых лоскутьев в окне напротив места своего предыдущего пребывания. Мальчик вскочил и попытался ворваться в тот вагон, чтобы не дать уйти призраку. Двери были достаточны прочны и ему пришлось остаться на своем месте. Скоро пролетали другие станции, поезд шел по давно намеченному пути, искры летели из под железных колес, состав качался и скрипел на перекрестьях рельс. В некоторые моменты крен достигал угрожающих размеров, так что поезд мог продолжить движение уже на боку. Ячеистые стены, сводом переходящие в закругленный потолок, молчащие сторожа светофоры. Джозеф против своего желания примечает изменение обстановки в страшном вагоне. Посреди вагона стоит девушка, лицом обращенная к нему лицом. Она светлой одежде; взгляд ее сконцентрирован на событиях собственной истории. Волосам искусно придали более светлый оттенок, короткая прическа с челкой. Поражает ее обморочная, убийственная худоба. Джозеф знал наверняка, она весит двадцать восемь килограмм. Бессильно свисают руки вдоль тела, выступает угол локтей. Кожа бледна и бескровна. Выглядит очень стройной, вытянутой, устремленной в иные, нездешние сферы, как царица Нефертити. Она подсказывает: я страдаю анорексией. Ужасно, она, кажется, обречена, тело пожирает само себя, масса тела падает на 45%. Расплываются мышцы, истончаются подкожные слои жира. Бедняжка мерзнет при восемнадцати градусах. Отказывают слизистые оболочки, она не в состоянии есть, пища вызывает у нее отвращение. Теперь ее тошнит, даже если она выпьет воды. Чудовищное уменьшение органов пищеварения: она может питаться только через капельницу. Желаемая красота обращается угловатым уродством скелета, только лицо еще сохранило частицу прежнего очарования. Джозеф почти не скорбит: она беззвучно умирает. Как именно? Здесь есть варианты: смертью Офелии, смертью героини актрисы, чье имя зашифровано в тексте и спрятано между двух итальянцев либо ее могут найти в одной из четырех комнат. Джозеф, несомненно, знал, кто она такая: на год младше его, девушка училась на том же факультета. Он замечал ее в паре с одним знакомым. Он всегда замирал, когда видел ее, она была похожа на птицу с мягким оперением, требующим нежного обращения. С подчеркнуто андрогинным типом лицом, с нездешним обаянием и ласковой умеренностью. В ее разговоре взгляд, направленный на нее, будто завязал, и больше не мог от нее оторваться, от шарма ее стеснительных интонаций и природной общительности. Трогательная неприметность и такая тонкая, заметная Джозефу, вычурность, контролируемая странность в поведении, в замирающем взгляде, холодность в проявлении чувств, легкая замороженность мимики, редкая улыбка понимания или рассеянности.
Когда Джозеф носил совсем другое имя, он был ее близким другом. Первичной посылкой к такому умозаключению может служить известная картина "Выбор". На ней изображен молодой человек, сидящий на ступеньках лестницы разрушенной арбатской школы около четвертого этажа, на пролете, ведущем к чердаку. Он сидит между двух девушек: справа от него смуглая девушка с волосами, взятыми в хвост, сладкой, располагающей к себе внешности. Джозеф при просмотре не мог избавиться от впечатления, что она происходит из древнего египетского рода или из славной династии отважных правителей-мореходов Эллады. Следует заметить, что всякий раз, когда Сэммлер пытался воскресить в памяти ее дивный образ, всплывал нудный и скучноватый облик его учительницы по английскому, ее робкой улыбки аспиранта, ее бледного, сонного лица. Совсем недавно Джозеф встретил ее (учительницу, разумеется), страстно целующейся с каким-то вегетарианцем, крайне неспортивного сложения, на лавочках возле Васильевского спуска.
Слева же сидела менее опрятная девушка, с растрепанными волосами, обветренным лицом. Она была простой, располагающей к себе внешности, и если бы не остатки ее прежней красоты, ее можно было бы грубо назвать бывалой. Не удивительно, что большая часть молодых людей предпочитала первую из девушек. В лице же главного героя заметно сомнение, для него не все так просто. В своих руках он держит руку египтянки, а лицо его обращено ко второй девушке. Он будто бы пытается отыскать в ее лице ответ на мучающий его вопрос. С внешней стороны разрезов глаз у второй девушки застыли то ли слезинки, то ли сверкающие драгоценные камни. Она обижена и будет отвечать юноше, несмотря на его мольбу. Возникает ощущение, словно юноша и вторая девушка были знакомы задолго до этой сцены. Их объединяло крупное дело, они были в одной команде. Занятие было сопряжено с большим риском, и взаимное доверие сплотило их, они понимали друг друга с полуслова. Но потом что-то внесло между ними раскол. Весьма правдоподобной кажется следующая точка зрения: в те легендарные времена, когда они еще были вместе, в одной команде, юноша был главным среди них, во многом за счет своих выдающихся личных качеств, несравненного таланта и инстинкта победителя. Вместе они достигли выдающихся результатов, заслужили славу и почет, которые большей частью доставались юноше. Народная любовь к нему, как к триумфатору, застило ему глаза, заставило чаще появляться на публике, возвысило его над своими друзьями. И отдалило его от них так, что общее дело пришло в упадок, после длительного затухания. И если египтянка досталась ему в качестве награды, свидетельства народного признания в то время, когда юноша уже был на вершине славы, то вторая девушка с печальным лицом и заплаканными глазами была равной ему, была свидетелем его становления, она была его другом, и доверял он ей безгранично, как доверяют друзьям, но не любимым. Египтянка же была покорна судьбе, в контексте встречи двух прежних друзей она была лишь красивой безделушкой; в течение всей сцены она молчит, прижавшись к юноше, доверяя герою свою судьбу. Юноше жаль ее, но он обманывает себя надеждами, что ее-то он точно уж не потеряет, она всецело его, как наложница или верное домашнее животное. У второй девушки длинная история: Сэммлер уверен, что видел ее как-то на всероссийском слете натуралистов в лагере под Нижним Новгородом. Она никого и ничего не представляла, а приехала повеселиться за компанию в лагере, забитом до отвала. Джозеф помнит, что она курила, тогда его это страшно поразило. Но она не придавала ничему большого значения, всегда была веселой и могла поддержать в необходимый момент. В лагере его основным занятием была игра в настольный теннис, она пару раз играла с ним, но, как он ни старался подыгрывать ей, она все равно со смехом проигрывала. Вместе с геологами из своей группы Джозеф ездил на экскурсию по Волге до Нижнего Новгорода. Он встретился с ней на теплоходе на нижней палубе. Вместе они смотрели, держась обеими руками за поручни, на бурлящую за бортом воду. Вполне возможно, Джозеф видел ее беснующейся на дискотеках; сам он никогда не танцевал, только слушал поразившие его тогда We will rock you и вторую часть Another brick in the wall. Все взаимосвязано, везде есть нечто общее, оно скрыто, но масштабы связующей сети поражают воображение. Джозеф слыхал в кулуарах, что одному особенно талантливому ловцу снов привиделась девушка, внешность, которой по описаниям сходилась с внешностью нижегородской подружки Джозефа. Он точно видел ее, едущей по асфальтовой дороге в оранжевом запорожце, к повороту на проселочное шоссе. Такого же цвета солнце светило ей в лицо. Со стороны, противоположной солнцу была автобусная остановка и небольшой прудик за завесой пышных луговых трав. Далее в ту сторону по шоссе виднелась полуразрушенная церковь. Девушка чем-то тяжело болела и регулярно ездила лечиться в районный центр, а так жила у родных в деревне. В ее лице не было прежнего озорства, веселья. Она бессильно разваливалась в автомобильном кресле и, медленно вздыхая, грустно выглядывала в окно. Знаете, Джозеф, решил, что это пошло ей даже на пользу, она изматывала себя таким режимом непрестанного веселья. Но что случилось с ней потом не знает никто. Остался один замечательный образ, взятый за бесценок неизвестно у кого, там наша героиня печальной едет на митинском автобусе, подъезжая к радиорынку. Сидит и смотрит в заднее стекло, она бледна, истощена, но сквозь лицо, на котором расписался порок, проступать начинает солнечный свет потерянной молодости, она преображается и, словно за окном идет дождь с безоблачного неба, капают слезы радости из ее глаз. Она возвращается домой и все будет по-прежнему. У Джозефа сердце щемит от тоски и он от бессилия, от того, что не в состоянии помочь, от пустой бесплотности всех догадок и озарений, кусает губы и с грохотом отваливается на спинку сиденья.
Джозеф чертовски отчетливо увидел тщетность своих мечтаний, низменность своих планов, их подлую, постыдную смехотворность. Обидно ему было и от того, что стало понятно ему это только сейчас, когда он существует практически никого не встречая, а стало быть, у него нет свидетелей, нет критиков, нет людей, чье мнение ему могло бы быть важно. И незачем что-либо предпринимать, а с другой стороны Джозефу хотелось вырасти, возвыситься над собою прежним, измениться до неузнаваемости. Как-то все мерзко враз складывалось, и до того неудобно стало Джозефу внутри, что он встал размяться. Он прохаживался по кругу на небольшом пятачке в углу вагона, набычившись и всхрапывая от душащей его злобы. Он будто держал известное себе на уме и с дерзким замыслом подошел к раздвигающимся дверям вагона, затем со всей силы ударил кулаком по надписи "не прислоняться". Через надпись прошла звездная череда трещин, кожа на костяшках покраснела. Джозеф взбесился, сознательно подавляя проявления упирающегося рассудка, и прямым ударом довершил начатое. Прозрачный кристалл выбросил наружу осколок в форме всклокоченного ежика. Дыра пронзительно завизжала и захлюпала убегающим воздухом. Мальчику в рукав растопленным сургучом потекла теплая, маслянистая кровь. Он порезал ребро ладони. Новоявленный каньон, словно русло реки вновь и вновь заполнялся кровью. Поезд пересекал станцию фиолетового цвета, напоминавшую Пушкинскую. Охранник правопорядка в голубенькой, как у педика, рубашке погрозил Джозефу Сэммлеру кулаком. Это вызвало у Джозефа бешеное чувство восторга, сладок преступленья плод, захватывающе бегство от упорных преследователей. В темном тоннеле появился невнятный призрак с другой стороны, он манил Джозефа куда-то за собой и беззвучно бормотал, суетно шевеля иссохшими губами. Мальчик плюхнулся на сиденье, его ноги будто вросли в пол. Вагон, будто надвое разделила пелена, занавес, отодвинуть который не было сил, ибо за ним парил призрак, бесплотный дух, осязаемая пустота, гонец с темной стороны, воплощенное ничто, мнимая единица комплекса естественных наук и всей парадигмы современного понимания жизни. Не зови ты меня за собою, за тобой нету сил мне идти. Но он не пропадал, даже, если открыть-закрыть глаза, если отвернуться и прищурившись взглянуть туда снова. Он висел упреком и искушением, он апеллировал к совести и к голосу разума. И Джозеф не стерпел: он бросился в самое пекло страха, в сосредоточение ужаса, сердце мглы, ведь обещания всегда страшнее действительности, а тут и есть сердцевина наших ужасов, надо их разметать, убедиться в их бессилии, насмеяться и надругаться над ними, над суеверием, над мороком. Ничего не там не было, стало быть, и бояться нужно только людей, только смертоносного содержимого их черепных коробок. Сгинули призраки, растаяли предубеждения, но никуда не пропали ярость, злость, гнев, ненависть, желание мести, исступление, не нашедшие призрака. Джозеф тяжело дышал, остановившись, как вкопанный. Он вспомнил, как летом катался на велосипеде и порой бесстрашно скользил с крутых невысоких горок около своей бывшей районной школы, и наряду с чувством уверенности и упоением скорости, появлялось пугающее, маниакальное подозрение, подтверждавшееся холодом в руках, что сейчас в самый неподходящий, неустойчивый момент у велосипеда отвалится руль, просто выдернется из того круглого желобка внизу, и ты так и останешься с рулем, висящем в воздухе, который-то только из-за того не падает, что ты его держишь. И как быть дальше, тебе подскажет лишь твое природное чувство равновесия, устойчивости. Конечно, Джозеф за долгие дни летнего безделья отлично выучился кататься без рук, как по прямой, так и без особых затруднений на поворотах. Младший Сэммлер мог кататься совсем без рук и по кругу, он успешно держался в седле и на небольших ухабах. Но без руля это, словно без страховки канатоходцу совершать ежедневный обход, другой уровень риска и ответственности, боязнь давит на тебя и лишает уверенности, будто ты готов поручиться за свое мастерство собственной жизнью.
В это же время на всех парах несся оголтелый полуночный экспресс по таганско-краснопресненской линии, раскачиваясь туда-сюда из-за усилия сидевших в нем диковатых пассажиров. Ими целиком был забит только один вагон около центра состава и по несколько человек валялось во всех остальных вагонах. Они бранились, чертыхались, упоминали всуе имя господа, и все напропалую матерились и стар и млад. Непрестанно они совершали богослужения Дионису, разбивали об пол пустые бутылки, кувшины, амфоры, бочонки, мяли ногами с хрустом жестяные банки. Пили на спор, пили с горя, пили, радуясь крупному выигрышу в карты, пили от одиночества, квартами, галлонами переводили хмельные напитки, а те согласно журчали в бездонных глотках, плескались, как в бурдюках в безразмерных желудках. Пили от избытка чувств, от невозможности выразить их обычными словами человека, пили ожидая вдохновения. Если бы явилась к ним муза, они бы споили и ее. Люди спали на лавках, под лавками, сидели на лавках и на грязном полу, о чем-то толкуя, стояли, склонясь у поручней, валялись в углу на кучах использованной одежды. Дети играли в салочки, в карты, шашки, в иные непристойные игры, а в затейливости выражений не уступали и взрослым. Путники, мародеры, кем бы они не были, были небритыми и заросшими, со спутанными и грязными волосами, однако это их несколько не смущало: они с этим, очевидно, свыклись и воспринимали как должное или, по крайней мере, не видели в этом ничего зазорного. Часть мужчин, одетых богато и слегка неряшливо возбужденно обсуждали планы дальнейших действий. Они сидели на разобранных лодках, отовсюду торчали железные черешки весел. На женщинах были до сих пор надеты спасательные жилеты. Когда за окном промелькнула станция вся в мраморе, глянцевая и полированная, словно готовящаяся к параду, один из толпы варваров выкинул, разбив стекло, стеклянную бутылку, та принялась описывать ладную дугу в спертом воздухе метрополитена, но дальнейшая судьба стеклянной посудины остается за кадром. Странники были возбуждены, их живые глаза озарял хулиганский блеск; через несколько минут все принялись суетиться, подталкивая вещи к выходу, одичалый субъект, принадлежащий к породе тех, которые составляют основу всякой шумной компании, которые призывают всех быть раскованней и свободней, которые готовы взять на себя последствия любой шутки и проказы, вину других людей купить вместе с их совестью, снял с шеи трескучий автомат и, дабы ознаменовать наступление новой эры их истории, проделал несколько дырок в крыше вагона. Все вокруг радостно загудело, как в улье. Толпа, подобно лавине, высыпалась на бетонную платформу диковинной станции. Окраска ее стен сильно напоминала змейкой выложенный винегрет на белой глазури торта. Путники осмотрелись и приняли решение двигаться к левому выходу; разношерстная толпа насчитывала значительно более ста человек. Так темные ангелы адской воронки вылезают на просторы, освещаемые солнцем, в поисках душ и тел грешников, борьба за которые есть свобода выбора каждого человека.
Хочу после нескольких страниц пустой болтовни подтвердить догадки самых проницательных из читателей, труд сей, действительно, преимущественно был написан неизвестным автором на санскрите. Таинственные манускрипты попали в руки главного героя повести "Безмятежный край". Тот оказался проницательным малым, однако не знал в должной степени языка этого трактата, поэтому отдал переводчику из букинистического магазина на Арбате, тот благополучно перевел, но так и не дождался запроса от заказчика, ведь тот и думать о нем забыл, после того, как получил наследство от дядюшки. Чтобы хоть как-нибудь оправдать свои заботы букинист-архивариус решил продать перевод, так он достался мне. Пользуясь своим положением корректора-соавтора, я стал менять имена главных героев, стал вносить небольшие изменения в сюжет, но их накапливалось все больше и больше. Под конец у меня кто-то украл сам трактат, а копий у меня не осталось. Куда-то переехал букинистический магазин. Теперь меня все больше и больше беспокоит одна мысль: наверное, я уже слишком далеко отошел от первоначального содержания трактата, а теперь даже лишен возможности с ним сверяться в наиболее скользких случаях, теперь этот труд вполне может быть в несколько раз больше первоначального, исполнен в ином жанре, лишен прежних ссылок. Таким образом, каждому автору перед написанием новой истории мог приходить подобный манускрипт, который вызывал желание писателя его обработать по-своему, после чего необъяснимым образом этот манускрипт пропадал, позволяя автору двигаться собственным путем. Существовал ли, в самом деле, этот первоначальный манускрипт-катализатор?
Пользуясь в иных местах космогонией итальянского автора, хотел бы поделиться своими подозрениями, сомнениями, интуитивными догадками. Мне думается, что басня о судном дне, о итоговом возвращении носит несколько метафорический характер, в ней чувствуется оттенок напрасной надежды, ожидание милости от того, кто не может чувствовать и сострадать, не пошел ли я впрочем по пути средневековых ересиархов. Я полагаю, что время ожидания перемен бесконечно, иначе одним пришлось бы расплачиваться за свои грехи все время существования Мира, а другие только бы попробовали на вкус новой жизни под землей. Собственно для вящей справедливости требуется очень большой отрезок времени, в которой люди существовать не будут вовсе, чтобы все отмучались одинаково, так как время мучений, я полагаю, играет достаточно большую роль. Таким образом перемен не будет, мы раз и на всегда определяем место нашего будущего пребывания. Чем-то прогневившие господа будут вечно мучатся на разных уровнях великолепной воронки. В самом этом утверждении содержится уже оксюморонное начало, ведь, исходя из здравого смысла, муки в конце концов должны бы привести к гибели. Мы все-таки понимаем, что речь в данном случае идет не о бренных телах а о неуничтожимых душах, и тем не менее мучения персонажей божественной комедии носят чрезвычайно живописный и реальный характер. Такое как бы противоречивое сочетание - один из необходимых законов этого мира. Герои Чистилища будут пребывать в вечном, неустанном движении вверх, эта гора уходит в бесконечность. Все их попытки переменить положение дел окажутся в смысле достижения конечной цели бесполезными. Здесь моя теория дает сбой, ведь гора конечна, да и разные круги предназначены для душ с разными несовершенствами. Данте также представляет нам одного из счастливчиков, кому удастся перебраться в Рай. Можно предположить существование постоянных переходов из Чистилища в Рай, благодаря стараниям родственников усопших и не вполне ясного осознания душами собственного перерождения. Как же в таком случае не переполнится Рай? Я подразумеваю под оным явлением не нечто совсем грубое и кощунственное, связанное с трудами Мальтуса, а ситуацию в определенный временной срез. Не случится ли так, что чересчур много желающих окажется на очереди в светозарные просторы. Пусть покои всевышнего растут с ростом численности населения Земли, но как быть с внутренними миграциями населения загробного мира. Первая простая мысль, преходящая в голову, - обратный отток душ, провинившихся в раю. Но после внимательного прочтения третьей кантики она покажется нелепой: обитающие в обществе господних слуг так довольны своим здесь пребыванием, так искренни, радостны и как бы прозрачны, в них мало осталось от обычных людей, чтобы пытаться обманывать или лукавить, у них всего в достатке, так что скоро они обращаются в безвольных созданий, преданных Творцу и его воле. Итальянский автор и сам уделял большое внимание логичности создаваемого мира, полемизировал с другими авторами и философами. Любопытен следующий отрывок четвертой песни "Чистилища": Когда одну из наших сил душевных
 Боль или радость поглотит сполна,
 То отрешась от прочих чувств вседневных,

 Душа лишь этой силе отдана;
 И тем опровержимо заблужденье,
 Что в нас душа пылает не одна.
Ценность сих строк не в софизме, опровергающем теории других мыслителей. Трогательна предупредительность автора, заботливо предостерегающего нас от распространенных заблуждений. Он считает своим долгом со всех сторон рассмотреть свой мир и предупредить возможные нападки. В данном случае, если бы в одном теле обитало по несколько душ, было бы не ясным, как их расселять после отбытия и насколько бы они вообще были человекоподобны, чтобы адекватно воспринимать муки, радости, а то получалось бы нелепо: она душа мучается в аду, а другая вспомогательная, которая вообще раза два за жизнь использовалась и не участвовала в принятии разумных решений безмятежно веселится в компании херувимов.
Данте и дальше исследует проблему восприимчивости душ к физическим страданиям и возможности проведения параллелей между их потусторонними оболочками и земным человеческим телом. Делает он это на средневековый манер в виде диалогов героя Данте Алигьери и обитателей трех ипостасей загробного мира. Итак, логично и своевременно ( в двадцать пятой песне "Чистилища") Данте вопрошает поэта Стация:
 "Как можно изнуряться, - я сказал, -
 Там, где питать не требуется тело? "
Стаций пускается в долгие, запутанные объяснения, полные небесной анатомии и софистики. В общих словах его точка зрения основывается на медленном переходе от кругов кровообращения и функций выделительной системы к мысли о существовании высшего начала в человеке, подаренного ему Господом. "И вот душа, слиянная в одно, Живет, и чувствует, и постигает". Живая материя не вечна, через некоторое время наступает ключевой момент – естественная смерть:
 Душа спешит из тела прочь, но в ней
 И бренное, и вечное таится.

 Безмолвствуют все свойства прежних дней;
 Но память, разум, воля – те намного
 В деянии становятся острей.
 
 Чуть дух очерчен местом, вновь готов
 Поток творящей силы излучаться,
 Как прежде он питал плотской покров.
Итальянский автор специально заостряет внимание на темных и неясных вопросах. Он – автор этого мира, он – его создатель, его волнует каждая мелочь, каждый штрих собственного творения, которое посредством его мастерства должно стать совершенным. Он должен распутывать всякие тонкости и каверзы, он считает недостойным ловко избегать их, ведь это вызов его таланту, как писателя, так и создателя, фантазера, выдумщика. Ему предстает лишний шанс придать убедительности выдуманному миру и он пользуется им и выходит с блеском из неудобной ситуации. Мы можем наслаждаться стройной "теорией" Данте, в которой душа, присущая человеку не с самого раннего возраста, а возникающая только после появления рассудка, служит как бы переносчиком характера, памяти, свойств разума конкретного человека после его перехода в загробный мир. И уже там строится новое "тело", новый материальный облик, воссоздаваемый, как по матрице или по шаблону тамошней средой. Великолепны переходы от сложных разъяснений механизмов превращений перелетных душ в оседлые организмы к иллюстрирующим их сравнениям, без которых у нас бы не было шансов понять предыдущие строки, так как они изображают нечто не встречающееся нам в обыденной жизни, то, чему мы сами бы не смогли подобрать аналогов:
 Как воздух, если в нем пары клубятся
 И чуждый луч их мгла в себе дробит,
 Различно начинает расцвечаться.
 Воистину Данте не истощим на новые идеи, интересные, неординарные подробности, которые выскакивают из под его пера, как искры из-под колес поезда. Если бы взрослый читатель сохранял хоть немного искренности по отношению к себе или окружающим, то, скорее всего, он бы признался, что после прочтения комедии искренне верит в путешествие автора по иному свету. У него не возникает сомнений в правдивости автора, данная черта – привилегия настоящих писателей, поэтов, художников слова. Читатель, возможно, сознательно примется находить некоторые фактические ошибки, но перед этим, словно бы по умолчанию он прочитает все произведение, интуитивно не усомнившись ни в едином слоге. Это достигается множеством тонких, порой персональных приемов, один из которых огорошить читателя ворохом неизвестных подробностей, тем самым ты ясно покажешь, что тебе-то данный материал знаком как никому другому. Мы видим этот прием в употреблении и у Данте, когда Стаций произносит следующие строки:
 И все, чем дух взволнован и смущен,
 Сквозит в обличье тени; оттого-то
 И был ты нашим видом удивлен.
Интересная подробность, рискуя истолковать которую превратно, можно придти к выводу, будто души проходящие по чистилищу похожи на хамелеонов. Но не в дурном понимании названия безгрешного животного, как великого притворщика и подхалима, а в понимании хамелеона, как природного феномена, чье внутреннее состояние чудесным образом отражается на его внешности. В иносказательном понимании этого отрывка можно различить некоторую нравственную обнаженность душ, обитающих в чистилище. Они не могут таить никаких мыслей от других, своеобразный повод не иметь никаких дурных мыслей. Дальше эта тема найдет развитие у райских душ, которые уже утратят человеческий облик и будут огнями, что пылают любовью ко всему сущему, их внешний вид явится элементарным индикатором их мыслей и побуждений.
 Но проследуем же далее вслед за неудержимой фантазией гения средневековья, который сочетал трезвый ум ученого и поразительную способность к сочинительству. В принципе мирно уживающиеся в нем, они осознавали свою различную природу, вступали друг с другом в союз, контролировали друг друга. И если его сочинительская черта указывала ему на некую ограниченность наблюдаемых в реальном мире явлений, то его трезвый ум схоласта помогал находить ловкие парадоксы и неочевидные отличия выдуманного мира от существующего. В подтверждение сказанным словам следующие строки:
 Казалось мне - нас облаком накрыло,
 Прозрачным, гладким, крепким и густым,
 Как адамант, что солнце поразило.

 И этот жемчуг вечно нерушим,
 Нас внутрь принял, как вода – луч света,
 Не поступаясь веществом своим.

 Коль я был телом, и тогда, - хоть это
 Постичь нельзя, - объем вошел в объем,
 Что быть должно, раз тело в тело вдето,
Сколько много здесь всего сплелось. Ситуация проста: Данте, ведомый Беатриче, оказывается на некой звезде, о проникновении куда и идет речь. Здесь есть подозрение об иной природе бренного тела по сравнению с естеством горних высот Рая, уподобление чрезвычайно глубокое, если учесть, что именно земную оболочку сравнивают с бесплотным лучом света в реальном осязаемом пространстве заоблачных высей. Тем самым как бы опровергается идея о воздушности, недостижимости, вымышленности Рая. Здесь применяется прием первоначальности, главенства факта ( пускай и выдуманного) над представлениями об истинности окружающего, который своим бытием постулирует свою действительность, существование новых, невиданных законов. Кстати, отсюда наверняка идут корни "Изобретения Мореля", по крайней мере, что-то из чего-то следует, или просто аргентинский и итальянский мастера сходны внутренним пониманием истинно фантастического.
Главный герой божественной комедии – обладатель взыскующий разума, тип человека-открывателя, проявляет свою любознательность в гораздо более экзотической обстановке, чем приходилось большинству людей до и после него. Даже в трех царствах загробного мира он не прекращает своих расспросов, подобно современным журналистам, но с, конечно, более достойными целями. Его и вправду волнуют не вопросы, обещающие сенсацию или скандал, а основополагающие вопросы, таящие в себе ответ на замыслы творца. Зададимся и мы подобным вопросом: если рай по версии Данте также разделен на круги и также является при этом конечной точкой путешествия любой души, разрешены ли переходы душ с круг на круг внутри светозарных просторов Рая? Одновременно с этим возникают и другие вопросы, а правомерно ли разделение душ не по проступкам, как в аду, а по заслугам, не все ли будут равны в своей благости, близости к любящему Отцу? Когда в аду номинально положено страдать, то в райской обители следует наслаждаться, что, в таком случае, служит критерием величины наслаждения, кем создана иерархия типов наслаждения? Это и волнует Данте:
 Но расскажи: вы все, кто счастлив тут,
 Взыскуете ли высшего предела,
 Где больший кругозор и дружба ждут?
Несчастная Пиккарда, утешенная ангелами, просияв, незамедлительно отвечает:
 Брат, нашу волю утолил во всем
 Закон любви лишь то желать велящий,
 Что есть у нас, не мысля об ином.

 Когда б мы славы восхотели вящей,
 Пришлось бы нашу волю разлучить
 С верховной волей, нас внизу держащей, -
 ……………………………………………….
 Ведь тем-то и блаженно наше esse,
 Что Божья воля руководит им
И становится понятен основной принцип воздаяния по заслугам, то есть большая или меньшая близость к Господу, который сам по себе является неиссякающим источником блаженства. Опять же по Данте: основная стихия Рая - это любовь, как награда и закон. Кроме того в Раю нам встречается новый способ организации жизни "людей", при котором они руководствуются не собственными желаниями и помыслами, а целиком полагаются на волю Господа; она, стоит полагать, приходит к ним непосредственно от Бога и в отличии от обычной жизни в явном виде.
Данте почти не переступает границ корректности по отношению к церкви и ее догматике. Но его трактовки отличаются многозначностью и за обычным художественным приемом можно разглядеть новую философскую концепцию, граничащую с ересью. Проблема в том, что трудно различить, какие из его оборотов созданы исключительно для красоты, на каких из них легло бремя тайного шифра. Как, например, трактовать подобный отрывок:
 Все, что умрет, и все, что не умрет, -
 Лишь отблеск Мысли, коей Всемогущий
 Своей любовью бытие дает;
Фактически, это означает, что мы, другие живые твари и окружающие нас земли лишь мыслимы Господом, он только мечтает о нас, а, может, мы и вовсе только снимся ему. И как только закончится сон, бесследно исчезнет наш мир, и ничто не будет напоминать о его существовании. Не лишено вероятия, Данте специально так принижает нас и мнимое нами незыблемым, чтобы воочию явить нам величие Творца или очередной раз противопоставить нашей шаткой действительности монументальное величие райских просторов. Все сущее – даже ни сама мысль; все, что умрет, и все, что не умрет, один из бесчисленных отблесков второстепенной мысли Господа. И если аналогичных отблесков множество, то миров, похожих на наш или абсолютно неотличимых от него – бесконечное число. В каждом таком одиноком мире все люди те же, словно под копирку. Где-то там в мире, двойнике нашего сидит и твой двойник; а за блокнотом выдавливая пасту из высохших стержней, завернувшись в одеяло, и мой двойник. И имя его составлено из тех же букв, что и мое, не отличить отраженное имя от моего и на слух: Вадим Тараканов, и здесь и там.
В случае, если люди и события, переставляющие людей, словно шахматные фигуры, сновидение господа, то все наши поступки неподвластны ему. Даже Бог, намекает нам Данте, не в состоянии расхаживать по снящимся ему аллеям. Бога с нами нет, мы лишены его. Коли даже он присутствовал среди нас сил у него было бы не больше, чем у обычного мальчишки. Ведь даже Творец в своих снах – обычный человек.
Оригинальных версий придерживается Данте и в отношении иных деталей загробного мира. Оказывается Всесильный Повелитель, простирая свою власть на Рай, Ад и Чистилище, не совсем забывает нижние области, как это почему-то принято считать. То есть, чем круг ниже, тем там неохотнее появляется Господь; не желая расточать пламенного чувства на грешников. Данте верно подмечает с современной интонацией ученого: эти появления и благие поступки носят вероятностный процесс:
 Оттуда сходит в низшие начала,
 Из круга в круг, и под конец творит
 Случайное и длящееся мало;
Изящный софизм добавляет неотразимости бессмертной комедии. Я на крошечном островке посреди безбрежного моря отчаяния и умопомрачения и не пытаюсь строить из себя философа или богослова. Впрочем не предваряя появление дешевого трюка долгой барабанной дробью, приведу строку из тринадцатой песни: " Струит лучи волением своим", - говорит Беатриче о Господе. Из слов приближенной к трону Владыки выплывают отрывки теорий близко- и дальнодействия электрических зарядов. Или же сие генерация переменного магнитного поля. Отойдем от сугубо научных терминов и зададимся таким вопросом: а законно ли говорить, будто Творец сделал то-то и то-то, находясь на расстоянии от данного места, ведь сообщение о необходимой перемене должно было прийти к этой точке через пространство, что ныне принято проделывать цепочкой неразрывных контактов до непосредственного объекта действия. Поэтому, считая причастное Богу самим богом, ощутим теплое прикосновение лучей мысли о повсеместности Господа, рассредоточенной творящей силы, отсутствия его в каждом конкретном месте и о его всеобъемлющем проникновении.
Данте имеет возможность видеть духов из прошлого перед собою, он в состоянии разговаривать с ними и выведывать у них тайны прошлого, из их уст доступным ему становится и будущее поднебесного мира. Он обманул время, обманул жизнь, обвел вокруг пальца законы природы, которые прежде казались непреодолимыми. И все-таки итальянец сомневается. Он никак не хочет до конца смириться с величием горних просторов, хотя безусловно благоговеет перед их архитектором. В раю больше, чем где бы то ни было, он сомневается и вопрошает, выспрашивает все подробности быта теней, принявших облик языков пламени, знаменуя этим свою близость к Вседержителю. Все потому что их жизнь наиболее отлична от повседневного человеческого времяпрепровождения. И вот следующий его вопрос касается лучезарных свойств душ, населяющих рай:
 Скажите: свет, который стал цветеньем
 Природы вашей, будет ли всегда
 Вас окружать таким же излученьем?
Далее Данте интересуется как же, если такое свечение будет вечно пребывать с блаженными душами, они буду зримы обычным людям, еще не умершим, или душам из чистилища. Вопрос можно истолковывать, как буквально так и пытаться находить в словах автора потайной, подводный, символический смысл. Оба метода одинаково хороши, но читатели предпочитают находить во всем аллегорический смысл, его преимущество - показная сложность, возможность воспользоваться им базируется на массиве новых сведений, необходимое свойство натуры не душевная тонкость и наблюдательность, способность примечать детали, а софистический склад ума и наличие авторитетного первоисточника; данный метод гораздо менее интуитивен. В большинстве изданий Божественной комедии меня угнетает пристрастие к классическим толкованиям персонажей, но ведь рысь в начале произведения имеет право не только олицетворять собой сладострастие, ее образ имеет право значить самого себя, а не что-нибудь совсем другое, мы можем сознательно обеднять комедию излишними и ложными объяснениями. Так и в конкретном случае вопрос можно понимать по-разному. Станет ли сам Данте Алигьери и все остальные люди Земли равным им, чтобы их сияние не застило зрение превосходством над не удостоившимися славной доли? Или: всегда ли души будут пребывать в блаженной обители, символом чего и является их невыносимый свет. Интересуясь эволюцией их облика, путник вопрошает об их судьбе. Вскоре одна из душ откликается на вопрос важного гостя:" Доколе рай небесный // Длит праздник свой, любовь, что в нас живет,// Лучится этой ризою чудесной." Из ответа мы узнаем сразу несколько подробностей: во-первых, сияние представляет собой производное чувства, которое наполняет, облагодетельствованные души, во-вторых, любовь, лучащаяся чудесной ризой действенна лишь во время этого вселенского праздника, воплощенного в виде Рая, как совокупности Творца, его свиты и влюбленных душ, в-третьих, мы чувствуем подвох, этот ответ не отвечает нашим чаяниям, когда же все-таки окончится сей праздник и окончится ли вовсе? Разговорившаяся тень продолжает расхваливать замечательный план Господа: и приводит в сравнение уголь, который, несмотря на пламя, окружающее его, различим сквозь него собственным накалом:
 Так пламень нас обвивший покрывалом,
 Слабее будет в зримости, чем плоть,
 Укрытая сейчас могильным валом.
Далее следует трогательный момент, описывающий парадоксальную привязанность душ к своим земным телам: " Казались оба хора так умильны,// Стремясь "Аминь!" проговорить скорей// Что явно дорог им был прах могильный, -" Тут я не могу разобраться, разве это не противоречие: с одной стороны им люба их небесная жизнь, а с другой их тянет к земному праху, который еще не лишился надежды обрести прежнюю форму. На сходные мысли наводит и предыдущая цитата. Отчего-таки земная плоть, бренное тело будут более зримы небесных одежд? Не говорит ли это опять же о временном назначении Рая и о том, что после пребывании в нем души вернутся на землю. Потом Данте исправляется, пытается замять резкость этих строк, пробует сместить акцент на родственность этого праха самим душам. То есть речь идет о родственниках, попавших или не попавших в Рай, но так или иначе разлученных с ними, ведь в царстве теней по многим мифам тени лишаются памяти. Которая впрочем к ним скоро возвращается, чуть появись меж них живой собрат.
Поистине шедевром является беседа Данте и одного из апостолов с участием Беатриче. Та попросила проэкзаменовать пылкого влюбленного по вопросам веры. Апостол, которому Господь вручил ключи от своего Чертога, милостиво внимает просьбам Беатриче и служит некое время репетитором. Первый вопрос апостола самый, что ни на есть фундаментальный, однако слегка неуместный в Раю: " В чем сущность веры?" Данте легко справляется с этим заданием, вот его ответ:
 Она – основа чаемых вещей
 И довод для того, что нам незримо;
 Такую сущность полагаю в ней.
Ответ вызвал горячее одобрение со стороны апостола. И вправду реплика Данте лаконична и очень метка. Даже по современным меркам она может выглядеть оригинальной, если изменить угол обзора. Скажем так: вера – основа чаемых вещей. Таким образом, корень всего обычного, ожидаемого, сущего в нашей вере. Ответ философский, ибо переводит веру в ранг веры в повседневные явления, как в веру в Бога. Следует разуметь, под этим, что бог в мелочах, бог повсюду и во всем, в любом даже самом малом деле. Это не возвеличивает Господа, отнюдь, это только придает смысл любому нашему поступку, освещает его светом вечности, и лишний раз являет нам время, бегущее помимо нас, но могущее уйти безвозвратно. Обратим внимание на строки: " и довод для того, что нам незримо". Фраза произносится в Раю в тот момент, когда Данте вполне убежден в справедливости мифов о загробной жизни. Опираясь на веру, апеллируя к своей вере в описанные в Евангелии события, мы получаем лишний шанс увидеть все это воочию, как Данте. То есть опять же вера делает небесный чертог реальный, он внутри нас и в нашей воле сделать его реальным, доступным. Более того, продолжая мысль Данте, можно придти к выводу о существовании Рая только в воображении каждого человека. Воображение же в свою очередь и черпает свой порыв, свое вдохновение в вере. И по тому, насколько человек трудился над созданием личного райского сада, бог поймет насколько сильна вера того человека и то, насколько душа заслуживает небесного новоселья. Следующий момент, поразивший меня в сцене проверки веры – фраза Беатриче: " Неуличим в изъяне// Испытанной монеты вес и сплав;// Но есть ли тебя она в кармане?" Короткая, загадочная реплика появилась вслед за обстоятельными размышлениями Данте и апостола, и я не сумел столь же быстро перейти на иносказательный язык прекрасной повелительницы автора. Некоторое время не мог сообразить причем здесь монета, но потом обратил взгляд на уже прочитанное и смекнул: речь идет о вере. Данный эпизод явился наглядным примером мобильности, прихотливости авторской речи. Он обнажает нам текучую структуру письменного языка автора, который столь быстро меняет темп, ритм, интонацию, окрас, что нерадивый, торопливый читатель по небрежности проскочит, пропустит настоящий клад, зарытый прямо возле его ног.
В двадцать девятой песне мы знакомимся с одним из источников, в которых, вероятно, черпал вдохновение Стефан Гейм работая над одним из своих самых талантливых романов. В этой песне один из жителей небесной обители знакомит пытливого итальянца с особенностями ангельской природы. Я еще не означил самого отрывка, но и без того такая тема разговора для комедии автора, жившего в четырнадцатом веке достаточно оригинальна и интересна и в наше искушенное время своей бескомпромиссной уверенностью, отсутствием тематических запретов и бушующей фантазией, не покидающей автора и в наиболее сложные моменты. Обратимся к первоисточнику:
 Бесплотные, возрадовавшись раз
 Лику творца, пред кем без утаенья
 Раскрыто все, с него не сводят глаз

 И так как им не пресекает зренья
 Ничто извне они и не должны
 Припоминать отъятые виденья.
Картина поразительной гармонии и вселенского согласия. Покой и торжество блаженных вкупе с творцом. Одновременно за подобной информацией стоит и сведения и об относительной простоте ангельской психики. Выше собеседник Данте, блуждающего в Раю, упрекает земных ученых и богословов, приписывающих ангелам мысли, память и желания. Поразительная завершенность и стройность теории; все мысли ангелов заключены в творце и совпадают с его помыслами, ежели о существовании оных вообще целесообразно говорить, им нечего вспоминать, ибо все и так находится перед ними в лице их Отца, все в облагороженном или в полном виде содержится в Господе, а кроме него ничто не заслуживает их внимания, естественно им не остается ничего желать, ибо предел всех мечтаний рядом с ними и согревает их своею близостью, доступностью, так сказать, величием и простотой, само собой разумеющимся извечным бытием. Подробности организации памяти и мыслительных способностей ангелов сообщаются нам, дабы мы узрели убожество людского существования, коему свойственны сны, недостойные мысли, сомнения: "Там, на земле, не направляют разум// Одной тропой настолько вас влекут// Страсть к внешности и жажда жить показом." Безмятежное пребывание ангелов около вселенского престола напоминает сон, забытье, обман, которым их потчуют, охраняя от скверны, поглотившей людей. Их счастье, их горе, их судьба – жить в неведении, намекает нам итальянский автор. Но, скорее всего, обретенный отдых, медоточивое плавание по волнам божьей любви стоят того.
В тридцать второй песне "Рая" святой Бернард произносит одну из ключевых фраз произведения, определяющую также отношение самого автора к системе мира земного и Данте-героя к представленным ему отделам мира загробного. В ней секрет монументального величия и спокойствия, коей полна Комедия, в ней секрет и того, как автору удается не сбиваться на описание охватывающих его чувств, а целеустремленно следовать за сюжетной линией. Этими строками Данте дает понять насколько глупы все роптания на господа, попытки обратить на себя его внимание. Люди всего лишь герои его бесконечной книги, и каждая наша реплика и любой наш поступок заранее известен господу, как известны и причины, толкнувшие нас на определенный шаг. Мы даже не игрушки или куклы в руках Господа, мы не существуем вопреки божественному соизволению, нет ни одного человека вовне божественной воли. Забудь Творец о нас, и наша судьба – пропасть бесследно. Это и многое другое обозначает Данте:
 Творя сознанья, радостен и благ,
 Распределяет милость самовластно;
 Мы можем только знать, что это так.
Очень верно Данте обозначает еще одну привилегию Вседержителя: творить сознанья. Человек, возможно, научится создавать все, чего ни пожелает. Однако работать с живой материей, как с глиной, ваяя рассудок с требуемыми свойствами – неподвластно человеку, ибо он не носитель животворящего света и божественной воли.
Пожалуй, я сказал все, что хотел, что показалось мне знаменательным. Но еще больше осталось незамеченного. И объем невысказанных предположений с каждой попыткой будет только расти; всего мне не выразить никогда, поэтому я остановлюсь в начале пути, развернусь и последую домой. Кроме того мои силы на исходе и меня снова клонит в сон. Пока то, что я написал пугает меня свои корявым уродством. Даже младенцы в утробе матери умеют строить предложения более складно, чем я. Иногда, мне даже приходит в голову страшная мысль, будто злосчастный бес обвел меня вокруг пальца, пообещав наградить меня талантом писателя, забрав взамен то, чего у меня и так никогда не бывало и чем я пожертвовал без малейшего сожаления. Возможно не стоило торопиться и подписывать листок кровью. Впрочем договор был составлен весьма просто и немногословно, запутаться в нем было бы замечательным анекдотом.
В заключение добавлю стенограмму одного разговора, содержание которого поставило в тупик большинство исследователей, имевших к нему доступ, лица же, участвующие в нем в представлении не нуждаются: светозарная возлюбленная и высокопоставленный святой-функционер:
Бенедикт. Мы с тобой слишком умны, чтобы любезничать мирно.
Беатриче. Судя по этому признанию, вряд ли: ни один умный человек умом хвалиться не станет
Бенедикт. Старо, старо, Беатриче: это было верно во времена наших прабабушек. А в наши дни, если человек при жизни не соорудит себе мавзолея, так о нем будут помнить, только пока колокола звонят да вдова плачет.
Беатриче. В таком случае, мы уже опоздали. Никто не споет нам хвалебной песни, и наши имена не прозвучат в ученом разговоре.
Бенедикт. Увы, жизнь коротка, но вечной памятью одарит нас искусство. Я уже придумал кое-что: на землю мы пошлем гонца, до этого призвав его оттуда на подвиг якобы достойный и благой.
Беатриче: Я знаю человека одного, ради меня пойдет на многое сей муж. И даром слова он не обделен, но кто ж возьмется сопровождать его по нижним землям, где грешники осуждены страдать?
Бенедикт. Предложим роль проводника тому мы, кто выслужиться хочет с древних дней.
Джозеф вышел из вагона и проследовал в середину станции с тем чтобы оглянуться, собраться с мыслями и понять, что к чему. Мальчик старался ступать тихо, аргументируя это вымышленным желанием остаться незамеченным. Словно тень за спиной проскочил электропоезд. На рельсах загорелись блики света, как лунный свет скользит по лезвию из-за малейшего поворота последнего. Джозеф повернулся: справа и слева теснились арки, по кошачьи выгибая дугой спины. Под ногами переливалась искусная мозаика византийского происхождения, чудища которой грозно щерились героям, изображенным на фреске сверху. Джозефа охватило беспокойство. Не замечая того, он принялся шагать взад и вперед. Мысли роились в голове облаком рассерженных пчел, кипели лавой адского котла. "Ведь я теперь один-одинешенек, - думалось ему. Поблизости нет никого, кто бы поддержать и утешить меня, никому не нужен я. Всем на меня наплевать, пропади я совсем, и никто бы не сдвинулся с места, дабы укрыть мой прах. С другой стороны не найдется среди них и людей, которые бы стали меня допекать, грозиться мне, принуждать меня к чему либо. Наконец-то я один! Я себе хозяин, себе и слуга. Я пленник собственной свободы, раб мечты, коей тешил я себя в течении многих лет в жажде покоя. Мне нужна была размеренность, молчание, уединение. Столько времени меня упорно лишали все этого. Столько лет махали рукой на меня, на мои желания. Отчего так? Почему я не заслужил ничьего внимания? Я не прошу любви: чувства слишком большого для меня. Излишне; сейчас вы видите я не питаю иллюзий на свой счет. Хотя бы сострадания и понимания. Я существую в отдельном времени, оно, словно кисель обволакивает меня целиком, я нетороплив и движусь замедленно, будто медуза, парящая под водой. Все подгоняли меня, каждый со своей стороны. Надзиратели трепали меня со всех сторон, они не гнушались и бича. Я потерял веру в людей. Что ж, пришел час: плачьте без меры, торжествуйте, удивляйтесь. Отныне мне нет дела до ваших чувств и мнений, как нет вас рядом со мной. Быть может, это и к лучшему. Я пробуждаюсь ото сна, шевелится внутри некий дух, он опора мне и соратник. Просыпается вкус к жизни, руки мои дрожат в предвкушении тяжелой работы. И хватит об этом, мне пришло в голову кое-что курьезное. Похоже моя точка зрения стремится к тому, чтобы стать полностью объективной, ибо вокруг меня не осталось людей, и мнение мое вскоре превратится в единственное существующее. Одновременно никто не будет возражать ему, что не столь отлично от ситуации, когда бы все согласились с ним полностью. Я буду, как Бог, чего ни захотел – все свершится, так как видимое мне зримо всем. А действительность как раз и есть средний взгляд всех существ на происходящее вокруг них. Как вам такой расклад? Ах, все сладкие речи, этот обман не способен исправить, закрасить, замалевать моего куцего, оборванного, заиндевевшего, сиротливого отрочества. Как мал был я и как ничтожен сам себе и прочим я казался. Кому понадобилось подвергать меня ужасным испытаниям, утратам, горестям и лишениям. Стоило бы поискать человека более разуверившегося в себе, чем я. Словно пористая губка, я был пропитан позором. Несмываемой краской ложилось на меня всеобщее осуждение, кем был я в глазах общества, каково им было наблюдать мое падение, сознавать мою низость, видеть эту мелкую, подлую душонку и на словах преувеличивать все постыдные качества? Я ходил отверженным среди тех, кого не считал себе ровней. Наверное, наше величество, относили к касте неприкасаемых. Общее мнение горько уязвляло меня. Я клялся отомстить и раболепствовал, и лебезил при малейшем знаке дружелюбия. Вы видите меня целиком, вы видите меня таким, каким я был, и я не стыжусь ни одного из своих пороков и заблуждений. Я горько смеюсь над собою прежним, ибо того Джозефа Сэммлера уже нет. Он мертв, он забыт, он предан земле. Могила – холм безымянный, дабы в омерзении земля не отвергла покойника. Переменился я всецело, от бывшего осталась только память. И сегодня не подам я руки тому, кто раньше не подал бы мне. И, мнится, равным мне быть может только отражение мое. Равновесие восстанавливается, вечное вращение зовет меня в путь. Но и терзает память нежной грустью расставанья. Осень вечернего Подмосковья не забыть мне никак. И курится синяя мгла сумерек за окнами освещенных вагонов. Одна моя отрада вечный вечер во время возвращения домой. Я не сторонник волевого передела памяти. Но прочие зарисовки не нужны, с радостью, без сожаления расстался б с ними. Встречи с ними сулят горе и воскрешение призраков, против коих лучшее оружие – забвение. Люди не властны над памятью, и память созидает человека, но стая хищных гостей из прошлого способна нагнать страха на кого угодно. И если украдкой взглянуть в омут памяти, что увижу я в мутной воде? Чьи призраки еще держатся в глубине и волнуют по-прежнему воду? Среди них потешный демон "со сверкающим ястребиным взором и печатью робкого смирения на лице", его непримиримый враг, а после вроде друг, надменно восхваляющий его заслуги, баловень женщин и до сих пор дитя, играющее в игры, одновременно собрание противоречий и нелепая мягкотелость, что украдкой язвили мою гордость; человек, которого я боготворил, соединился с " бесстыжей сводней скверной". Были и нарцисс на сцене, и скверный заговор, оплетавший сетью интриг меня со всех сторон. Участники того собрания однажды (согласно гипотезе Дона Исидора) напоили меня коварным зельем. Эффект напитка состоял в добровольной выдаче собственных мыслей устным или иным путем, помнится, я шел, как в трансе, а мои порочные мысли просачивались из моей головы и становились доступны окружающим. В начале девятого класса дружен со мною был один русский Баттербин. Сначала с моего покорного согласия он оклеветал моих истинных друзей, а затем бросил легковерного Джозефа. Моя судьба – судьба незначительного, второразрядного предателя, но наделенного чересчур чутким сердцем для такого неблагодарного ремесла. Я недавно приметил: слово судьба происходит от слова судить. Таким образом, изначально за ним крылось понятие высшего, небесного суда, божественного суда, посредством которого нам воздается по заслугам. Судьба являет собой процесс перманентного, непрестанного суда. Но поразмыслим: иногда на перипетиях жизненного пути нас постигают совершенно незаслуженные наказания. Неверно истолковывать их существованием соответствующих грехов, они наказания за последующие прегрешения, ибо за судьбой стоит время, они действуют согласно, заодно. Среди глумившихся надо мной в то время была и девочка с еще незрелыми формами, но вследствие продолжительного опыта уже искушенная в гнусном жеманстве своего ремесла и снедаемая жаждой сравняться в пороке со старшими." Гулкое эхо шагов плавает в просторных объемах зала. Сэммлер стоял в одиночестве, под землей, освещенный заревом множества ламп. Его тяготили тяжелые думы, отражавшиеся смятением на его челе. Он сделал шаг вперед, другой, еще один, словно первый астронавт, оказавшийся на луне. Лестница повела его вверх, на коротком переходе а другую линию его поджидал неприятный сюрприз. Компанию ему решил составить отряд инквизиторов, изрядно изголодавшийся по пыткам во время безлюдья последних времен. Пять-шесть человек с резиновыми фасциями, перекидываются в безделье шутками; как хомяки грызут семечки и скучают. С левой стороны к ним приближается Джозеф, пока его не видно: он поднимается по лестнице. Они стоят в широком коридоре, облицованном красным мрамором, пыльный пол истерт, его гранитная природа не прослеживается. Входит Джозеф, он погружен в размышления. Инквизиторы его замечают, они удивлены, так как люди здесь появляются крайне редко, тем более не в форме.
- Постойте, гражданин, постойте! Отряд обеспечения правопорядка. Нам поручено охранять метрополитен и сопредельные территории. Ваше имя, фамилия, чин, должность.
- Вопрос довольно мелочной
 В устах того, кто слово презирает
 И чуждый внешности пустой,
 Лишь в суть вещей глубокий взор вперяет. – Не поднимая взор, отвечает странник цитатой.
- Однако вам раскрыть себя придется. И если Вы – заморский принц, вас ждет почет, инкогнито утратите свое. Иль, если вы правитель наш всевластный, устроим пир горой. Но берегись шпион и дезертир!
- Я просто странник обнищавший, хожу по миру с сотворенья мира. Кров делю с бродягами, питаюсь объедками в харчевнях, терплю холод и сплю на сырой земле.
- Да он бредит, - твое нам интересно имя!
- Имен мне множество было подарено светом за мою долгую и бесславную жизнь: Иосиф, Иоанн Бутадеус, Эспера Диос. Называйте любым, на любое имя я с удовольствием откликнусь. – Джозеф нес черт те что. Он сам не понимал с чего это его так разобрало. Но внутри все так и кипело, восставало против наглого самодовольства вояк, их ограниченной самоуверенности. Он обратился в древнегреческого оратора, с легкостью парировавшего все заготовленные доводы оппонента.
- Да ты не русский, что ль?
- Язык ваш мне знаком, как видите, вполне. И жил в Москве я лет с десяток, точно, - Всесильный Демон Первого Впечатления открывал и закрывал рот Джозефа по своей воле. Джозеф, будто обратился в тряпичную куклу, и незримые руки заставляли мальчика вытворять всякие чудачества на потеху высшим силам. Но одновременно нельзя было сказать, что эти силы имеют сугубо внешнее происхождение, часть из них таилось долгое время в глубинах сознания. И их воскрешение доставляло Джозефу огромное удовольствие, и тепло разливалось по всему телу, и все казалось невсамделишным, а каким-то шуточным, комедийным фарсом. "Уж вам-то меня точно не запугать, - лениво соображал Джозеф,- пустословы и хвастуны, вас наделили незаслуженной властью, и вы совместно порочите ее честь."
- Предъявите, сударь, документ, который подтвердил бы вашу личность.
- Всегда запросто. К вашим услугам господа, нет ничего приятнее вопроса, на который давно готов ответ. И документов у меня предостаточно. Всех сортов и типов, я гражданин всех государств, имен моих не счесть, дат рождения и того более. Ученые до сих пор не могут прийти к единому на этот счет мнению. Итак выбирайте, желающим оставлю на память, автограф прилагается.
Ведомый незримой рукой, уверенно Джозеф вынимает из кармана пачку документов в добротных кожаных обложках с изображениями государственных гербов в виде тиснений. Ловко же он обманывал зарубежных чиновников, - подумалось, вероятно, дружинникам. Согласно представленным документам юноша, известный нам под именем Джозефа Сэммлера одновременно являлся следующими господами: Фрэнком Абигнейлом младшим, Артуром Рэдли, сорокалетним процветающим американцем Юджином Порху, студентом из Франции Жеаном Фролло, подданным Ее величества Эдвардом Феррарсом, неудачником Сэмуэлем Маунтджоем, несчастным страдальцем Кристофером Хэдли Мартином, бравым аргентинским гаучо Мартином Фьерро. Доблестные охранники погрузились в изучение документов, проверку их подлинности, сличением печатей с образцами, стали проверять разрешения на проживание. Вся эта необходимая, но от того не более труднодоступная ерунда гордо несла знамя добропорядочного гражданина, охраняло его драгоценную репутацию от неуместных посягательств. В эти самые волнующие минуты Джозеф наскоро перечитывал гностическое евангелие от Филиппа. В момент стражники прекратили чтение. Самый представительный из них, кажется, его звали Олег и он был в очках и с гусарскими усами, собрал документы, чтобы с почтительным видом возвратить их обладателю. Остальные, затаив дыхание, наблюдали за операцией. Джозеф, не глядя, протянул руку за документами. Олег также протянул руку, не желая подавать их Джозефу и тем самым унижаться. Так они простояли друг перед другом несколько секунд.
- Не стоит боле продолжать, закончи то, что начал, - сказал Джозеф, забрав паспорта.
И в ту же секунду тело его прорезала страшная боль." Шпионы проследили за мной и донесли инквизиторам ", - подумалось Джозефу. Он опустился на колени, ибо слабость проникла в члены. Но не стал мученик, как прежде, задавать вопрос "за что?". Сжав побледневшие губы, он, молча созерцал соседнюю стену. Охранники, не найдя формального повода для ареста, все равно страстно желали реализовать свою природную склонность к насилию. Коллективная направленность их группы только способствовала скорейшему снятию напряжения, кроме того они не чувствовали тогда никакой вины. По уговоренному сценарию, сам здоровый из них с, как водится, бритой головой и испитым угловатым лицом, сразу же после передачи документов бил жертву снизу кулаком в челюсть или нос, чтобы приговоренный ничего не успел предпринять. Тот падал, потом подключались остальные и, если поверженная жертва не подымалась, довершали начатое ногами, если порывалась встать и сопротивляться или бежать, ловили и снова бросали на землю. У Джозефа не было шансов ни устоять, не убежать, будто с покорного согласия мнимого преступника, его успели окружить со всех сторон. Не падая, он стоял на коленях. Жесткие костяшки кулаков очень скоро настигли его нос, и водопад крови обрушился на одежду Джозефа и плиты перехода метро. Недолго Сэммлер младший пытался кровотечение, нелепая попытка остаться сухим под тропическим ливнем! Кровь все не останавливалась и медленно текла из обеих ноздрей, подобно лаве из вулканического жерла. Алеющая кровь пылала жаром, от нее поднимался пар, она стекала по обе стороны от отверстия рта, застывая, она образовывала нечто вроде гротескного подобия усов. Правда, на этот раз было не до смеха, зритель и артисты были при делах. Кровь продолжала свой путь, обагряя просторы щек. По крыльям носа кровь медленно струилась к глазам и, не дотекая до них, трековыми дорожками слез по пыльному лицу опускалась к щекам. Огненные протуберанцы спускались вдоль щек Джозефа Сэммлера, витиеватые спикулы украшали его лицо: ни дать, ни взять – сеньор Помидор, актер на детском спектакле. На высоком лбу Джозефа, прежде обличавшем его проницательный ум, вскоре появился здоровенный синяк, затем он посекся, кровь заливала правую часть лица. Джозеф пока стоически переносил совершаемые над ним злодейства, более того возникало ощущение, будто экзекуция происходит с обоюдного согласия жертвы и палачей.
- Что же никак не упадет этот хромой ублюдок? - в порыве служебного рвения заинтересовался один из истязателей.
- Меня принято три раза просить, - попробовал пошутить Джозеф. Но попытка получилась неудачной, учитывая траурное настроение всех собравшихся.
В ответ младший из них, еще подросток и, скорее всего, доброволец ударил с силой агнца безвинного мыском сапога под солнечное сплетение. Сознание Джозефа медленно, словно корабль при первом заходе в воду с уготовленной пристани по валкам, погрузилось мягкую глухую тьму.
- Не даром казенный хлеб едите. Вы, видно, сдельно работаете? – не унимался Джозеф. Бес противоречия устроился суфлером на сцене.
Черная кожа служебных сапог стала бордово-глянцевой от начавшей застывать крови. Руками Джозеф упирался в пол, чтобы не упасть. Инквизиторы стали топтать его пальцы, с силой; Джозеф отдернул руки. Доблестные слуги народа успели раздавить один палец и из него выпал треснувший ноготь. Замешкавшись, Джозеф получил кулаком в ухо. На секунду он потерял равновесие. Затем вновь инстинктивно собрался, он дотронулся до уха. Ухо треснуло от удара, так как оказалось между кулаком истязателя и черепной костью, как между молотом и наковальней. Когда Джозеф коснулся разошедшихся краев, рана приятно защипала, мальчик немного пришел в себя. Кровь сочащаяся из разорванной вены заливала глаза, жертва часто заморгала, как будто в глаза попал шампунь. Вскоре охранники достали тяжелые резиновые дубинки, от нескольких ударов по голове, изображение в глазах у Джозефа стало рябить. "Ах, черт их дери, досадно как," - попробовал проговорить Джозеф. Но белобрысый наемник, с красными, слезливыми глазками альбиноса, нанес нашему герою удар по челюсти снизу, которая уже и без того распухла. Джозеф чуть не откусил кончик языка. Он сплюнул кровью: "Мать твою, отмороженный придурок!" Во многих местах на голове у мальчика разорвалась от ударов кожа. Раны были достаточно длинные, с сочными, глубокими, расползающимися краями. Если бы ему наложили после побоища швы, он бы стал похож на Франкенштейна. У него были темно-русые волосы, удивительно, в последнее время старушки у метро постоянно вручали ему листочки с рекламой парикмахерский; пунктом назначения листочков все время становилась урна около болтающихся в лихорадке дверей. Мальчик так и не постригся. Волосы отлично впитывали кровь и застывали блестящими, монолитными черными прядями, лентами-змеями. Застыв, новая прическа стала напоминать терновый венец, язвивший чело Христа. Но, уверяю вас, муки Христа были пустяком по сравнению с тем, что предстояло испытать Джозефу. Как бы это сказать? – Иисус стал символом искупления человеческих грехов и в связи с этим его случай получил широкую огласку. Его страдания рекламировали двадцать веков, мучения Спасителя стали бессовестно преувеличивать, чтобы чем-то оправдать такую раскрутку. Возможно, за всем стоят муки нравственные как человека, то есть боль неоправданных надежд, возложенных на доброту судей земных, может, как один из ликов Творца он знал, что его жертва напрасна и ничем не улучшит мир. Но нравственные муки Иуды, не канонического корыстолюбца, а человека покончившего с собой в порыве отчаяния и горя от содеянного значительно более велики. Всем была предназначена своя роль и самая тяжкая была возложена на Иуду – земного прообраза Христа, пожертвовавшего даже своей душой. В любом случае, Джозеф с удовольствием променял бы свои теперешние страдания на гвозди, по одному в каждом запястье.
 Нос его стал походить на румяный пятачок, ибо кость переносицы стала отходить вверх. Лицо мальчика стало походить на грязевую маску от крови, волос, лимфы и клочков кожи. Поистине, возможности человеку по перенесению страданий безграничны, особенно, если мучения правильно дозировать или если человек к ним хорошо подготовлен. Ведь боль – это не что иное, как слишком большая доза обыкновенных ощущений, когда становится не важна сама природа этих ощущений, будь то осязание, зрение, или слух. И если чувства человека притуплены, если он слегка отрешен от реальной жизни, хорошая встряска ему не помешает. Ее он поглотит с благодарностью. Левая рука повредилась в плечевом суставе, правая, возможно, была сломана недоброжелателями и часто дрожала.
Джозеф стал засыпать. Он терял силы, а ничего нового в отношении боли его мучители придумать не смогли. Он еле держался.
- Поразительная стойкость, - выразил общее мнение Олег. И легонько толкнул Джозефа. Тот ничком рухнул на пол. Эта дикая картина все равно не затронула чувств головорезов, люди без воображения не способны к обобщениям в обыденной жизни и оттого не в состоянии увидеть прекрасное или наоборот: отвергнуть отвратительное; одни на всю Москву, пять или шесть человек, в метро лупят изо всех сил уже полчаса хилого недотепу. Означенные люди в форме попытались поднять избитого странника, но он вскользнул у них из рук: одежда вся была в крови и какой-то слизи. Как тухлая рыба, он опять очутился на полу; на его куртке пузырилась кровавая пена. В пункте милиции Джозефа выронили, и он ударился головой о зеленую табуретку, дыхание прервалось и запрыгало в груди, Джозеф представил себя балансирующим на берегу пропасти. Кое-как головорезы пронесли пленника в камеру, куда в мирное время сажали преступников. Его положили на лавку, а дверь захлопнули, осталось лишь маленькое зарешеченное окошко.
Называвший себя в порыве гордости Иоанном Бутадеусом, находился в ужасающем состоянии: пальцы походили на толстые обрубки или шоколадные батончики с вечерней синевой на фалангах, бока все почернели от крови, излившейся в результате перелома ребер. Черные бока, это напоминало распродажу помятых баклажанов, а никак не молодого естествоиспытателя! При дыхании от его уст летели брызги крови, но он не плавал сейчас брассом: губы оказались истрепаны в бахрому и кровоточили.
В беспамятстве ему приснился такой сюжет, он поражен кем-то пулею в грудь. В сердце или куда-нибудь еще, не важно. Но Джозеф умудряется выжить. На грани жизни и смерти он поднимается на ноги и медленно идет. Он боится разбередить снова свою рану, а пока боль немного затихла. Он идет тихо, не спеша, вымеряет каждый шаг, ибо знает, что может не дойти. Он бережет свою рану и гордится ею, словно заслуженным орденом. Мальчику не больно, но внутри будто застряло что-то жесткое, угловатое, ужасно неудобное. Джозеф Сэммлер шествует по своему прежнему району, он жил раньше на Сходненской. Дорога от дома на улице Аэродромная до метро совершенно безлюдна, очевидно, это субботнее утро. Надо обязательно суметь добраться до мамы, и рассказать ей, что произошло. Но почему же Джозеф еще может идти? Мальчик видит кубообразное здание местной школы со стенами белыми, как медицинские халаты. Низенький заборчик, через который может перешагнуть даже школьник. Неожиданно он видит университетского преподавателя по истории, с бородой и в очках, тот неистово орет на присмиревший класс грузинских учеников.
Здравствуйте, уже родные стены тюремной камеры. Бесполезная попытка поднять голову. Тело потеряло свои очертания и возможность ощущать окружающие предметы. Джозеф и раньше сознавал свою необычную способность быстро восстанавливаться после пустяковых травм: растяжений вывихов. Иной раз после субботних матчей в родной школе он оставался с выбитым пальцем, проходил час и повреждение, как рукой снимало, боль пропадала на глазах, утекала как песок сквозь пальцы. В теперешней ситуации немыслимо было ожидать подобных сроков, но уже через несколько часов, прошедший после помещения мнимого преступника в камеру он мог свободно двигаться. Однако тело казалось чужим, слегка неудобным, как неразношенная одежда. Частично пропала координация и способность оценивать расстояния. Мальчик кружился по темнице сомнамбулой, Homo novus занял место старого. Постепенно возвращалась память о произошедшем. Джозеф принялся кружить не столь быстро, он не понимал, куда пропала пьяная брань разбушевавшейся братии охраны порядка. Он постучал в железную дверь, единственную дверь в камере. Никто не откликнулся и гневные просьбы нашего героя. Вокруг царила мертвая тишина. Тишина безмолвия, пустоты, пораженной толпы, дочь мрака, струящаяся с небес, отголосок вечности, речь богов, голос земли, гонец одиночества, спутник мыслей, предвестник бурь, песнь звездного неба – отдохновение души, гость кладбищ, сосед забвения, враг политиков и умалишенных. Тишина, заставляющая озираться и искать подвоха, тишина в паузах между щелчками секундной стрелки. Тишина, в которой вопросов таится больше, чем ответов. Прощальная тишина в подвенечном платье смерти. Что за тишина была сейчас? Никто не знает, тишина всегда одинакова, лишь таит за собой всегда новое. Джозеф перестал барабанить в железную дверь: она была глуха к его побоям. Мальчик взглянул на зарешеченное окошко, мольба и страх смерти отражались в его взоре. Почему они не откликаются? Может, все до одного мертвецки пьяны. В окошко не взглянуть, оно слишком высоко, в него получилось бы вылезть наружу. Нелепость погибнуть от голода после того, как уцелел вовремя памятной взбучки. Удивительно, но Джозеф не держал зла на представителей правопорядка. Мальчик подумал:" Все не случайно, то, что я практически не пострадал, то, что пропали охранники. Выход лежит на поверхности, надо только пошевелить мозгами". Он поднес к прутьям решетки руки. Вцепился в них. Конвульсия прошла по кускам металла, они дрогнули, и медленно, будто гнилые зубы, освободили лаз наружу. Джозеф, окрыленный победой, ринулся туда вперед головой. Но, свалившись, русский Фабрицио очутился в луже крови. " В чем дело, неужели меня так развезло?" Он поднял взгляд. И, о ужас, вокруг были разбросаны фрагменты человечески тел, куски одежды, сваленные в кучу потроха, ошметки лиц искаженных ужасом, волосы разных оттенков, плавающие в крови, кисти рук и ступни восковых оттенков, выжатые и сморщенные, als губки для мытья посуды, гильзы от пуль и оголенные кости, небогатая мебель была изрублена в щепки, а стены были в следах от брызг. Нельзя было ступить шагу, не испачкавшись. " Недобрый день! Одно убийство это – грядущего недобрая примета". Джозеф признал в этом людском материале своих недавних мучителей. В подавленном настроении он вышел из участка в переход, где подвергался избиениям, там, стоит отметить, было уже чисто. Что же здесь могло произойти? – недоумевал Джозеф. Конечно, они могли напиться, захмелеть и в дурмане порешить друг друга, но должен же был остаться хоть один целый среди них. Я не говорю живой, обоюдные удары могли убить сразу двоих. Но не мог же оставшийся после убийства или самоубийства себя еще и расчленить! Но, однако, затруднительно с уверенностью утверждать, что в комнате все пятеро, в таком состоянии их непросто считать да и заходить туда не очень хочется. Может, один уцелевший в страхе убежал, но как же он тогда успел разрезать на куски всех остальных? В панике он бы не стал бы даже удостоверяться, все ли мертвы. Двое могли бы сообразить, что бояться в пустынном метро некого, но останков там больше, чем на троих. К тому же едва ли бы они после таких предосторожностей ( тоже кстати с не вполне ясными целями) забыли бы про меня. Это могли бы быть и повстанцы, партизаны или дезертиры. Зарубежных войск ждать еще рано. Но их должна была быть целая армия, почему же произошедшая битва не разбудил меня, да и что за мотив у подземных анархистов устраивать жуткую резню. Группа человек не могла пойти на это. В общем, серьезная загадка, на которую мне непросто будет найти ответ. Джозеф сбросил свою грязную одежду и пошел так, как если бы ничего с ним не происходило в полицейском участке охраны метро.