Автопортрет

Александр Курушин
 Однажды я написал этюд Смоленского собора в Новодевичьем монастыре и продал его японцам. За это меня «арестовали», деньги 20 долларов изъяли в пользу «государства», а когда я вернулся с «правосудия», мой этюдник лежал упавший, и краски разбросаны.
 И вот после такого казуса я приехал домой, на Три вокзала, и написал автопортрет с испуганными зелеными глазами, не хуже, чем у Ван Гога, а затем написал портрет моего друга, тоже альтруиста Саши, со стороны его босых ног. Этими босыми ногами завершалась процессия Народа, которую вел Герой, на моей впоследствии написанной картине «Бал при свечах».

 * * *
 
 Белые каменные стены Смоленского монастыря поражают своей мощью. Это один из красивейших и захватывающих уголков Москвы. К Новодевичьему монастырю ведет улица Большая Пироговская, ранее носящая имя Большая Царицынская. Улица эта шла от Кремля к Новодевичьему монастырю, и по ней , надо думать, неслись царские кареты со свистом, с духом, а сзади на них стояли серьезные мужики с секирами. И не только роскошных богомольных дам везли эти кареты, но и цариц, прикованных цепями. И смотрела Софья, сестра Петра Великого, из такой кареты на шикарные колокольни Новодевичьего монастыря.

 В 1921 году по этой улице первый раз прошел молодой Михаил Булгаков и шагал по ней почитай 15 лет. Любил он эту широкую и прямую улицу, идущую к Пречистенке, где жили в уютных старых домах его друзья.
 А тогда, в 21-м, врач, отработавший после окончания Киевского университета в глубинке, и за эти неполные 10 лет хлебнул вместе со своей страной столько, что пронесло его до Кавказа и выбросило в Москве. И хватило и Булгакову и нам, его читателям …

 Здесь, на Пироговке, до сих пор стоят лучшие больницы Москвы, в которых работал и Пирогов, и Семашко, а напротив «Десятка» - один из высоченных, десятиэтажных домов Москвы – в котором и обосновался Михаил Булгаков на первые несколько дней в Москве, осенью 1921 года.

 А в 1927 году он вернулся сюда, совсем рядом, на Пироговку, 35,а, на 1 этаж, вместе с молодой женой своей, Любой, и прожил с ней, а потом в 1932-34 году – с Еленой. И уехал отсюда на последнюю свою квартиру, в Фурманов (Нащокинский) переулок.

Потом уже Любовь Евгеньевна жила здесь аж до 1987 года… Так что места эти мне были знакомы до щемоты. Много погуляли мы с Любовь Евгеньевной вокруг этих Новодевичьих прудов.

Погуляли и внутри, и кошечек покормили. Потом здесь же в храме отпевали Любовь Евгеньевну по самому высокому чину как члена императорской семьи – княжну Белосельскую- Белозерскую.

 Потом стал ходить я сюда уже сам, вспоминая те времена, когда толкал коляску с укрытой под пледом дамой, пахнущей парижскими духами. И долго приглядывался, какие пейзажи ухватить в своем новом увлечении – рисовании. Не скажу, что это было чисто альтруистическое увлечение. Начал рисовать я для пополнения скудного бюджета, и отстоял, наверное, у каждого подоконника Арбата в надежде продать свою любительскую картинку.

 Ходили мы сюда и с моим другом, художником Виктором Прокофьевым. Часто лучшую точку выбирать не надо – она лежит на поверхности. Как войдешь в Новодевичий монастырь, пройдешь через ворота, на которых стоит Надвратный храм, так и откроется тебе один из лучших видов. Прямо – громадный Смоленский собор, слева – 8 ярусная колокольня, справа – Красный храм, прямо – позолоченные часовенки. Чем не вид!

 Так что в тот августовский день, через неделю после известных событий, встал я прямо у входа и развернул свой натруженный этюдник.
Сзади меня копошились охранники, которые появились на таких местах, надо думать, хлебных, в начале перестройки. Тут же слева – экскурсионное бюро, из которого время от времени вылетали экскурсоводы, чтобы встречать и водить по историческим достопримечательностям стайки школьников, приезжих колхозников пенсионеров и иностранцев.

 Рисование, в принципе, это и работа и удовольствие. Поставить холстинку или картонку, набросать рисунок – это труд, но не самого крутого порядка. Труд начинается, когда наносишь краски. Их надо наносить очень расчетливо. Так что работаю я обычно часа четыре.

 Вокруг меня ходили посетители монастыря. Иногда туристический автобус, с крупной надписью «Интурист» привозил иностранных туристов. «Вот где они у меня сидят, эти интуристы» – говаривал когда-то кот Бегемот, а Бегемотики, которых еще кормила Любовь Евгеньевна, шныряли по углам серьезных стен Новодевичьего монастыря.

 Ко мне подошли два японца и долго глядели, как я работаю. Потом, стесняясь, один спросил: «Cколько это стоит?».
Я в принципе был готов к такому вопросу. И хотя сырые картинки мне не часто приходилось продавать, но на Арбате я свои картинки продавал иностранцам за 20 баксов, марок или вообще что дадут. Время было такое, что зазнаваться не было сил. Тут бы на сахар хватило. Хотя признаюсь, это «хобби» давало тогда существенную прибавку к зарплате инженера.

 Поэтому я ответил господам японцам: «Твенти долларс».
Они покивали, посмотрели с обратной стороны почти законченной, по их мнению, картинки. Серьезные иностранцы считают, что картина – это то, что написано на холсте. А я писал на грунтованной картонке. С другой стороны на серьезную картину требуется разрешение на вывоз. Если это серьезные японцы, то они это могут знать, а могут и не знать. Во всяком случае, я их не стал этим расстраивать и в чем-то разубеждать. Они спросили, закончил ли я работу, то есть «Ready» или нет. Я сказал, что будет «Ready» через 10 минут, прикидывая, что как раз этих 10 минут хватит япошкам, чтобы познакомиться с шедевром русской архитектуры.

 Косясь глазом, как два серьезных японцев отошли в сторону, переговариваясь и смотря на меня, я предположил, что японцы просто не поверили, что работа русского художника с натуры стоит столько, сколько среднее блюдо какого нибудь «па-кум-пап» у них на родине.
 Я лихо добавлял мазки на действительно почти законченную работу, выполняя то, что называется согласование в общем, обобщая цвет и исправляя определенные недочеты работы.

 Через 10 минут японцы вернулись и я вытащил из этюдника сырую картонку. Собственно японцы были готовы к такому повороту и один из них бережно взял работу снизу и понес к своей машине, стоящей за проходной. Другой вытащил одну двадцатидолларовую бумажку и передал ее мне. Я тут же всунул ее в задний карман брюк, зная, что чем дальше положишь, тем ближе возьмешь.

Мы взаимно проговорили нужное количество раз «Сенк Ю Вери мач» и я начал счищать краску с палитры. Держать в чистоте палитру – это закон художников прокофьевской школы.
 Тут ко мне сзади подошли два милиционера, которые стояли у ворот монастыря, и, как я предполагал, на службе по охране памятника культуры и истории. Вдруг, схватив меня сзади, видимо разучиваемым ими приемом, заломили руки так, что я рылом воткнулся в этюдник.
 - Что он тебе дал? – просвистел один, уткунувшись в меня фэйс на фэйс.
-Ни-ни че- го, - промямлил я не очень уверенно.
-Беги за ним! – скомандовал первый Мильтон другому, но японец, который еще не дошел до конца прохода, уже заметил что-то нехорошее и уже возвращался с сырым этюдом, неся его в этот раз несколько брезгливо. И похоже готов отдать их блюстителям порядка.
-А это что ??? – и первый блюститель, как фокусник, вытащил с моего заднего кармана уже помятую зеленую бумажку.

- Я еще не смотрел, что они там дали. Зачем вы так, ребята, пусть они возьмут картинку – мямлил я, предполагая, что мне говорить, чем это может закончиться, и как выпутаться из ситуации, чтобы хотя бы японцы не шарахнулись.
-Это презент, презент – кричал я ушарашенному японцу, слегка пытаясь выдернуться из крепких рук блюстителя порядка. Японец неуверенно хотел положить картонку на землю посреди перехода, но я кричал ему: «Плиз, плиз – тэйк ит, ит презент!»
 Наконец японец схватил картонку и побежал к своей машине. Было видно, что он боится преследования, но мильтоны были увлечены мною.
-Изъятие сделал – промямлил довольно один в громадный шумящий с перерывами телефон – Ждем.
-Сиди хмырик, сейчас за тобой приедут, там расскажешь, откуда валюта. Иди сюда! – крикнул он и втолкнул в помещение, идущее от нижнего прохода, и выходит как раз под надвратной церковью, а может и как раз под алтарем.

 Под алтарем было тихо, только несколько сыровато. Толстенные стены подчеркивали серьезность моего положения. Никогда я, естественно, не попадал в это охранное помещение, только иногда, проходя по сырому проходу, краем глаза видел стол и телефон, стоящий на нем. Теперь я увидел и вторую стену караулки. Это была сумрачное помещение, отгороженное толстенной кованой решеткой. Решетка видно еще петровских времен, а вот приржавевшая дверь вела на скамейку, которая была поставлена так, что все, сидящие на скамейке, были повернуты в сторону правосудия.
 Я попробовал пошутить: наверное не часто вам приходится с художниками расправляться. Но тетка, сидящая на телефоне повертела пальцем у виска. Через пять минут собралась, наверное, вся охрана Новодевичьего монастыря, с шуршащими телефонами. Они выстроились кружком вокруг меня, сидящего на табуретке, и молча рассматривали, посмеиваясь.
 -Валютчик, значит. По статье 91 на пять лет потянет.

 Я задумался. Не в первый раз попадал я в переплет, помню, в Рыбинске, сел на скамейку в центре города и карандашом стал рисовать изнеможденного рыбака, тянущего сеть. Скульптура видно, лет 100 здесь стояла, но может в те социалистические времена вызывала неприличные ассоциации. Рыбинский милиционер, долго наблюдавший за мной, вдруг подошел и решительно сказал: «Нельзя!»
 Но здесь и время вроде другое, сам на танках у Белого дома, дурак, отстоял, за свободу. И жалко больно валютку было. Надеялся я еще даже на то, что получу эту помятую бумажку обратно.
 Вскоре в проезде заурчал Бобик и подъехал задом к двери, обильно выражаясь на своем языке. Новый сержант, который конечно не знал, за что меня собственно пекут, и что я художник; бесцеремонно втолкнул меня в заднее отделение Бобика, и захлопнул дверь. Я оказался за решеткой и удивленно лупал глазами на колокольню Новодевичьего монастыря. Как раз грохнули ее колокола, и старушки, спешащие в церковь, стали усиленно креститься, заодно благодаря родную милицию, что они охраняют их покой.

 Принявший меня сержант перебросился с охранником, что-то принял из его рук и весело сел на переднее сиденье.
 Я не понял, где меня везут, хотя кажется хорошо знал этот район. Он слегка увял в моих глазах. Через десять минут, с учетом поворотов и разворотов мы остановились во дворе старого кирпичного здания. Сержант исчез, а через некоторое время водитель высадил меня и сказал: Можешь идти.
 - А деньги? – неожиданно для себя спросил я.
 - Мы гусары с ****ей денег не берем – не задумываясь, ответил водитель.
 Я подобострастно засмеялся сквозь зубы и посмотрел на окна обшарпанного здания. Они слабо напоминали окна советских учреждений; было ясно, что никаких денег мне здесь не видать.
 Я спросил – а где мы.
-Выйдешь – увидишь, и больше так не делай – сказал водитель по отечески, хотя годился мне в сыновья.
 Слегка пошатываясь, я выскочил за ворота, ноги меня сами несли, посмотрел еще раз на окна, где может быть скрылись мои нетрудовые доходы и пошел в сторону Новодевичьего монастыря, колокольня которого продолжала гудеть и звать меня к этюднику. Когда я пришел в Новодевичий, милиционеры не смотрели в мою сторону, а этюдник лежал на траве и вокруг него были разбросаны помятые тюбики с красками. Я быстро собрал краски и кисточки в этюдник, косясь во все стороны, считая, что мне еще повезло и поплелся в сторону такого знакомого мне метро «Спортивная».