Корни

Соня Сапожникова
Метеор на своих подводных крыльях перенёс её из города в Заонежье так быстро, что она не успела оглянуться, как оказалась на поселковой пристани. Впрочем, как только она вошла в салон водного транспорта и расположилась на своём месте, которое не позволяло бдить заоконные просторы, так сразу же и заснула, держа в руке пояс, в данном конкретном случае служащий поводком для такой же безмятежно спящей под её креслом собаки Пуффи. Проснулась она, оттого что где-то в глубине салона плакал ребёнок, только когда метеор вошёл в кижские шхеры...
Через несколько минут выйдя на поселковую бревенчатую пристань, она вглядывалась в лица встречающих: вдруг кто деревенский будет, подвезут. Но знакомых не было. И собираясь было сойти с деревянного настила на берег, она вдруг увидала в мальчике, сидящем на перилах пристани и поддерживающем одной рукой велосипед, Стаса.
— Стас, это ты? — Позвала она его.
Стасик вскинул белобрысую голову:
— Здрастье. А Аня приехала?
— Нет, они с Олегом в монастыре. Ой, Тонечка Николаевна! Это Вы? — Радостно обратилась она к пожилой женщине, стоящей возле Стаса. Лет двадцать назад Антонина Николаевна Лукина была прокурором П., а теперь они с мужем всё лето проводили в Кондобережских. Вот пришла встречать внучку Константина Фёдоровича Свету, которую Сапожникова тоже не сразу узнала, так как та вытянулась за зиму, а пышные, светлые волосы отросли настолько, что в её густой пелене можно было спрятаться и от холодного карельского ветра, и от жарких, жадных мужских взглядов.
Поздоровавшись, Антонина Николаевна спросила у Сапожниковой, знает ли она, что её отец лежит в больнице. Сапожникова не знала. И тогда Антонина Николаевна, которая тоже лежала в поселковой больнице, но в другой палате и с другим диагнозом, проводила Сапожникову к отцу.
В разговорах с любимым папкой незаметно пролетел час. Время приближалось к ночи, а до деревни нужно было добираться три километра пешком вдоль озера. Могут, конечно, подвезти, но чем больше проходило времени, тем это было менее вероятней. А добираться как-то надо. И Сапожникова пошла. Долго ли, коротко ли, сие неведомо, но Сапожникова шла себе спокойно, следуя не только с детства известному ей маршруту, но и соблюдая при этом некий ритуал приближения к святыни. Она отпустила Пуффи с поводка сразу же по выходу из посёлка. Возле мыска Амбарчик , Сапожникова, как всегда, спустилась к озеру напилась, зачерпывая ладошкой непривычно тёплую для заонежского лета воду, не потому, что хотелось пить (в пакете стояла взятая в дорогу пласмассовая бутылка с кофе), но само прикосновение ладони к глади озера было приветсвенным жестом. Сапожникова здоровалась с озером со стороны, противоположной городской, из глубины давнего, неосознанного желания быть на этой земле, откуда пошли материнские корни рода.
Солнце ещё не садилось, но пройдёт какой-то час и небо всполохнется, приподнимая край, чтобы рдеющий, пышущий зноем лета солнечный круг охолонился, отлежался за ночь в тёмной небесной утробе. Бросив в рот несколько ягод малины, сорванных по пути с растущих на мыске кустиков, она поднялась на дорогу и с рюкзаком на спине, пакетом с насущным в руке зашагала дальше.
— Видишь, уже Половинная, — обратилась она к Пуффи, посматривая на гору по левую руку от себя.
Она стала вспоминать, больше или меньше половины пути ей оставалось идти, потому что это раньше гора была ровно посередине расстояния от посёлка до деревни, а пару десятилетий назад дорогу спрямили, расширили, да и метки дедовские все посбивали. Но тут на дороге показалась красная машина: Шурик едет. Остановился. Посадил.
— Шур, что там за новожилы у нас появились? — спросила она у него, вспомнив разговор с Антониной Николаевной о каком-то писателе, купившем дом покойного Александра Алексеевича Кирьянова (двоюродного деда матери Сапожниковой). Три креста за год, вздохнула она.
— А поди, знай, кто. Странные какие-то, поляки вроде, но к вашим ходят, — покосился Шурка на Сапожникову.
Только что коситься. Косись, не косись, понятно, что раз писатель, то к Сапожниковым прилепится. Рыбак рыбака, а писатель писателя завсегда приметит.
— Заходи в дом, один я, — пробурчал Шурик, подвозя её к своему дому.
— Не, я к своим побегу, поздно, — поблагодарив, ответила Светлана и неспешно двинулась вдоль загороди, отыскивая взглядом в ряду штакетника два инаких столбика, означающих калитку. Возле дома было тихо. Изнутри тоже звуков не доносилось.
— Где же они? — Промелькнуло всполохом в голове, но глаза уже отыскали один за другим знакомые ориентиры. Калитка для коз, калитка для людей с дорожкой, вдоль которой посажены похожие на граммофоны мальв нежно-розовые цветы лаватер вперемешку с декоративной (букетами спиралевидной зелени) капусты. Входная дверь не заперта замысловато на щеколду. Значит дома или рядом кто-то есть.
— Есть кто дома? — Голосом она обозначила свой приход. В ответ раздался собачий лай. Но выскочила не лайка Динка, а какая-то другая собака, ей незнакомая. Но Соня, не обращая на неё внимания, пошла дальше. Хозяйственные постройки — всё под одной крышей: козлятник, наверху его сеновал, откуда доносился аромат свежескошенной и высушенной травы. Как будто не проходило никакого целого года, будто ещё вчера они все дружно поднимали сено на сеновал, в ушах звенели голоса и смех детей, отзывающихся на команды Андрея, подсказки бабули. Ещё одна дверь. Вход в систему теплиц, которые пристроены к дому и являются воздушной прослойкой. Помидоры, перцы и огурцы. После уличного зноя, сдобренного ветром с озера, здесь сущая парилка. Дверь в оранжерею, ещё один форпост к жилищу, открыта. За ней дверь в дедулину келью, над входом в которую вбетонированы две, такого же материала, но под античность, человеческие бюсты: женский (похожий на их с мамой дальнюю родственницу) и мужской то ли с венками, то ли с ореолами над головой. От них четыре ступени вниз ведут к гипсовому торсу ребёнка (эту полу-статую нашли на стоянке геологов после их отъезда). Но по этим ступеням никто и никогда не ходил, этакие ступени, по которым не ступала нога человека. Мельком пробежав глазами по всему этому, как ей раньше казалось, кичу постмодернизма, она вдруг поняла, что в качестве писателя она здесь впервые. Да, было уже кое-что описано в первом романе из событий, происходивших здесь, но — издалека.
Сапожникова вспомнила своих детей, как они в первый класс в Великую ходили. Так и видела дочку и сына, идущих вдоль сентрябрьского озера. Олег-второй радостно вопил песню-стих собственного воображения:
— Я вижу озеро!
Какир-карик!
Я вижу лес!
Карик-карик!
— и так далее, про всё, что вокруг. А вокруг был целый мир.
Сапожникова подумала, что лет восемь назад и они с братом хотели преподавать в Великой. Он физику (после физтеха-то), а она кем придётся, вот поступит на заочное отделение, выучится любимому русскому языку... И поступила, но получилось, что на дневное, в городе П. Дети стали жить не в Белгороде, с дедушкой и бабушкой, а с ней. И встал вопрос: как их воспитывать? Если это кормить-поить, то как это сделать, она не знала, так как стипендия была мизерной, символической…
Встреча была необычной. В доме сидела писательская чета, которая не торопилась уходить, но и разговора не получалось. И Сапожникова обрадовалась брату, который вернулся из бани с сообщением, что уже можно идти мыться.
В бане мама тёрла Сапожниковой спину и приговаривала:
— Доча, ты шею сожгла, вот здесь, да ещё, это — она не смела ни дотронуться до цепочки с крестом, ни назвать эту вещь своим именем, а ведь это был крест её бабушки, — ты бы сняла, больно же.
— А я ничего не чувствую, надо же, ожог;, — удивилась Сапожникова.
Бельё было воглое, но Сапожникова не замечала, ее очень взволновали мамины придирки к православной вере и слишком частое упоминание об истине и о свидетельстве её.
Поисками истины занималось и продолжает заниматься всё прогрессивное человечество. Разве же можно найти истину и навязать её другому? То, как мы понимаем истину, и есть правда, а правда у каждого своя.
— У нас есть свидетельство, — повторяла мама, — православные священники такие-сякие, — дальше она рассказывает рассказы других людей, встречавшихся с тем или иным православным священником, который был или пьющим или гулящим. — А адвентистские священнослужители, — тут рисуется картина радужная, примеры очень благостные, ну святые при жизни. Мать полностью отрицала недостатки человеческие у сына своего (а первородный грех?), священнослужителя адвентисткой церкви. Слепая материнская любовь.
— Не приезжай меня хоронить, — вдруг сказала мама, — я не хочу, чтобы ты была у тела моего. Вы не хотите познать истину, а я из-за вс не хочу потерять вечность. Пусть плохой сын хоронит плохую мать, — и так вперемешку: истина, Иисус, дети, внуки, мать Сапожниковой выметала сор с лестницы.
Сапожникова, сидящая на лестнице с носком в руках, спросила:
— Может, и к живой не приезжать?
— Отчего ж, приезжай, поговорим ещё.
Почему обижается брат, Сапожникова понимала. Он ведёт за собой паству, а сестру свою и детей её, — ох, упрямые какие! — в истине не убедил. А какая ещё может быть истина, если логически рассуждать? — Чуть ли не впервые задумалась сломавшая голову в деяниях своих Сапожникова, — если следовать этическим нормам, то она, Сапожникова, русский писатель, потому что думает и пишет на русском языке. Насколько она является выразителем дум и чаяний народных, это отдельный вопрос, но то, что её талант принадлежит этому народу, русскому народу, сомнению не подвергается. Как не подвергается сомнению и тот факт, что талант даётся от Бога, а носитель таланта — всего лишь инструмент в руках Бога. Отсюда, при наличии исторического факта более чем тысячелетней давности, некуда Сапожниковой было больше податься, кроме как православия. И никто никого не собирался
Вера отцов, верность отцам — если уклад в нации соблюдается, то нация сильна своей незыблемостью. Если в православном мире появляется всё больше инаковерующих, то это говорит об отпадении от веры отцов, о непослушании, разболтанности потомков, неверующих в правильность, а значит, и в праведность своих предков, тем подрывающих собственную основу жизни. Ну да милосердие — оно всемогуще, оно победит...
Ну вот и на нашу деревню писатель объявился, международного класса, как говорит мама. Не нужно никого заманивать фантастическим сюжетом, уговаривать красотами пейзажа. Сам явился, отбыв десять лет на Соловках, где познакомился с Павлом Васильевичем Флоренским, внуком русского православного философа.
— Часто ты сюда приезжаешь? — Спросила Сапожникову Наташа, подруга Мариуша.
— Раньше и жила зимой, а теперь... — Сапожникова замолчала, и как объяснить постороннему пока ещё в деревне человеку, что хозяин дома, который они начинали поднимать вместе, теперь пастор, а она ему никто, и даже скорее враг...

Когда Сапожникова приехала домой, дочь Анна-вторая стала расспрашивать ее о бабуле. И Сапожникова стала слово за слово рисовать картину их житья-бытья. О болезни дедушки, о польском писателе, о брате и адвентизме, о бабуле и многом другом.
— Первые два дня я очень каялась в том, что вот здесь, у родных, где условия жизни намного комфортнее, чем в монастыре, и свободы больше, и для себя самих ту же самую работу делаешь, этой самой работы невпроворот, — начала мать, — а рабочих рук раз-два и обчёлся, дедуля в больнице, да и какой он работник, рук выше пояса поднять не может. Ну, думаю, дети на монастырь трудятся, а тут всё рушится, гибнет прямо на глазах. А потом, на третий день началось такое, что всё тут же во мне перевернуло на сто восемьдесят градусов, на ноги то есть. Утром в среду перед завтраком бабуля мне говорит:
— У нас сегодня собрание, поедешь?
Я, помня слова отца Илариона об адвентизме как сектантстве, стала отнекиваться, что меня духовный отец-де на такое не благословлял. А бабуля как закричит:
— Дьявол он, раз смеет так себя называть. У нас один Отец, Бог, к Нему только мы должны обращаться и Его советов слушаться!
— Как так можно? — Изумлённая Анна-вторая перебила материнский рассказ, — она ведь совсем не знает нашего батюшку.
— Доченька, я то же самое думала и даже пыталась об этом сказать, но когда бабуля сердится, то сама понимаешь... — Сапожникова извиняюще посмотрела на дочь, которая понимающе кивнула в ответ. — А дальше пошла сплошная агитация. Бабуля говорит:
— К нам тут один православный приезжал, ходил на собрание наше, так был такой довольный: «У вас лучше, чем у нас в церкви».
А я себе думаю, что, может, он и не православный вовсе, а так, возлеправославный; может, он и в адвентизм перекрестится, мне-то до него какое дело. То есть начала так думать и тут же осекла саму себя: вот именно, какое мне дело до кого-то. Моё дело молиться, и батюшка так наказал: молись, говорит, за них. И я стала про себя молитву творить. Тут Андрюша вошёл. Он-то момента поговорить не упустит. Конечно же об Истине, к которой он с мамой пришёл, а я никак не желаю, и детей, то есть вас с Олегом, в другую сторону увожу. Ещё он, — а вообще его речь очень смахивала на проповедь перед толпой, — высокомерно заявил, что здесь хозяин он, и что всё будет так, как он скажет. Мама тоже вставляла время от времени, что предательница я. Андрей — священнослужитель, а сестра у него, я то есть, православная.
— У них это слово, как ругательство, — подметила Анна-вторая.
А Сапожникова продолжала:
— Я тихо сидела на скамеечке около постели, опустив вниз голову, и вязала носок Любе-послушнице. В руках спицы, а в уме молитва. Такая вот связующая нить с Богом. Потом через несколько минут поднимаю голову, а они уже завтракать заканчивают. Сидят за столом, едят, Андрей проповедует, а я, как изгой (изгой и есть), даже за стол не приглашена. Ну, думаю, приехали. Среда сегодня только, метеоров раньше пятницы не будет, и здесь оставаться — пропадёшь ни за что. Подумала так, и опять в молитву погрузилась. Мама мне говорит:
— Ты завтракать-то будешь?
— Нет, — отвечаю, зная, что теперь и кусок в рот не полезет, да и есть почему-то совсем нет никакого желания, и есть-то нечего: на столе молочное всё, скоромное то есть.
Позавтракали они, собираться стали. Мне хоть из дома беги, чувствую, что здесь меня не оставят, да и самой оставаться не хочется. Андрей буркнул:
— Могу к отцу в больницу отвезти, а потом заберём на обратном пути.
Я обрадовалась, с папкой с воскресенья собиралась о диссертации поговорить, да всё недосуг было, а тут вагон времени: говори — не хочу. Поехала, конечно. — Тут Сапожникова остановилась, вспомнила свой разговор с отцом, о том, как доверительно и проникновенно они сидели, не заметили как время пролетело, не успели и наговориться всласть. — Ань, знаешь, я по одной фразе, которую дед сказал бабуле, когда они с Андреем приехали, поняла, как он её любит. Вот Андрей с бабулей подъехали после собрания, выходят из машины, подходят к нам, а мы на скамеечке сидим, и дед, счастливый такой, смотрит на бабулю:
— Валюсь, а я сегодня рубашку сам одевал.
Со мной больше часу сидел, да и вообще, ты же знаешь, как мы с ним откровенничаем, а вот берёг для жены своей новость такую, ей первой сказал. Я так за него обрадовалась, аж слёзы выступили на глазах, ну, думаю, папке-то молитвы как помогают, руки стали двигаться, боль отступает.
Анна-вторая смотрела на мать во все глаза, которые превращались в мокрые лужи. По её щекам текло, в носу захлюпало, а Сапожникова продолжала:
— На следующий день баня была, дедулю домой привезли, я маме говорю:
— Ты мне спину-то потрёшь?
— Потру.
Приходит она в баню ко мне, а у меня на шее крест. Мама мне спину трёт и говорит:
— Как шея-то у тебя натёрта, ты бы сняла, больно ведь, — понятно о чём, про крест, значит. А я вдруг понимаю, что крест-то её бабули родной, родовой то есть. А она его даже не смеет по имени-то назвать. Но говорить ей этого не стала, обидеть боялась.
— Мам, я только теперь начинаю понимать, какая я была дура, — глухо, откуда-то из подсознания, проговорила Анна-вторая, — у них же нет ни причастной чаши, ни алтаря. А ведь в Библии об этом сказано.
Сапожникова же, пока дочь говорила, вспомнила, как три года назад по возвращении из деревни, где был адвентистский лагерь, четырнадцатилетняя Анна-вторая кричала во сне. Кричала оттого, что ей приснилось огненная река, в которую её бросили за какие-то грехи. Мать тогда гладила зарёванную дочуру по спутанным волосикам, прижимая к себе трясущуюся от страха девочку, и говорила, что Господь не только Всемогущ, но и Милосерд, и Он такого с её девочкой никогда не сделает. Какие её грехи, чтобы такое с ней содеять?
А ещё она подумала, есть ли в Библии то, о чём сказал ей отец Иларион: «любовь даётся через покаяние». Должно быть, потому что уйма христиан пьёт вино и заедает белым хлебом, но сие не есть причастие, а лишь процесс обыденного, без молитв, поглощения пищи. То есть только утроба насыщается, а плоть-то в дух не трансформируется.
— А помнишь, Андрей всё время любил повторять, что гонения будут на тех, кто исповедует истинную веру, и родные восстанут друг на друга, и будут гнать их вон? — Спросила у матери Анна-вторая, — он-то про одно говорил, а получилось, что он сам и гонит нас из родового гнезда.
Мозг Сапожниковой зацепился за слово «исповедуют», потому что теперь Андрей всё больше проповедовал. Но говорить про что-либо можно только тогда, когда ты сам изведал, испытал это. Испытал муки раскаяния за грехи свои. Покаялся в содеянном и исповедуешь познанное тобой всемилостливое неиссякаемое божественное начало всего. То есть одно через другое, вместе с другим. А не вместо, не отдельно, как сыр и мыши. Впрочем, это уже из области биологии.
Сапожникова вспомнила, как в пресловутую среду бабуля брезгливо, свысока, говорила о православных, что вот, мол, она и раньше знала, кто в православие крестится, а теперь, после рассказа Мариуша о Соловках и о тех, кто в монастырь идёт, после тюрем-то, ей с православием всё ясно стало. Понятно, мол, какая там Истина, раз преступники там одни. Сапожникова при этом ещё подумала о том, что не знает бабуля про внучкины похождения и преступление, за которое ту чуть ли не судили. Не говорили бабуле раньше, чтобы не расстраивать её, и теперь не будут, потому как это будет лишь ещё одним камнем в огород православия. А у них в Карелии и так камни сами из земли растут.
Тут Анна-вторая рассмеялась и вспомнила, как давеча она делилась со своими городскими приятелями тем, как на неё наложили епитимью за смех во время трапезы, десять поклонов. Один парень недоверчиво переспросил: «Где это? В тюрьме?» «В монастыре.» «Не понял.»
— Мам, а ты поседела, — вдруг сказала Анна-вторая, вглядевшись в течение часового разговора в материнский облик.
— Да, я тоже заметила, когда помыла днём голову и расчесалась на пробор, — мать сняла платок с головы и показала дочери дорожку пробора с белёсыми обочинами вокруг него. И каждый задумался о своём.
— Ма, а что ты подумала, когда я приехала и позвонила в дверь? — Спросила Анна-вторая.
Сапожникова открыла час назад созданный текст и зачитала кусочек.
— Ну ладно, пусть будет так, — улыбаясь, согласилась Анна-вторая и отправилась спать.