Сергей Сухарев. Из моей хроники. Баба Надя и баба

Сергей Сухарев
CЕРГЕЙ СУХАРЕВ
И З М О Е Й Х Р О Н И К И

РАЗДЕЛ ПЕРВЫЙ:
ПОТЕРЯННЫЙ БИЙСК

ОТРЫВОК ТРЕТИЙ:
БАБА НАДЯ И БАБА ВАЛЯ
(В ТЕНИ ИСТОРИИ)

I.
- Девочка вздумает тебя поцеловать, а у него зубы нечищеные... Фу, скажет: на кой ляд мне этот шелудивый поросенок сдался?
 Баба Надя, по обыкновению, занимала своим упитанным телом бОльшую часть стола, вдавив локти в специально изготовленную вышитую подушечку. Желая устроиться поудобнее, коленами она ёрзала по другой, точно такой же, нещадно расшатывая скрипевший под ее тяжестью венский стул, придвинутый вплотную к столу. Массивный квадратный стол был застелен узорчатой клеенкой в цветочек; посредине красовалась сухарница с традиционными печенюшками.
 Крохотное пенсне, утопленное в полном, добродушном лице, метало озорные искры. Очередная сигарета, заправленная в длиннющий мундштук, пускала по тесной комнатке зыбкие волны ароматного дыма. Неслыханно вольные речи сладостно щекотали у меня внутри, вгоняя в краску: я и помыслить не смел, что когда-нибудь смогу поцеловаться с девочкой...
 - Впротчем, есть у меня, есть одна зазноба на примете, - продолжала гнуть свое баба Надя. Она глубоко затянулась и, энергично дунув намазанными сиреневой помадой губами, выпустила перед собой переливчато-сизую струю. - Вы с ней два сапога пара будете, чтоб меня черти полосатые драли. Тоже, значитца, вумная - как вутка: от книжек за уши клещами не оттащишь. Кстати, на днях она ко мне наведывалась - и вами, судырь-мудырь вы мой, интересовались...
 Сделав значительную мину, она скинула пенсне, отчего лицо ее показалось плоским, невыразительным и даже каким-то безглазым, подышала на стеклышки и тщательно протерла их отворотом выцветшего халата. Затем привычным движением ловко ущемила переносицу и вновь оживилась, лучась неистощимой веселостью.

 Я сидел над раскрытым томом Лермонтова на высоком стуле, спиной к допотопному комоду, заставленному пыльной ордой причудливых безделушек. Слева от меня, у второго окна, на двух сундуках, блестел зеркальными боками электрический самовар, пускавшийся в ход лишь в самых чрезвычайных случаях. Тут же, на углу стола, обреталась на постоянном приколе вазочка с конфетами, заботливо пополнявшаяся по мере опустевания. Конфеты были самые разные - от внушительных "Трюфелей", пестрых "Мишек на Севере", "Кара-Кум" и "А ну-ка, отними!" - вкупе с неизменными "Раковыми шейками" - до незамысловатых "Школьных", "Театральных", "Барбариса", "Бон-Бон", "Коровки", "Тузика" и прочей мелюзги, выглядевшей, однако, довольно привлекательно для вдумчивого глаза. К сладостям я относился не по годам спокойно, но сбор и обмен фантиков еще не утратили для меня серьезного смысла.

 В проеме двери (сама дверь как таковая отсутствовала: ее заменяли вылинявшие портьеры) на бугристом пороге возникла угловатая, неавантажная фигура бабы Вали в драном переднике; лоб перетянут ситцевым платком, на который свешивались седые космы.
 - Надя! - звенящим голосом проскандировала она, отставив чайник с кипятком в сторону и патетически воздев к притолоке костлявые руки. - Там явился водопроводчик. Необходимо твое присутствие.
 Заворчав, баба Надя снялась с насиженного гнездовья и резвыми шажками устремилась на общую кухню - улаживать коммунальный конфликт. Возникшее недоразумение, я знал, было чисто технического свойства: со всеми соседями обе бабы жили душа в душу.

II.
Сцена эта имела место в Новосибирске, на верхнем этаже двухэтажного темно-бревенчатого дома по улице Вокзальной 56 - существует ли ещё этот адрес? Близость вокзала (здание славилось невиданной для сибирских станций монументальной пышностью в духе сталинского ампира) чувствовалась постоянно: нет-нет, да и наносило дымком, слышались свистки паровозов, а из окон виден был виадук, через который со стуком шли поезда дальнего следования.
Улица тоже казалась мне, провинциалу, по-столичному запруженной народом и транспортом. Сновали туда-сюда грузовики, "москвичи", "победы"; изредка проплывал длинный, провожаемый немым почтением начальственный "ЗИМ".
В здании напротив помещался клуб железнодорожников с кинозалом, где мы с папой (я в кино, ввиду наложенного семейным ареопагом строжайшего вето – после описанного выше рокового дебюта, был едва ли не второй раз в жизни) посмотрели новую тогда кинокомедию "Девушка без адреса" - с малосимпатичным мне "монтажником¬-высотником" Николаем Рыбниковым в амплуа героя-любовника.
Магазины - и особенно булочная с кондитерским отделом (по другим меня водили редко, да я и сам не любил) - поражали разнообразием ассортимента. Было так, впрочем, не всегда - и с каждым годом положение с провизией ухудшалось неуклонно: уже к середине 60-х Новосибирск, вследствие своей громадности, стал чуть ли не самым "голодным" городом в Сибири. Многих изделий, поминавшихся в "Книге о вкусной и здоровой пище", в нашем захолустье сроду не появлялось. Больше всего нравился нам, всем приезжим, "кисло-сладкий хлебец с изюмом" (уж не знаю, как назывался он официально). Баба Валя ежедневно обходилась четвертинкой "Бородинского": очень удивляла меня с непривычки яркая бумажная обертка с надписью вокруг буханки.
Тогда же и там, на Вокзальной, явились неким откровением бананы. Года за три до того, с началом оттепели и после шумных дружественных визитов правителей по Индии, Бирме и Индонезии, обнаружились эти экзотические плоды и в Бийске. Мама не могла их не купить нам на пробу (как всякое гастрономическое новшество), но была жестоко осмеяна. Бананы завезли, очевидно, совершенно незрелыми: все за столом куснули и долго потом отплевывались, приговаривая: "мыло, чистое мыло". Теперь же я то и дело извлекал из пузатенького мурлыкающего холодильника "Саратов" (тоже диковина!) увесистые гроздья и упивался скользящей во рту рыхлой прохладной мякотью, насквозь прошитой внутри черненькими точками.
Баба Надя вообще была неравнодушна к лакомствам, хотя сама стряпала только по выходным и без особого успеха; но вот эклеры для гостей из "чудо-печки" были ее коронным номером (и вполне, признаться, заслуженно). Частенько, по пути с работы, прихватывала из "центра" что-нибудь "вкусненькое": то ветчины, в толстые ломти которой плотоядно впивалась, щедро вымазав их горчицей; то "докторской" или телячьей колбасы с языковыми вкраплениями; то швейцарского сыра с крупной слезой; то сухой торт "микадо" в коробке (хотя сама она предпочитала кремовые - с пышными неестественно-яркими алыми и зелеными розами); к завтраку на стол непременно подавалось шоколадное масло. По утрам сквозь сон я чуял носом всепроникающий запах кофе с густыми сливками, измолотого на ручной мельнице с выдвижным ящичком (точно такая же пылилась без дела и у нас дома).
Не отказывалась баба Надя и пропустить при случае рюмочку, а то и вторую - но только в приятной компании. Перепивавших за ее столом (да и за нашим) даже в болезненном кошмаре не могу себе вообразить... По праздникам, при встречах и проводах, извлекалась из недр буфета бутылочка "Шато д'Икема": наверное, только тогда довелось мне отхлебнуть глоток этого напитка с его терпким, до сих пор бередящим чувства запахом. Бутылки в те времена вовсе не обязательно допивались до дна - и долго могли сохраняться початыми: деда Леня, к примеру, делом чести почитал держать про запас и в случае надобности мгновенно выставлять на стол целую батарею, на все вкусы.

Итак, город представлялся мне шумным, дымным, бензинным, сутолочным, бездушно-каменным, однако во дворе дома на Вокзальной, огражденном от постороннего вмешательства неприступными деревянными воротами с тяжелыми засовами, царила родная сердцу патриархальная тишь и благодать. Бывший хозяин-купец наверняка устраивал тут, в тенечке, семейные чаепития с самоваром. Перед темневшими на дальних задах сарайчиками (о личных гаражах пока что и не слыхивали) зеленела свежая трава-мурава, испещренная желтизной одуванчиков. Дом осеняли шелестящие кроны тополей и кленов: в июне от пуха взвивалась настоящая метель, и при открытых настежь окнах пол в комнатах приходилось подметать веником. Сохранилась и решетчатая беседка, увитая хмелем. На поставленных рядами лавочках, не довольствуясь широченным крыльцом, теплыми вечерами устраивали посиделки обитатели дома, знавшие друг о друге решительно все. Женское население заметно преобладало: давно ли война-то кончилась? Не раз (в дотелевизионную, разумеется, эпоху) разыгрывались и детские спектакли, заводилой которых была вездесущая соседская Маруська. Помню, как она выплясывала на лужайке, завернувшись в красную тряпку и изображая, по всей вероятности, героиню обожавшихся тогда в народе индийских фильмов (вроде "Бродяги" или "Господина 420").
 Маруська, явно цыганистого вида, бойкая на язык и великая непоседа, жила с большой семьей в смежной квартире. Я перед ней робел и терялся, а, став постарше, и вовсе раззнакомился - или же она со мной?
В доме было не то пять, не то шесть квартир, с двумя общими кухнями. Спустя много лет в укладе и нравах вырицкого дома на Пильном проспекте иные черты казались мне узнаваемыми. Да и коммунальное жилье Якимовых на Мойнаках в Евпатории тоже сходствовало в чем-то главном.
Маруська снисходительно обучила меня пользоваться краном на кухне, откуда (о диво!) текла, не переставая, вода - правда, только холодная. С унитазом я совладал, разумеется, сам и дорожил одинокими минутами за запертой на крючок дверью уборной (тоже общей на этаж) при свете еле различимой под потолком лампочки, всякий раз вспоминая недавно прочитанного многострадального Васисуалия Лоханкина.

Квартира бабы Нади больше всего нравилась мне своей второэтажностью: впечатление было новое, волнующее; невозможность заглядывания в окна и, наоборот, созерцание сверху чужих голов развлекали меня долго. Главным пространством обитания являлась, конечно, квадратная угловая комната с двумя окнами, в центре которой помещался описанный выше стол. Глухую стену целиком занимали (поставленные встык две доисторические кровати из непонятного потускневшего металла - предмет гордости хозяйки) - с затейливыми сквозными спинками и остроконечными шишечками. На одной спала баба Надя, другая "ассигновалась" для гостей; если же таковых оказывалось больше двух - без затей укладывались прямо на полу, на плотном матрасе. Бояться простуды было нечего - открытие: ведь деревянный пол одновременно служил потолком для нижней соседки, "тонной" дамы Марии Юрьевны (только у нее имелся в доме телефон)... Белье стелилось всегда белоснежное, накрахмаленное.
Помимо кроватей и упомянутых уже стола, комода, холодильника, самовара и швейной машинки "Зингер" с ножным приводом, приспособленной под туалетный столик, у входа громоздился чудовищной величины шифоньер с зеркалом, перед которым баба Надя охорашивалась, уходя на работу. Наверху, до самого потолка – по-¬видимому, испокон века, судя по толстенному слою пыли, который их укутывал - покоились один на другом прямоугольные фанерные чемоданы, близкие родичи продукции так называемого "бюро ритуальных услуг" (термин, впрочем, позднейший).

 Вторая комнатка, отведенная бабе Вале, проходная, напоминала скорее коридорчик, протянувшийся между окном и входной дверью с цепочкой. Тут помещалась исполинская печь с черными железными боками; в углу, закутанная простыней, висела вся имевшаяся в доме верхняя одежда. Слева от окна обретался застекленный буфет, габаритами заметно уступавший шифоньеру; в уголке (свет из окна падал, как полагается, с левой стороны) притулился письменный стол с тумбой. Между ним и книжной полкой у входа втиснута была кровать бабы Вали - самая простецкая, наподобие солдатской койки, застеленная коричневым байковым одеялом.
Книжная полка притягивала меня более всего прочего; я подолгу торчал возле нее, делая разные находки и украдкой добираясь изредка даже до третьего ряда, особенно заманчивого: там хранилась литература, сомнительная с точки зрения нравственности (в глазах старших) - вроде Мопассана. Подбор книг тяготел к классике - преимущественно русской; из современных авторов вспоминается только бежевый шеститомник Паустовского. Особых редкостей или дореволюционных изданий, которыми был забит наш амбар, почти не встречалось: видно было, что книги эти приобретались и прочитывались постепенно, годами, самой бабой Надей. На верхотуре, под потолком, желтели суперобложками тринадцать томов госиздатовского Горького: баба Надя, спохватившись, решила, что все тридцать томов для нее чересчур - и перестала их покупать, ограничившись чертовой дюжиной.
 Книги баба Надя дарила охотно и с удовольствием делала на них памятные надписи. Дарила не какие попало, а с прицелом - или рассчитывая потрафить вкусам: так, например, услышав от меня увлеченный пересказ фантастических повестей Александра Беляева, разыскала и торжественно вручила в очередной мой приезд (или же послала ко дню рождения) новый его трехтомник. Подарок бабы Нади - зеленые два тома Сергея Есенина, дождавшись нужного часа, не выпускались мной из рук года полтора и зачитывались до дыр. И по сей день считаю его с виду вопиюще кустарные, как бы совсем нелитературные стихи единственными в своем роде по гениальности... А стоило мне заикнуться в письме из клиники о желании преподнести Есенина "одной девочке" (подразумевалась неведомая более никому из близких Люся Черкашина из Томска - напишу о ней подробно в другом отрывке), баба Надя, не задумываясь, рассталась со своим однотомником и на следующий же день передала его мне для вручения названному адресату.
Между прочим, этот однотомник, изданный где-то на периферии, подивил меня полным отсутствием цензурных купюр в "Сорокоусте", "Исповеди хулигана" и других стихах. Тогда как частые угловые скобки с заключенными в них тире или точками в эпиграммах и переписке, положим, Пушкина, вынуждали нешуточным образом ломать голову, и, как правило, оставляли немалое поле для гадания... Две-три книги подарила мне и баба Валя... Одна из них стала любимой на всю жизнь - "Семейная хроника. Детские годы Багрова-внука".

Так вот, в один из приездов - уверенно могу датировать его январем-февралем 1959 года (как раз той зимой я взялся сочинять стихи, заведя для них специальную тетрадь) - я впервые напал на полного Лермонтова. Пришелся он мне тогда как нельзя вовремя. С первых же строк (не "Жалобы турка" ли?) поразила меня созвучность замкнуто-мрачного настроя тому, что невысказанным кипело в моей полудвенадцатилетней душе... Вот он, мой поэт, почти что ровесник, мой единомышленник и верный друг! Теперь я, часами просиживая у вазочки с конфетами, не отрывал глаз от драгоценных страниц.

III.
Дни на Вокзальной протекали размеренно и монотонно. Доставляя в дом основные средства для жизни, баба Надя, по-видимому, полагала себя достойной привилегии быть всесторонне обслуживаемой - и баба Валя безропотно, даже с охотой, заправляла хозяйством.
Проводив бабу Надю на работу и убрав посуду, она принималась (если это было зимой) шуровать в печке, бойко орудуя кочергой и огромным совком - выгребала шлак, притаскивала уголь, колола полено на "разжижку". Мела пол; затем, вооружившись клюкой, делала вылазку в окрестные магазины, приносила провизию и готовила на общей кухне обед - там топилась большая печь с плитой. Обед (а вернее, ужин) к возвращению бабы Нади разогревался на электроплитке сбоку от главного стола.
Отдуваясь и отпыхиваясь после подъема на лестницу, баба Надя шумно вваливалась в квартиру с крайне недовольным и кислым видом, сердито бурчала что-то наседавшей на нее с вопросами бабе Вале и начинала, по собственному выражению, "разболакаться". Вешала на гвоздь кокетливую кожаную сумочку, снимала с шеи крупные янтарные бусы, вынимала заколку из рано поседевших, каких-то сивых волос с пробором посередине, затянутых на затылке в тугой узел, меняла одно из излюбленных ею броских цветастых платьев на удобный халатик - и спешила плюхнуться на свое лёжбище, первым делом хватаясь за дожидавшийся ее у пепельницы мундштук (невозможно было представить себе бабу Надю курящей где-то помимо ее стола). С явным облегчением окутав себя клубами дыма, она постепенно отходила и преображалась.

 Баба Надя, сколько ни помню, бурно вожделела выйти на пенсию: с нетерпением считала годы, долго ли еще осталось до заветного рубежа. Так что, по всем понятиям, старухой в то время она никак не была: под пятьдесят, за пятьдесят - разве это старость? Тем, чьи годы прибывали параллельно с годами нашего века, природой отпущено были, как кажется, удесятеренная энергия и жизнестойкость. Новоиспеченные дедушки и бабушки, хлебнувшие всякого лиха, но не утратившие задора, с готовностью зачисляли себя в старшее поколение, однако стареть по-настоящему не умели и не желали долго.
Зарплату (надо думать, вовсе невеликую - но цены были доступные, а скопидомство ей было неведомо) баба Надя получала в какой-то лаборатории. Возможно, я путаю: не исключено, что должность ее именовалась лаборантской - а я, соответственно, домыслил место, где она, по моему прочному убеждению, мыла якобы какие-то пробирки и колбы.
Важно одно: на работе она буквально "пропадала" - исчезала куда-то на отведенный срок, вычеркивая эти часы из настоящей жизни. О новостях и делах, связанных с работой, сообщала редко, да и то в самых общих чертах; с сослуживцами вне службы она почти не общалась. Я и позже, по лености, не удосужился уточнить, какой именно общественно-полезной деятельности баба Надя себя посвятила - настолько это выглядело второстепенным и несущественным для характеристики ее личности.
 Вернувшись благополучно к своим пенатам, она со всей полнотой и смаком неуемно-сангвинического темперамента плескалась, словно рыбка, в стихии свободного досуга.

 Зажигался низко спущенный над столом бордовый абажур с кистями - и долгие вечера текли в бесконечных беседах с частыми посетителями, щедро потчуемыми чаем с нехитрыми сладостями. Чаще всего предметом обсуждения (естественно, когда я присутствовал - о других вечерах судить не берусь) было бийское житье-бытье, прошлое и настоящее. Усердно, хотя и совершенно беззлобно, перемывались косточки десяткам неведомых мне лиц, здравствующих и покойных. Строились планы, связанные с дальнейшим устройством жизни: кто где будет жить или кто куда переедет, кто на ком женится, у кого кто родился, кто куда поступит учиться, как у кого с работой и т.д. и т.п. Обличения "врагов", осуждения близких, рассказов о кознях и интригах совершенно не помню; мало говорилось и о смертях, неприятностях. Недуги разного рода интересовали в основном с точки зрения эффективности применения всевозможных народных и симпатических средств. Вопросы международного положения, наши успехи в космосе, пятилетние и семилетние планы волновали мало и задевались лишь походя.
Особенно любила баба Надя обстоятельно излагать свежие новости театра и эстрады местного значения: рассказывала, опираясь в основном на слухи и прессу, о премьере в Оперном (гремевшем на всю Сибирь - и, кажется, единственном), или о концерте известной певицы. Сама, однако, никакие зрелища практически не посещала. Не последнюю роль играли и подробности интимной жизни знаменитостей.
В ответ на "спасибо" гостя непременно парировала: "Сами трудились" - и настоятельно домогалась "Сделать милость, выкушать еще чашечку" (одной чашечкой дело, конечно, не ограничивалось). Баба Валя появлялась обычно спорадически, зорко следя за наличием заварки и чистой посуды на смену. На ходу успевала вставить полемически заостренную реплику, обычно вызывавшую со стороны бабы Нади решительный отпор.
 Если случалось так, что никто на огонёк не заглядывал, поскучневшая баба Надя куксилась и лениво изучала "Вечерку" или (если уж совсем становилось невмоготу) бралась за штопку. Карт она на дух не переносила; баба Валя же не прочь была иногда сразиться - и даже впадала в настоящий азарт, но дальше подкидного дурака (меня она научила играть в "пьяницу") не продвинулась, да и то, бывало, путалась в правилах.
А вот раскладывание пасьянса практиковалось обеими, хотя всегда порознь. Баба Валя священнодействовала днем, без лишних свидетелей; сосредоточенно шевелила губами (видимо, загадывая что-то). Очень переживала, "сойдется" или "не сойдется" - и не на шутку огорчалась, если "не сошлось". Баба Надя, вечерами, за разговором, беспечно перебрасывала карты из стороны в сторону, поминутно ошибалась, равнодушная к результату, однако подсказок не терпела. Меня бабы тоже приобщили к этому почтенному занятию, привлекавшему меня своей старомодностью, отнесённостью к векам минувшим. Я позднее не без щегольства демонстрировал желающим технику "Могилы Наполеона", "Четырех тузов" и пр. (помню эти два пасьянса и до сих пор).
Уже за полночь, но никак не раньше (я иногда уже засыпал в постели под разговоры), баба Надя заваливалась, наконец, на свою кровать, зажигала ночник-"грибок" и обязательно прочитывала на сон грядущий пару-другую страниц из взятой у кого-то напрокат "новинки" потолще: что-нибудь вроде "Гулящей" Панаса Мирного, "Куклы" Болеслава Пруса или "Марты" Элизы Ожешко, но могли подвернуться "Крошка Доррит" или "Консуэло". Современные серии наподобие "Женской библиотеки" или "Сентиментального романа", я думаю, пришлись бы ей по нраву.
Затем, захлопнув книгу и кинув ее на стопку заготовленного впрок чтива, она громогласно объявляла: "Ну, граждане-товарищи, держитесь! Во сне я за себя не отвечаю. Только чур: шептунов не пускать!" Свет тушился, еще раз напоследок взвывали пружины - и через мгновение раздавался мощный носовой свист, сопровождаемый размеренным подхрапыванием.

 Идиллический уклад этот взорвал, к сожалению, телевизор (баба Надя выговаривала "тэлевизор") - приобретенный, правда, уже на пороге шестидесятых. Самый дешевый "Рекорд" с толстенной линзой и надсадно гудящим трансформатором, был водружен на письменный стол, находившийся до того в безраздельном владении бабы Вали. Чернильному прибору и прочим письменным принадлежностям пришлось здорово потесниться. Наверное, баба Валя не на шутку страдала комплексом изгнанницы, когда баба Надя, выставив на проходе свой сановитый тыл, располагалась в ее комнате вплотную к экрану, во всеуслышание комментируя увиденное. Баба Валя тоже пыталась что-то смотреть, но долго не выдерживала и неприкаянно циркулировала туда-сюда, лишенная привычного угла.
 Утешение заключалось только в том, что баба Надя страдала избирательностью пристрастий и всякий раз раздраженно щелкала тумблером, если передача ее не удовлетворяла. И опять всё возвращалось на свои привычные, уютные места...

 Однажды затеян был поэтический турнир - с заданием сочинить друг на друга эпиграммы. Я, помнится, вообще уклонился; папа отделался бледным четверостишием; баба Валя разразилась пространными юмористическими виршами на всех и каждого в отдельности, а баба Надя с ходу накатала на меня акростих:
 Сережа сил имеет мало,
 Есть ужасно устает.
 Редко воздухом он дышит:
 Ён поэзией живет.
 Желтый стал - сидит и пишет,
 А полку книжную жует.
Словечко "ён" стОит всего остального: настолько метко передает оно высоко взятую ею (даже с привизгом) ноту "поддедюливания" и то ехидное выражение, с каким она, лихо тряхнув головой, напускала на себя бесшабашный, притворно-уничтожающий вид.

IV.
Бабу Надю с нашим семейством соединяли (разумеется, еще по Бийску) давние и прочные дружественные узы. Экзотическая фамилия Пак досталась ей от мужа, за которого она, не раздумывая, довольно рано "выскочила" замуж (в разговорах употреблялся именно этот неодобрительный термин) и укатила на Дальний Восток. О муже ее рассказывалось обычно только одно: за каждым обедом он неукоснительно требовал себе очищенную луковицу, каковую и съедал сырую, без соли, к вящему изумлению алтайских аборигенов. У моего прадеда излюбленным лакомством тоже была луковица, однако варёная, и ее-то он всякий раз старался, провожаемую недоуменно-брезгливыми взглядами, выловить себе на тарелку из суповой кастрюли.
Мужа бабы Нади, как и многих других корейцев, имевшихся на территории Союза, переместили в неизвестность.
 Отец бабы Нади (Яков... Яков... кто подскажет мне теперь его отчество?) до революции служил почтовым чиновником и в воображении моем отождествлялся почему-то со Шпекиным. Совершенно безобидный преферансист, постоянный партнер прадеда, он, судя по воспоминаниям бабушек, отличался унылым, беспросветно пессимистическим складом ума - ¬прямая противоположность дочери. Постоянно охал и "каркал", даже физиономией изображая неизбывную мировую скорбь: криминал, в эпоху всеобщего энтузиазма оказавшийся, вероятно, достаточным основанием для лишения права на переписку на десять лет.
Брат бабы Нади, Юра - поздний уже ребенок, лет на пятнадцать младше сестры (мамин соклассник и даже как будто бы воздыхатель) ушел на фронт добровольцем и очень скоро погиб. Мать бабы Нади, жившая единственно семейными интересами, но внуков так и не дождавшаяся, после таких потерь протянула недолго и умерла на руках вернувшейся в опустевший родной дом дочери - вернувшейся только для того, чтобы навсегда с ним проститься.

Сама баба Надя - кажется, еще перед войной - прочно обосновалась в Новосибирске. Многие старожилы-бийчане, потянувшиеся к "цивилизации", все хорошо знакомые между собой, составили там особую колонию. Мои бабушка с дедушкой тоже всегда жаждали перебраться именно туда - и даже делали кое-какие попытки, но всякий раз пересиливала инерция оседлости.
 Потеряв чуть ли не разом всех близких (другой родни у нее не было), баба Надя отнюдь не облачилась во вдовий траур. Боль утрат, думаю, не притупилась у нее в душе до конца, но погружаться в "мерехлюндию", а уж тем более ее выказывать она, по моим наблюдениям, терпеть не могла, да и жизнь, как видно, играла и кипела в ней тогда ключом.
 Заводить новую семью баба Надя, по-видимому, намерения не имела, а устроила у себя дома своеобразный светский салон для необременённых узами Гименея одиноких эвакуированных, демобилизованных и высланных "образованцев" (обоего пола), тяготея к прослойке артистической, литературной и вообще полубогемной.
 Знаки внимания со стороны кавалеров, полагаю, еще больше ее тонизировали, да и в целом компания, надо думать, собиралась действительно интересная. Главным стимулом встреч (ныне отживающим) была именно потребность в общении - бескорыстном, но достаточно содержательном, а флирт, легкая выпивка и, возможно, даже танцы под патефон составляли только приятное обрамление. Говорить о танцах с уверенностью не решаюсь: развернуться было просто негде, но пластинок у бабы Нади (как и у нас) сохранялось порядочно: "Китайская серенада", "В парке Чаир", "Неудачное свидание" - были и дореволюционные увесистые диски... Мне разрешалось изредка их заводить: однажды я, с коробкой в руках, споткнулся на пороге и грохнулся; от отчаяния, помнится, ударился в слезы, однако - к великому облегчению - ни одна пластинка даже не треснула.
Гости были не последнего разбора, а подчас и совсем "тонкие штучки": среди знакомых по тому кругу впоследствии назывались некоторые если не самые громкие, но все же известные в определённой сфере имена. Через маму эти лица как-то сообщались и с Сухаревыми. Детский писатель, автор "Жакони"... Композитор-москвич, славу которого уже в эпоху гласности затмила популярность его сына-телекомментатора... Актер, сыгравший в кино несколько эпизодических ролей, но зато в фильмах, которые смотрели все... Певица, имя которой было не последним в столичной довоенной артистической среде... Бывшая пианистка, наследница дворянского рода, до войны преподававшая в училище Гнесиных... Бийский репортёр - еще недавно полуграмотный кержак, очерки которого правил мой дедушка Петр Васильевич Мурышкин, служивший в типографии корректором; в конце сороковых бывший собкор местной газетки разразился романом, а впоследствии заполонил библиотеки пудовой многотомной ленинианой... Поэт, тогда сравнительно молодой и, по словам мамы, предмет ехидных (а заслуженных ли?) насмешек; в Москве он стал потом наставником самого Евгения Александровича и был почтён снисходительно-комплиментарным отзывом в скандальной автобиографии... И прочие, о которых при мне просто-напросто никому не случилось вспомнить, заглядывали на Вокзальную 56 - и в городе, куда занесла их лихая година, после проведенных там вечеров, начинали, как мне представляется, чувствовать себя уютнее ("ведь надо же, чтоб человеку было куда пойти"...).

 Мама прожила на Вокзальной чуть ли не все военные годы, переведясь из томского пединститута (литфак) в новосибирский после перенесенного ею на первом курсе гнойного плеврита. Из Бийска, естественно, исправно поставлялись масло и прочие дары от собственной коровы Буськи; картошки тоже хватало вдосталь (Сибирь все-¬таки!), однако годы те неизменно вспоминались всеми как полуголодные, что подтверждают и худые, измотанные лица на фотографиях.
 Вечеринки, впрочем, происходили на квартире эмансипированной бабы Нади с завидным постоянством. Шумные сборища не могли, наконец, не начать отрицательно сказываться на учебном процессе, препятствуя маме сосредоточиться на писании курсовых работ (экзамены, по всей видимости, труда от нее не требовали). Возник даже какой-то нешуточный и, не исключаю, психологически с обеих сторон более сложный конфликт, нежели разлад на бытовой почве - в итоге, тем не менее, довольно скоро полюбовно улаженный.
Не раз баба Надя наезжала на время летнего отпуска и к нам в Заречье, в нашу "Ясную Поляну". Название это нашей родовой усадьбе дала баба Валя (она же, кстати, прочно окрестила всех нас "Сухамурами") - под впечатлением от рассказов о вполне девственном еще природном раздолье Некрасовского переулка (ах, колико прелестным для взоров чувствительных был он до начала освоения не столь далёких целинных земель вкупе с ядерными испытаниями под Семипалатинском).
Зазвать туда в гости бабу Валю было невозможно: ссылаясь на стеснённость в средствах, она упорно отклоняла все приглашения - и слышать не желала об оплате расходов на проезд. Я уже гораздо позже сообразил, что, будучи подлинной и убежденной домоседкой (дальше соседней улицы не выбиралась, к вокзалу и близко не подходила) она, со свойственной ей чуткостью, угадывала еще и вероятность ревнивого недовольства со стороны "Надюши", не терпевшей соперниц и любившей всюду фигурировать на переднем плане. Не помогло даже мое клятвенное, скрепленное гербовой печатью обещание назначить бабе Вале солидный пожизненный пенсион (впридачу к получаемым ею от собеса 440 рублям - "старыми") из казначейства Гоамурии - подземного государства, несменяемым президентом которого я лет до десяти состоял.

 Август 47-го баба Надя тоже провела у нас, на Некрасовском. Мастерские папины снимки запечатлели ее в разные моменты отдыха: вот она, вся в мелкой сети солнечных бликов, раскинулась в гамаке с книгой под сенью яблонь; вот она за многолюдным чаепитием у крыльца дома, сидя за самоваром, нацеживает просторную кружку; вот, наконец, стоит с чемоданчиком в руке у ворот дома в минуту прощания на тропинке, протоптанной через мягкий травяной ковер. Рядом - запряжённая телега, долженствующая доставить ее к поезду. Жизнеутверждающий взгляд бабы Нади сквозь пенсне лукаво скошен на прислонившуюся к дощатому забору маму, лишённую талии и с туго перевязанной щекой: из-за запущенного флюса чудом удалось избежать сепсиса перед самыми родами...
Месяца через два после отъезда баба Надя получила возможность исполнить свое обещание заочно стать моей крёстной матерью.

V.
Бабу Надю и бабу Валю, пользуясь малоуместной здесь лингвистической терминологией, я воспринимаю как бинарную оппозицию: отдельного существования они не имели. Если им и случалось бывать порознь, одна незримо дополняла и корректировала другую, хотя характером обе обладали независимым и никто из них на лидерство не претендовал.
Главой в доме считалась, безусловно, баба Надя, но отношения баб никак не сводились к ролям хозяйки и приживалки или барыни и компаньонки. Баба Надя и намеком не облекалась в тогу благодетельницы, избавившей бездомную, малоимущую, преклонных лет сироту от богадельни. Вся наша корреспонденция адресовалась неукоснительно "Гладневой-Пак" (с учетом возраста и по алфавиту).
 Схватывались между собой бабы частенько: можно даже сказать, сшибка мнений была делом привычки, но по предметам расходились пустячным, обе были отходчивы - и до серьезных разногласий на памяти моей не доспаривались. Баба Валя, при всей незлобивости, могла раздражаться и даже учинять гневный распёк (скажем, мальчишкам, ломавшим в сквере кустарник), но стихала мгновенно и тут же вновь переполнялась острым благожелательным интересом ко всему происходящему вокруг неё. Даже представить немыслимо, чтобы она способна была кого-то невзлюбить, с кем-то рассориться, затаить или высказать личную обиду, предъявить по отношению к себе хотя бы малейшее требование. Быть с ней было легко, свободно, весело... Поистине она "всегда радовалась". Только однажды я удостоился сдержанного, но достаточно жёсткого для нее выговора - за попытку тайком пренебречь суровыми больничными порядками. Пользоваться служебной телефонной связью детям-пациентам строго воспрещалось, а мне как-то раз вздумалось предложить в письме вечерком, в условленный час, за отсутствием врачей, позвонить из пустой ординаторской на Вокзальную и через телефон Марии Юрьевны поговорить с обеими бабами...
 - Кого же ты собирался обмануть, Серёженька? Своих лучших друзей, которые так тебе доверяют, так на тебя полагаются! Что бы они о тебе подумали!? Слава Богу, обошлось - но подумай, какую непоправимую ошибку ты бы совершил. Потерпи, дружок, вот скоро увидимся, тогда и наговоримся вдоволь.

Биография бабы Нади была мне в общих чертах ясна, но откуда взялась баба Валя? Когда и как пересеклись их жизненные пути? Что свело их вместе? Теперь мне об этом уже не узнать... Не узнать ничего и о прошлом бабы Вали. Былое, в отличие от бабы Нади, она ворошила редко, о перипетиях собственной жизни предпочитала отмалчиваться; рассусоливания о прошлогоднем снеге, частые в устах пожилых, не жаловала. Хотя книги воспоминаний глотала с жадностью: особенно дорожила мемуарами Репина "Далёкое близкое", восхищаясь самим названием. Почти не слышал я от неё рассказов ни о детстве, ни о юности (прожитых еще "при царе"), да и о позднейших годах. Была она сибирячкой или из ссыльных, лишенцев? Какого сословия? Не знаю. Но из крестьян – вряд ли. Баба Валя откровенно жила "здесь и сейчас", всецело отдаваясь неистребимо молодым существом настоящему моменту. Не исключено, что она меня просто щадила, избегая обременять мемориями как докучными для ушей юного отрока. Однако и старшие, как видно, располагали лишь смутными, отрывочными о ней сведениями.
В свое время выспросить я, конечно, мог бы гораздо больше, да вот спохватился-то когда?.. Опоздал.

Определённо мне известно немногое. Рано оставшись сиротой, баба Валя, бесспорно, сполна испытала все трудности и лишения. Немало бедствовала в голодные годы: одно время даже кормилась, как говорили, с помойки, картофельной шелухой. Всю жизнь прожила старой девой - не удивлюсь ничуть, если даже и девственницей. Однажды она смущённо призналась: лет в 13-15 не выдержала жгущей душу тайны и вывела на бумаге фразу: "Витя Шнейдер мне очень нравится", но тут же, объятая ужасом перед возможностью огласки, бросила листок в огонь. Сколько-нибудь существенного образования (впрочем, как и бабе Наде) получить ей не удалось: впрочем, могла в письме вдруг ввернуть и цитату из Рёскина. Отсутствие дипломов никем из того поколения (во всяком случае, в окружавшей меня среде) не воспринималось как жизненная неудача - скорее было даже правилом. Баба Валя где-то учительствовала (конечно, в начальных классах), служила и простой делопроизводительницей в какой-то мелкой конторе. Назначенной пенсии - даже при её минимальных потребностях - едва ли хватило бы на самостоятельное существование. Но с бабой Надей она поселилась, я уверен, вовсе не в амплуа домработницы. Взаимная симпатия и заботливость, порождённые долголетним притиранием друг к дружке, сблизили их теснее любого кровного родства.

Разница в возрасте между бабами составляла почти двадцать лет, но на деле ощущалась мало, и сам я мысленно относил их к одному поколению - поколению всех тех, кто был старше родителей. Внешне баба Валя выглядела, впрочем, совершенной развалиной: вечно в подоткнутом фартуке, на голове всклокоченные седые патлы, впалые щёки, острые скулы, глубоко провалившиеся глазницы, выпирающий подбородок, всего два-три доступных обозрению зуба во рту, ссутуленная спина...
Образ жизни баба Валя вела совершенно аскетический, строго придерживалась вегетарианской доктрины - разумеется, никак ее не афишируя и не пропагандируя. Питалась из собственной отдельной кастрюльки, в которой тушила на воде овощи или размачивала хлебные корки - ввиду недостатка зубов. Пила только жидкий чай и еще настой целебного берёзового гриба чага, бултыхавшегося в мутной трёхлитровой банке. Страдая запорами, вела особый календарик, в котором отмечалось кружком соответствующее событие: не помню, кто необдуманно (но безо всяких для себя последствий) рискнул разгласить эту её маленькую тайну, плоско пошутив насчет секретного шпионского шифра.

Первое впечатление, что перед тобой самая что ни на есть яга, оказывалось обманчивым - притом сразу же, через минуту. До того пронзительно и с такой обезоруживающей добротой окидывали собеседника её огромные, выпуклые, навыкате - как у хищной птицы - глазные яблоки, что это невольно заставляло как-то внутренне встрепенуться. Очков баба Валя не признавала: много потехи и поддразниваний вызывали переводные, кажется, стихи Михалкова о её тезке, у которой они (не стихи - очки) якобы пропали... Столь порывистой и выразительной была её подчеркнуто эмоциональная жестикуляция, что подозрение в далеко зашедшей маразматичности мигом отпадало как нелепейшее.
 Но главный шарм, без малейшего умысла или расчёта (единственно из душевной необходимости) пускаемый ею в ход при знакомстве, заключался в её монологах, покорявших совершенно неотразимо. Начав говорить, баба Валя говорила уже без умолку - внятно, напористо, законченно чёткими фразами, с привычно отработанной педагогической артикуляцией. Остроумием или новизной сентенций речь её отнюдь не блистала, но настолько бесхитростно, доверительно и полно посвящала она всякого (невзирая на пол, возраст и род занятий), всякого, кто улучал минуту её послушать, в свои чувства, мысли и мнения обо всём на свете - от подобранного соседской Маруськой котенка и меткости художественных деталей в "Войне и мире" (не уставала удивляться сцене военного совета в Филях) до шумихи вокруг сбитого над Уралом разведывательного самолета Пауэрса - что трудно было не проникнуться к ней симпатией, о которой потом уже нельзя было забыть.
Вид она обыкновенно сохраняла невозмутимый, однако чувством юмора была наделена с избытком - и комическое воспринимала с редкой, совершенно детской и наивной непосредственностью. Нередко слышались её упрашивания: "Лёня! Володя! ну расскажите какой-нибудь анекдотик, свеженький...". Ссылки на неприличность во внимание не принимались: в подобном случае заботились только о мерах по ограждению моего слуха. Анекдоты попадались и политические - о Никите-кукурузнике или же ответы армянского радио (теперь всё это по большей части опубликовано и вызывает скорее гнетущее чувство).
Эффект от рассказа бывал оглушительным. Очень часто не требовалось никакого анекдота: просто, что называется, попадала в рот смешинка.
Коротко ойкнув, баба Валя скрючивалась вдруг пополам, точно ей вонзали спицу в солнечное сплетение, вслепую нащупывала первую подвернувшуюся под руку опору и принималась слабо раскачиваться, издавая невнятные стоны и всхлипы, похожие на сдавленные рыдания. Клянущий себя за допущенную неосторожность повествователь в растерянности не знал, что и предпринять, но баба Валя, успокоительно махая рукой в его сторону, не сразу, но все-таки, постепенно, мало¬-помалу, обретала дар членораздельной речи. Утирая концом головного платка обильно струившиеся по морщинистым щекам слезы, усаживалась, наконец, на свой стул - и потихоньку возвращалась в обычное своё состояние живейшей внимательности. Иногда припадок угрожающе затягивался, сопровождаясь всё новыми и новыми неудержимыми пароксизмами. Если бабе Наде случалось об эту пору быть дома, она спешила из соседней комнаты на помощь со словами: "Ну вот, опять закатилась!" ¬и с недовольной гримасой капала в мензурку 25-30 капель "валерьяновки".
Именно так (правда, сугубо тет-а-тет) читал я бабе Вале вслух, с ее воодушевлённого поощрения, ранние рассказы Чехова. Странно, но у меня самого при их перечитывании они давно уже редко-редко вызывают улыбку (слишком много грустного там спрятано – быть может, помимо воли автора), а тогда мы смеялись вместе, заражая друг друга смехом точно зевотой. Баба Валя знала Чехова едва ли не наизусть, но всякий раз, услышав из моих уст какой-нибудь перл вроде ответа на задачку из "Каникулярных работ институтки Наденьки N." - "Каждый купец получил 2,666 2/3 руб., а третий, должно быть, немножечко больше" - буквально валилась с ног от хохота.
 Бывало, находили на бабу Валю и приступы меланхолии: тогда она часами, сгорбленная, сидела неподвижно на кровати, набросив на плечи потертый плед, уставившись остекленелыми глазами на чугунную печную дверцу. О чем думала, что вспоминала? Или в душе у неё роились новые творческие замыслы?

Пора открыть, что главным и основным содержанием ее жизни была графомания - понимаемая в буквальном смысле слова: горячая, неодолимая страсть к писанине. Между прочим, охотно занималась она и лепкой из пластилина: делала вполне приличные бюстики писателей (запамятовал, кого видел, но сходство сохранялось), еще что¬-то. Но макать перо в чернильницу (обращаться с авторучкой она не умела) было для нее дороже жизни.
Баба Валя ежедневно уделяла час-другой своему дневнику, содержавшемуся под замком. Любопытно, как отражался в её записях я, тогдашний? Вела самую деятельную переписку с добрым десятком корреспондентов. Выделялся среди них какой-то пенсионер из Омска (не друг ли сердца?), присылавший пухлые пакеты с отстуканным на машинке текстом. Подсев к столу боком, баба Валя проворно покрывала один за другим листки линованной почтовой бумаги крупным округлым почерком, похожим на старославянскую вязь - без единой помарки. Листков набиралось столько, что конверт раздувался и приходилось приминать его томом энциклопедического словаря.
 Письмами и дневником дело, конечно, не ограничивалось. Писала баба Валя и новеллы, и сказки, и повести, и даже какую-то, если не ошибаюсь, пьесу на волшебный сюжет. Авторской скромностью обладала беспредельной: ей и в голову не являлась мысль об отправке рукописи в редакцию; читать вслух она соглашалась только под сильнейшим нажимом (и вовсе не потому, что ломалась). Сейчас мне трудно судить о достоинствах этих сочинений, слышанных в отрывках краем уха, а теперь напрочь забытых. Думаю, она сама прекрасно сознавала разницу между литератором-профессионалом и литератором-дилетантом; возможности публикации даже не допускала. Сам процесс писания был для неё лучшей наградой.
Русскую литературу любила страстно и преданно, однако кончалась она для неё, пожалуй, на Вересаеве и Короленко, а русская поэзия - едва ли не на Надсоне. "Серебряный век" органически не понимала и не принимала. Стоило мне нюхнуть символистов, как коту валерьянки, пристрастия наши разошлись непоправимо.

VI.
 Бывал я в этом доме чуть ли не ежегодно - с 7 до 17 лет, но перемен там почти не происходило. Все оставалось как есть на протяжении всей бурной "хрущёвской эпохи" - так ведь обозначают десятилетие, совпавшее с моим новосибирским?
Частые наезды на Вокзальную (бывало, и по два-три раза в год) объяснялись в первую очередь тем, что Бийск представлял собой железнодорожный тупик - и все более или менее дальние странствия сопровождались обязательной пересадкой в Новосибирске. Само собой, разумеется, делался привал на Вокзальной 56: жили, сколько хотелось или требовалось... Сухамуров (да и многих других гостей) здесь в любое время дня и ночи готовы были встретить с распростёртыми объятиями.

Меня с Новосибирском связали посещения НИИТО (Научно-Исследовательский Институт Травматологии и Ортопедии). Сейчас я, увы, вовсе не уверен, было ли всё это нудное и, как стало очевидно много позже, откровенно экспериментальное, лечение действительно необходимо... Должны были бы в первую очередь насторожить первые три буквы аббревиатуры, но как раз они-то, по тогдашней наивной вере в новейшие достижения науки, и вселяли в старших главные надежды.
Консультации, изготовление и подгонка корсетов (с распяливанием и подвешиванием за шею) тянулись неделями. Месяцами я пребывал заточённым в стационаре. И всегда, дважды - а то и чаще - в неделю, педантично в назначенный час являлась баба Надя с письмами, книгами и передачами: свидания ни под каким видом не разрешались. Запрещалось даже выглядывать через окна, расположенные в нашей палате почему-то под самым потолком, на улицу с высоты 4-го этажа, где помещалось детское отделение. Расходы на покупки компенсировались, конечно, бийчанами, но и сама баба Надя ухитрялась всунуть в пакет что-либо от себя - горсть сушёных фиников, шоколадку, банку компота и т.п. Дело в том, что ассортимент съестного суровейше регламентировался и тщательно инспектировался сестрой-хозяйкой: ничего недозволенного, естественно, контрабандировать и в голову не пришло бы.
Малейшие мои новости, включая сообщения эскулапов (вероятно, после взаимного горячего обсуждения бабами) с детальными комментариями излагались ими в самом радужном свете в писавшихся и параллельно отправлявшихся ими в Бийск письмах, хотя я и сам писал домой достаточно исправно.
 Пик моего общения с бабами пришелся, таким образом, на 1961-й год (из-за операции на позвоночнике почти целиком проведенный взаперти). С бабой Валей мы, впрочем, и до того и позднее переписывались довольно регулярно. Теперь же она, сидя дома, словно Мария, не упускала для оказии ни единого похода бабы Нади, которая «шла навстречу» мне во всех случаях и при любой погоде.
Объёмистые, а когда и лаконичные, письма бабы Вали, неизменно исполненные неискоренимого романтического восторга перед "впечатленьями бытия", изобиловали колоритными подробностями, замечаниями, наблюдениями над природой и над окружавшими людьми, ненавязчивыми житейскими советами и пр. Нередки бывали выписки из прочитанного, а иногда справки в ответ на мои запросы (ими я не злоупотреблял). Приведя однажды уничтожающе разгромную характеристику Шопенгауэра из БСЭ, в постскриптуме баба Валя недоумённо поинтересовалась: "Никак не возьму в толк, чем тебя привлек этот, как тут сказано, махровый реакционер и человеконенавистник?" Уместно, пожалуй, будет попутно сознаться, что нравственного учения этого прославленного властителя умов я до сих пор так и не усвоил... А жаль!

 Год 1961-й, вообще-то, выдался незаурядный, памятный. Баба Надя ликовала ввиду грянувшего весной 55-летия. Над Родиной ясное солнце сияло (мне и вправду помнится именно так: пасмурного неба тогда словно и не случалось). Много звучало победных фанфар, призывных кличей. Всплеск энтузиазма казался неподдельным; ощущение великой страны – искренним. В воздухе носились еще осязаемые надежды на новую, лучшую жизнь. Но ввиду ядерных испытаний в атмосфере (особенно после взрыва сверхмощной водородной бомбы на Новой Земле) ознобом пробегал по спине и холодок: не стоит ли мир на краю? Я даже какой-то апокалиптический стишок сочинил... Впрочем, разные глобальные события (денежная реформа, убийство Патриса Лумумбы, вторжение американцев на Плайя-Хирон, встреча Хрущёва с Кеннеди в Вене, антисталинская кампания, постройка берлинской стены, даже небывалые полёты в космос Юрия Гагарина, а потом нашего алтайского земляка Германа Титова, принятие Программы КПСС и т.д. и т.п.) упоминались в письмах вскользь, скорее просто констатировались. Всё воспринималось как должное, но крайне далёкое от непосредственной реальности, внешнее по отношению к главному – частному, обывательскому существованию (а чем, собственно, оно кому-то так ненавистно?). Я же, ввиду забурливших жизненных соков, предавался приступам эйфории и неотрывно прилипал ухом к наушнику городской радиосети, из-за проснувшейся тяги к классической музыке вылавливая любые записи – особенно пришлась по душе глубоко осенняя последняя симфония Чайковского, Шестая «Патетическая».
Громкое обещание коммунизма через 20 лет бабы просто-напросто не восприняли: очевидно, безоговорочно относили себя не к "нынешнему поколению советских людей", а к предыдущему, отжившему.

Два происшествия баба Валя отметила особо. Очень живописно изобразила кутерьму вокруг солнечного затмения 15 февраля (в духе жанровой сценки). Сильное впечатление произвело на неё и известие о самоубийстве Хемингуэя 2 июля. Не потому, что писательский и человеческий облик знаменитого бородача для неё значил что-то особенное. Наоборот: только его смерть и побудила бабу Валю разыскать где-то томик бывшего тогда у нас кумиром могучего американца ("у нас" – не значит для меня: я тоже о "старике Хэме" знал тогда только понаслышке). И вот, по прочтении книги, баба Валя пишет мне с горечью и чуть ли не в отчаянии: "Увы, Хемингуэй меня разочаровал. Ни один из рассказов не увлёк, не задел за живое. Пыталась вчитаться, да не смогла... Старость очень изменила меня, Серёженька, многое теперь доходит до меня с трудом. Может быть, Хемингуэй и великий писатель, но не для моего ума. А вот последний поступок его (в газете ясно сказано, что решение он принял сознательно) мне понятен; навеялись мысли о ценности человеческой жизни и прочее...".

 Последнее моё посещение Вокзальной 56 относится к октябрю 1964-го. За три года многое изменилось. Шли последние дни хрущёвского правления (никто об этом, естественно, не подозревал). Я сопровождал бабу Лёфу с дедой Лёней, всё-таки покидавших Бийск всерьёз, хотя и не окончательно. На Некрасовском оставался Новый Дом, сданный в аренду (тоже на три года, как оказалось в итоге) прибывшим из эмиграции русским американцам Патраковым (где-нибудь напишу о Юре из Сан-Франциско, моём ровеснике). Бабушка с дедушкой предвкушали вселение в только что отстроенную кооперативную квартиру 75, а я, не в силах приучить себя к уныло-газному Кемерово, томился ностальгией по тихому, тонущему в зарослях Заречью. И – пуще всего - страшился будущего.

Провели на Вокзальной, кажется, только три дня. Баба Надя, вышедшая на долгожданную пенсию, бойко хлопотала над угощением, а баба Валя поскучнела, заметно сдала. Двигалась замедленно, частенько сникала в кресле. Видимо, давала уже о себе знать сведшая её в могилу (через год с небольшим) жестокая болезнь: рак матки. Но беседовала со мной по-прежнему охотно - о прочитанном; о том, пишу ли стихи и т.п. Опять жаловалась на старость, отнимающую остроту восприятия и ясность воспоминаний.
 Умерла она на своём спартанском ложе в день, когда мне в кемеровской спецбольнице выдирали гланды. Печальную новость мне сообщили запиской только через неделю - "чтобы не разволновался"…

Баба Надя побывала и в Кемерово - справить своё шестидесятилетие вместе с нами. В апреле-мае 1966 года, вскоре после смерти бабы Вали. Следов в памяти от её гощения в наших двух квартирах не сохранилось решительно никаких. Да и момент был не очень-то подходящим: дедушка целиком был поглощён своими пред- и после операционными треволнениями, стоически-молча подозревая роковой диагноз - рак мочевого пузыря (отнюдь не подтвердившийся).
 Баба Надя дулась на его рассеянность и отсутствие привычной жовиальной галантности. Родители по уши, как всегда, были заняты работой: досуга на бабу Надю находилось мало, и это вызывало у неё неудовольствие.
 Тот же победный блеск пенсне, то же подначивание забористыми, утрированно простонародными словечками - но что-то уже не то, даже более того: всё, целиком всё, было для меня в прошлом...

 В последний раз я виделся с бабой Надей в феврале 70-го - и уже не на Вокзальной. Дом пошел, помнится, на снос - и она с готовностью переселилась в другой район, на улицу Геодезическую, радуясь больше всего избавлению от печки. Умерла там спустя семь лет: дату уточнила Юлия Сократовна Лихтарович - бабушка Тани Яненко, бывшая в последние годы близкой подругой бабы Нади - последняя из могиканш того поколения (1902-1994).
Помню залитую солнцем, жарко натопленную комнату (тоже в коммуналке), донельзя забитую стеснившимся скарбом. Баба Надя, кажется, рассталась тогда с неизменным пенсне - и очки удивительно к ней не шли, делая почти неузнаваемой, похожей на многих, далеко не единственной в своем роде, какой она раньше была. Да и в новой обстановке выглядела как-то иначе. Несколько отяжелела, хотя по-прежнему хорохорилась, потчевала чаем с вечными печенюшками, то и дело наводила разговор на необходимость мне поскорей жениться:
- Ух, страсть охота мне гульнуть на свадебке крестника мово... неча, неча кота за хвост тянуть... невесты-то в девках уж, небось, засиделись.
Баба Лефа немедля вскидывалась:
- Успеет еще! Надо сперва институт кончить, а девки всегда найдутся, куда денутся.
Баба Надя, крутя головой, принималась мягко журить её за пагубную недооценку столь "важнющего дела".
Я криво ухмылялся, парясь в ослепительно белой новомодной синтетической водолазке и скрывая под ней кромешный ад, вызываемый этой темой. Накануне провели весь день в Академгородке у Яненок. Брал с этажерки и бессмысленно листал какие-то книги, прежде (на Вокзальной) почему-то не попадавшиеся. Каждую (не видя издали, какую именно) баба Надя с необыкновенным усердием навязывала мне в дар. Особенно ревностно - грандиозно-неподъемный дореволюционный фолиант "Всемирной истории". Но я твердо отнекивался, устоял и перед этим соблазном - и, едва раскрыв чудовищный волюм, втиснул его обратно, на место…

 Далее, при отсутствии поездок в Новосибирск (из Кемерово шёл в Москву прямой поезд), связь с бабой Надей всё более ослабевала: о ней мы узнавали главным образом через Халтуриных, периодически её навещавших. Переписка, однако, поддерживалась - едва ли не исключительно стараниями бабы Лефы. Сам я, впрочем, тоже неоднократно писал на Геодезическую - уже из Ленинграда. Баба Надя (а эпистолярным жанром она тоже владела неплохо, не чураясь орфографических ошибок и уснащая свои деловые и достаточно лапидарные послания россыпью незатёртых и в меру экспрессивных оборотов) в письмах всякий раз жаловалась, что мы её забываем, относимся не так тепло, как всегда раньше, почему-то больше не приезжаем в гости и т.д.
 Мама, однако, сознательно ограничила себя трафаретными поздравительными открытками. Причина её недвусмысленного охлаждения прямо никогда не называлась, но была совершенно ясна. Уже тогда, в 66-м, баба Надя объявила о возникшей на ее горизонте некоей "Веруньке из Бердска", которой просто нахвалиться не могла и подчеркнуто повторяла: "Роднее мне никого нет"...
Позже извещала, что сильно прихварывает и на улицу уже не выходит - лестницу не одолеть, а Верунька за ней ухаживает, и она собирается прописать её у себя. Наконец, последовало торжественное возведение Веруньки в сан названной дочери и громкое обещание завещать ей всё свое имущество, до последней нитки.
Мама слышала то же самое от бабы Нади слово в слово не один десяток лет и не без оснований полагала себя законной и единственной душеприказчицей. Баба Надя и вправду нянькалась с ней во младенчестве словно с куклой, будучи сама семнадцатилетней сорвиголовой. Маму с её обидчивым самолюбием подобный оборот событий не мог не задеть. Да и мне баба Надя без устали втолковывала, что все её книги - рано ли, поздно ли - будут моими, но я себе этого не представлял и потому отнёсся к новости вполне бесстрастно.
 Не думаю, чтобы мама всерьёз рассчитывала обогатиться получением наследства: что там, собственно, могло быть, кроме обшарпанного старья, тогда повально выбрасываемого на помойки? Прочно ухороненное фамильное золото-серебро? Железные кровати с шишечками? Нет, сама постановка вопроса казалась маме вызовом, глубоко оскорбительным. "Измену" бабе Наде она так и не простила и как будто даже постаралась максимально вывести ее из круга близких лиц. А вот мне и тогда (а теперь - особенно) не виделось и не видится тут достаточного повода для разрыва. Сложилась так жизнь - что поделать? Да, Сухамуры были первыми приближёнными к царственной особе, но пора и честь знать: затмила их и оттеснила в сторону невесть откуда вынырнувшая фаворитка...
Переезд бабы Нади к нам был по множеству причин невозможен, да и с Новосибирском она ни за что бы не рассталась. Слава Богу, нашлась помощница, скрасившая бабе Наде одиночество в старости (уже не мнимой, а действительной!), облегчившая ей борьбу с недугами... И что за беда, если этой бесфамильной Веруньке (лимитчице, что ли?) досталось - заслуженно, надеюсь - всё знакомое до мелочей содержимое разворошённого и без того гнезда? Как вот только распорядилась она таившимися в гробовидных чемоданищах грудами исписанной бумаги? Сколько "Королев Марго" приобрела взамен добытых за сданную макулатуру талонов?..

... От бабы Вали не осталось решительно ничего. Вещей у нее никаких и не было, а все свои рукописи и письма она сожгла в печке сама, незадолго до смерти.

VII.
 - А ну его в задницу и в передницу! - послышался из коридора бодрый голос бабы Нади. Имелся в виду, конечно же, слесарь-водопроводчик. Самой её, вернувшейся из кухни, мне не было видно, но, судя по тому, как отчаянно замахала руками метнувшаяся навстречу баба Валя, от продолжения баба Надя благоразумно воздержалась.
 - Ну-с, вьюноша бледный со взором поэта, - взгромоздившись на свой насест и не сразу совладав с одышкой, но уже окуривая меня густыми клубами благовонного дыма, осведомилась баба Надя, - чевой там еще ваши демоны набезобразничали?
Я промямлил что-то невнятное. Уши мои горели... Я только что дочитал "Сашку".

* * *
Всё? Да, пожалуй, всё, хотя многое, многое еще можно было бы добавить... Память по-прустовски разматывается в прошлое нескончаемой лентой.
Строчками этими кладу венок на две могилы. Самому не пришлось на них побывать... Да и где их отыщешь?
Видится мне простая каменная плита, общая на двоих - и на ней полустёртая уже надпись:

"Здесь покоятся
Валентина Ивановна Гладнева
(25 июля 1888 - 25 февраля 1966)
и
 Надежда Яковлевна Пак,
 урожденная Тамбовцева
(26 апреля 1906 - 6 ноября 1977).

 Мир вам,
 прожившим свой век
 незаметно, в тени истории;
 мир вам –
 последним
 из двух русских родов:
 на вас они
 оборвались навсегда".

…Милые, милые старушки! Вспоминает ли ещё кто-то о вас?
 Если да – отрадно вам быть в райских кущах!

 6-20 июля 1992, Зеленогорск