Форцепс и Кесаренок

Екатерина Логина
Боялась я ужасно. С самого первого дня, как только тест показал наличие второй утверждающей полоски. Стоило мне вспомнить этот жуткий кошмар под названием «беременность», как подбородок начинал каменеть, а мышцы – непроизвольно сжиматься в предчувствии нечеловеческого напряжения.
Но теперь нас было двое, и мы оба этого хотели. Теперь мне не надо было ложиться на амбразуры, только потому, что я не могла убить. Теперь мне задувала во все места родня и оба родственных семейства. «Ну, наконец-то, ты решилась! Наконец-то вы сделали это!».
И, не смотря на все, я боялась.
Мне никто не говорил, что я подурнела. Хвалебные оды неслись отовсюду, где бы я ни появлялась. А то! Каждую минуту помня себя ту, жалкую и забитую, всеми и везде обсуждаемую, беременную студентку второго курса, в нелепом бабушкином платье, с отечным потемневшим лицом, теперь я носила модные костюмы и платья, увешивалась украшениями, и каждый день красилась, как на праздник. Я улыбалась. Улыбалась, думая о том, что я уже другая, и все будет по-другому, улыбалась, а внутри копилось напряжение и страх, а дома я закрывалась ото всех и курила, курила как паровоз, испытывая жуткое чувство вины, выдыхая дым поверх заметного уже живота.
«Все будет нормально», говорил муж. Говорил, что второй ребенок всегда идет легче, что, раз мы оба его хотим, то и он будет хотеть поскорей появиться на свет, что не будет так, как было в первый раз. Я храбрилась, делала вид, что верю и продолжала бояться.
«Ну и ладно», сказала подруга, которой я призналась, что до смерти напугана предстоящими родами. «Лучше бояться, чем нет. Помнишь, в первый раз ты ничего не боялась, думала, что родишь на раз-два, а что получилось? Может, сейчас все наоборот будет, ведь у страха глаза велики». Я снова сделала вид, что успокоилась.
Делала вид, а оно накатывало.
… Морозная ночь, в тапочках по сугробам, слепо за кем-то, закутанная в одеяло.… Одно переполненное отделение, другое, наконец, обсервация…. Она так долго пишет, гадина, а мне нельзя сидеть, уже нельзя, и стоять нет никаких сил.… В палате еще кто-то есть, только мне плевать кто и в каком количестве, извиваюсь на клеенчатой кушетке и ору благим матом… Часов через десять голоса нет, боли нет, никого вокруг нет. Даунистически пялюсь в сереющее утром окно. Помню только, как ночью выбегала в пустой ночной коридор и искала хоть кого-нибудь. Сонная нянька за руку вела обратно и укладывала на ненавистную мокрую кушетку, приговаривая: подожди еще немного, подожди, сейчас не время. А теперь – боли нет. Блаженно вытягиваюсь и засыпаю.
- Спишь? - холодный нажим в область пупка. – Схватки есть? Когда поступила?
Только успеваю промямлить, что вчера в девять вечера, как все вокруг начинает вертеться. Черноволосая женщина вдавливает ухо в мой живот, еще и еще, потом вскакивает и зовет сестру. «В родзал срочно! Окситоцин внутривенно! У ребенка нет сердца!»…
Под капельницей появляется некое подобие схваток, слабых и недостаточных для того, чтобы родить. Измученная ночными настоящими схватками, послушно тужусь и теряю сознание после каждой попытки. «Форцепс! – слышу черноволосую. - Сама не родит, вызывайте анестезиологов, быстро!». Только анестезиологи были заняты, резали на живую, крест накрест, и маленького зайца тянули за голову долго и мучительно. «Суки! – орала я, раздирая рот до ушей. – Что вы делаете, суки, что делаете?!!»…
Когда, пару дней спустя, я вышла, шатаясь, на порог роддома, крепко прижимая к груди теплый сверток, развернулась назад и крикнула: «Никогда больше я не приду сюда! Будь проклята эта гребаная больница!»…
И вот, одиннадцать лет спустя, я готовлюсь появиться там снова.
Сколько лет сидит во мне злоба на этих врачей! Сколько лет во сне, скрипя зубами, превозмогая нечеловеческую боль, я выхожу в пустой коридор и ищу кого-то, кто должен мне помочь. Столько лет я боюсь.
И только сейчас, в сотый раз отвечая на вопросы гинеколога о предыдущей беременности, я узнала, что именно благодаря черноволосой, которая и мнилась мне главным фашистом, жив мой сын. Благодаря ей – здоров и нормален. Да я проблем не знаю с этим ребенком! Две-три ангины за 11 лет и то не наберется. И все, благодаря ей. Только сейчас я узнала, что профессионально наложенные щипцы – редкость, что деток почти всегда калечат в таких ситуациях, что мне и сыну сказочно повезло, что на самом деле форцепс – это страшно, это почти всегда необратимые последствия.
Все равно суки. Где они были, всю ночь, эти врачи? Где они были, когда у меня уже были потуги, и я могла бы сама родить? Дрыхли где-нибудь в ординаторской, суки! Все эти десять часов никто даже не заглянул ко мне, чтобы посмотреть, может, я умерла! Все равно эти фашисты во всем виноваты!
Теперь врешь, не возьмешь ни полисами, ни «улучшившимся качеством медицинского обслуживания». Мы идем туда, в эту «гребаную» больницу, и договариваемся с врачом. Муж готов заплатить любые деньги, только чтобы все время со мной сидел врач, чтобы не дай бог, не повторился мой сон о пустом коридоре. Пусть один человек контролирует весь процесс «от» и «до», так мне будет спокойнее.
Но спокойней мне стало ненамного. На последнем месяце перечитываю Ремарка, и думаю про себя: вытерплю, люди не то еще терпели, в конце-концов, это не концлагерь. Мне не придется терпеть боль вечно, мне не будут рвать зубы, пихать иголки под ногти и жечь каленым железом. Каких-то десять- пятнадцать часов боли я вынесу, не умру.
Оно-то, конечно, не умру, да вот только…. Спешно, оставшись одна дома, устраиваю костер из компрометирующих документов, фотографий и автобиографических заметок. Запомните меня хорошей!
Когда начинаются схватки, я читаю Экхарта Толле: « Так же как ты не можешь сражаться с тьмой, ты не можешь сражаться с телом-боли. Подобные попытки будут создавать внутренний конфликт, и, тем самым, создавать еще больше боли. Отслеживания боли вполне достаточно. Отслеживание тела-боли подразумевает ПРИНЯТИЕ его как части того, что ЕСТЬ в этот момент…»
Валяюсь на кровати в отдельной родовой палате и отслеживаю боль. Слава богу, не ночь. Слава богу, есть врач, которая тут же приехала и не оставляет меня ни на минуту. Я принимаю свою боль, и даже благодарю ее, ведь именно она помогает появиться на свет моему малышу…
Пять часов – полет нормальный, я даже отклоняю предложенный обезболивающий укол. Семь часов – полет нормальный, воды отходят, схватки усиливаются.
Девять часов – врач смотрит и хмурится. Я тут же пугаюсь: что-то не так? Она приводит еще кого-то, советуется. Начинают капать окситоцин. Боли усиливаются до невозможности.
- Мне уже скоро рожать?
- Не знаю, детка. Схватки усилились, но не изменилась их продолжительность. Смотри, они, как были по полминуты, так и остались, а уже должны были быть минуту с чем-то.
- Что это значит, доктор?
- Это значит, что сама родить ты не сможешь. Даже капельница не помогает. Видимо, такая особенность твоей физиологии.
- Так что же, это значит - форцепс?! Опять?!
- Да. Но я предлагаю тебе кесарево, так будет лучше для ребенка. Ты согласна?
Еще бы я не была согласна! Раз лучше для ребенка, то все, что угодно. Смотрю в ее глаза. В этот раз она голубоглазая платиновая блондинка с именем моей матери….
- Что, явилась?
Они даже не очень обратили на меня внимание, я уже минуты три стою у них за спиной и разглядываю стену, над которой они трудятся. Тот же мужик, не оглядываясь:
- Ну, давай, раз уж принесла.
Обнаруживаю у себя в руках увесистый кирпич из глины, соломы и еще какой-то дряни. Я помню из детства – в такие кирпичи еще конский навоз добавляют. Протягиваю кирпич и в лице обернувшегося мужика улавливаю что-то знакомое, где-то уже виденное и пережитое.
- Чего важная такая? – с издевкой спрашивает он. – Думала, ты одна такая особенная? Вон вас здесь сколько!
Послушно гляжу в заданном направлении и вижу, что высоченная стена сделана из таких же «домашних» кирпичей. Он, нехотя, шлепает на свободное место раствор и небрежно устанавливает мой кирпич. Мне почему-то становится обидно.
- И нечего губы кривить, мы тебя сюда не звали.
Когда он это говорит, я сразу все вспоминаю. Я вспоминаю, как неслась вприпрыжку по летнему обжигающему асфальту, неслась босиком, радостная и счастливая. Я была полна до краев. Сознанием собственной исключительности, уникальности, неповторимости, ощущением собственной избранности и даже гениальности. Впереди наметился мост через какую-то широкую реку, перед мостом - огромный знак Стоп, а на асфальте, в красном кружке, изображение баночного ключа. Я, чуть притормозив под знаком, переполняюсь радостью, - у меня в руке есть этот ключ, белый и продолговатый, от выпитой накануне колы. Несусь по мосту, ощущая свежесть плещущейся внизу воды. Но тут стоп, дорогу мне преграждают эти же два мужика! Точно! И точно также они сидели спиной, и нехотя повернулись ко мне, и этот вот, лениво разлепив губы, потребовал пропуск. Я гордо протянула им ключ, как доказательство своей важности. А он с ехидной усмешкой взял его и небрежно швырнул в огромную кучу таких же ключей. Мое ощущение избранности испарилось мгновенно, я тут же поняла, что до меня в этом направлении прошел воз и маленькая тележка, стало обидно и даже расхотелось идти, меня жестоко надули и растоптали лучшие чувства. И вот так же точно он тогда сказал:
- А тебя сюда никто не звал, сама припожаловала!
Вот козел! Я многое хочу ему сказать, этому усатому, узкоглазому мужику, с приклеенной к нижней губе мокрой сигаретой. Я набираю в грудь воздуха и начинаю:
- Послушай, дядя…
- Какой я тебе дядя! – он, не торопясь, оглядывает меня хитрыми черными глазками с ног до головы. И тут я понимаю, что да, он не дядя, да и я уже не та девочка. И теперь я не примчалась вприпрыжку по летнему асфальту, а прибрела откуда-то из невнятной темноты. И в руках у меня не маленький баночный ключ, а тяжелый кирпич размером с обувную коробку.
Естественно, все отражается у меня на лице. Ему, видно, становится меня жалко, горемычную тетку «за тридцать», он, сторонится и делает приглашающий жест рукой:
- Ну, проходи, раз пришла.
И я делаю шаг за стену…
Разноцветный вихрь подхватывает меня и несет через всю мою жизнь с сумасшедшей скоростью. Камешки, ракушки, сестрины чулки, таинственная землянка, грамоты, индейцы, пан Кмитиц, и даже, кажется, жираф Гумилева… гусь хрустальный, пес Хейс, Опель Кадет… поезда, дискотека, друзья… все это живо, не стерлось, все грустит без меня. То, что было на самом деле, переплелось с тогдашними мыслями, фантазиями и чувствами, которые вдруг обрели форму и встали, как недостающие паззлы в картину под названием «Моя жизнь». И я не могу! Я не могу, чтобы не сказать им чего-нибудь. Каждому камешку, ракушке, Зверобою и таинственному бродячему жирафу я говорю: «спасибо, что ты есть» или «а я уже давно о тебе позабыла, прости». Я сочусь теплом и ностальгией, каждая мелочь, припоминаясь, кажется значимой и неповторимой, каждое лицо – аксиомой, мысль – откровением.
Мое место здесь. Не где-нибудь, а именно здесь, среди цацек моей жизни. Сидеть вечно, перебирая бисер впечатлений, я не устану. Здесь мне никто не нужен, я водолаз собственной сути. Я счастлива. Я никогда не умру!....
Одним мощным ударом колена он вышибает мой кирпич из стены, я подхватываю его за крошащиеся края и вываливаюсь в больничную палату….
Лежу на спине (кислород, капельница, катетер), рядом бродит муж (бледность, испуг, алые розы), а слева, стоит только голову повернуть, за прозрачным стеклом люльки сладко посапывает то, ради чего и был весь сыр-бор.
Мысленно чешу репу: а ведь лет триста назад я бы просто умерла в родах. А теперь у меня есть Форцепс и Кесаренок, и сама я жива-здорова.
Ну и кто тут главный фашист?