Не изданное 2. Сократические диалоги А. Битова

Алхел Манфелд
НЕ ИЗДАННОЕ 2.
СОКРАТИЧЕСКИЕ ДИАЛОГИ АНДРЕЯ БИТОВА.

Не каждому выпадает в этой жизни шанс встретить Учителя. Я каким-то образом оказался в числе избранных. В.А. (царство ему небесное) был Художником. Он писал картины, иллюстрировал и оформлял книги, преподавал в Художественном училище. Именно он впервые объяснил мне, тогда еще любознательному «щенку», основные законы живописи и прекрасного.
«Человек в пейзаже» я прочитал по его прямой рекомендации. В этой небольшой повести оказалась изложенной вся доктрина живописи, как вида искусства. И не только живописи.
То, что идет ниже – это вивисекция. Разъятие алгеброй гармонии. Путем хирургического отсечения сделана попытка вычленить из повести только идеи и основные мысли, концентрация которых оказалась столь великой, что я осмелился назвать полученный результат «Сократическими диалогами».
Объем текста даже после процедуры удаления обрамления оказался значительным, но он стоит того, чтобы быть прочитанным до конца. Битов предстает перед нами как Мыслитель, которому, подобно Фрезеру в «Золотой ветви», для ответа вроде бы на незамысловатый вопрос о месте человека в пейзаже природы пришлось подняться до вершин осмысления всего нашего бытия и самого мироздания.
«Я восхищался его умом, я был им переполнен и подавлен», - цитата наиболее точно отражающая мое отношение к этому тексту.

P.S. Как и полагается в диалогах, в тексте два главных действующих лица: автор-писатель, от имени которого и идет повествование, и реставратор, художник - Павел Петрович.

***
 - Я вам не помешал?
 - Помешал, помешал! - живо откликнулся он и с облегчением отложил кисть.
 - Тогда позвольте...
 - Позволил, уже позволил.
 - Спросить, я имел в виду...
 - И я ничего другого.
 - Учтите, я профан. То есть, простите...
 - Я вам охотно верю. Иначе бы вы сразу увидели, что и я профан.
......
 
- Нет, что вы. Прекрасный вид.
 - Вид!.. - Он пренебрежительно поджал губы.
 - Я ведь предупредил, что я профан... Вид и пейзаж - есть разница?
 - Принципиальная! - тут же клюнул он. - Вид - это то, что и вы увидите. Пейзаж - это то, что увидел я. Вид, собственно, - и он взглянул на картину и вздохнул, - не может быть написан никогда...
 - То есть?..
 - И никем, - уточнил он гордо. - Кто написал снежные горы? Или лес?
 - Шишкин, - сказал я не раздумывая.
 - Ну, знаете ли... - Всем своим видом он дал понять...
 - Гор я и впрямь удачных не вспоминаю, - чуть поправил я свое положение.
 - Вот видите! Разве можно написать то, что равно себе, - в том же значении? Кто нарисовал пустыню? Море?
 - Айвазовский, - естественно, сказал я.
 - Ну знаете ли! - Он был возмущен. - Скажите:
 Тернер, - я и то поспорю.
 - Ну Тернер-то чем плох? - с апломбом сказал я, не уверенный, что не путаю его с Тенирсом. «Вы имеете в виду старшего или младшего?» - хотел блеснуть я, но, к счастью, удержался... - А Левитан, Васильев?.. Разве им не удавался лес?
 - Я не такой уж поклонник Левитана... Цвет, знаете ли...- Он осторожно покосился на собственный холст. - Тучи, - сказал он задумчиво.
 Я посмотрел в небо: оно было ясным.
 - Тучи им удавались, Поле, а не лес. Поле - это уже море. Чистое небо им не удавалось. - Он повторил мой взгляд в небо. - А тучи, блики, отражения... Оправданный абстракционизм. - Он поджал губы. - Самовыражение... - Похоже, он презирал «самовыражение»... - Нет, вида никто не написал! То, что им удавалось в какой-то степени, есть не вид, а состояние.
 - Импрессионизм? - проявил я догадливость.
 - Если хотите. Преддверия, предчувствия... Пред-верие в лучшем случае. Но они считали себя объективными, то есть это мы их считаем реалистами... То есть я хочу сказать, что они всегда оправдывались. Оправдывались, что так бывает, оправдывались реальностью опыта, пусть самой мимолетной. Их всех побеждала фотография, и они с нею боролись.
 - Ну, качественную разницу между живописью и фотографией и я знаю, - несколько обиделся я.
 - Знаете? Ну-ну... А я и не ругал фотографию. Это вам показалось. У фотографии заслуга перед живописью первостепенная!
 - Какая же? - спросил я, как бы снисходя к его ортодоксальности.
 - Прямая. Она обозначила, чем живописи заниматься не следует. Раз этого же можно достичь механически, аппаратом. Именно она породила импрессионистов.
 - От противного? - догадался я.
 - От очень противного. Фазан - отдельно, сазан - отдельно, как говорил один замечательный грузинский художник, Сезанн - отдельно... - И облачко восхищения и скорби подернуло его чело.
...

... - Я хотел сказать, что пейзажист лишь индивидуализирует вид. Он не способен его отразить, он способен лишь отразиться в нем. Вид и индивид - один корень?
 - Нет, - ответил я, в твердость свою вкладывая и Шишкина, и Тенирса, и фотографию.
 - А подходит... Я имел не только это в виду... Видите, опять вид?.. Пейзажист индивидуализирует вид не в том только смысле, что вносит свое видение и свою индивидуальность... а в том, что и сам вид, зафиксированный в пейзаже, должен или вынужден стать частным по отношению к самому же себе, замереть поневоле, приобрести выражение: освещение, ветер, прочие метеоусловия... Хм, - удивился он, - вот поворот! Ровно наоборот - в портрете. В портрете - писать состояние модели ровно по вкусу Шишкину. Нелепо было бы писать портрет взбешенного, или рыдающего, или хохочущего человека.
 - Разве не хохочет запорожец у Репина?
 - Я и говорю. Это частность. Это жанр в лучшем случае. Это характер, а не портрет. Портрет - это обобщение, сущность, ну, внутреннее состояние. Пейзаж обобщенным быть не может. Кто вы, чтобы претендовать на понимание внутреннего состояния моря или горы? Вот вы говорите: Шишкин. Он и есть доказательство. Пейзажа как портрета вида не существует. Нарисовал Шишкин портрет дерева?..
...

- Живопись, по-моему, это окно. Или зеркало. Зеркало - это ведь тоже окно. Окно сквозь стену - в мир. Так ей потом и висеть - на стене.
 - Понимаю, - сказал я, не до конца поняв. - Холст, формат, перспектива, взгляд. Рамка видоискателя... Выбор точки... Но вот точка на холсте... с которой вы начали его заполнять... где она и почему?
 - Заполнять... - брезгливо поежился пейзажист. - Скажите еще - рисовать!
 - Ладно, - сказал я, тоже злясь, - писать. Вы можете указать мне точно, в какой точке вы начали писать этот холст?
 - Это сложный вопрос. Все зависит от натуры. Птицу, например, надо писать с клюва.
 - Какую птицу?
 - Ну вообще...
...

... Животное кто-нибудь написал? - выпалил он в меня.
 - Птицу - с клюва, - процитировал я.
 - Птица - существо удаленное... - непонятно сказал он. - Возьмем зверя. Никто! Разве что Дюрер носорога. Так он рисовал его по клеточкам. На этот раз не писал, а - рисовал. Это был первый носорог в Германии, может быть, в Европе. Дюрер был поражен. Не как гений, а как нормальный человек. Вот поражен-ность-то у него и вышла. А какой был рисовальщик!
 Какие тогда были рисовальщики!.. Любой экспедиционный художник... Иногда мне кажется, что только они и художники... Которые ничего не хотели... - Он забормотался и забыл про меня.
 - Дюрер, - сказал я, - нарисовал зверя?
 - О да! Он хотел лишь зафиксировать. Он отнесся к линии как к букве. А вышел гениальный апокалипсический зверь!
 - Не противоречите ли? - вкрадывался я. - Только что зверя было невозможно нарисовать.
 - Нимало! - ликовал он, радостно складывая свой скарб. - Нарисовать можно. Написать нельзя. Невозможно. Поэтому, кстати, живопись и стала искусством.
 - Но ведь рисуют же!
 - А вы не писатель, случайно?
 - Случайно, - был я вынужден.
 - Так вот. Я вам скажу: пишут же?..
 - Не хотите ли вы сказать... не можем ли мы заключить... что то, чему можно научиться, не есть искусство?
 - Вот видите.
 - А если учиться, учиться и учиться? - обрадовался я.
 - Недостаточно.
 - А если работать, работать и работать?
 - Того меньше.
 - А если просто вдруг... ни с того ни с сего... как бы понять...
 - Вдохновиться?
 - Ну.
 - О да! - возликовал он. - Может быть... - вздохнул он. - На один раз.
 - Так как же быть?
 - Бог знает.
 - И все?
 - А вам мало?
 - Мне - много.
...

- Вот вы говорите - гений... - сказал он, хотя я этого не говорил. ...
- Гении все мадонну с младенцем писали. Мадонна получалась, младенец - никогда. Замечали? О, это такая тайна! Вы сразу не поймете... Гений нам кажется особенно воплотившимся человеком. Мол, обычный человек не сумел, а он - на сто процентов... Дудки! (С чего это он так вскипятился?..) Гений есть максимально неудавшееся воплощение! С его, естественно, точки зрения, а не с нашей. Ни по вертикали, ни по горизонтали. То, что у гения за спиной (а ведь гений-божество так и помещается - за спиной...), есть безмерная диспропорция по отношению к так называемому выходу... (Знаете, в столовых в меню пишут «выход»... мяса в котлете?) То, чем мы восхищены, есть для гения полная неудовлетворенность и несчастье. Он-то знает сколько! Вот настолько он и воплощен, насколько получился у него младенец. Если гения, не дай бог, признают при жизни, его убивают, лишив именно этого неудовлетворения. Впрочем, чаще их просто распинают. Так гораздо рациональнее, все достается людям, включая и лестность нашего ими восхищения...
...

... Гениев сейчас нет. Они не работают. Нельзя написать лишь шедевр, с которым остаются. Нельзя одну Джоконду... Нельзя написать сразу избранное, не правда ли?
 - О да! Вы правы.
 - Перепроизводство - условие гения. Кому нужен тридцатый том Диккенса? Или девяностый Толстого? Что они, в двенадцатом не выразились, что ли? Нам бы не хватило?
...

... Вам достаточно Дон Кихота из всего Сервантеса, Гамлета из всего Шекспира?.. Вот вы, профессионал, сколько прочли книг?
 - А сколько картин вы не видели? В Лувре, в Прадо, в наших запасниках?
 - В наш век есть книги, передвижные выставки... Нам как бы проще. Хотя картины не картинки, чтобы их смотреть. Их увидеть надо.
 - Вот и книгу надо прочесть.
 - А я и спрашиваю: сколько книг вы прочли?,
 - Да я «Дон Кихота»-то не прочитал...
 - А «Гамлета»?
 - Его прочитал. Недавно.
 - Сколько вам было?
 - Сорок.
 - Спасибо. А Библию?
 - Что вы меня допрашиваете?!
 - Да вы не сердитесь... Я Ван Дейка от Ван Эйка отделил еще позже. Узнал, что такой был Ван Эйк, представляете?
 - Старший или младший? - Тут уж я обнаглел.
 - А вы будто знаете! - насупился он. - Вы тоже только одного знаете, а про второго слышали. Я же вас не спрашиваю, что Ван Эйк написал! Чтобы вы в Благовещеньях не запутались...
...
 
 - Ладно, - согласился я, - в двадцать семь лет. В двадцать семь лет я впервые Евангелие прочел. И то от одного Матфея. А Ветхий завет так и не прочел, кроме псалмов и Екклесиаста. Но с тех пор при себе держу.
 - Раскрываете и закрываете?
 - Раскрываю и закрываю. - Он мне положительно нравился.
...

- Моцарт - гений? - спросил он, приняв.
 - Вот уж гений!
 - Все-все гений.
 - И вы все слушали?
 - Ну не все. Но много. Сколько удавалось.
 - А вы знаете, сколько вещей его вообще исполняется?
 Я не знал. Уж больно он таинственно спросил.
 - Десять процентов! - Он не в силах был сдержать ликования.
 - Да ну! - Я был изумлен.
 - Вот! Перепроизводство - это еще одно свидетельство невоплощенности гения, уже по горизонтали. Чего ему гнать да гнать, если он уже воплотился?
 - А - кушать? - тут уж я его подловил. - А «не продается вдохновенье»?
 - М-да, - тут он вздохнул. - Вы знаете, во что обходился Моцарту новый камзол?
 - Этого не знаю.
 - В симфонию!
...
 
- Я ведь не из гордости сказал, что я не художник. Я совсем с другой целью. Я выхожу на контакт! Понимаете?..
 Я еще или уже не совсем понимал.
 - Я ищу свое место. То есть не свое в частности, это меня мало заботит. А - человека! В пейзаже вы не найдете человека. Чем Шишкин все-таки хорош - кажется, ни одного человека не пририсовал.
 - Мишек пририсовал... - вставлял я.
 - Так это же конфеты! - безапелляционно рассудил Павел Петрович. - И мишек, кстати, не он пририсовал. Что ж, вы не знаете кто?.. И Айвазовский разок не удержался. Правда, тоже не сам... Но кого-то попросил себе Пушкина пририсовать.
 - Репина, - сказал я, смело двинув свою пешку против его мишек.
 - Вам бы кроссворды заполнять, - сказал он, ничуть не оказавшись задетым. - Да хоть бы кто! И - ничего у них не вышло! Как это замечательно! Стоит некстати, еще хуже, чем море, нарисованный, и скалится с цилиндром на отлете... А Пушкин-то, ласточка, гений... как он-то все это сделал в своей-то живописи! «Прощай, свободная стихия...» - и все, его уже нет, остался один жест, один взмах его руки. Гениальная мера вкуса и живописной точности! Я вот свой нос только вижу, когда рисую. Меня иногда тянет его пририсовать, когда не получилось. А - всегда не получилось...
...

... - Вот Брейгель, «Икар», помните?
 Я кивнул, хотя помнил не совсем.
 - Не младший - старший... тут вы меня не подловите. Что у него от человека в пейзаже, пусть и от божественного?.. Пятка! Пятка у него от Икара! Ее и не заметишь...
 - А как же пахарь? - Картину я с его помощью всю припомнил. - Пахарь там вовсю пашет, крупно!
 - Пахарь! сказал тоже - пахарь! Пахарь - естественно, пахарь - часть пейзажа. Личность его не важна - вот в чем дело. Поэтому он и вписывается, что он всего этого часть.
 - Там еще и корабль - тоже не природа...
 - Творение - уже природа! Он прекрасен, парусник. Хотя и менее уместен в картине, чем пахарь. Вот вы сами и наметили все точки: пахарь, судно и пятка Икара. Лучше всего паши; если уж неймется - плавай, но - не летай!
 - Но это уже басня, а не живопись, - возражал я.
 - В данном случае! В данном случае это и то и другое: живопись у Брейгеля, само собой, не подведет, а мышление - да, в данном случае литературное. Но тогда ведь так и писали - на сюжеты. Но живопись, однако, не забывали... И законы ее работали. Не может человек как личность, как черт-те что, как царь, видите ли, природы, уместиться в пейзаж - никогда вы такого не найдете. Пятка, только пятка или нос пейзажиста, который рисовать необязательно. Куда правдоподобнее и уместней вставить свою морду, раз уж ты так претендуешь на вечность, в дыру с подмалеванным вокруг морем и кипарисом. Это - по правде. А любые попытки вписать личность в пейзаж будут убогой пародией.
...

- Да, хорошо, - согласился я. - А как же быть с портретом Возрождения? Там обязательно даль, глубь, перспектива, поля, и виды, и холмы, и воды...
 - А это совсем другое! Там что впереди? Лицо, лик, личность. Обязательно личность! Мы что чуем: неизвестно кто, когда жил, чего делал, а - личность! Непременно. И лишь там, вдали, откуда она взялась, из какого мира. Там отдельный мир! Ко-о-ордината! - Он так все время говорил, с лишним «о». - Ко-о-ордината лица!.. Там как бы картина. Обязательное окно, обязательная рама для второй. Портрет отдельно, и пейзаж отдельно. Это очень отдельно и крайне условно. Это нам от древности кажется таким уж реализмом...
 И я чокнулся, совершенно с ним согласившись.
 - Встаньте на берег моря, как Пушкин, или на край пашни, глядя в светлое будущее, или вот как сегодня, когда вы подошли, если бы я вам не мозолил взгляд... что бы вы увидели и где бы были вы?
 Я задумался.
 - Ну?
 - Меня как бы тогда не было...
 - Вот видите? И вы правы наконец. И сейчас мы приближаемся вплотную к тайне. Где человек? кто человек? и зачем человек? Вот этим я и занимаюсь каждый раз, пытаясь воспроизвести то, что вижу. Вхожу в контакт.
 - С кем?
 - Ясно с кем, - он рассердился, - с мировой мыслью хотя бы. Вот вы себя не видите, когда смотрите. А то, что вы видите, разве видит себя? Ну тварь земная видит для своей насущности. А деревья, травы, горы, реки? Они не видят. Вы никогда не представляли себя камнем или ветвью? Конечно, представляли. Закрепляли себя на месте, располагали в пространстве... И при этом тосковали от бедности доставшегося вам для обзора мира. И каждый раз, не замечая того, вы продолжали видеть и даже слышать, будто у камня или ветки есть глаза и уши. Этого отнять у себя в представлении вы никак не могли, вам даже в голову не приходило, не правда ли?
 - Не так уж часто я представлял себя камнем, но, пожалуй... не без глаз...
 - Представляете, какая но-о-о-очь! - Он провыл слово «ночь» так ужасно... - Какое непонятное бескорыстие есть в этом слепоглухонемом существовании! Ведь все, что есть, связано между собою, не ведая об этой связи. А мы видим это - в единстве, которое никто из участников этого единства не ведает! Вы вышли на берег: плещет вода, песочек, камушки, лес отражается в воде, - вы знаете, что все это, конечно, не думает, как вы, но вы и представить себе не можете, до чего для себя отдельны камни и воды, для них нет целого! Они все в себе! Как те вещи у немцев. Но целое-то - есть! Вот в чем парадокс. Не вы его выдумали, и это нам не кажется, что все, что перед глазами, есть картина. Значит, кто-то... Нет. Значит, она была... Нет. Как оно могло соединиться, розное, само? И про красоту - нам не кажется про красоту. Вовсе не удовлетворением наших жизненных потребностей вызвана наша эстетика. Я замерзал однажды зимой в тундре... Там ничего не годилось ни для какой жизни... Я погибал - в красоте. Так - кто-о-о-е же?! - И он пять ужасно провыл «кто».
 - Если вы имеете в виду творца, - промямлил я, - то я совсем не против того...
 - Ненавижу! - прорычал Павел Петрович.
 - За что?.. Но я ведь тоже верю...
 - Тоже...-повторил он ядовито, совсем меня изничтожив. - Да я не вас имею в виду. Вы добрый малый, хотя и много о себе думаете. Уж как я его не люблю!
 - Кого же?
 - Человека! Именно того, с большой буквы... Венец творения. Всюду лезет, все его, все для него!.. Ну хуже любой твари. Хуже. Потому что вместо пятачка еще ковырялки себе всякие, от ложки до атома, выдумывает. И жрет, жрет, жрет. А чтоб остановиться, а чтоб вокруг посмотреть, а чтоб заметить...
 - Так, так, - кивал я. - Со всем согласен. Но если вы верите в творение...
 - Другой гипотезы нет...
 - ...то и человек - создание. Зачем же тогда?.. Венец творения - это, может, я сам про себя человек сказал, хотя книга, по всему, тоже не им писана... Но ведь даже – «по образу и подобию»...
 - Ах, как вы все схватываете! - Похвала была сомнительной в его устах. - На лету. Прямо цивилизованный вы человек - вот вы кто!
...

- Но в пейзаже на все есть ответ, даже на то, для чего человек, но почему «по образу я подобию» - нет ответа. ...
 - А для чего, собственно, создан человек? Это тоже вопрос весьма живописный. Почему художников тоже зовут творцами? Конечно, преувеличение, лучше было, когда - мастер... Художника в полном смысле никак творцом не назовешь. Он в лучшем случае пересоздал, но не создал. Но и творец, хотя это его никак не исчерпывает, не есть ли величайший художник?.. «В начале было Слово...» А собственно, и не слово, а логос, знание... Значит, образ мира существовал раньше мира, до акта творения? И это был не просто образ мира, даже божественный... Образ - был богом!.. Понимаете, с чем мы имеем дело? С художником. Всегда сначала образ, а потом картина. Это основа эстетики. Но картина ведь всегда для кого-то, для кого-то, кто способен понять или оценить. Ну, оценка наша, допустим, ему не важна. Он выше этого... А вот не верю, что не важна наша оценка! Не то, что мы похвалим, а то, что - поймем! Понимание, неодиночество - в этом смысл творения, как и художественного создания. Чистым искусством, надо полагать, он не занимался. Да и никто, если вникнуть, не занимался. Это гордыня - искусство для искусства, унижение паче гордости. Все жаждут понимания, кто создает. А так, не понятно ли .происхождение человека и зачем человек? Видеть творение! Не только пользоваться им и составлять его, как и всякая божья тварь, но - видеть! То есть понять и постичь. Поэтому, надо полагать, и создал он нас «по образу и подобию»... Иначе этого не понять, зачем уж человека – «по образу и подобию», чего ради? Не может же творец боготворить сам себя, чтобы копировать венец творения с себя же?..
...
 
- Кто же у самого Бога заказчик? - очень удивился я.
 - А образ мира, который раньше мира? Но это я только предполагаю...
...

- И вот он его создал... - Павел Петрович посмотрел налево и стал смотреть направо: то был мрак монастыря и свет новостройки. - Он сотворил пейзаж и пририсовал человека... Ошибка Айвазовского!.. Знаете, что занятно: что, может, и тут человека не он пририсовал, а?
 - Так кто же? - И я посмотрел направо и налево.
 - Пока что секрет, - поблескивая в ночи лукавством, сказал Павел Петрович. - Моя тайна. Впрочем, догадка, намек... Вам я скажу. Но не сразу. ...
 ...

- Сами рассудите... Мир был окончательно готов, когда в нем появился человек. Человек в нем ничего не создал. Он не сотворил пейзажа. То, что он сотворил, - он натворил, он испортил. Вы скажете, что телеграфные столбы, рельсы и аэропланы давно стали частью пейзажа... Именно что стали! Зверь носит под кожей пулю - и ничего, живет, прихрамывая. Человек не сотворил пейзажа, но он не сотворил и пожарища. И пустыня и пепелище - опять творение не его рук, они лишь - на его месте. Не им посеян бурьян, не им навеяны барханы. Единство пейзажа, разрушенное им, лишь брешь для действия законов этого единства, не им основоположенных. Хирург режет, но кто затянет рану, свернет кровь, оставит рубец? Кто оставляет рубец на творении божьем? Вы скажете: человек - и будете тысячу раз не правы. Человек наносит рану, а рубец - от бога. Человек!.. - взвыл он. - Единственное слово, которое ничего не значит!
 - То есть как? А что же тогда...
 - Есть что-нибудь в этом мире, что может назвать себя?
 - Да нет... - промямлил я.
 - Вот наше слово! Данет... Чем не имя человеку? Зовет себя как-нибудь луна, сосна? Корова говорит: я корова? У них нет языка, скажете вы. А жизнь, бытие - разве не язык, разве не выражение? Нам дан язык слов, чтобы мы все назвали. Камень не скажет про себя, что он камень, а мы про него скажем. А кто же про нас скажет?.. Я - сказал Адам после грехопадения; ты - сказал Каин Авелю; он - сказал его потомок про другого потомка; он - это я, напомнил всем Христос... Ну где тут слово «человек»? Человек - это лишь местоимение: я, ты, он, они и, наконец, мы. А если он не местоимение, а человек, да еще с большой, этот венец творения, вершина эволюции, этот пуп земли, то он лишь фактор эрозии, коррозии, гниения, всяческого окисления... Стресс природы.
 «А искусство?» - хотел было сказать я.
 - А что искусство... - махнул он рукой. - И его не сотворил человек. Хотя это и единственно допустимая натяжка для называния его творцом или создателем хотя бы с маленькой буквы. И что оно доказывает? Что наивысшее создание рук человеческих почти не потребило материи. Что там потрачено-то на холст, краску, бумагу и чернила? На это природы хватит с избытком. На порождение еще одной природы...
 Грозен был Павел Петрович и красив. Будто на горе стоял.
 - И вы знаете - что? Знаете ли вы - что? Что на творчество никакого не требуется даже и времени? Человек его не знает, когда создает... Когда - любит... - Он вздохнул. - Перед смертью он обнаружит, что все остальное время он разрушал, то есть потреблял, то есть сам разрушался, вот и умер. Время! - взвыл он. - Кто ты? Может, ты - человек? Может, человек - это личинка такая, тля, моль пейзажа... личинка времени, куколка смерти?.. Как фараонов бинтовали? Не так ли, что они, как куколки, лежат? Пирамиды - памятники смерти... все попытки обессмертить, вынести за скобки времени окажутся памятниками смерти. Страх - уже культ. Здесь все меня, видите ли, переживет, «все, даже ветхие скворешни...». Мы снисходительны к пейзажу, но лишь к такому, что смертей с нами, - вскорости и скворешня рассыплется, нас догоняя.... Что нам не нравится - так это черви... Черви, господи, черви, господи, черви... - забормотал он. - Начинается... - мрачно сказал он.
...
 
 - Ну что такого неприятного в черве? - напутствовал меня голос, снова звучавший уверенно и трезво. - Паук чем не хорош? А не нравится человеку, неэстетичным кажется, особенно некрасиво ему именно то, что его переживет. Переживет даже не личность, а самого человека переживет, сам вид его переживет... вот он и морщится от напоминания: бурьян, пустошь, тараканы, мухи... Они ему опять и опять: тебя не будет, тебя не будет!.. Тьфу, заладили...
...
 
 - Еще почему вряд ли я художник... Я все постичь хочу, а не изобразить. Художник не должен особенно думать. У него глаза и руки думают, голова молчит. Словами он, во всяком случае, думать не должен. А для меня то не мысль, что не в слове. Художник мыслит образами... Слыхали такое? Какая же это мысль? Это наскальная мысль. Вот кто, кстати, зверя-то нарисовал! Питекантроп!
 - Кроманьонец, - сказал я.
 - Ну да, вот он. Все настоящие художники - кроманьонцы. Они потому и любят блузы и длинные волосы... чтобы хвост прикрыть. У них и в лицах - замечали? - сплошь такая узко- и крутолобость, глаза глубоко в глазницах. Еще больше - у скульпторов. Те еще пещернее. На пару сотен тысяч лет. У них щетина на ушах, на плечах, на спине. Непременно!...
...
 
- Ни на что я не променяю мысль! Даже на их гений... Хотя мысль, - горько сказал он, - смертельна! Я хотел спросить почему, но не мог.
 - Сейчас я вам скажу почему, - сказал он, зажевывая огурцом. - Это великая мысль. Мы рождаемся не в беспредельном мире, не так ли? Мы его постепенно познаем. Спеленатые, мы шарим глазенками и видим мать. Она - весь мир. Потом мир становится размером с комнату, с дом, с улицу. Потом мы убеждаемся в том, что никогда не дойдем до его края... Потом нам объяснят про шар, про материки и страны, про Солнечную систему, про галактику, про космос... И, преподав нам то, что мы не в силах вообразить, обучат нас подменять представления словами, убедят нас не столько в беспредельности мира, сколько в беспредельности якобы наших возможностей познания. Мол, мы не все еще поняли и знаем, но теперь знаем больше, чем раньше, а потом станем знать еще больше, а потом однажды едва ли не все будем знать... И человек со способностью мыслить начинает рваться этой своей способностью все вперед, все дальше, и это почище наркотика, я вам скажу.
...

А нам объясняют, что для жизни нужны кислород, вода, пища, и это тоже будет правда, потому что так оно и есть... объясняют, что жизнь на Земле - это редчайшее чудо, потому что сочетание условий, при которых она возможна, уникально и неповторимо в космосе, что диапазон жизни феноменально узок, что мы погибнем тотчас, как нам не хватит градуса тепла, глотка воздуха или воды... И это опять правда. И только сознание наше, видите ли, всемогуще и беспредельно, как мир... Не улавливаете несоответствия? Нет еще? Поясняю. То, в чем мы живем, то, что мы видим, воспринимаем и постигаем, то, что мы называем реальностью, - тоже диапазон, за пределами которого мы так же гибнем, как замерзаем или задыхаемся. Мы думаем, что реальность наша беспредельна, только, видите ли, мы ее еще пока не всю познали; на .самом же деле наша реальность - тот же диапазон, отнюдь не шире того, что мы слышим или видим. Мы живы лишь в этом диапазоне. И мы живем лишь в нем, мы живем совсем не в реальности, а лишь в слое реальности, который, по сути, если бы мы были способны вообразить реальные соотношения, не толще живописного .слоя. Вот в этом масляном слое мы и живем, на котором нас нарисовали. И живопись эта прекрасна, ибо какой художник ее написал! Какой Художник! Леонардо с ним несравним, как... как... И сравнение-то с ним - несравнимо! Для нас о н нарисовал жизнь, устройство которой мы понемногу разбираем, разбираем еще и в буквальном смысле... «Так по камешку, по кирпичику растащили мы этот завод...» Мы копошимся, ползая по слою, и все думаем, что проникаем вглубь, не в силах понять, что там, в глуби, совсем уже не наша реальность, нам не отпущенная, отнюдь не данная нам в ощущении... что устройство нашей жизни имеет еще свое устройство, отнюдь не внутри нашей жизни расположенное. Не в яблоке заключен закон Ньютона и не в ванне - Архимеда. В слое нарисованной для нас жизни есть устройство, являющееся, в свою очередь, слоем реальности, у которой, в свою очередь, найдется устройство, помещенное не в нем, а еще в одном, нескольких, не знаю скольких еще слоях, но опять ничего нам, даже если бы мы туда проникли, не объясняющих. Не было такой задачи, чтобы мы поняли, была задача, чтобы мы жили! Она и была прекрасно - господи, как прекрасно! - воплощена. В воплощении и плоскость есть, не только плоть... Теперь - мыслящий человек, теперь - художник... Художник не понимает, а отражает, поэтому это прекрасно. Что отразиться в нем может лишь то, что было уже прекрасно, но если он при этом еще и постигает, видите ли, то, полагая, что идет вглубь, он идет поперек слоя, а слой-то узок, не толще масла, а что за ним?.. За ним грунт, за ним холст, основа, а за ним - пропасть, дыра, рваные края, а там - пыль, темнота, стека с гвоздем и веревкой, чтобы повеситься, бездарная подпись с бессмысленным названием... Про живопись никто не знает, кроме живописцев, но, поверьте мне, истинный талант в живописи никогда дальше немой догадки, что за красотой есть что-то, не пойдет, а мыслящий дурак - пойдет. Там, там они все - Леонардо, Эль Греко, и Гойя, и Ван Гог... все они вышли за диапазон, за пределы изображения и ничего, кроме безумия, за этими пределами не обрели... Сезанн... - И опять его перекосило как от зубной боли.
 - Что же все-таки Сезанн? - вдруг отчетливо сказал я, удивившись металлическому своему голосу.
 - А что Сезанн? Ничего себе Сезанн. Никогда нормальным человеком и не был. Вы все равно ничего не можете понять в живописи. Так что и не будем. Возьмем художника слова... Кто был наиболее близок к живописи в слове?
 - Гоголь. - Тут я не сомневался.
 - Правильно. А в живописи ничего не понимал... Ну и что с ним дальше-то было? Ясно? То же самое. Он истощил слой реальности, отпущенный ему господом для отображения, двинулся поперек слоя и вышел за пределы изображения. Там начинается другое - там вера. Да какая же вера у кроманьонца, когда он поклонялся тому, что видел? Там, где вера, там уже нет художника. Художник не может этого понять, потому что он еще и наркоман, потому что искусство не только образ, но и способ жизни... Нам, не гениям, в-се что-то мешает стать гениями: лень, косность, общество, грехи... - и мы никак не можем допустить, что это инстинкт, страх гибели я жажда .жизни нам мешают. Мы подсознательно боимся вывалиться из слоя реальности, мы хотим остаться живы. Но мы этого не поймем, потому что никогда не согласимся с тем, что мы не гении. Нам помешали, и только. Кризис художника - это не обстоятельства. Они всегда тут как тут, чтобы свернуть с дороги. Кризис в том, что ты подошел к краю слоя, в котором только и может осуществляться изображение, и теперь хочешь окрасить невидимые предметы в видимые цвета. И ничьи советы и рецепты не помогут, никакая схема, никакой подвиг: все легче, чем продолжать писать жизнь, только что казавшуюся живой и изобразимой, да и бывшую живой, а для кого-то так и оставшуюся навсегда живой, потому что он и не претендовал. Легче не пить, не курить, воздержаться от баб, легче все то, от чего не в силах отказаться другие люди, чем написать следующее за тем, что уже изображено. Он нам нарисовал пейзаж и нас нарисовал в нем, но не нам понять, как он это сумел сделать. Гений движется с космической скоростью в своем постижении и прорывает изображение. Искренность его недоумения и отчаяния равняется лишь постигнувшей его слепоте или немоте. Догадка об устройстве мира если не сведет с ума, то лишит дара любой речи. Судьба гения - это космическая катастрофа не в том смысле, что нам его в таких масштабах жаль или что это на нас космически же отразится, не в том смысле, что бы он нам еще преподнес хорошего, кабы не сгорел в более плотных слоях, а в том, что у них общая с космосом природа. Все они взорвались и рассеялись пылью, как вот-вот рванет наш шарик. Человечество приблизилось к того же масштаба катастрофе, какую пережил каждый гений. Только художник вываливался сквозь холст, а эти за саму раму, люди истощают пейзаж по самой поверхности слоя. Нам было сделано все, чтобы мы жили и прожили. Ни более и ни далее. Далее - смерть. Сначала смерть того, что мы прожили, потом и нас самих. Всего было столько, сколько надо. Значит, не больше, чем надо. Не так много. Столько. Запаса обольщения в том числе. Господи, когда же они поймут, что кончилось - это кончилось? Нету больше. Не-ту! Откуда я вам возьму, когда нету! - кричал на меня Павел Петрович. - Богом сосчитано до одного. Дальше - ревизор. К нам едет ревизор! А ревизор-то - дьявол.
...
 
 - Ни одного более носорога! Почему с появлением человека не появилось ни одного более вида? И если дрожь омерзения пробирает нас от какого-то паука или гада, что был до нас и нас переживет, то какими глазами сама природа смотрит на нас, какая дрожь пробегает по ее коже? Представляете этот взгляд? На нас?
...

- В творении не предусмотрены наши блага, блага - это дело наших рук! - голос Павла Петровича звучал отчаянно, словно он уже не догонял мысль, а убегал от нее и она его нагоняла. - Было предусмотрено столько, чтобы мы успели выполнить назначение, - любовь, смерть. Это конец программы. А мы-то полагаем, что наше познание только начинается, когда мы покидаем свою программу... Но ни жадности, ни аппетита, ни чувственности, ни тщеславия не хватит познающему, потому что знания, как и бога, неизмеримо больше, чем нас. Ни Екклесиасту, ни Фаусту...
...
 
- Он (человек – АМ) и обезьяна, и питекантроп, и каменный, и бронзовый, и золотой, соседствует с первым, а первый с двадцатым, он в галстуке и набедренной повязке, с пращой и автоматом, рабовладелец, смерд, буржуа и пролетарий, грек, монгол и русский - все это одновременно, все это сейчас, не говоря уж о том, что он и женщина и мужчина... Мы судим по верхнему этажу, который он надстроил уже в наше время, но мы не знаем, какой из этажей реально заселен в нашем соседе: может, это монгольский сотник пятнадцатого века в «Жигулях», а может, слушатель платоновской академии в джинсах... Мы все из кожи вон уподобляемся друг другу, настаивая как раз на несущественных отличиях как на индивидуальности... и никто нам не подскажет, кто мы. Что ты скажешь про возраст дерева?.. Нет, не надо его пилить, чтобы считать кольца! - перебил он меня. - Что за варварство! Каждая клеточка дерева - разного возраста. Не старше ли нижняя ветвь верхней? А не моложе ли свежий лист нижней ветви старого листа верхней?..
...

Он развивал теперь передо мной в противовес теории слоя, в которую я уже веровал, некую теорию фрагментарности жизни и был крайне сердит на создателя.
 - Подумаешь, понастроил! Без плана и контроля, как получалось и из того, что под руку попадалось... Это мы населяем, мученики, все логикой и стройностью, которая нам не дается, за что себя же и виним. А это самый обыкновенный курятник, только очень вычурный, с пристройками, лесенками и надстройками, выданный нам за совершенное здание, благо мы другого не видели. По кусочкам - ив кучу! А все - отдельно, все отдельно! - вскричал он. - Не завершено, недомалевано, сшито на живую... Стоп! - ликовал он. - Вот что живо, вот что грандиозно, вот что велико и божественно - нитка! Нитка-то - живая! Она-то и есть присутствие бога в творении! Как я раньше не подумал! - Павел Петрович плакал, по-детски растирая слезы по лицу.
 - Ты что? Ты что?.. - умолял его я. - Что с тобой? - спрашивал я, еле сам сдерживая слезы.
 - Бога жаль! - сказал он и, круто, по-мужски смахнув предательскую слезу, заиграл желваками.
 - Ну уж, - опешил я, - чем мы можем ему помочь?
 - Именно мы и должны! - убежденно сказал Павел Петрович. - Он же верит в нас! Это не мы в него, а он в нас верит. Ты думаешь, ему легко? Взгляни на нас!.. Вот что тут... - И он опять заплакал. - Нет, ты не знаешь! Ты не знаешь! - причитал он. - Ведь он- сирота! ...
- Он - отец единственного сына, и того отдал нам на растерзание. Каково ему, от вечности лишенному родительской заботы, той же участи подвергнуть дитя свое единокровное!...
 - Разъясняю, - доносился Павел Петрович из темноты. - Сначала тебе вопрос. Адам был создан по образу и подобию... Можно ли считать его сыном бога?...
 - А вот нельзя! - ликовал Павел Петрович. - Потому что он сотворен, а не рожден! А Иисус - рожден! Иисус - сын. Я об этом еретическую книжку одну читал, не помню автора... Творением мы можем быть удовлетворены, даже горды, но это чувство еще любовью не назовешь, любить собственное творение может лишь дилетант, а не истинный творец. Творение любить нельзя, а сына - нельзя не любить. Творение может не удовлетворять, но вряд ли в нем можно что-то исправить: сотворенное, оно не принадлежит создателю. Ты перечитываешь свои книги, ты можешь поправить хотя бы опечатку во всех экземплярах? Я любуюсь своими пейзажами?.. Такова реальная возможность любить свое создание и поправлять в нем. Творец не может войти в контакт с творением, когда оно закончено, как бы оно ни огорчало его. Он может его лишь уничтожить. Но оно ведь живое! Единственный способ находит господь - отделить себя от себя, послать другого себя, сына своего... Он отдает нам единственное и самое дорогое, чтобы тот доделал то, чего не мог он сделать сам. Учти еще и то, что не только Иисус - человек, но и создатель, не нисходя к нам, становится человеком, ибо он отец человека Иисуса и этим он приносит еще одну жертву, обожествив творение, усыновив его. И тогда мы, бывшие лишь созданием, подобным ему и сыну его, становимся и детьми его, ибо его сын - наш брат по матери и по крови. Но, став братьями Иисуса, не старше ли мы Иисуса? Адам старше Иисуса во времени, и, как дети его - Каин старше Авеля и Каин убивает Авеля, - не Каином ли стало Адамово человечество, распяв божьего сына, а своего брата?
...
 
- Теперь я скажу то, что преждевременно было тебе говорить раньше... - сказал Павел Петрович со светлой грустью во взоре. И он положил мне руку на плечо так, как, наверно, клали меч, посвящая в рыцари.
 Я сознавал вполне высшую ответственность этого посвящения...
 - Все было закончено к приходу человека, налажено и заведено, как часы. Человек пришел в готовый мир. Никакой эволюции после человека не было. Она продолжилась лишь в его собственном сознании, повторяла ее в постижении... Но человек перепутал постижение с обладанием, с принадлежностью себе! Мир был сотворен художником для созерцания, и постижения, и любви человеком. Но для чего же «по образу и подобию»? - будучи несколько знакомым с человеками, никак этого не понять. И только так это можно понять, «то - «по образу и подобию»: чтобы был тоже художник, способный оценить. Художник нуждался в другом художнике. Художник не может быть один. Еще больше был нужен Адам творцу, чем Адаму Ева. Что такое творение, что такое готовый этот мир? Лишь в художнике найдется если не ответ, то отклик, если не любовь, то жалость. Не то что творение... - когда я вижу обыкновенную великую живопись, я плачу от жалости. Ибо за любым нашим восторгом таится чувство обреченности: продадим, предадим, распылим, растлим, растратим! Так нет же, и тут мы преувеличиваем себя. И до этой-то мысли дошли лишь индейцы племени яман...
 - Как-как? - встрепенулся я. - Какие индейцы?
 - Последний индеец племени яман, - печально и торжественно продолжил Павел Петрович, - умер в аргентинском городе Ушуая в тысяча девятьсот шестьдесят втором году. Родиной племени была Огненная Земля. В середине того века оно насчитывало три тысячи человек. У них не было никакой политической организации, слово старейшины было для них законом. То есть, с нашей точки зрения, они находились на крайне низкой ступени цивилизации. Даже ростом они были метра полтора. И жили себе в хижинах, крытых травой или овечьими шкурами. Однако у них был весьма развитой язык, делившийся на множество диалектов, что особенно затрудняло работу этнографа. Так что ничего от них не осталось. Ни слова, не то что диалекта. Только оказалось, что перед смертью последнего ямана доктор из больницы, в которой тот помирал, записал-таки его на магнитофон. Яман был без сознания и говорил безостановочно, торопился нечто поведать. История с этой пленкой - целый детектив. Она пропала. Потом была найдена чудом, уже в Австралии. Но не в этом дело. Когда ее расшифровали, там вместе с эпизодами истории великого племени оказался изложенным и примечательный миф о творении, впервые, по-моему, трактующий творца нашего как художника. Когда великий бог, кажется Никибуматва, что в переводе означает «пасущий облака», взялся воссоздавать картину жизни, в его дело сразу вмешался его тень-дьявол, кажется Эсчегуки, в переводе означающий «сырое имя бесследного существа». Никибуматва умел творить форму, а Эсчегуки его ревновал и ни в чем старался ему не уступать, но он не умел творить форму и очень боялся это обнаружить. Присматриваясь к тому, как творит форму Никибуматва, Эсчегуки пробовал повторить, но у него и повторить-то получалось уродливо и коряво. Тогда он начал делать вид, что смеется над Никибуматвой и нарочно делает так уродливо, чтобы показать ему, как нелепо все, за что только ни возьмется великий бог. Нкибуматва, будучи истинно велик, не обращал на него внимания, хотя тот ему и досаждал как только мог. Никибуматва сотворил, скажем, форму рыбы и сделал многих рыб, пока не дошел до совершенного дельфина; Эсчегуки, подсмотрев за его работой и бездарно повторяя, к изуродованной форме прибавлял еще обломки других несовместимых существ, тоже совершенно созданных Никибуматвой, и наконец, выдохшись, получал крокодила. Великий бог создавал певчую птицу - Эсчегуки летучую мышь. Никибуматва - бабочку, Эсчегуки - грязную муху. Никибуматва успевал сделать десять прекрасных животных - Эсчегуки их всех уродовал и склеивал ядовитой слюной одного. Но, несмотря на завистливость и бездарность, и Эсчегуки многому научился, потому что втайне вовсе не насмехаться, а сравняться хотел с Никибуматвой. И вот когда великий бог сделал благородного волка, Эсчегуки старался особенно долго, но у него получился шакал. И отчаялся Эсчегуки, и разгневался Эсчегуки, и сообразил он Жуткую шутку -; стал лепить существо наподобие великого Никибуматвы, и получилась у, него - обезьяна. Все терпел великий бог, чтобы только не отвлекаться от великой работы, но этого не стерпел. Но так как он не мог вмешиваться в чужое, пусть и уродливое, творчество и так как он не мог помешать жить тому, что уже живо, он и не уничтожил крокодилов, летучие мышей и шакалов и не поправлял их, раз уж оня есть, - так и обезьяну, карикатуру на себя, не стал он никак исправлять, а только брызнул на нее слезой своей досады и капелькой своего пота, на секунду отвлекшись от работы и смахнув слезу и пот усталой рукой, И обожгли обезьяну обе капли, попав ей прямо в глаза, и стало с обезьяной что-то твориться, что она сама стала меняться на глазах у ее создателя Эсчегуки, во всем стараясь подражать и походить на Никибуматву; и изменилась она, став человеком, и создали его слеза и пот великого бога, и оттого уделом человека стали любовь и труд: любовь видит форму, а труд ее создает,. Но оттого же и человек оказался «по образу лишь и подобию», потому что вовсе не собирался великий бог копировать самого себя, ибо он был настоящий творец, не то что бездарный пародист и карикатурист Эсчегуки. Оттого человек и двойствен по сию пору, что создан он дьяволом, а одушевлен богом. И мог бы он стать во всем подобен богу, да мешает ему дьявольская природа, с которой он борется, но не побеждает, потому что плоть его от дьявола, а дух от бога.
...

- И знаешь, что я понял благодаря этому мифу? - сказал он, теперь наполнив и передав стакан мне (он у нас, забыл сказать, был один). - Понял я наконец первую фразу в Библии...
 - «В начале было Слово»? - подхватил я.
 - Все-то ты знаешь... «Земля же была безвидна, и пуста...» А ты так и думаешь, что - слово. Тогда, вы, пишущие, первые люди, не так ли?
 Уличенный, я скромно потупился.
 - «Слово» в оригинале - логос, знание, и я тебе уже это втолковывал, но ты еще не смел понять... В начале мира было знание о мире, то есть образ мира. Что и есть по любой системе эстетики основа творчества. Так что уподобление творца художнику не так уж и метафорично, как - точно. До мира существовал его образ, а раз есть образ, художник способен его воссоздать. Значит, образ старше творения во всех случаях, что и подтвердит любой художник на практике. «Слово было Бог...» Не так ли? Так кто же тогда заказчик, а? Я не знал.
 - Почему моцартовский черный человек так и не пришел за своим заказом? Только потому, что заказ был выполнен... Величие замысла есть величие изначальной ошибки. Замысел всегда таит в основе своей допущение, то, чего не может быть. Это и есть жизнь. И жизнь есть допущение. Она заказчик, она изначальна, потому что только жизни - совсем уж быть не могло. Не только в творении, в любом обычном великом произведении найдешь ты эту ошибку... Что неверно в «Преступлении и наказании»? Что Раскольников убил старуху. Лизавету, вторую, он мог убить, но первого убийства совершить не мог - он не такой. Но был ли бы роман, если бы он был «по правде», без убийства старухи? Не было бы и романа. От неправого допущения, лежащего в основе, расползаются по всему созданию по мере исполнения бесконечно выправляемые неточности. Этот труд уточнения и исправления и создает произведение. Воплотить образ или слово значит не только его воссоздать, но и подделать под замысел. Страдания гения неизмеримы от этой борьбы с изначальным допущением, но тот и гений, кто много допустил. Без этой первородной лжи замысла ничего бы и не было; только мертвая материя точна. И вот чтобы была жизнь, надо было допустить неточность и в точном - в самой мертвой материи. Вода! - вот что изобличает в творении творца, в творце - художника. Как там она расширяется и сжимается, кипит и замерзает единственным и противоречивейшим способом из всех жидкостей? Ты, специалист по кроссвордам, должен лучше меня знать... Из воды и вышла жизнь, что всем известно. Так вот не жизнь изумительна, а - вода! Она есть подвиг творца, преступившего гармонию во имя жизни. Не нам себе представлять, чего это ему стоило. Вот что он воистину создал! Воду... От ее капли до нас с тобой меньшее расстояние, чем от неживой материи до воды. Эволюция - это всего лишь роман с неизбежной развязкой; возможно, мы и закроем всю книгу... Поправки, вписки, вычеркнутые места... Есть, впрочем, еще одна принципиальная вставка: нефть! Тоже никто не объяснил толком, почему нефть, как и зачем. А вдруг, создав жизнь, в неизбежности поправок и дополнений он сам нам ее запас, в наше продолжение и будущее... Будто и впрямь куда-то мы должны залететь в нашем будущем. Но не нравится мне. Куда этому допущению до величия первой воды!...
 - Младенец... - лепетал Павел Петрович, уже тоже прозрачный, растворившийся в смыкающемся вокруг океане. - О, если бы я смог - младенца!.. Его еще никто не нарисовал. Потому что он не человек, не зверь, не Бог... А может, и Бог... У него лицо - как великая вода, всегда течет, ничего нашего не значит. Видел ли ты истинный пейзаж? Взгляни в его лицо! - ослепнешь. Пейзаж этот проступает в лице матери, ждущей его, носящей его под сердцем... Там, вглядываясь, еще что-то могли бы мы понять, кабы могли... Но нет, творение нам недоступно, только - страсти...
...

Квартира была однокомнатная. Тихо приотворив дверь, я застал комнату, столь же, как и кухня, пустую. Только стены были увешаны бесконечным количеством пейзажей. Подойдя поближе к одному из них, я не без изумления признал в нем тот самый, с которого все и началось. И на соседнем. И на еще соседнем... На всех полотнах был один и тот же пейзаж. Облетали листья, закатывалось и восходило солнце, покрывал все снег, набегали тучи, и лил дождь, и даже в ночном мраке с одинокой звездой угадывались его черты... Все тот же пейзаж, все из той же точки. При всем сочувствии не мог бы я назвать все это сносной живописью, или, что тоже возможно, я ничего не понимал. Но ничего от духа Павла Петровича, два дня трепавшего мою утлую лодочку по своим валам, я в этих картинах не увидел. Но особенно в двух неудачных - непонятная размытая тень, серое расплывчатое пятно неоправданно висело как раз над той точкой, из которой он этот пейзаж писал... Нос! - наконец догадался я. Нос это был. Тот самый, про который он мне объяснял, насколько он в пейзаже не нужен.
***

Повесть «Человек в пейзаже» закончена 23 августа 1983 года. Прошло уже почти 23 года, но, на мой взгляд, уровень заданный ей не превзойден русской литературой в чем-то даже сейчас.

P.S. В четвертом томе собрания сочинений А.Битова имеется еще небольшое дополнение «Попытка утопии. Размышления о конце света» - речь, прочитанная автором в Мюнхене в 1992 году – и как он сам признается, написанная под непосредственным влиянием бесед с Павлом Петровичем на вилле Вальдберта в Фельдафинге.