Август-Июль

Чатануга
Сегодня Август подменяет Июль. Сегодня – затмение лета, ибо последние дни августа – это уже осень. Это ее милосердные ангелы подпирают ширь летних небес, чтобы последние караваны облаков успели уйти в безмолвие неожиданно холодной ночи, и бедуинские бурнусы беспокойного облачного племени украсятся первыми закатными звездами, и павлиньими перьями вспыхнут в заходящем солнце их развевающиеся по ветру одежды. Эту пестроту восточных халатов и шалей, расхристанную вольницу - неизменно охраняет посланная осенью стая волков-туч, раздвигающая серым лохматым упрямством стены времени – и потому в следующем году бурнусы будут так же белоснежны и беспечальны.

Иногда я увязываюсь за этим караваном, иду рядом, наслаждаясь безвременьем и его покоем.

Осень милосердна и щедро льет янтарь и воск на листья, на лозы. Лучи осеннего солнца оседают густой росой на меди виноградных листьев, стекают на нас медом, и те, кто подставил лицо этому дождю, медленному, как фокстрот листопада, - те, кто впитал священную влагу, - тех и время щадит, не швыряя в своих потоках и водоворотах, - а нежно увлекая, учтиво приглашая к танцу кивком головы – новогодним утром.

Я не знаю, почему этот день вопреки всем календарям отдан осени, но, верный сын ее, я вступаю в свои права, привычно и легко поднимаю над землей тело, бросаю его к солнцу, и там – в самой гуще воска и дурманящем коктейле запахов полуденного луга и акации, чайных роз перед грозой и скошенных трав, в огромном пчелином рое, мой взгляд разбивается о сверканье пчелиных спинок, слух тонет в нарастающем гуле, и я разлетаюсь бесчисленным количеством игл, устремленных во все стороны кроме одной – родного дома.

Время в осени имеет одну замечательную особенность – оно движется и замирает только с тобой, и верным псом лежит у твоей постели ночью, и будит теплым, влажным и шершавым языком рассветных лучей, и когда ты в рассеянности идешь по звездному лучу на встречу с прошлым или будущим – упасть невозможно: время повернет все мироздание вокруг этого луча, да так, что и вряд ли заметишь. Зажжет фонарь кованого просечного железа над полночью, укроет легким ветром с моря…

И поэтому весна всегда слабее, весна – это война, страх и ликование, и кованые сапоги марта, грохотом гроз и бурь разбивающие лед – слабее неслышных шагов босых ног осени, танцующей над опавшей листвой. Май, в упоении и самонадеянности, в юношеской вере в бессмертие свое и всесилие – не видит улыбки Сентября, и неистовство
жизни зарождающейся – слабее и недолговечнее спокойствия тех, кому доводилось умирать.

И пусть мы, дети осени, еще пройдем через смятение и безмятежность, отчаяние и отчаянность, и пусть вне этого круга нет нас почти, и только в последнем броске к солнцу войдем мы в этот мир, и останутся пальцы наши – деревьями, плечи – скалами, дыхание – заброшенными прудами. Но в такие дни мы выходим все – и те, что были, и звучат теперь только в шорохе листвы, которую иногда подденет ногой девочка в старом парке. Мы выходим и в приветствии поднимаем руки к солнцу, как огнепоклонники. Но кроме нас никто не знает, что в обожженных глазах сейчас не расплавленное белое золото, а лица, глаза, - слитый воедино взгляд тех, кто идет не в общем потоке жизни, а рядом – в надежде увидеть в проходящем строе кого-то из своих.


Осень собирает урожай свой и легко отделяет зерна от плевел, и потому нет сейчас ни покровов, ни условностей: осень – обнажение. Мы, дети сентября, – неблагодарные дети: мы рано уходим из дому и никогда не возвращаемся, но, заботливая мать - осень сама находит нас и осыпает гостинцами.

И вот сейчас я играю, меняя формы и память свою, и нет в ней границ и маяков, но может быть то, что пожелаешь. Я лечу паутиной над Городом и Днем, над будущей Ночью, и в последнем вдохе умирающих я слышу их первый вдох, и дарю его им в последний миг их жизни, и последний становится первым, как и должно. Я нанизываю слезы и росу, всю, когда-то пролитую мной кровь, свои и чужие сны без разбору на дрожащие нити. Эта паутина сильнее причинно-следственнных цепей. Их тяжелое, тусклое позвякивание и литая незыблемость – слабее нитей, дрожащих на солнечном ветру в такт пульсу мира.

И потом, зимой, я стану глядеть на падающие в поддувало печи угли, перебирать сны и слезы, а в полночь – омоюсь давно пролитой своей кровью и взмою в морозную пустоту сизым дымом, буду прислушиваться к дыханию домов, и бросать на крыши сны и слезы, и удивительные запахи – нежданных вестников забытого счастья.

Вернусь поздно, и выпью немного вина залпом, и провалюсь в сон без сновидений. Встану рано, и по свежему снегу пойду прочь из дому – опять неведомо куда и навсегда. В смятении и неразберихе, с непокрытой, как всегда – головой, глупо щурясь на слепящее солнце в небе и под ногами, как есть – без гроша за душой и без души.
Ничего. По дороге найду что-нибудь. У кого-то – одно, у кого-то – другое. Из речных гладких камешков, из чириканья воробьев, купающихся в пыли перед дождем, из пастушьей сумки и подорожника. Из огарков свеч, затушенных – всегда – пальцами. Немного зимнего утра, немного осеннего вечера. И смастерю себе душу.
А чем еще заняться в Вечности?