Безмятежный край, глава 3

Иван Азаров
За обедом бабушка спросила, как мне спалось. Я рассеянно ответил, что де не очень, дурь всякая в голову лезла, постоянно ворочался. «Думать надо меньше», - глубокомысленно заключила она, глядя будто сквозь меня. Над хаосом послеобеденного стола победно кружили мухи, иные висели вверх ногами, держась лапками за потолок. Они бесились, что было сил, стараясь впитать всю жару солнечного дня: летали наперегонки, играли в салочки, беззастенчиво пинали засохшие трупы собратьев. Наверное у них нет чувств, нет радостей, как нет однако и печалей. Их ощущения примитивны, но если бы они обладали тем же, чем и мы, то им некуда было бы деваться от тоски, ведь они бы поняли, что очень скоро им этот мир придется покинуть. Разумная предусмотрительность или возникновение сложного мыслительного аппарата чрезвычайно маловероятно? А может им вовсе не так плохо, у них врагов, нет друзей, не может завязаться внутренний спор с самим собой, нет химеры совести. Дайте мне замкнуться в орех, и я почувствую себя королем бесконечного пространства, несомненно, жизнь существует в очень многих формах, и некоторым бы из людей хватило с избытком иного, более скромного обличья, совсем не следовало на них так разоряться. Хотя так себе теорийка, представляю: доклад министра сил и средств: «Уважаемая Госпожа, имею счастие сообщить вам радостную новость, в этом году план перевыполнен аж на целых пятнадцать процентов по сравнению с …». Во входную дверь застучали, дополняя самобытность фольклорной зарисовки зычным баритоном: «Хозяева!» Это были цыгане, продававшие по деревням одежду. Неопределенного возраста девушка и низкий мужчина с короткой черной бородой и золотыми зубами. С сельскими жителями они определенно не церемонились, продавая всякую ерунду и перемежая речь надменными интонациями. Но во мне они заметили кого-то иного и сами пошли со двора, на этом наша немногословная встреча и окончилась. Пора было идти, близилось время, в которое мы обусловились встретиться с Надей у соломенного стога. Как же быстро летит время, будто мы куда-то падаем! Не успел привыкнуть к настоящей обстановке, но тебя влечет все дальше и дальше, истирает до износа, сжигает, не оставляя воскового пятна. Не успеваешь осмыслить, понять происшедшего, покоя нет, его не может быть это стихия перемен, необратимой череды настроений.
 
Несмотря на то, что у меня не было вчерашнего подъема всех жизненных сил и настроения, я шел не очень взволнованный, вероятно, потому что не пытался думать о предстоящей встрече; эта прогулка становилась, в данном случае, просто копией всех совершенных мною прогулок без всяких опознавательных черт, которые вовсе не имели права меня волновать, но так могло продолжаться, пока в дело не вступало воображение, и тогда из сотни деревенских домов, ничем друг от друга не отличающихся, один вдруг удивлял тебя, волновал, ты начинал особенно четко наблюдать в нем след русской души, яркой и неповторимой, в сознании поднимется пронзительная осень заброшенных садов, округлые верхушки холмов, покрытые лесом, неширокая река, задумчиво несущая свои темно-торфянистые воды и стебель кувшинки, уводящий на дно. Ты вспомнишь смущение, радость, упоение игрой, покой счастья и идиллический полет мяча на фоне детских голосов. А рядом шоссе выныривает из соснового коридора, стелется через речку и пропадает в кустиках земляники. Мы не умеем вовремя оценить то, чем обладаем, и равнодушно позволяем красоте, свежести, юности проплыть мимо нас, а сами остаемся позади, довольные. С опустошенной душой машем рукой во след уходящей повозке. Чем раньше поймешь, что окружавшее бесценно, что прошедшее через юную душу не заменит ничто впоследствии, тем меньше будешь потом в старости, пережив всех друзей, неизвестно для кого оберегая нажитые сокровища, рыдать в комнате с потушенным светом, по-детски кулаком проводить по сморщенной, дряблой, пожелтевшей, как пергамент коже. Одиночество будет вытягивать из тебя последние силы, чтобы скинуть обессиленное тело на руки темной служанке. Подошвы кроссовок оставляют резной след в придорожной пыли, вон стог. Длинная тень тянется через поле налево, а за ним стоит Надя, и сердце мое забилось чаще, тяжелее заходило тугим поршнем в груди, кровь бросилась к голове. Я испытал необычайный прилив нежности к этой простой крестьянской девушке, которая доверчиво придет на встречу со мной. Я себе показался особенно мерзок, «я же ведь дурной человек», - подумалось мне, много хороших людей я игнорировал за их обладание какими-то мелкими, досадными недостатками, будь-то несвязность речи, желание приукрасить собственные достижения или же громкий смех. Может, для какого-нибудь поэта добро было абстракцией, но для меня оно существовало несомненно, и сейчас, в особенности, ясно я это понимал. Добро – это человечность, отзывчивость, скромность; добро не в поступках (дьявольский эксперимент моих снов по отрезанию рук, ног, языка тому явное подтверждение), добро в реакции человека на человека; равнодушный человек не может быть добрым, снобизм – проявление бесчеловечности, а потому он скрадывает добро, хотя не делает своего обладателя злодеем (поверхностный парадокс). Хотя реальность меняет все порой до неузнаваемости, и добрый человек может запросто показаться нам бледным, неискренним, неоригинальным, он будет надоедать нам нравоучениями, бессмысленными самопожертвованиями, когда к месту, быть может, подходил бы здоровый эгоизм с примесью комически выставляемой самоуверенности. По колючим пенькам срезанных колосьев, в шуму птичьих голосов я подхожу к стогу, от него сбоку тянется тень поменьше. Я думаю, нет даже не думаю, рассудительность разума никак не сочетается с порывами души, сознание обволакивает субстанция нежности, признательности, и сердце чутким флюгером оборачивается ей во след. Но за стогом никого, пустой колосок без зернышек выбивался из общей копны, сине-фиолетовое, как поврежденный орган, облако стало медленно закрывать солнце. Я привалился спиной к соломенной стене и расслабленно вытянул ноги: видно, поспешил. От нечего делать стал выковыривать камешки подле себя и бросать их вдаль, ожесточенно, понапрасну распаляя свой гнев, и упирающимся каблуком разрывал впереди землю. Неожиданно она появилась передо мною, как отчаявшимся путникам является грозная богиня или приветливый покровитель этого места, которому наскучила однообразная жизнь в провинции, вдали от ключевых событий эпохи.
 
- Вы, наверное, меня заждались?
- Да нет, так, посидел здесь (неопределенно пожимает плечами).
Одета она была гораздо наряднее, чем вчера, старательнее были заплетены в косы ее золотистые волосы. К краснеющему от поспешности лицу прилип раздавленный комар. Медленно шли через поле. Мне становилось скучно, я едва сдерживал зевоту. Тебе должно быть стыдно, для тебя сделано столь многое, а ты не желаешь сделать и первого шага. Бездушный, непонятно чему возгордившийся юноша, что является причиной твоего духовного обнищания, может, то, что ты держишь себя, как деревянный истукан, лишенный человеческих эмоций? Пренебрежение дружбой, человеческими связями мстит тебе, дав твоей природе иммунитет ко всему, что могло разжалобить, умилить, заставить почувствовать приязнь обычного человека. Все человеческие чувства воспринимались тобой, как слабость, как то, что затрудняет жизнь, делает ее непонятнее, смутнее, привносящее иррациональность. Чувства эти не имели ничего общего с разумом, на что ты по молодости делал такой акцент в своем поведении. Но такое восприятие жизни сушит человека, убивает его, невозможным становится общение с ним, как с другом. Пожалуй, длительное время подобный род внутреннего отмирания можно скрывать, обладая хорошим воспитанием, которое сводом правил, компьютерной программой, машинным кодом заставляло производить действия бессмысленные сточки зрения робота, но играющие роль смазки во взаимоотношениях между людьми (He pretends, - свидетельство всеобщего Seeltodes ). Я подумал, что ни в коем случае не должен упустить шанс, дарованный мне свыше, чтобы вернуться к обществу тех, кто способен на любовь. Ведь любовь человека к себе подобным – единственное, что отличает человека от самых развитых животных с одной стороны и от современных сверхбыстрых машин, с другой. Если раньше возможны были поблажки, то сейчас грань между человеческим и нечеловеческим так зыбка, с обеих сторон движутся несметные полчища на Великий Оплот, взмывающий в небеса. А общаться, вести взаимоотношения, основывающиеся на понятиях добра и зла, морали и нравственности, не с человеком невозможно. К несчастью, множество, потерявших веру, было захвачено врагами, которые стерегут их у всех поворотов узкой тропы, один неверный шаг и ты в руках демонов, что задуют твой внутренний светоч, указывавший тебе путь до этого момента. А ведь современное общество чертовски шаткое здание, не подумали вы об этом господа? Надстрой еще один этаж, увеличь давление на фундамент, и все обратится в прах. Главное, не делать из людей никого другого, иначе цементирующая жидкость, квинтэссенция человечности, даст трещины и вы погибли. И пусть огонь ее страстной веры, заставит тебя это понять и разбудит дремавших слуг. Если же они умерли, то попытайся найти им замену в виде рассудка: учись у людей, что окружают тебя в деревне. Простых людей, живущих тихой размеренной жизнью, в постоянной нужде, общение с природой уменьшает их боль, заставляет их не жалеть о шумной роскоши городской жизни, дарует им мудрость покорности, довольствия, взамен твоей беспокойной ненасытности с невозможностью удовлетворения из-за презрительной скуки, которая растет на тебе, словно шипы древних драконов, оберегавшие их от стрел искусных воителей. С необъяснимой маниакальностью ты бережешь холодные груды бриллиантов и дорогих металлов, которые не доставляют тебе радости, ибо для этого необходимо пожертвовать твоей неуязвимостью, твоим пронзительным умом, обменяв его на поверхностный и неглубокий, но способный наслаждаться низменным и недостойным твоего величия. Дарованная власть совращает, дарованное знание самых корней явления лишает его обаяния тайны. Незнание, как и всякая жажда, стремится к открытию непознанного, но не зная, мы можем строить версии, доставляющее особое удовольствие нашей душе своей изменчивостью, сродством автора и зрителя. Тайна привлекательна ( когда же, когда? Какие ноги, - во тьме, освещаемой заревом), потому что мы стремимся распахнуть завесу, разделяющее познанное и непознанное, а любое стремление – процесс, означающий наличие цели, пусть даже самой пустяковой, но цель возвращает нашей жизни какой-то окрас, собственно, саму жизненность, то есть постоянное изменение ( сведущий человек может возразить, что в неживой природе также возможны изменения, которые отнюдь не свидетельствуют о наличии жизни, но эти изменения в итоге лишь стремление к тепловому равновесию, в живой природе это не так).
 
По едва намеченной дороге мы выходим на широкое поле, пересекаемое до этого уездным шоссе, которое таинственно блестело вдали, как река, отражая ветви склонившихся деревьев. Иногда подует ветер, создавая будто волнующуюся рябь из коллективного безволия трав. Неторопливо, без особого желания сквозь ветер старается пролететь ворона, но он ласково играет с ней и поднимает пушок на черной голове. Потом на что-то рассердившись сбрасывает ее в придорожную березу, ворона, запутавшись в ветвях, отчаянно машет крыльями. Спокойствие разлито в этой пасторальной зарисовке, где косцы в противоположной стороне поля дружно взмахивают руками, охотно срубая прелую зелень трав. Справа нежный лесок из тонких березок, он оставляет легкое, воздушное чувство развеивающей тоски, как тепла давнего костровища. Ветки то шумят и лихо гнутся, то лишь треплют зелено-серебристой листвой. Мы идем в сторону полуразрушенной церкви из красного кирпича; в окнах давно нет стекол, в стенах зияют провалы, немым величием наполнены обломки разрушенной колокольни. Природа – великий художник с тонким вкусом, разрушив до определенной степени создание рук человеческих и преобразив в соответствии с композицией здешних мест, решило этими руинами дополнить местный пейзаж. Помпеи вживую. Проникшись случайной задумкой, я деланно произношу: « Ничего себе не могу представить более поэтичного, чем эта разрушенная церковь, обнажившая каменные уступы с березой растущей на стене алтаря. Наверное, вход туда возможен только ангелам в светоносных одеждах, как в приют временного ночлега, если дела на земле их задерживают».
- Раньше была, говорят, замечательная церковь, с большим приходом.
- Это из Каракалей люди ходили, Александровки, Новенькой и …?
- Зубовки, Гремячевки, наверное, - не знаю.
- А на Майдане своя была?
- Да, побольше этой будет, и тоже разрушена была. Нелюди какие, и не понять, зачем делали.
- С воистину маниакальным упорством ( Бича божьего) воскресших адских прихвостней, выбравшись из зловонного притона своего двурогого покровителя, они, уже порядком обессиленные, забирались в самую глушь, чтобы и там вести дело угодное призраку нелепого догмата. Мы не бываем неправы, мы, просто, иногда меняем свое мнение на противоположное. Хм, в духе слащавой дряни о начальниках или всякой теологической ерунды, диалектика та же, расцвет отечественной демагогии: можно так, а можно эдак, триединство и двуличность, главное не рассуждать, а верить, знаем мы этот фарс. Те же, кто когда-то бросался на религиозный дурман с киркой и штыком, теперь стали перекраивать государственный бюджет на возведение храмов в Москве, вместо того, чтобы строить дома сиротам и неимущим или, на худой конец, основать храм, но здесь, где потребность в нем, действительно, ощущается. Что-то, куда ни глянь в Москве, каждый с крестиком на груди. Один такой чего стоит! А все почему? От того ли, что они верой сильны, духом своим, милости господней ждут, отнюдь, все дело в моде мимотекущей. Возможность оценки чего-либо по анализу проявлений формальных вызовет кучу лжи и абсурда. Как помните недавно: «Кто такой христианин? – тот, кто принял таинство крещения». Видите ли, всегда важна беспристрастность, все надо подвергать сомнению, этим отличалась истинная аристократия, которая старалась одинаково далека от всех политических течений, новых веяний, ничто не принимать на веру, стоять выше этого. Тогда за бурунами бушующей воды виден будешь ты и будешь возвышаться над стихией изменчивости, имя твое прослывет в веках, твои правые деяния будут служить примером поколению молодых».
- Вы неверующий? – тихо спросила она.
- Да. ( Трогательно и отрешенно).
- Но почему? Вы же человек твердых принципов: не станете врать, предавать, обижать близких, вдов и сирот. Вам никакого труда не составит строго следовать заповедям.
Пауза…. Что бы ответить?
- По правде говоря, думал я об этом немного, но есть вещи которые смущают меня. Я бы мог принять христианство, это в своем первозданном облике замечательная вещь. Если бы верующие поступали согласно всем заповедям, то наш мир обратился бы в цветущий сад, однако эти лицемеры стараются везде найти лазейки. Но зачем нужна церковь? Как развернутая, богатая организация, единственное, за что ее следует уважать – это культура. Иконы, архитектура, словесность – всего бы этого мы не имели, не будь церкви, как не были бы народом со своей историей, обычаями, которые, однако, так настойчиво пытаемся в себе заглушить и подавить. Церковь также занималась просвещением, правда изрядной долей отсебятины, хорошо, что наша православная церковь не успела так запятнать свою репутацию, как с блестящим сумасбродством проделала это ее западная сестра. Никто не умеет обращаться со властью, не обращая ее в конечном счете себе во вред. Те же ведьмы, предрассудок на предрассудке, в этот день, в этот час, в этот момент. Мне неприятен религиозный фанатизм, который порабощает разум людей, находящихся на совершенно разных уровнях церковной иерархии: от кардиналов, стремящихся запретить показы мультиков, до угрюмых прихожан. Кажется, они озлоблены на жизнь, фанатизм их неопределен, им ненавистны все недоступные блага, ко всему новому или неизвестному они относятся с подозрением, убогое невежество – хорошая поддержка их слепой убежденности. Сейчас, пожалуй, будет забавно сопоставить их быт с бытом староверцев, полагаю, проскакивали бы общие крикливые черточки аскетического маразма. Даже агенты распространения веры неумелы и пугливы, при малейшем сомнении со стороны агитируемого сводят разговор на тему того, что они верующие, а мы вот нет. Идеальным вариантом были бы льстиво-осторожные старцы, наподобие кардинала Ришелье, которые бы с долей иронии смотрели на противоречия современной науки и догмы и никогда бы не посягали словом на основы религии. Хотя, что касается меня лично, церковь неосознанно обладает беспроигрышным вариантом, так как все агитаторы очень наивны и трогательны в своем простодушии. И, если бы митрополиты задумали заполучить меня в союзники (пример показателен своей ненатуральностью), то стоило бы им прикрепить ко мне какую-нибудь суеверную вдовушку или калеку-послушника, которые толковали бы мне о вечной жизни и о спасении, и я бы сдался, не выдержав их интеллектуальных унижений. Постригся в монахи, принял обеты и всякое такое, ну, ты понимаешь, о чем я? С другой стороны мне чрезвычайно неприятно представлять себя, рассказывающие свои тайные, пусть и грешные мысли и поступки, слова и дела, старичку, лица которого не видать, логичнее было бы признаться во всем себе самому, то есть в конечном счете господу, ведь он умеет читать наши мысли, не так ли? Важным становится сам факт признания ошибки, нарушения. И вот я почти сбился на тему, мной бесконечно презираемую: на логические несовпадения теологии внутри себя самой, игры для дошкольного возраста, на что очень любят акцентировать внимание бездумные скептики в разговорах с религиозно небеспристрастными экскурсоводшами. Необыкновенно весело бывает разглядывать этот фарс, где один строит из себя современного Декарта, а другая смущенного Лойолу в юбке, хотя и другая едят один сорт хлеба, смотрят одно и то же по телевизору. Главным их орудием должно быть смирение, людей возмущенных обезоруживающее. Занимает меня и другой вопрос, а вдруг все это придумал в древности жутко талантливый старик, и все современные церковники толкают этот бред в массы оттого, что их старшие коллеги не позаботились сообщить им, что придумал это человек и воспринимать данную аферу слишком серьезно не стоит. Однако примерно знать, о чем речь идет в библии стоит: религиозные сюжеты служили основой прежней культуры.
- Ведь вы говорили, что вам не чужды идеи православия. Не понимаю, что же вас останавливает?
- Слишком очевидна нарочитость этих задумок, слишком броска, как дешевое платье. Это религия слабых, религия плебеев, рабов – мне, определенно, не по душе этот нравственный диктат, несвобода, во имя чего? Если Бог – это все, то зачем само понятие, из педантичного пристрастия к определениям? Я и так люблю мир, который меня окружает, а вот какую-то абстракцию, нет уж увольте: на дух не переношу подобных извращений. Положим, я поверю в жизнь после смерти, и здесь буду вовсю благодетельствовать, чтобы собрать на загробную составляющую. Хорош же: попадаю в рай, а там коммунизм, и что в итоге? Мерзавец, живший на земле, за счет чужих страданий, доживет до ста лет, а не щадившие себя, помрут, не поседев. Где же справедливость? Что за роковой чертой, никому не известно, оттуда не возвращаются, кто знает почему? – вдруг это все глобальный заговор…
- Ах, молчите, молчите, такое неверие!
Я молча поднес ее руку к губам, и уже тише: «Такой болезнью болеют в столице, оставайтесь в деревне, никогда не приезжайте туда, это либо сводит с ума, и они болтают без умолку, либо становятся непроходимыми дураками, берегите себя, мой друг!»
 
Мы расстались, молча, глухими сумерками; темнота, до сих пор прятавшаяся в лесу, нехотя, высылала авангарды. Наши пути разошлись, когда я слева начал различать низкую посадку и проржавело-бурую крышу нашего дома, с тоненькой дымоходной трубой. Не выбирая пути после долгого, мучительного, почти символического взгляда, я побрел сквозь светло-зеленый овес, насквозь пропитанный росой, сгорбясь и низко опустив голову. Дома безынициативно лежал традиционный ужин в виде молока с хлебом. Молоко незаметно вливалось в тебя, и ты замечал это лишь, когда приходилось вставать, а мягкая кровать неодолимо влекла к своим прохладным просторам. Старая скатерть, не имея возможности содержать себя в полном порядке, стыдливо обнажало матерчатое исподнее, около повисшего лоскута клееной ткани. Бабочки самозабвенно бьются телом в прозрачную занавеску, привлеченные подложной синью, взятой в переплет, к свету, они не могут найти выхода. Пора менять прозрачные дневные шторы на вечерние, цвета моркови или кирпича. Сегодня стоит протопить печь, а то холод с росой, проникнет в дом, замечает бабушка. Протопишь, Ванюша? – говорит, замирает, дожидаясь ответа. « Непременно», – отражаясь, от стены, косо - в потолок, в не подметенный пол, прыгает у порога, триста сорок метров в секунду обволакивает и пляшет, затухая, череда последовательных сгущений и разряжений стихии. Топить будем в спальне: на кухне может развалиться. Захожу в хозяйственную пристройку, от земли, сжимаемой досками, тянет холодом. Поленьев шести хватит вполне, можно чуть больше. От влажной березовой тяжести немеют руки, смолисто-сосновые язвят обоняние сухой изысканностью. Соломинку с коричневым утолщением на конце, покручивая между пальцев, чтобы получше ухватиться, бьем о бочок коробки с бобровидной белкой, грызущей осину, тополь дражайший. Как из палочки искусного фокусника вылетают разноцветные ленты, платки, флажки, так и из спички вырывается, неистово трепеща пойманной птицей, дикое пламя. Со спички оно жадно перескакивает на архитектурный шедевр в самом горле столбообразной печи серебристого цвета: щепки шалаша склонились над колечком бумаги, между деревянных берегов неизвестной природы. Дым порывом нежданной грусти тянется к глазам. Тоска…, воющим духом в небеса, но ненадолго, приди в себя и снова на земле. Я вспоминаю о маме, где она сейчас, на кого смотрит, с кем говорит, может, она уже давно заснула. Законы, нам ведомые, все равно не теряют над нами власти, и близкий человек, которого мы покидаем, оставляет в иконостасе настоящего неисправимую брешь. Так непривычно понимать, что нам необходимо чувствовать его близость, его видеть, слышать звук его голоса, постоянно восполнять в памяти уходящие черты. Бабушка говорит, что я приглашен на поминки какого-то соседа: « А? А ты как же?». «Поеду, наверное, навещу племянницу в Ардатове». « Ну успехов ». Готовимся ко сну, надо аккуратно сложить вышитое покрывало и повесить его на спинку, впрочем так каждый день. Стоп! Надо открыть заслонку, так и погореть недолго. По старой привычке баррикадирую внешнюю дверь поленьями подлиннее, кирпичами из фундамента, лопатой в увольнении, затем запираю на крючок дверь комнаты. Гашу свет, желаю спокойной ночи, и – в кровать. Усталость наяву сменяется вначале бессонным оживлением, а потом, будто проваливаюсь под лед. Сознание привалено чем-то тяжелым, неподъемным, обезволено, обездвижено тело, потерявшее руководство. «Я» осознается откуда-то сбоку, отвлеченно, абстрактно, обобщенно, валяющимся демоном между скал, запутавшимся в павлиньих крыльях. Вот я в непонятной комнате, за плохим освещением не разглядеть людей, видны лишь их силуэты и сотни разнообразнейших гитар по стенам. Но тут освещение открывает способности зрения: передо мной трое господ, один слегка индийской внешности, в очках и белом пиджаке, другой наг и крашен серебряной краской, руками со скрещенными пальцами закрывает лицо, отдаленно напоминающее лицо Дэвида Боуи, третий похож на стройного кудреватого Осборна. Голос украинским напевом констатирует: сегодня мы выявим из вас сильнейшего ( субъектам наших снов безусловно простительна некоторая немногословность, вызванная исключительной неофициальностью обстановки, интимной атмосферой интеллигентского кружка и отсутствием должной мотивации, ввиду отсутствия определенного статуса у проходящих встреч). Первым будет Эй, что ты нам продемонстрируешь? Так сказать, на примере Rhapsody of fire….
- Достаточно, начинай.
- Попса, - начинает серебристый.
- Нехристь! – огрызается в очках.
- Хватит, черт вас дери.
Звучит означенный номер на акустической гитаре, пучком металлического звона перевертывает душу, бегая пальцами по струнам, просыпается прыгучий, гарцующий испанский дух, у любого, кто услышит этот грохот, словно тысячи руки бряцают по железным жилам, выпрядая ковер для танца врубелевской Испании.
- Следующий будет Гиви!
- Финн убогий, - злится серебристый.
- Смотри, дисквалифицируем, - миролюбиво замечает голос.
Гиви: я исполню Overture 1622. Только ( поворачивается к индейцу) зажми здесь, для начала. О’кей, супер, спасибо, дружок.
Голос: уже заинтригован.
Из динамика льются кристальные звуки, похожие на синтез скрипки и рояля. Повторяя неоднократно одну и ту же тему, но на разных уровнях, под разными углами, на разных скоростях, автор добивается эффекта волны, прибоя, затем быстрая эффектная концовка. Недолго, право, очень недолго. Но что-то в этом, согласитесь, есть, какое-то плотное, конкретное ощущение виртуозности, власти, дикого, всепокоряющего и безумного мастерства. То ли от этого эффекта скрадывания звука, аппетитных недомолвок, лихих наворотов ослепительной неоклассики, то ли от простоты и изящества, хрупкости и аристократической надломленности на монотонном протяжении звука.
- Теперь, ты, сбацай-ка нам осточертевшего хард-рока.
- Не тыкай мне, хохол, - горячится серебряный, - слушаем и анализируем, вашему вниманию будет представлена композиция Tender surrender. Медленная танцевальная мелодия с редкой импровизацией переходит в тончайшую клинопись мелкой и очень быстрой игры, классические роковые риффы совмещаются с талантливыми взвываниями и стонами, похожими на рев раненных животных. Где же наш беспристрастный? Посередине появляется тот, чей голос мы слышали. Сидя, он подбирает смычок и елозит им по струнам гитары: « Итак, все свободны!»
- Но, как же, вы еще не….
- Молчать, меня плохо слышно? Гитары в руки и шагом марш отсюда Слух, между прочим, для музыканта важнее, чем зрение, - подумав, - и чем вкус. Поговорите со своим тур-менеджером, отмените ближайшие концерты, относитесь к себе как к людям и приучите к этому остальных. Сходите к отоларингологу, применяйте вату, наконец. Ужасно сварливы все эти музыканты, нельзя с ними дел иметь (сокрушаясь).
 
На самом же деле, я мальчик из фундука, и руки мои плотно приросли к телу, так что в углублениях со временем собирается пыль. Я слишком мал и одинок для такого большого мира; внутренняя трансматериальная гипотетическая волноподобная субстанция улетает невесть куда, оставляя сухую мумию тельца глухим поленом валяться на земле. Тем не менее каждое утро я нахожу в себе силы продолжать дело, начатое еще не мной. На улице жуткая жара, нестерпимый тлеющий зной, словно разбивающий воздух на зримые корпускулы, находящиеся в дрожащем движении, мироточащие неутолимым страданием; все живое мается вне стен нашего дома. Во мне горит необъяснимое желание работать, словно дни мои сочтены, а палач, отрывая календарный лист, украдкой любуется мастерски отточенным топором. Что ж, любая деятельность, связанная с альтруистическим оживлением мыслей, несомненно, идет во благо, трудитесь, трудитесь, не покладая рук, о, кочегары горнил души моей! Сейчас я работаю над опровержением довольно распространенного мнения о схожести произведений одно русского и австрийского авторов. Труд этот многословен и погрязает в деталях, за которыми нет стройных идей, он, будто исподволь, подчиняется закону неопределенностей, возникшему здесь непонятно откуда. Иногда я начинаю задумываться, а не являюсь ли вечным оппонентом мнимого докладчика. Может, я не художник, может, я всего лишь бесплодный критик, ищущий прорехи в чужих доспехах, когда сам одет в рубище. Мной руководит жгучая потребность возражать, спорить, что никак не может претендовать на роль жизни, лишь на роль ее чахлого заместителя. А мысль проста: Йозеф окаменел и начинает просыпаться, а Ц. страдает, оставаясь, по сути, единственным живым на протяжении всего романа. Если Вы заведете разговор о стилистике почерке автора, то и здесь я найду, чем возразить. Немец не щеголяет в различных нарядах, облик его всегда уникален и узнаваем, хотя сила отдельных черт его таланта, глубина и объем их использования варьируют. Русский дворянин не так аскетичен, как бедный клерк, по иронии судьбы его стиль открыт влияниям всех стран и национальных особенностей, как и весь мир был готов когда-то приютить изгнанников. Он умело подражает, чего немец никогда не мог себе позволить: мимикрия в его понимании отрицала бы стихийность искусства, а, следовательно, и вдохновения. Часть мыслей не решаюсь пока доверить бумаге – храню в себе и любуюсь их свежей первозданностью, которая, наверное, содержит немало узнаваемых черт автора. Удовольствие хищника, спрятавшего убитую дичь и понимающего, что в любой момент может за ней вернуться, но, тем не менее, бродящего с пустым желудком. Мной овладело беспокойство, я брожу по деревне, заглядывая в некоторые дома с вопросом: « Не здесь ли живет плотник Петров?» Это условный адрес моего сегодняшнего приглашения. В ответ обычно появляется полная дама в цветастом халате и переднике, в свекольного цвета косынке; лицо ее явно дает нам понять, что его обладатель уж точно знает ответ, на мучающий нас вопрос, и готов им поделиться. Бабенка просит меня повторить меня вопрос. Снова и снова, мне бесконечно приятен звук вашего голоса. Вытирает руки о захватанный передник, готовясь к долгим объяснениям, но вдруг от ее былого энтузиазма не остается и следа, и след простыл, как говорится. На убогом, ущербном лице заметно лишь тупое изумление, как это такому умному юноше, как я, могло прийти в голову беспокоить ее высочество из-за всякой ерунды! Ступай в хлев, неразумная скотина, иди в стойло работать челюстями: в этом году мы поставим рекорд надоя. Но давно уж в перспективе взор мой сходится к одному дому, и, похоже, я точно знаю: это будет он, я фаталист – я в сговоре с судьбой, я Художник, обладающий предельно обостренной чувствительностью к разного рода совпадениям и перекличкам в аисторичном пространстве без времени. Однако не будем торопить события. Он отличен от остальных, по-иному отражен телеграфный столб в жидкой канители занавесок, иначе обрамлен фасад здания цветущим палисадником, прелесть тайны заключена в сладком облаке вокруг куста сирени. Не случайно, все предопределено, остановись, прислушайся и ты без труда поймешь, что ждет тебя дальше. По-другому быть и не могло, ведь я стучусь в ворота, на коих белеет номер пятнадцать. Хозяин обо всем осведомлен и жестом приглашает меня войти. Я извиняюсь, оправдывая ненужное вторжение желанием узнать о предстоящих событиях как можно раньше, чтобы не проделывать то же самое, но в спешке и совсем под ночь. « Я понимаю, остается добавить только то, что в наших рядах всегда отыщется местечко и для вас. Приходите попозже, в доме будет интереснее – ожидается много гостей, настоящий маскарад – не пожалеете!»
- Можете рассчитывать на меня, сегодня, кажется, среда, в таком случае для меня большая честь….
Но господина теперь не видать, чересчур быстро растаял в излишне плоском проеме, неужели в него войти-то можно? Такое время сейчас, что из моих нехитрых пожиток тяжело собрать стоящий наряд, придется покопаться в кладовых, и то: старое тряпье будет выглядеть вычурно и нелепо. Поэтому здравомыслящий и чуткий сердцем человек непременно войдет в мое положение, пожалеет меня и не будет иронизировать над неуклюжими попытками найти компромисс между богатым чувствами миром прошлого и здравой умеренностью нынешних поколений.