Никогда до конца

Светлана Кузнецова
Старый дом словно впал в дрему. Во дворе-колодце тихо вздыхает новое лето. Там береза с гнездом на ладони чуть шевелит сонными от солнца, пьяными ветвями. Окна скрестили свои взгляды, как большая семья за обеденным столом, и пахнет едой.
И кренятся чьи-то черные от дождей велосипеды, прикованные к решетке. Вода из шланга льется. Птицы где-то поют.
А какой-то человек лежит в прохладной глубине своей новой комнаты, на не освоенной еще и осторожной тахте, заложив за голову ни к чему не готовые руки. Глядит отрешенно в небо в скошенном потолочном окне. Прислушивается к жизни, напевающей что-то за стеной. К чужой жизни, украсившей цветами окна и клумбы. К той, которая где-то неопределенно звякнула посудой, хлопнула дверью, закрыла и снова открыла кран. Думает о неведомых людях, которые вытоптали в широких деревянных ступенях глубокие лунки, который выложили потемневшей черепицей покатую крышу. Которые приковали велосипеды и никогда не вернулись их освободить. Этот дом становился ему обещанием. Бормочущий теплым шепотом воспоминаний, заселенный солнечными зайчиками, ворчливым скрипом и постаревшими запахами прошлых лет. Вот таким он застал его, таким сделали его люди...
А он лежит на тахте и чего-то ждет. И перед глазами все стоит образ Магды. Похищая у него весь мир, пряча за собой все счастье. Ее раскосые восточные глаза, чистые линии рта и носа и летящие, почти черные брови. Нигде в лице не прячется фальшь, никаких ужимок, никакой борьбы. Грусть в сдвинутых бровях честна, улыбка глубоко спокойна, лицо с этими нежными щеками и не накрашенными ресницами ровно светится среди черных волос. И все-таки сегодня – самый счастливый день за все восемь последних, что-то тяжелое его сегодня отпустило, и по телу, где-то в спине, в ногах и голове заблуждали нежные легкие муравьи счастья. Мое синее, беспредельное… без бездн и черных пропастей. Ему действительно теперь не на что опереться, балансирует – даже не знает, между чем и чем. Это странное ощущение подобно, наверное, тому, как вот летишь, летишь в уюте, где есть кресло, телевизор, кофе, пушистый халат и батарея. И вдруг выглядываешь в иллюминатор, - а там пустой холодный, черный, безграничный космос, обрыв…
Потом он встает, воскресный и летний, надевает рубашку и брюки и решает вообще не работать в это лето, делать что-то другое. Он сбегает по ступенькам и выходит на улицу. Давно он не выходил на улицу просто так. Идет быстро, сторонится людей, суживает глаза, спешит отвернуться... как всегда... Но в этот раз было другое что-то... вдруг улица растворила в себе и пригрела его, несмотря на одичавший его, презрительный вид. И вдруг он перестал нестись по этим улицам, обмяк и блаженно, тихо шел. Пристально, пытливо вглядывался в людей, среди которых жил и которых ненавидел. Свой этнос. И он понравился ему, люди все эти, дети, собаки, ему неожиданно стало приятно, что вот есть жизнь, и как-то она клубится, движется. Как давно, как давно я вас не видел, люди, как я соскучился! Намочил в фонтане лоб.
Пришел домой, лег и к ночи дочитал книгу. Вернулась та нежная боль, и то, что их гложет обоих по отдельности, и то, как он ее хотел, но не то, не постель, а ее брови, шрам на скуле и родинка под ним, и ее дикая то ли напряженность, то ли психованность, то ли чувственность. Не любовь, а страшнее, то, что отнимало у всего смысл, - Магда. То, что отнимало у него его самого. И тысячекратно возвращало. Как-то осенью, когда выпал первый снег, он сгреб его с подоконника, вылепил снежок, подошел к ней, еще сонной, сказал не открывать глаза. Вложил в ладонь. О ней он будет помнить всю жизнь, ее ум, еще в том юном возрасте, ее тонкость, красоту, любовь к коричневым цветам, ее стиль, то, как она говорила и то, как слушала. Жизнь странный процесс, в котором больше переменных, чем возможностей их замены. Да, Магда была всем, и с годами становилась все ближе, но он не обманывал себя. Он боялся поверить. В тот вечер, еще в самом начале, он собирался вообще не приходить к тому памятнику, а потом решил придти, только чтобы сказать ей. Но когда он увидел ее... Она была такая мягкая, как ветер, в распахнутом пальто, с блестящими быстрыми глазами. Не вспугнув его одиночества, не разбив его молчания, она не позволила ему уйти. И он отменил свой приговор. Они удивленно и радостно заметили, что у крыш столпилась синева, а из какого-то окна доносится аккордеон. Они вошли в кафе. Он удивился себе, когда ощутил прилив нежности, увидев на секунду ее шею, ключицы и белую футболку под свитером, когда она наклонилась к его уху и прикоснулась к нему носом, выкрикивая что-то сквозь музыку и касаясь плеча, будто уже тогда они были тысячу лет знакомы. А они были. И все же, она была непостижима и слишком, слишком прекрасна. Они сидели, пили пиво, он пытался курить ее сигареты, давился дымом. Забывал выпускать дым в сторону и дым попадал в ее дымчатые глаза. На стене висела репродукция Моне, мост через реку. Веселые, они пересекли пустую площадь. В метро он сказал ей «Хорошая станция Добрынинская, в смысле там, наверху». Она ответила просто чудесно, она ответила «Теперь – да». Герман был с Магдой так давно, что заметил, что жизнь – это чуткая, податливая ткань, которая, как из основы и утка, вся составлена из их желаний или попустительств. Жизнь стала тихой, время – мягким и покорным. Никто не вмешивался, не диктовал, никто не пытался ни запутать, ни внести ясность. Но они сами постепенно запутывали себя, поскольку у них было мало друзей, и поскольку оба имели склонность усложнять явления и раскладывать на спектры. Они были вместе. Или им так казалось. Отчетливо помнилось начало и последние дни, середина вся слилась в один воскресный сонный, солнечный день, и почти не поддавалась восстановлению. Будучи всегда слишком свободными и неуязвимыми, чтобы утверждать, что существует какой-то рок, слишком недоступными миру и забытыми судьбой, они в конце концов начали верить в собственное всемогущество, даже бессмертие. Все послушно их словам – они сами, вещи, растения и другие люди. Даже те древние сути, основы бытия, ищущие выхода жидкие красные камни, что похожи на нашу кровь, как плоть планеты – язык первого порядка, горячий и первобытный… Магда сажала косточки, и поливала их, а Герман играл на гитаре баллады о Копенгагене и читал. В те дни, когда он потихоньку от Магды с утра отправлялся побродить по узким старым улочкам, шатким набережным с букинистическими лавками, она натыкалась на его книги, открывала на загнутых страницах и читала. Межстрочный сквозняк норовил опередить образы, выдуть смысл из фразы, выхолощить слова. Магда сосредотачивалась, пробуя читать голосом Германа, но он звучал отрешенно. Она захлопывала книгу, но потом находилась другая, которая тоже сопротивлялась, и ей ничего не оставалось в этой вселенной чужих книг и заколоченных истин, как начать их собирать и запихивать обратно на полки, чтобы прекратился сквозняк, чтобы они замолчали, раз ничего не могут объяснить ей про него. Сколько надобно зажечь свечей, чтобы исцелить то, что клонится в распад? Кем надо стать, как надо жить… Как понять другого человека. Она зажигала свечи, варила кофе и садилась в углу на китайской подушке за вышивание. Она варила кофе и Герману, но это был уже совсем иной кофе, потому что она уверена была в том, что для него все имеет иной вкус, даже ее губы. И ей хотелось понять, и ей тоже чего-то не хватало. Какого-то звена не хватало всегда, неуловимого, как дежа-вю, но где-то витающего и дразнящего, влекущего. И все ждут его, ожидают, как пастухи, стерегущие стадо. И к чему-то всё готовится, и белые ленты в косичках, и самый разноцветный галстук, и ветки с сережками, и тончайшие чулки. И если не пренебрегать всеобщим настроением, то услышишь пять нот, побегут мурашки, и покажется тебе, будто ты все наконец поняла, но слов не сможешь подобрать. Она верила. Но ничего не происходило. А когда однажды пополудни в одно майское воскресенье она поняла, что только новая жизнь или смерть сливает души и тела, тела в земле, души в вечности..... Твои волосы – мягкая медь. Все пьяны, и ты не моя, но как странно, - я ощущаю их в своих пальцах. Пусть это длится, длится. Магда. Он не видит, ты все равно не его, ты ничья, это ясно по тому, как ты замерла, моя нежная фея, моя дикая кошка, моя странница, цыганка моя. Как это стало возможным - погладить тебя по волосам, дотронуться до шелковых волн на твоей шее? И на звезду загадать желание. И сказать тебе «Я завидую тебе», все равно, что сказать тебе, что люблю тебя. И ты все поняла. Ты глядела в далекие звезды, когда, погладив по волосам, я украл тебя у него. Украл навсегда, на несколько моих лет. И весь дом не мог спать в эту ночь, потому что это был наш праздник, и наша музыка, и наша тайна. Я был уже совсем пьян, и заря не сделала бы меня трезвее. Целуй меня, сильнее, будь сильнее меня. Целуй. И потом, когда мы очнемся, мы окажемся вместе. Я пел, я кричал в эту музыку, в этот аккордеон!!! И тогда ты в первый раз спросила вот это, - ты спросила, представляю ли я себе этот мир твоими глазами. Твоими глазами... Однажды пополудни в одно майское воскресенье Герман увидел огромную яркую радугу, что стояла широкой, непостижимой аркой на фоне серости облаков и зеленого неба, нигде не прерываясь, а слева, на северо-западе, даже двоясь, изгибаясь напротив самого заката, между раскрасневшимися крышами и мокрой, в смехе и слезах, непогодой. Где-то близко шел солнечный дождь. Герман пошел его искать, и не вернулся до тех пор, пока не доалели последние облака. А когда вошел в разъятый, выхолощенный, все еще неузнаваемый дом, их прежний дом, даже как-то обрадовался, что Магды больше не будет…