Моя память, Гл. 1. Вместо предисловия

Андрей Благовещенский
Моя память
Андрей Благовещенский
Моя память

Повесть состоит из пяти глав: 1. Вместо предисловия,2. Детство, 3. Первый военный год,4. Война с доставкой на дом и 5. Возвращение. В ней без героики и пафоса описаны события моего детства и отрочества, как я их помню. Названия, даты и имена приведены подлинные. В повесть включены два приложения. Одно из них о моей родословной, второе - три небольших рассказа действующих лиц повести. Эти рассказы как бы индуцированы повестью, когда они с ней познакомились.

1. Вместо предисловия


Почти полтора десятка лет прошло, как не стало Советского Союза. Меня, как и многих, это поначалу шокировало: не может быть, чтобы такая великая держава – сверхдержава - перестала существовать в одночасье. Всегда в анкетах писал, что за границей не был и не имею там родственников. И вдруг оказалось, что сам я родился за границей (в Азербайджане), что жена моя тоже заграничного происхождения (из Одессы на Украине). Теперь и родственники за рубежом есть. Но время идёт, и сегодня для наших внуков Прибалтика такая же нормальная «заграница», какой была для меня в довоенном детстве. Советское прошлое задёргивается дымкой истории. Возможно, в будущем бывшие советские республики снова так или иначе сблизятся, но есть в нашем общем прошлом то, что никогда повториться не должно.

В наши дни по экранам телевидения прошёл сериал «Московская сага» - художественное обобщение минувшей советской действительности. Быт, круг общения семьи профессора Градова, которую описывает фильм, вероятно, далёк для многих из нас, зрителей. Но, по крайней мере, один из эпизодов должен быть близок свидетелям событий 1937-38 годов. Это когда профессор Градов у себя дома вслушиваются в звук проезжающей машины: «К нам? Нет, в этот раз проехали мимо… К кому из соседей?»

В те годы наша семья жила на Нижнем посёлке Тракторозаводского района в Сталинграде. Посёлок был небольшой – три десятка сорокаквартирных четырёхэтажек. Автомобилей тогда вообще было мало, и каждую проезжающую машину, а особенно ночью, было слышно издалека. И я очень хорошо помню то чувство тягостного ожидания, когда вдруг слышался звук мотора. К кому сегодня? Проехала мимо – вздохнули с облегчением: сегодня не наша очередь! Раз остановилась у нашего подъезда. Все замерли. Но к нам не постучали, шаги на лестнице протопали дальше, на верхние этажи (мы жили на втором). Утром узнаю: забрали отца (парторга ЦК на заводе) и мать Вовки Красина. И самого Вовку забрали в спецдетдом.

У нас был общий балкон с соседом за стенкой – главным инженером УРСа (Управление реконструкции и строительства) СТЗ Тиллесом. Ему тёща в любую погоду ставила около кровати галоши с 30 рублями под стелькой – чтобы Сёма не забыл их надеть, когда за ним придут. Не пришли, пронесло. Потом он смеялся: «Хорошо, что буква Т ближе к концу алфавита. Ежова сняли, кампания кончилась раньше, чем добрались до моей фамилии». А вот мимо нас не пронесло. Когда 4-го марта мотор выключили у нашего подъезда, стук раздался в нашу дверь. Обыскивали долго и тщательно, правда, подушки и матрацы не распарывали. В качестве вещдоков шпионской деятельности отца забрали фотоаппарат «Фотокор», снимавший на стеклянные пластинки 9х12см, радиоприёмник «СИ-235» (сегодня самый дешёвый карманный обладает большими возможностями приёма) и с десяток книг на иностранных языках, в том числе 2 тома «Приключений бравого солдата Швейка» на немецком (видимо, энкаведешнику понравились иллюстрации). Отца пытался судить военный трибунал за шпионаж в пользу Германии, но доказать вины не смог: отец выдержал пытки во время следствия и не подписался ни под одним обвинением. Дело отправили на доследование, А тем временем СССР с Гитлером подписали Пакт о ненападении, и обвинения в шпионаже для немцев перестали быть «модными». После 26 месяцев следствия, без суда, решением Особого Совещания отца приговорили к трём годам заключения и отправили на Северный Урал в Ивдельлаг. Вышел он оттуда в марте 1941 года, а в сентябре был мобилизован в армию. Погиб он в 1942 году где-то под Харьковом, где крупное соединение наших войск оказалось в немецком «котле».

Когда в годы Перестройки и Гласности у меня появился солженицинский «Архипелаг ГУЛаг», мне он ничего нового не открыл: о методах следствия, об этапах и лагерной жизни уже с 13 лет, с 1941 года я знал от отца. Позже я пополнил эти знания со слов мамы, которая отдала «Сталинским дачам» 11 лет – с 1945 по 1956 гг. Одним из предъявленных ей обвинений было «клевета на органы НКВД»: она ведь знала о методах их работы и в разговоре с одной из сослуживиц не стала этого отрицать. А это было «антисоветской агитацией» - ст.58, п.10 УК РСФСР.

Внутренняя тюрьма НКВД находилась на площади 9-го января. Помню, как в дни, когда можно было передать отцу передачу с чистым бельём и забрать другое в стирку, мы стояли в длиннющей очереди. Иногда от окошка, в котором принимали свёртки с бельём, отходили женщины в слезах - отказали в приёме передачи: «Вашего нет. Отправили далеко и надолго». Это могло означать, что в лучшем случае человека отправили куда-нибудь на Колыму на 10 лет «без права переписки», но часто это был и расстрел. Семье об этом не сообщали – далеко и надолго!

Запомнилось мне и свидание с отцом, которое нам с мамой разрешили в мае 1940 года, перед отправкой отца на этап в лагерь. Ржавые скрипучие ворота внешней ограды старой, ещё Царицынской тюрьмы. Ещё одни ворота в арке проезда во внутренний тюремный двор, четыре цементных ступени и небольшая толстая дверь в левой стене арочного проезда. За этой дверью недлинный коридор, за которым комната для свиданий. Комната довольно тёмная, с мутными окнами, с тёмно-зелёными неровными стенами. Видимо, это от такого цвета стен казённых помещений появилось выражение «тоска зелёная». Комната перегорожена чем-то вроде прилавка шириной с метр и высотой, почти достигавшей мне, (тогда 12-летнему подростку) почти до подбородка. С каждой стороны этого «прилавка» уходила вверх железная сетка с ячейками, в которые ничего толще спички было бы не просунуть. Дежурный надзиратель по ту сторону сетки удостоверился, что мы пришли к Благовещенскому, которому разрешено свидание, и ушёл в боковую дверь у задней стены справа. Оттуда довольно долго слышались его шаги по, видимо гулкому, коридору. Не помню, сколько времени длилось томительное ожидание, потом шаги, уже приближающиеся, послышались вновь, и, наконец, в дверях в сопровождении конвоира появился отец. Он был, в общем, бодр, сказал, что передачу нашу, собранную ему в дорогу, получил, даже шутил, старался нас успокоить. Присутствие надзирателя ограничивало тему разговора, но намёками отец сообщал, что самое страшное уже позади, остававшиеся 10 месяцев заключения пролетят быстро. И потом опять были шаги, удаляющиеся по тому же гулкому коридору.

* * *
В Германии есть люди, пытающиеся отрицать факт существования у них в годы нацизма лагерей смерти. Но там такие попытки «поправить историю», даже из «высоких» патриотических побуждений, караются по закону. У нас тоже есть «патриоты», готовые оспорить сам факт массовых политических репрессий в СССР или хотя бы их массовость. Статистика, оперирующая семизначными цифрами, для них – выдумка демократов. Я не буду обращаться к цифрам, вернусь к своей памяти.

В мемуарах о том времени, касающихся положения семей репрессированных (чаще всего это воспоминания людей из «верхнего», приближённого к власти слоя), говорится много о выселении из элитных, на современном языке, квартир, увольнении жён с работы, отчуждении в школе товарищей от детей «врагов народа». В моей памяти этого ничего нет. Как жили мы в двух комнатах трёхкомнатной квартиры, так и оставались в ней до тех пор, пока наш дом 14 октября 1942 года не разбомбили, и он не сгорел со всем нашим имуществом (не осталось даже семейных фотографий!). Мама как преподавала в рабфаке, так и продолжала там работать, только к этому добавилась ещё средняя школа – ведь надо было кормить нас с бабушкой. И хотя в нашем школьном буфете висел плакат с изображением врага народа, зажатого и извивающегося в ежовой рукавице, но в отношении ко мне и дворовых приятелей и одноклассников и нашей учительницы Серафимы Фёдоровны Смоляковой ничего не переменилось после ареста отца. На родительских собраниях по окончании учебного года маме даже вручали мои похвальные грамоты. И знакомые наши не переходили на другую сторону улицы. Вероятно потому, что в классе, где я учился, чуть не половина были детьми «врагов народа», а в большей часть семей наших знакомых кто-нибудь «сидел» по 58-й статье. На Верхнем посёлке Тракторозаводского района был большой дом, в просторечии называвшийся Домом профессуры – жили в нём в основном сотрудники Сталинградского Механического института. В одну ночь НКВД «очистило» в нём больше половины квартир.

Помню, как иногда по вечерам у нас за чайным столом под оранжевым абажуром собирались мамины приятельницы, делились тем, что удавалось узнать о мужьях, за неимением достоверной информации пытались «раскинуть карты»: «Что было, что будет, чем сердце успокоится». Читали стихи, в основном невесёлые. С тех пор в памяти у меня Апухтин, особенно его «Мухи»: «Мухи, как чёрные мысли, весь день не дают мне покою//…… Чёрные мысли, как мухи, всю ночь не дают мне покою…» И из «Реквиема»: «С воплем бессилия, с криком печали // Жалок и слаб он явился на свет,//В это мгновенье ему не сказали://Выбор свободен – живи или нет». Из разговоров запомнилось, как безрезультатно ездила в Москву на приём к А.Я Вышинскому, генеральному прокурору СССР, дама, хозяйка очаровательной собачки-шпица, тоже Вышинская: она надеялась, что сходство фамилий поможет ей хотя бы узнать о судьбе мужа. Возможно, в том числе и благодаря фамилии, приёма у Вышинского она добилась, но результатов это не дало никаких. А подруга мамы (бабушка моей жены) А. Н. Грудницкая через какое-то время после неутешительного «далеко и надолго» из справочного окошка НКВД вдруг получила по почте письмо, в котором Владимир Георгиевич на листке папиросной бумаги сообщал, что решением «тройки» получил 10 лет, и его везут по Транссибу, вероятнее всего, в Магадан. Письмо это он через щель в вагоне отправил «на волю» в надежде, что найдётся добрая душа и переправит его по адресу. Добрая душа нашлась, и письмо дошло до Александры Николаевны. Вернулся он с Колымы в 1949 году, на год позже конца отмеренного приговором срока, тихий и неразговорчивый. На работу его не брали. Он увлёкся писанием маслом копий картин русских художников (4 из них и сейчас сохранились у нас). Кажется, какие-то из своих работ он пытался продать, чтобы внести что-то в семейный бюджет, но коммерсант он был никакой, да и послевоенная нищета не располагала людей к таким покупкам – тогда в ходу были надкроватные лебеди и полногрудые русалки на клеёнке.

Видимо, по крайней мере в той среде, в которой мы вращались, положение членов семьи «врагов народа» было скорее правилом, чем исключением, и к нам относились с сочувствием. Те, кого сия чаша миновала, понимали, что и они «ходят по краю» - никто не был застрахован. Уже после войны, когда осенью 1945 года арестовали по той же 58-й статье маму, мамины сослуживцы по мединституту (там до ареста работал отец, а с 1943 года она преподавала английский) и мои одноклассники, и учителя в школе старались всячески помочь мне, дали возможность закончить 10-й класс, даже с золотой медалью. Это было отношение людей.

Но власть не забыла о моей «социальной неполноценности»: хоть по закону золотая медаль давала мне право беспрепятственного поступления в любой вуз Советского Союза, из МГУ документы мне вернули, не вдаваясь в объяснение причин. Я подал их в МХТИ им. Менделеева, был зачислен, получил место в общежитии в студгородке на Соколе, стипендию. Но позже, когда уже выпал снег и близилась первая для меня зимняя сессия, комендант общежития передал, что мне отказано в прописке «за отсутствием санитарных норм жилплощади», и если я сам в ближайшие дни не уеду, меня отправят из Москвы по этапу. Но ведь я уже практически три месяца жил в общежитии в отнюдь не перенаселённой комнате на четверых! Мои поиски правды привели меня сначала в кабинет начальника районной милиции. С глазу на глаз он мне откровенно сказал, что дело совсем не в санитарных нормах – есть указание таких не прописывать. «Ну, напишите мне на заявлении, что в прописке отказано в связи с соответствующим распоряжением» - «А вот этого я вам написать не могу. Только в связи с отсутствием норм жилплощади!» В хлопотах о прописке я дошёл до приёмной Президиума Верховного Совета. Но и там с «санитарными нормами» ничего не могли поделать: «Если, как вы говорите, дело не в этих нормах, пусть о другой причине отказа в своей резолюции напишет начальник отдела милиции. Закон мы нарушать не позволим». Пришлось забрать документы из Менделеевки и уехать, не дожидаясь высылки по этапу. В прописке отказано было не мне одному: в студгородке таких набралось с полсотни. У большинства «вина» заключалась в том, что во время войны они оставались на оккупированной немцами территории. Среди прочих оказался даже парень, награждённый партизанской медалью. Чем закончились его хлопоты, не знаю.

И много позже, когда я закончил факультет русского языка и литературы, мне снова отрыгнулась моя «неполноценность». Диплом с отличием и работа по описанию говора станицы Губской (я принимал участие в составлении «Диалектологического атласа русского языка») давали мне надежду поступить в аспирантуру. Но мне популярно объяснили призрачность этой надежды при отсутствии партбилета да ещё с «пятном» на биографии.

Впрочем, мне, вероятно, ещё повезло. Много позже я узнал, что на меня в «органах» завели досье. Чем бы всё кончилось, если бы я по окончании школы не отправился в Москву, потом бы меня из Москвы не «уехали», и я не сменил бы ещё пару мест обитания до Краснодара, где осел в пединституте?

Такая вот часть истории Отечества в моей памяти.