Полоса

Михаил Масленников
Записки ассистента кинорежиссера.

     Желтый с белым прицеп-автобус раскрыл свои двери, и Роман с сотней других пассажиров выкатился прямо к большой вывеске «ВЫХОД В ГОРОД». Он постоял немного, вдыхая воздух легкого солнечного утра, и шагнул в толпу.
     На площади около здания аэропорта стояло много машин. У будочки диспетчерской такси сходились, как в фокусе линзы, две длинных очереди: автомобилей и пассажиров.
     Огромное стеклянно-бетонное сооружение было наполнено атмосферой ожидания: люди стояли, сидели, прогуливались, дожидаясь своей очереди у киосков «Союзпечати», касс, справочных, туалетов, ресторанов и выходов на посадку.
     Громкий, на «прорезающей» частоте, женский голос периодически обрушивался откуда-то сверху и вносил оживление в усталый этот ритм: «...Внимание у девятой секции нчинА-ется регистрация пс-сАжиров и б-гАжа на-А рейс двадцть девьть дьвьностААдин вылетающий дА Вильнюса у девятой секции нчинАется регистрАция пссАжиров и б-гАжа...» – и вот уже кто-то вскакивает и бежит через зал, сгребя в охапку узлы, чемоданы и сонных детишек.
     Роману всегда нравилась вокзальная суета. Вообще, вокзал – это какая-то перемена в жизни... Это свое, ни с чем не сравнимое настроение. Это – дорога, встречи, расставания, письма...
     Но сегодняшний вокзал был другим. Он был, может быть, таким же, как тысячи других аэропортов. Но совсем новым – для Романа.
     Роман подошел к ярко-голубому «Москвичу» с надписью «СВЯЗЬ» на блестящей дверце.
     Водитель окинул взглядом Романа.
     – В город... – бесцветно произнес он. То ли спросил, то ли так сказал.
     – В город, – подтвердил Роман.
     – Ищи еще троих. Пятерка с носа, – оказал шофер.
     Роман пошел к остановке автобуса и стал в конец километровой очереди. И даже не потому, что ему было жаль пять рублей.

     Желающих попасть на автобус было, казалось, больше, чем пассажиров внутри вокзала. Роман выкурил сигарету, сходил в буфет, который оказался закрытым. Вернулся. Очередь не поредела, но теперь за спиной Романа было почти столько же людей, сколько впереди.
     Это успокаивало.
     Он выкурил еще одну сигарету.
     Подошел еще один автобус.
     Некоторое время Роман пытался удержать в себе ту легкость, которая пришла было, когда после замурованности самолета он шагнул на трап, а затем – на просторный бетон аэродрома; то доброе, почти веселое настроение, которое родилось уже, навеянное свежим утром и суетой пассажиров, но сейчас он чувствовал, как с каждой минутой как-то... что ли липко, словно большая скользкая медуза, – обтягивает его раздражение.
     Вызывали его люди, еще пять минут назад бывшие симпатичными – сейчас они слишком громко говорили, постоянно толкали Романа, что-то у него спрашивали... Раздражали вывески и таблички, всё время попадавшиеся на глаза: куда ни повернешь голову – строчки тут же сами лезут в мозг, яркими буквами расталкивают мысли, устраиваются поудобнее и начинают беспорядочно выкрикивать: «Не курить! Счастливого полета! Слава КПСС! Сделаем наш город благоустроенным и красивым! Интурист! Туалет! Уходя – выключайте! Страхование детей – забота о детях! Пользуйтесь услугами трансагентства! Грузам пятилетки – зеленую улицу!..»
Роман опускает голову и минуту стоит, беспомощно стараясь сосредоточиться на чем-нибудь спокойном. Опять закуривает.
     Сигарета оказалась последней.
     Роман читает на пустой пачке: «Курение опасно для вашего здоровья», сминает её в кулаке и честно ищет взглядом урну. Потом незаметно роняет скомканную бумажку и наступает на нее ногой. На спичках – тоже надпись: «Не перебегай!». И нарисована красная морда тепловоза.
     Роман еще раз поглядел на очередь и отправился в буфет за сигаретами. «Успею» – решил он.
     Буфет открыли. Здесь очередь двигалась быстро, и Роман пристроился в конец.
     Плотненькая, небольшого роста продавщица работала оперативно, заправляя, как милиционер-регулировщик, потоком изголодавшихся пассажиров и равнодушно не замечая слишком нахальных из них.
     Роман протянул ей двадцатипятирублевку:
     – Сигарет пач...
     – Сдачи нет. Следующий!
     – Кефир, две булочки, два бутерброда...
     «Ничего!» – подумал Роман. Он старался изо всех сил как-то взбодрить себя, он чувствовал, что причина его раздражения – в нем, а не в окружающем, и нужно было справиться с собой.
     На улице как раз подошел автобус, и подошла очередь Романа. Он протиснулся в салон и сел, наконец, на сиденье. Автобус был междугородный, кресла были, как в самолете – удобные, с высокими спинками. «Ну вот, видишь, как здорово! – сказал он про себя. – А ты думал, не уедем».
     Маленький колобок – точь-в-точь, буфетчица – продавал билеты в автобусе, продвигаясь с трудом по тесному проходу. Для Романа опять не нашлось сдачи – двадцать пять рублей были всем его капиталом – но его спасли добрые пассажиры, разменяли ему деньги, и всё, таким образом, окончилось благополучно, автобус мягко тронул с места и побежал по асфальту.
     Роман смотрел в окно на бегущие назад, к самолетам, деревья, на веселые солнечные пятна в пыльной придорожной траве и старался ни о чем не думать.

***

     14 июля.
     Вот уже несколько часов наш оранжевый, как апельсин, «рафик» ползет, переваливаясь, по беспощадному пеклу Хакасии. Даже странно: повсюду круглые и какие-то лысые холмы – гладкие и ладные, будто бетонные, – а колеса вязнут в сухом сыпучем месиве, которое должно бы называться дорогой.
     Медленно, медленно сползает солнце к горизонту, и так же медленно и изнурительно осуществляется наше продвижение вперед.
     Иногда, впрочем, дорога распрямляется, на несколько минут становится чуть шире и ровней, и тогда в раскрытые настежь окна машины влетает пыльный ветер, треплет нас ласково; мы уже не замечаем пыли, безразлично отмахиваемся от какой-то жуткой стрекочущей твари величиной с воробья, залетевшей в кабину, и вот уже снова – мягкое и глубокое кивание автомобиля, молчание, одинокая ворона, сидящая на старой коряге…
     Тихо вьется дорога, вдоль которой неровно выстроились серые от времени столбы. Иногда столб сломан, но висит над землей, держась за два или три своих верных провода... И часто вокруг него тесной кучкой сидит компания сонных одуревших от жары воробьев...
     В машине уже никто не выковыривает пыль из глаз и носа, не отплевывается – пыль хрустит на зубах, оставляя во рту почему-то металлический привкус.
Пожухлая трава покрыта редкими пучками какого-то сорняка – будто стая зеленых ежей разбежалась по рыжей земле и греется в косых лучах, отбрасывая длинные тени.
     Рыжее – белесое – сизое...
     Рыжее солнце. Рыжая земля. Пыль.
     Сизое настроение.

***

     На улице было лето и солнце, когда Роман решился заговорить с Ней.
     Он и раньше встречал ее: должно быть, она жила где-то недалеко. А сегодня он случайно нагнал ее на улице и долго шел следом...
     А она вдруг остановилась и повернулась к нему. То есть, просто остановилась и стояла и ждала его.
     – ?
     – Девушка, простите, вы... – Роман вдруг смутился, заплелся, забыл все слова...
     А она как-то светло так улыбнулась ему... Она и не сказала еще ничего – а Роман уже взлетел, и был далеко в небе; вокруг сразу не осталось никого – только это синее небо, Она и желтое солнце...
     В голове стучало, он хотел прямо тут же поцеловать её – просто поцеловать, просто даже наклониться к ней и вдохнуть её запах…
     Но ведь так нельзя!.. Нельзя же так!
     – Девушка, как вас зовут?..

     Ее звали  Оксана.

***

     16 июля.
     В этом рыжем краю к нам надолго пристало почему-то число «шесть».
     Дорога со старыми столбами еще долго петляет и, наконец, приводит нас в заброшенную деревеньку. Кривые домики, ржавая кабина от грузовика, колесо от телеги, пыль...
     Нам надо отснять один-единственный кадр: древний курган, насыпанный, по старинному обычаю этих мест, на каких-то знатных останках еще за триста дет до рождества Христова.
     Никто не мог даже подозревать, что здесь, среди пустой степи, нам придется так долго кружить, теряться в догадках и спрашивать о дороге у людей, разбросанных на десятки километров друг от друга. Ответ – неожиданно проникновенный и вместе с тем везде одинаковый: «Да во-он за той горкой курган ваш. Километров шесть, наверно, будет».
     Мы снова качаемся среди круглых холмов. Шесть километров. Десять. Двадцать...
     И – опять: «Да там вон! Примерно, километров через шесть»...
Наваждение какое-то, смешно даже!..
     Бегают суслики. Может, это и не суслики вовсе, но мы говорим о них как о сусликах: эти зверьки видны все время из окна – то один, то два. Когда он бежит, движение его наполнено таким первозданным, что ли, или первородным изяществом, что можно подумать, что бежит это ласка или куница – только совсем маленькая и цветом как придорожная пыль. Но вот мы проезжаем мимо – и он перестает бежать, садится на хвостик и вытягивается столбиком – маскируется. А кажется, будто он просто повнимательнее хочет нас рассмотреть.
     И потом еще шесть километров. И еще...

     Вспомнился почему-то один сон. Роман тогда был совсем маленьким: не ходил еще в школу. Или, если и ходил, то в лучшем случае – в первый класс.
     Сон был весь рыжий, немного коричневый и бежевый. Ромашка шел, катился – почему-то на лыжах – по асфальту залитого солнцем тротуара, перепрыгивал через коричневых прохожих. Теплый ветер дул в лицо... Всё это было очень весело. Даже не просто весело – звонкая радость трепыхалась в груди, рвалась наружу: рыжая щенячья радость от рыжего летнего солнца.
     Иногда мимолетный запах, случайное сочетание цветов, легкий порыв ветра погружали Романа в какой-то яркий и далекий мир... И как хотелось продлить эти несколько теплых мгновений, не отпустить эту мысль, это минутное детство, навеянное пыльной дорогой и длинными лучами степного вечера. И казалось, что это уже было когда-то, точно так, до последней черточки – да, я сидел вот так, на камне, там стояла машина, да, оранжевая, как апельсин, там вон сидели еще люди…
     Бог мой, когда же его было? Где?

***

     Когда-то во дворе маленький Роман гулял со своей игрушечной машинкой. Она была совсем крохотная – помещалась на ладошке. Называлась она «ЗИМ».
Неожиданно у Романа появилась необходимость сбегать домой на минутку. Наверное, это была очень серьезная необходимость.
     Машинку он закопал на середине двора, соорудив над ней ровную круглую кучку из пыли.
     Серьезная необходимость отняла у Ромашки очень немного времени.
     И нет слов, которые могли бы передать его изумление, когда на оставленном месте он обнаружил целый рядок плотных пыльных холмиков – но ни в одном из них машины не оказалось!

***

     17 июля.
     Пыльная дорога приводит нас на одинокий хутор. Вокруг – кочки-ёжики в рыжей траве, уздечка на остатках столетнего забора; разбросанные широко друг от друга низкие постройки – домик, дырявый сарай, еще какое-то сооружение, может быть, бывший амбар – всё очень древнее и ветхое...
     Черными глазенками смотрит удивленно на нас голенькое дитя, что возится с нехитрыми игрушками тут же в пыли в обществе поросёнка, худого плешивого индюка и нескольких кур...
     А потом всё семейство высыпает на крыльцо – множество ребятишек, двое иди трое взрослых…
     И толстая, бронзовая от загара, тетя долго и обстоятельно объясняет нам дорогу…
     Отчего же чем-то близким пахнуло в этом пыльном заброшенном уголке? Что за отзвук мелодии, такой знакомой и далекой, прозвенел вдруг в горячем воздухе этого чужого края?
     Какая-то наивная и светлая мечта о великих путешествиях и загадочных дальних странах, о прекрасных парусных кораблях и смуглых благородных туземцах, о необитаемых островах и неоткрытых землях – эта детская мечта проснулась вдруг, и старые столбы, терпеливо тянущие куда-то свои негустые провода, напрочь смешали века и географические широты... А мы, хотя и добросовестно ехали к древним следам кочевников-хакасов, ехали в конце второй половины двадцатого века, мы попали вдруг в индейские просторы Северной Америки прошлого столетия.
     И пусть там живут бизоны – просто нам они не повстречались.

***

     Еще давно кто-то сказал Роману, что жизнь человека идет полосами: сначала все хорошо-хорошо-хорошо-хорошо… Потом – плохо-плохо-плохо-плохо. И опять хорошо-хороио-хорошо...
     Роман посмеялся тогда, а немного погодя поверил. Так уж складывалось.
     Только «полосы» эти были у него какие-то разноцветные...

***

     Когда ему было лет девять, папа взял его с собой в аэропорт встречать из далекой командировки маму. Самолет почему-то задержался, и Ромашка и папа, так и не дождавшись мамы, поехали домой на такси.
     Машина была старая, большая и бежевая.
     А водитель был лысый.
     Роману запомнилось гусиное семейство, торопливо переходящее пустынное шоссе: величественный отец-гусь во главе, за ним длинный строй смешных желтых гусенят и – их бдительная мама в завершении процессии.
     В последнюю секунду Роман разглядел блеснувшую на мгновение толстую стальную проволоку, натянутую кем-то поперек дороги – от столба к столбу – на уровне ветрового стекла автомобиля.
     Шофер крутанул руль в сторону, и машина долго кувыркалась, роняя пассажиров, по отлогому кювету.

     В маленькой больнице ближнего шахтерского городка «штопал» Ромашкины дыры молодой веселый хирург. Он все время что-то рассказывал, подмигивал и больно колол иголкой. Губы у Ромашки крепко слепились, и когда он выдыхал, воздух выходил через дырку в разорванной щеке. Это было удивительно и интересно.
     На другой день приехала мама. Она всё время старалась смеяться, но у нее это очень плохо получалось. А Роман, весь забинтованный, пришел в восторг от замечательных игрушек, которые она привезла ему из поездки... И было обидно, что не разрешали двигаться, что такие прекрасные вещи мама сейчас увезет домой, и ему долго еще придется ждать, пока разрешат садиться, потом вставать, а потом уже только отпустят к маме...
     И еще чтобы она не плакала – вот было бы хорошо!..
     Еще приходил шофер. Он был большой, в зеленой рубашке под белым халатом. Халат был маленький, но он не набросил его на плечи, а продел руки в короткие для него рукава, и от этого был очень смешной. Блестел лысиной, много говорил, даже поцеловал Романа и оставил красную коробку с шоколадными конфетами.
Отца Роман больше не видел.
     Вот так и запомнилось: белое – зеленое – красное... Белые гуси... Наверное, они на самом деле совсем и не были белыми – это были обыкновенные серые гуси – но запомнил Роман почему-то великолепных белых птиц из сказки Андерсена.
     И зеленую, просто изумрудную траву у обочины.
     И еще – белые маски и халаты врачей, часто покрытые яркими алыми пятнами…
     И такую же алую коробку с конфетами.

***

     У Романа был свой телефон-автомат. «Свой» – потому что случайный прохожий сроду бы не разглядел его за мохнатыми кустами и молодыми елками, растущими на газоне прямо под окном Романа. Здесь же, под окнами, и прислонилась к дому бело-голубая прозрачная будка телефона.
     Вечерами, когда уже совсем темнело, Роман спускался сюда и звонил  Оксане, и они могли целый час говорить обо всякой ерунде, или просто молчать, или смеяться... Тогда еще не было таксофонов «с трехминутным ограничением разговора», вот они и говорили о всякой ерунде. Или молчали.
     – А ты... знал... какую-нибудь женщину? – спрашивает  Оксана.
     Романа этот вопрос застает врасплох, и он мнется:
     – Как тебе сказать, конечно!.. – И добавляет: – И не раз!
     Оксана смеется. Она любит Романа «конфузить» такими разговорами, ей смешно видеть (или, как сейчас, – слышать) его смущение. Конечно, по-хорошему смешно, он ведь такой славный, этот Роман, в своих безыскусных попытках казаться гусаром.

     Он не умеет приставать.
     В темном подъезде  Оксаниного дома они подолгу стоят вечерами. Стремления Романа не нужно угадывать: он давно ждет этих минут, он весь вечер мечтает ее поцеловать, но потом битый час или два стоит с ней в лестничном пролете и так и не решается...
     Конечно, этот день настал.
     Был первый поцелуй. Были счастливые мгновения...
А потом – звонки, встречи, кинотеатры, холодные осенние вечера и – теперь уже непременно! – темный подъезд, где старая щербатая лестница стала для Романа самым прекрасным местом на земле.
     Роман целует  Оксану очень осторожно, будто боится, что она и ее холодные губы могут куда-то исчезнуть.
     И вдруг – почти нечаянно, почти неслышно – прикасается пальцами к ее груди, и сразу хочет провалиться через все этажи от своей неловкости и даже, наверное, наглости...

***

     Мама у Романа, как он говорит, «волнительная»: если в одиннадцать-полдвенадцатого его еще нет дома, она уже пьет украдкой на кухне корвалол. Не выговаривает ему, не ругает, огорчается только, что он такой жестокий. Или легкомысленный? А Роман, уже с порога заслыша запах сердечных капель, оправдывается: «Господи, ну что со мной может сделаться? Ну кому я сдался? Время-то детское, что называется!..»
     Мама накладывает ему поесть: «Иди сюда, садись, голодный же?..»
     Мама – она же всё понимает!.. И про  Оксану, и вообще...

     Один раз она была в очередной своей поездке-гастролях, и Роман засиделся у   Оксаны слишком уж допоздна. Он уже бывал здесь. Несколько раз.
     Родители у   Оксаны приветливые с Романом, всякий раз усаживают за стол поужинать вместе: папа очень респектабельный, словно бы из старого кинофильма, в рубашке с галстуком, подтяжках и тапочках. Мама – молодящаяся, с прической и в шикарном халате. Мама приходит с работы раньше и с удовольствием накрывает стол, ей это нравится.
     Ужинают за столом в большой комнате, именуемой «зала».
     Ромке неловко в пиджаке, он быстро устает следить, в какой руке что нужно держать, как там? - "в какой руке джентльмену следует держать вилку, если в левой руке он держит котлету?" Но  Оксана сидит здесь же, и Роману больше от жизни ничего не надо.
     А сегодня не было никаких этих «торжественных приёмов» –  Оксана одна в квартире, остальные все на даче, и она угощает его кофе, конечно не за обеденным огромным столом, а на кухне.
     Роману очень хорошо, он чувствует себя свободно, нет никаких ножей и вилок, а рядом есть  Оксана, кругом всякие деревянные плошки, и сахарница деревянная, и лавки у стола деревянные, и вообще всё здорово.

     Она постелила ему отдельно, на широком старинном диване с полочкой для слоников на высокой спинке.
     А сама поцеловала его в щеку и ушла в другую комнату.
     Роман лежал на спине, закинув руки за голову, смотрел в потолок в желтых стрелах от лучей маленького китайского бра и клял себя за неумелость и нерешительность.
     Она пришла и легла рядом, в халате, не раздеваясь: подперев подбородок ладонями.
     Она долго смотрела на Романа...
     А потом они разговаривали. О великих артистах. О музыке. И почему-то о Достоевском, это Роман запомнил.
     Она лежала на животе, опираясь на руки, и Роман увидел её тело через вырез в халате.
     И она заметила этот взгляд и засмеялась, но сменила положение, чтобы Роман не мог видеть так много...
     Тогда Роман взял ее руку в свои ладони и держал, и опять они разговаривали. Обо всем...
     На полуслове она вдруг остановила Романа, приложив по-детски растопыренную ладонь к его губам...

***

     14 августа.
     После хакасской пыли берега Енисея показались нам воплощением свежести и чистоты.
     Асфальтовое шоссе серпантином вьется вдоль реки, справа от нас возвышаются скалы из белого и розового мрамора – сколько может вверх и в стороны охватить взгляд; слева такие же мраморные глыбы круто сбегают в бурлящую воду, порой уступая место какому-то кустарнику...
     Вода – как жидкое стекло желто-зеленого цвета – бьется в этих камнях бесформенными, почти неподвижными буграми, без пены и брызг, не тратя себя на пустое шипенье. И в этих застывших нагромождениях волн угадывается такая необузданная мощь, такая сила, которую невозможно передать измерениями, цифрами, кубометрами, киловаттами... Ее только можно почувствовать, глядя на всё это, пронизанное тысячами лучей света, тысячу раз преломленного и отраженного прозрачными гранями камней, воды и неба. А сунув руку в ледяной поток, ощущаешь, словно крепкое рукопожатие, как толкает, жмет твою ладонь река – и не дай тебе бог поскользнуться и упасть в ее объятия!
     Противоположный – правый – берег весь изумрудно-зеленый.
     Стройные ели и кедры не кажутся отсюда сплошной стеной. Мохнатым одеялом покрыли они землю, и, слегка размытые в дрожащем воздухе, далеко-далеко видны белые с голубым горные вершины – Саяны.
     Бежит навстречу нам светлая и ровная лента дороги. Светятся и мигают брызгами солнца словно бы влажные скалы белого мрамора, застывшие в вечном движении у самой обочины и в любую минуту готовые, кажется, наплевать на эту дорогу и ухнуть в стеклянную пучину Енисея… И он, кокетливо, словно малый лесной ручеек, журча, тоже бежит навстречу нам, несет свою чистую воду кому-то на Север.
     И вдруг из-за очередного поворота показывается – как-то вся разом – громадина электростанции. Она еще далеко. Еще едва различимы муравьями ползущие где-то на третьем или четвертом ярусе сорокатонные БЕЛАЗы. Но уже сейчас она все заполняет собой, закрывая горизонт, раздвигая высокие берега, провозглашая в полный голос себя, и собой – нас, людишек, крохотных рядом с ней, как микробов, – нас, человеков, которые, крохотные, воздвигли ее, и она скоро начнет давать ток, и побежит по проводам в дальние далека от нее – жизнь.

***

     Вообще с Оксаной Роману трудно.
     Она говорит:
     – Роман. Ты меня прости. У меня есть любимый человек.
     Разговор происходит в этакой «локальной» мизансцене: Роман обнимает  Оксану за талию двумя руками у окна в тёмном подъезде, а она, чуть подавшись плечами назад, крутит перед собой пуговицу у него на груди. Поэтому Роман не принимает это всерьез: с  Оксаной бывают такие, как она говорит, «закидоны».
     – И где же этот любимый? – Роман не размыкает рук у нее за спиной, заглядывает ей в глаза.
     – Ты не смейся, я серьезно, – и она называет город.
     – И что, ты думаешь выйти за него замуж?
     – Это невозможно.
     – Разве он не любит тебя?
     – Любит. Очень сильно.
     – А ты его?
     – И я...
     Роман обескуражен.
     – Зачем же я тогда?.. Что ли для развлечения? – он старается не злиться и не опускаться до «выяснения отношений», но говорит почему-то банальности, и от этого злится еще больше.
     – Ты хороший. Я тебя тоже люблю, – она замолкает. Но добавляет, чуть погодя:
– Но не так.
     – А как?
     – Не так...
     – Он что, сделал тебе предложение?
     – Я же говорю, это невозможно.
     Роман ничего не понимает.
     Оксана говорит как-то стыдливо, тянет слова, смотрит в сторону...
     Потом вдруг, наоборот, начинает говорить снисходительно, даже раздраженно, как бы говоря: «Бог мой, какой ты еще маленький!»
     – Он тебя любит?
     – Да, я же говорила! Он... Как бы тебе сказать... – она опять замолкает.
     Пуговица оторвалась.  Оксана отдает ее Роману.
     Он пытается помочь ей. Как умеет.
     – Ну, ты ему сама... Намекала?..
     – Я же говорю, это невозможно. Нас никто не зарегистрирует...
     Ах да! – думает Ромка. – Это же средняя Азия! Там свои обычаи.
     – Может, он тебе... родственник? – выпаливает он.
     Оксана почти улыбается и заливается краской:
     – Да нет же... Этот человек не может...
Она не договаривает.
     У Романа по шее бегут мурашки и сжимается сердце...
     – Он... – Роман глотает слону и выдавливает из себя шепотом: – урод, да?..
     Оксана смеется.
     – Оставим это, Ромашка...
     –  Оксана!..
     – Какой ты дурачок ещё!
     Роман вообще перестал ориентироваться во времени и пространстве. Он всю душу вкладывает в это слово:
     –  Оксана!!!
     А она вдруг вспыхивает и выпаливает дрожащими губами:
     – Никакой это не урод! Никакой это не урод!.. Ты же уже давно догадался, только нарочно издеваешься! Ты же правильно догадался!..
     Роман торопливо переводит разговор на другую тему.
     Но – честное слово! – сном-духом не ведает, что же такое она имеет в виду...

***

     24 августа.
     Маленькое татарское поселение называется то ли Икшурма, то ли Кижмерлы.
Аккуратные домики. Ставни, двери, оконные наличники разрисованы тюркскими узорами.
     Тоненькая моложавая, но уже в годах, татарка привечает у себя нашу съемочную группу. Поручение это колхозное, и она, полная радостной ответственности, хлопочет среди кастрюль и сковородок:
     – Вы уж извините, если что не то. Татарский женщина плохо умеет готовить, русский женщина хорошо готовит, а татарский плохо умеет... – и приветливо и радушно улыбается, так что у глаз сразу собирается тысяча морщинок.
     Большой просторный дом убран везде домоткаными половиками в разноцветную, самых невообразимых сочетаний, полоску. Во дворе от скуки изредка тявкает добродушный пес, привязанный цепью к толстой проволоке.
     Мы идем к столу. Хозяйка опять извиняется за бесхитростный, по её мнению, ужин.
     На столе стоят: вареная картошка, вареная же, огромным куском, баранина, на широкой плоской тарелке лежит, как высокая круглая буханка, самодельная сметана, из середины которой торчит вверх алюминиевая ложка. Огурцы, помидоры, хлеб – все тоже домашнее, даже хлеб еще дымится...
     Мы смеемся в ответ, успокаиваем: она действительно досадует – и на свою бесталанность, и на отсутствие запасов, и на хозяина, который в город поехал еще с утра и должен бы уже возвратиться, а всё нет его...
     Почти насильно усаживаем мы ее с нами за стол, наливаем граненую рюмку водки.
     Разговорившись и видя наше веселое настроение, она рассказывает:
– Старший дочка замуж собрался. За русского. Отец говорит: «Не ходи за русского! Нельзя!» Я говорю: «Ходи за русского, дочка! Русский мужик – он лучше мужик!..» – и весело смеется, показывая ровные красивые зубы. Мы тоже смеемся: гогочем, как кони, вспоминаем всякие смешные истории:
     – А помнишь, мы тебе телеграмму еще отстучали, когда Элка с нами ездила? Ну, в прошлом году, со съемок?
     – Там самолет, маленький такой, заграничный, «эл-сто пять» что ли...
     – Да ты-то откуда знаешь, тебя-то там не было?!
     – То есть, как это не было?! А кто на заднем сиденье на баяне играл?
     – Вы не тарахтите, вы по одному.
     – Мы ему телеграмму прислали: «Элка поломалась сидим Норильске съемки продолжать не можем»... Ха-ха-ха!.. «Элка» – это самолет, ха... хи-хи!.. Там...
     – Там его так называет, «Эл – сто пять» – «Элка».
     – Ха-ха-ха-ха!..
     – О-го-го-го!..
     – А когда вертолет, ми-четвертый, – тогда что же, стало быть, «мишка»? А-ха-ха!
     – Да Мишки же с нами не было!
     – О-хо-хо! Ой, не могу!..
     – Я не про Мишку, я про вертолет, «Ми-четыре», понимаешь, – «ми-шка», понимаешь?
     – Ой, дураки!..
     – Мишка тоже поломался, да? Вертолет МИ-восемь. Ми-шка. Сидим Мурманске, да?.. О-хо-хо-хо!
     – А-а-а-ха-ха-ха-ха-а-а!..

***

     Один раз маленький Ромашка пошел за стрелами для лука, сделанного из выгнутой ветки.
     Стрелы росли около набережной, на крутом откосе, почти вертикально спускающемся с тридцатиметровой высоты к диким тогда еще пляжам.
Роман шел по узкой тропинке с наружной стороны парапета и высматривал, где здесь растет бурьян: сухие прошлогодние стебли его были легкими и ровными, и стрелять ими можно было даже выше четвертого этажа.
     Тропинка сбежала на несколько метров к морю, оставив далеко вверху и парапет, и набережную, и ротонду, которая нависла теперь над обрывом, опираясь огромным каменным козырьком на несколько толстых облупленных колонн.
     Среди них стояли человек восемь пацанов Ромашкиного возраста. Занимались страшно крамольным делом: курили. Заметили Романа.
     Пока он подходил, спрыгивая с камня на камень, все стояли, подбоченясь, и смотрели на него молча.
     Честно говоря, Ромашка растерялся. Но виду не подал и всё равно шел вперед: он был мужчиной и решил твердо им и оставаться. Спустился по крутой тропинке к компании и стал забираться дальше – снова вверх.
     Не получилось.
     Спросили деньги. Денег не было. Но был ножик, который, еще сложенный, Роман держал в руке. Маленький перочинный ножик с кучей разных лезвий. Один из мальчишек, постарше, стоял напротив Романа и, улыбаясь, с ним разговаривал. Другой – самый, наверное, маленький, – взялся за ножик и потянул к себе.
     Роман еще не умел презирать себя. Равно как и не умел за себя постоять. А компания, наверно, не умела еще грабить. Так и стояли: Роман тянул свой ножик к себе, пацан – к себе.
     Старший сказал как будто миролюбиво:
     – Дай! Посмотреть только!
     – Нет. Не дам, – сказал Ромашка.
     – Ну дай! Посмотрим и отдадим...
     Конечно же, не отдали. Просто сказали:
     – Чё стал? Иди уже!..
     Роман не знал, как называется это чувство.
     Он был противен себе сам.
     Наверное, поэтому это было больнее, чем автомобильная катастрофа с белыми гусями.
     А пацаны были серого цвета.
     Буквально.

***

     И была свадьба. 
     Оксанин папа организовал всё по высшему классу: и костюм для Романа, и блестящую белую машину, и ленточки, и куклу на радиаторе… В числе гостей было разрешено быть даже однокурсникам.
     Впрочем, Роман был так счастлив, что не спорил ни про ненавистную куклу, ни про ленточки, ни про жуткие пошлые колокольчики в двух золотых кольцах над кабиной.
     И была потом своя квартира. Небольшая, но аккуратная, кооперативная, с обоями и паркетом.
     Оксанин папа умел всё.

***

     Ромашка учился тогда во втором или в третьем классе.
     Их сняли с уроков с еще одной девочкой – большеглазой и с бантиками – и дали в учительской стихотворение на обрывке тетрадного листка.
     Была зима. Или поздняя осень. Или ранняя весна. Словом, холодно. Все ходили в теплой одежде. Учительницы кутались в шарфы и заставляли школьников переобуваться в «сменку» – принесенные с собой в тряпичных мешочках сандалии – чтобы не пачкать крашенные деревянные полы школьных этажей талым снегом. Мальчикам позволялось носить под пиджаком что-нибудь вязаное поверх рубашки. Девочки ходили в коричневой школьной форме с черным фартуком и в вязаных рейтузах со штрипками поверх «сменки».
     В день, когда надо было читать стихи, была торжественная «линейка». Ромашку и эту прехорошенькую девочку завели в маленькую пионерскую комнату, сплошь уставленную знаменами, горнами и барабанами, и дали форму: шорты и рубашку с погончиками и с эмблемой на рукаве.
     Ромашке нравилось выступать на линейках. Потому что снимали с уроков: репетировать. Это называлось «монтаж».
     Кто участвовал в «монтаже», шел в школу не к началу уроков, а к стольки-то часам, долго ждал в компании таких же «монтажников» чего-то в коридорах, и можно было шалить втихаря, в то время как одноклассники скучно кисли на уроках. Потом всех куда-то вели, переодевали в парадную форму. Уж тут-то мама была на высоте: алый галстук отглажен, крахмальная рубашка – со «стрелочками»!..
     Но в этот раз был не «монтаж». Это просто был первый раз.
     Им дали одежду – и вышли прочь. Вожатая Люда. Длинная, тощая такая. Ее звали Вобла, но она была добрая. И в очках.
     Надо было переодеваться.
     Всю жизнь все переодевались где попало. На физкультуру – так прямо в классе. Тогда еще не было колготок, и все – и мальчики тоже – носили чулочки на подвязках…
     Хотя нет, чулочки носили дошколята. А в третьем классе, когда уже можно было заменить «макательную» ручку на «пипеточную», а у Котьки вообще была – поршневая! – так вот в третьем классе мы, мальчишки, чулочки уже не носили. И сейчас – может, из-за зимы, из-за «забаррикадированности» постоянной в теплую одежду, из-за несоответствия «пионерской атмосферы» в комнате деликатности момента – сделалось вдруг неловко. Не то чтобы стеснение это было, нет. Это мы еще не умели.
     Но как-то было не так.
     Нас поторопила вожатая Люда по имени Вобла. Заглянула и снова деликатно прикрыла дверь. И от этой-то деликатно прикрытой двери стало еще неловче.
     Потом мы все-таки стали переодеваться. Как-то не сговариваясь. Спиной друг к другу.
     И потом – то ли надевали сандалии или гольфы, то ли завязывали что-то на себе – сидели на одном стуле, так же, спина к спине, слегка толкаясь... Случайное прикосновение руки к ее руке запомнилось обжигающим движением, касанием – не ладонью, а повыше локтя, у плеча.
     Непривычные зимой короткие рукава и короткие небесно-голубые штанишки заставляли чувствовать себя почти обнаженными и смешными.
Но было не до штанишек.
     Было – Прикосновение. К гладкой, бархатистой, золотой коже руки.
Еще не было желания.
     Но, наверное, это уже была – любовь…

***

     Москва. Командировка.
     – Ромка! – Роман услышал у себя за спиной, и это было невероятно.
     Это была Оля, милая Оленька, бог мой, тыщу лет не виделись, какими судьбами, ты такая же славная, мой дружок, - а ты-то, ты что здесь делаешь...
     Они шли по каким-то улицам и разговаривали, не умолкая, они жестикулировали одновременно, и Роман подпрыгивал и шел боком и строил рожи, и она откидывалась назад, смеясь, и сама что-то ему рассказывала...
     Потом мы ехали в троллейбусе, и она положила голову ему на плечо, потом, прижатые друг к другу толпой, они смеялись о чём-то в трамвае, и она все время одергивала юбку, но юбка все равно задиралась, и Роман полез шутливо к этой ее юбке: «Ну-ка, давай я поправлю!»
     – «Дурак!» – смеялась она и стукала его по голове сумочкой.
     Они шли по какой-то аллее, и сквозь деревья были видны проносившиеся машины.
     – Это потрясающий человек, – говорила Оля, – ты скажешь мне спасибо.
     – А торт зачем?
     – Увидишь.
     Они зашли в подъезд с лепниной на потолке, прошли гулким коридором и лестницей, петляющей вокруг сетчатой шахты лифта, и вышли во двор-колодец.
     Оля стучит в окно и, не дожидаясь ответа, спускается к порогу по короткой, в две ступеньки, лестничке; делает Роману знак: «Идем, мол, что стоишь?..»
     «Потрясающий человек» – Олег – был необыкновенно космат. Причем волосы у него торчали из головы перпендикулярно поверхности, будь то борода с усами, или же собственно шевелюра.
     Он был высокого роста, с которым совсем не вязался его голос, какой-то приглушенный и мягкий, почти робкий.
     Жилище его произвело на Романа сокрушительное впечатление.
     Посередине огромной низкой комнаты стоял трон.
     Золоченый, с камнями.
     Два сводчатых окна широкими уступами каменной кладки врезались в стену и через витражи бросали разноцветные зигзаги света на брошенную на троне черно-белую мантию или как там она называется. Остальные два окна – еще одно рядом и одно в смежной клетушке с письменным столом – были обыкновенные, засиженные мухами, с форточками.
     На столе было много крошек, неровная стопка тарелок, электрический чайник с измятой ручкой из толстой алюминиевой проволоки, мутный граненый стакан, пивная кружка без ручки и еще несколько посудных принадлежностей – очень разнообразных по форме и содержанию.
     Здесь же стояла банка из-под заграничного пива, полная разнокалиберных кисточек, лежал детский калейдоскоп, штук сорок вязальных спиц и металлический собачий намордник.
     Весь подоконник занимала очень подробная модель торпедного катера с отломанной ходовой рубкой.
     Пока Оля миловалась с хозяином – «откуда ты взялась? Как живешь? О-о! Торт! Сейчас будем чай пить! Вот черт, только у меня заварка кончилась...» – Роман глазел по сторонам.
     Каменные подоконники окон с витражами при ближайшем рассмотрении оказались фанерными, а сами витражи были сделаны из разноцветных театральных фильтров для прожектора с перегородками из пластилиновых колбасок. "Наверное, кино тут снимали", - подумал Роман.
     На стене над столом косо висела большая рама для картины.
     И вообще кругом были картины.
     Картины были везде. Они стояли вдоль стен, стояли по одной и пачками, лицом к стене и вверх ногами, большие и маленькие, масло и акварели и темпера и гравюры – кругом, куда ни поверни голову, были картины.
     Из-под драного дивана с валиками Олег вытащил, словно кота за хвост, телефон, постучал по прозрачным рычажкам, чтобы взяли трубку на параллельном аппарате:
     – Вероника Аркадьевна, добрый день, а там нету Кости? На уроке? Ага, хорошо... – он сделал Роману и Оле знак глазами: «Сейчас всё будет в порядке!» – Але! Костик! А? Нету? А перемена скоро? А у вас нету чаю? Вероника Аркадьевна, благодетель вы мой, сейчас поднимусь! Вот уж точно, не смогу расплатиться!..» – он бросил трубку, запнул телефон назад под диван и убежал: «Сейчас, ребятки, сейчас, это учительская, там школа, как раз переменка, сейчас, сейчас...»

***

     14 марта
     В последней фазе подготовительный период моего первого фильма. Называется: «Таежные изумруды». Почти тридцатилетнему (!) «мальчишке» – снизошла длань Господня! – доверено было Высоким Соизволением начать, наконец-то, работу в качестве уже не ассистента, но – настоящего кинорежиссера.
     Высокое Соизволение принадлежит новоиспеченному Главному редактору нашей студии – Валентину. Став главным, надо сказать, он заметно преобразился: остепенился, Валька стал меньше пить, носит костюм и галстук. Хочет, чтобы ему говорили «вы».
     Строго говоря, он ведь режиссер. Зачем ему редакторство? Удовлетворение тщеславия? Всё-таки – главный?
     «Главный» – напутствовал. Всучил плохой сценарий под маркой сценарного плана.
     Сейчас надо писать режиссерскую разработку.
     В городе слякоть.
     В открытое море унесло льдину с рыболовами. Человек двадцать. Сегодня все только об этом и говорят. Военные вертолетчики их спасают.

***

     17 марта
     Встал в семь двадцать. Поднял дочурку, но в садик не повел: кашляет. Долго пили чай с  Оксаной. Она с утра в мандраже: завтра пойдет устраиваться на работу (худруком). Встреча у нее завтра, а мандраж уже вчера.
     Надо сказать, это ведь моими молитвами она – красивая девушка, актриса! – осталась без работы. Это за мной – ассистентом режиссера, невесть что возомнившим о себе – она таскалась по всей стране с ребенком под мышкой, с пианином в контейнере!
     Мечты-мечты! Какие высокие свершения (будущие, разумеется)!
     Едем в Сибирь! Всё! В Тынде – в столице БАМа – мы построим наш театр! Вперед! Билет – на последние деньги! Зарплата нас не волнует!
     А в ЦК ВЛКСМ БАМа сидят чиновники, хоть и молодые. Сытые. У них получка – по четыреста пятьдесят рэ, нас им не понять: «Что вы, молодой человек? Какой театр? Вы что??»
     А потом?
     Тынды нам мало! Едем «на запад»! В Красноярск!
     Ура! Мне доверили снимать аж киножурнал! Настоящий! Это вам не телевизионные очерки про артиллеристов на телевидении! Это не самодеятельные погружения с аквалангом, когда тебя оператор Юрка учил справляться со свинцовыми грузами в бухте Патрокл! Это не кустарный бокс для репортажного «Кинора»! Это – покруче!
Это – настоящее кино. Настоящая кинохроника! Едем!
     Едем!
     Здесь очаровательную  Оксану, кажется, обещают взять в театр: «Как же, как же! Помню-помню! Роман, какой большой стал! Как мама себя чувствует? Помнится, с твоим покойным папой мы вершили дела! Да ты еще маленький был...»
     Впрочем, всё – без лишних авансов.
     «Ничего не поделаешь, мой друг, штатное расписание... Мест нет…»
     Может быть, ее возьмут в Тюз...
     А малышка кашляет…
     А помнишь, как я ее привез из Владика, и она никак не могла тебя узнать в аэропорту? А потом, когда я ушел за багажом, она, наконец, вспомнила что-то, и что-то повернулось в ее двухлетней головке, и она, раскинув ручонки, вдруг бросилась к тебе: «Мама! Мама! Мамочка!» – и я, как подходил с чемоданами к вам, так и замер там, где стоял...
     Кино!..
     Пыльный дымный Красноярск...
     Енисей с волнами цвета бутылочного стекла…
     Пыльная рыжая Хакасия, татарские деревеньки Забайкалья…
     Ради чего всё это? Ради мечты? Про что?
     Папа всегда говорил мне: «Ромашка. Есть такое слово: НАДО». Это в ответ на мои расспросы, почему он работает ночью.
     «Надо, сын. Надо».
     И я, точь-в-точь как папа, сидел ночами – ночами! – в одинокой монтажной маленького филиала большой киностудии. И делал свои первые киножурналы, подклеивая и снова срезая хвостики планов... С термосом у монтажного стола – еще того, знакомого, «кинаповского», крашеного «молотковой» краской – серебристой с разливами...
     Нам было наплевать, кому именно НАДО, чтобы мой киножурнал был сдан именно к такому-то числу.
     Был план. И его надо было выполнять. 
     «Надо, сынок, надо...»
     И ты уважала эту мою работу и мою усталость.
     Ассистент режиссера!
     Малышка снова кашляет…

     В трудовой книжке при увольнении мне написали: «и.о. – исполняющий обязанности (но уже не ассистент!) – режиссера».
     Я был счастлив.
     Снова – Владивосток.
     Прекрасный, светлый, с соленым воздухом и чайками, которые кричат женскими голосами...
     Но ведь это же – возврат. Хоть и не с побитой мордой, но – обратно. Домой.
Домо-ой!
     А не родить ли нам в этой связи еще одну маленькую девочку?

     И вот сегодня я пишу режиссерскую разработку своего первого фильма.
     И по-плебейски смешиваюсь перед начальством – недавним моим приятелем, добрым знакомым еще вчера – а сегодня с видом знатока оценивающим мою работу…
     «Это тебе не киножурнал! Это настоящее кино!»

     И уже две соплюшки пыхтят курносыми носами в кроватках в своей комнате...
Настоящее кино!
     А у моей   Оксаны – мандраж: возьмут или не возьмут руководителем самодеятельности…
     Что же это делается-то, а?

***

     18 марта, вторник
     Завизировал у шефа сценарий. Через неделю уезжаем на засъемовки. Кроме меня: оператор Толик, в мирской жизни безоглядный спелеолог, его ассистент Генка, директор тоже Гена, звукооператор Юрка и помрежка Леночка.
     Леночка кино не любит, но живет в соседнем доме со студией, и ей удобно ходить на работу. Так и быть, в экспедицию мы ее с собой брать не будем.
     Смотрели новый фильм Юрия Петровича(сдача худсовету). Называется, дай бог памяти, «Пятнадцать лет спустя». О горняках, добывающих вольфрам.
     Фильм скверный. Не приняли. Сказали «перелопатить».
     Дома – мама в гости приехала. Привезла мяса, сама и пожарила, накормила всех. Спит сейчас. Осталась до утра.
     Оксана не спит. Ждет утро. Вздыхает. Что-то будет с ее работой?
     Смотрели вечером по телевизору документальный фильм. Хороший.
     Даже в очень хорошем фильме не должно быть грязи. По технике: монтажные стыки, стыки синхронов, закадрового текста... По-моему.
     Дочка за ужином сказала, попробовав горчицу, что у нее нос заострился.

     23 марта, воскресенье
     Оксана булькается в ванне.
     В комнате спят девчонки, в другой – бабушка.
     Я послезавтра уезжаю.
     Оксана завтра с утра снова идет «про работу».
     На студии все посчитали долгом прочитать мой режиссерский сценарий. Всем нравится. Даже Леночка одобрила, хотя ей всё равно.
     А мне вдруг – что-то не то…
     Фильм вроде придумал. Но снимать, чует мое сердце, будем совсем другое...
     Надо ориентироваться. На месте.
     Наши за эти дни запустили станцию «Мир». Здорово!
     Оксана вышла. Привет!

***

     Как-то Ромашку, еще, наверное, третьеклассника, папа взял с собой на работу. Он и раньше это делал нередко, и Ромашка крутил в монтажных киностудии дудочки и щелкалки из кинопленки, дружил с механиками, выпрашивал у художника титров несколько картонных букв для своих поделок-парусных корабликов…
     Но в этот раз Ромашку заняли в телепередаче.
     Ему надо было сказать перед камерой: «Вчера писали мы диктант. Передо мной качался бант…» – и дальше в небольшом этом стихотворении говорилось о том, что диктант рассказчику писать было трудно, поскольку у него перед носом торчала девочка, которая ему очень нравится.
     Операторы катали огромные телекамеры на штативах с гидравлическими головками.
     Ромашку одели в бежевую рубашку (белый цвет тогда нельзя было использовать в кадре – «рвалось» на строки черно-белое изображение), подкрасили губы синей – синей! – помадой. Включились невыносимо жаркие прожекторы. Над герметичной дверью с шестигранным окошком загорелась надпись: «Тихо! Идет передача!».
     Ромашка сразу вспотел.
     А когда пришла его очередь говорить слова, он сказал: 
     – Вчера писали мы диктант.
     Передо мной качался бант…
     А следующие слова он почему-то забыл, несколько мгновений подумал и, ничего не вспомнив, почему-то показал камере язык.
     Съемочная группа – все как один – согнулась пополам в приступе хохота, но смеяться было нельзя, все зажимали ладошками рты.
     Режиссер дал в эфир заставку из цветочков.
     В длинном окне аппаратной были видны ассистенты и пультовые режиссеры, вытирающие слезы от смеха.
     В те времена диктора могли уволить за оговорку в эфире.
     И это действительно бывало – цензура не спала, партийные работники честно отрабатывали зарплату. Зарре Усмановской объявили «строгач» за то, что она сказала в эфире про погоду о каких-то крокодилах, а Володю Куделинского вовсе уволили, когда он оговорился, и теплоход «Шалва Надебаидзе» подошел у него к Токио с неприличным названием.
     Но Ромашке его язык, выставленный тысячам телезрителей, простили. Ребенок, все-таки!..

     На другой день он катался на велосипеде.
     Погода была солнечная, пахло морем, чайки рвали синее небо над головой острыми крыльями…
     Перед Ромашкой возникла компания серых личностей – его возраста и постарше.
Заслонили узкую тропинку.
     Ромашка остановился.
     – Капуста есть? – вылез вперед самый мелкий, Ромашке он был до плеча. И угрожающе выставил перед собой крохотный ножик – мол, порежем счас, на части!
     – Че? – спросил Ромашка, не успев еще испугаться и осознать драматизм ситуации.
     – Деньги, монеты гони, – спокойно объяснил тот, что был постарше.
     Ромашка растерялся.
     И вдруг один из мальчишек сказал:
     – Слушай, так это тебя вчера по телику показывали?
     Кто-то подхватил:
     – Точно!
     – Ну, меня, – смутился Ромашка.
     – И ты еще язык показал! «Вчера писали мы диктант». Во дает!
     Завязался разговор, сразу сделался дружелюбным.
     Ромашку расспрашивали про телевидение, подначивали, хвалили, как здорово он показал язык всем телезрителям. Попросили прокатиться велик, вернули, подкачали шины, отрегулировали коллективно высоту седла…
     Так Ромашка впервые узнал цену популярности.

***

     Роман купил автомобиль.
     За пятьсот рублей.
     При более чем скромных доходах его семьи, эта смехотворная для машины сумма, которую Роман обещался в течение года вернуть своим «кредиторам», была сокрушительным ударом по бюджету молодой ячейки советского общества.
     «Может, действительно, как  Оксана говорит, продать «Аква-Див»?»– думал Роман, сидя за рулем старенького «Москвича». Мимо неторопливо ехали дорожные столбики.
     Какой-то сумасшедший мотоциклист дымно пронесся мимо и исчез за поворотом.
«Аква-Див» – старенький однобаллонный акваланг Романа, уже давно пылился в кладовке.
     «Компрессора всё равно нет, как надо «забить» его воздухом, так целая проблема, поплаваем в масочках, никуда не денутся твои съемки, поплаваешь в масочке, и ничего, просто надо выныривать почаще... «Для работы, для работы!» – это ты маме или теще там можешь заливать. Акваланг сроду никому не нужен в этом деле!..»
     Ну, сколько за него дадут? Сто двадцать рублей, ну, сто пятьдесят... А, еще мотоцикл! Еще рублей двести, может, триста – смотря как его сделать, надо бы в божеский вид его привести, да продавать уже поскорее, пока сезон...
     Роману стало скучно думать об этой ерунде – потом, всё потом! Сейчас ещё двенадцать часов, по весенним меркам, считай, утро, асфальт слегка влажный, дымится на солнышке, листочки вон зеленые проклюнулись.
     Новенький техпаспорт и два завернутых в папиросную бумагу номера – блестящих, с выпуклыми цифрами – лежали рядом на переднем сиденье. На обложке паспорта, зеленой, как сукно бильярдною стола, золотом вытиснена картинка, на которой изображена «Волга».
     «Толково нарисовано, – подумал Роман. – Вот такую бы!.. Хотя наш-то старичок тоже ничего!»
     Поскрипывали амортизаторы или что-то там еще в подвеске. Брякало на редких ямках дверное стекло. На повороте руль пищал, словно от боли, что его крутят.
На заднем сиденье лежали какие-то фильтры, кулисы, диски, цилиндры.
И – мотор. Когда Роман тормозил, мотор упирался ему в спину.
     «УАЗик», который ехал впереди и тянул за собой Романов «Москвич», стал плавно притормаживать. Потихоньку, чтобы не провис буксир – парашютный строп – он прижался к обочине и остановился.
     Строп всё равно провис, несколько метров протащился по земле, и Роман наехал на него передним колесом.
     Из «уазика» выбрался Костик – молодой, только после армии, шофер.
     – Ну, как ты там?
     – Нормалёк, Костик! Заправляйся!
     Костик открыл капот и побежал к водяной колонке у обочины дороги, размахивая черным резиновым ведром из старой автомобильной камеры, долго плескался и пил воду, потом надел на носик колонки мягкую широкую ручку ведра и замахал Роману:
     – Иди попей! Хорошая водичка!
     Роман выдёргивал из-под колеса буксир:
     – Ага!
     – Подожди,– сказал Костик. – Давай вместе!
     Они вытащили строп, Костик снял с колонки свою резиновую бадью и стал доливать воду в радиатор.
     Роман подошел к колонке и нажал на ручку.
Всё было здорово! Ледяная вода вырывалась тугой струёй и разбивалась о камень, брызгая Роману на ноги. Он подставил ладонь, и в водяном веере появилась маленькая радуга.
     – Здорово, до чего же здорово! – думал Роман.
     Он напился этой воды, и от холода заломило зубы.
     От воды пахло зимой.
     Костик захлопнул капот и сунул ведро в кабину:
     – Ну что, поехали дальше?
     – Вперед, Костик! – крикнул Роман. – Вперед, и ни шагу назад! – Он засмеялся, раскрыл дверцу и плюхнулся на ветхое сиденье. – Впере-ед! Пам-па-ра-па-пам!!! – он пел марш для духового оркестра.

***

     24 марта, понедельник
     Иногда находит такое настроение, что никак не получается найти слова, чтобы его... идентифицировать, что ли. Вроде бы, и всё хорошо. И планы грандиозны. И дело движется. Дочурки мирно посапывают у себя в комнате. Всё хорошо.
     Но какая-то ностальгия, что ли, жмет где-то в глубине сознания. Какая-то невысказанная вина или боль... И сам не поймешь, чего тебе еще надо, только воспоминания лезут в голову. Разные. Из детства – и недавние.
     Кто-то мне говорил, что, дескать, не дело мужчине предаваться воспоминаниям. Мужчина должен жить будущим. Это удел женщин – жить прошлым. «Какая я была молодая и красивая, да как было хорошо тогда!»
     Не знаю. Я так не думаю. Память – наша память – это всё, что у нас есть. Стоя у Ворот, на Пороге, что ты сможешь взять с собой? Кого пригласишь? Только воспоминания...
     Ромка открыл глаза.

     Автобус, который вез Романа из аэропорта в город, остановился у большого стеклянного здания городского Аэровокзала.
     Роман выбрался из кресла и вышел на тротуар.
     Остановился в раздумье – с чего-то надо было начинать.
     Он купил в киоске порцию мороженого и сел на деревянную скамейку: привести в порядок свои мысли.
     Мороженое оказалось томатным: такого Роман и не пробовал никогда.
     Выбросил почти нетронутый стаканчик в урну.
     Город был большой и неприветливый.

     Город был чужой.



Владивосток - Красноярск - Свердловск - Москва
1981 - 1999