Святая пустота

Мария Михайлова
СВЯТАЯ ПУСТОТА.
"Почему-то принято тщательно продумывать убийство другого
человека, чтобы все прошло гладко и правильно. Но никто не старается
так же точно и четко спланировать убийство себя. Люди вообще смешны.
Смешны своими страхами. Самый смешной человеческий страх - не боязнь
смерти, а страх совершить неудачное самоубийство, не закончить это
последнее начатое дело. И, несмотря на свой страх, все равно совершают
это кое-как, наспех. Но у меня все будет по-другому..."
К. Зуден "Артист миманса"

Я всегда презирала самоубийц. Теперь я сама…
Раньше у меня были заботы, любовь... вдохновение. Его мне, пожалуй, теперь больше всего и не хватает. Исчезло. Лет пять назад, хотя мне кажется, что уже больше сотни прошло с того момента, как я написала свое последнее стихотворение. Сначала мне было как-то тошно... даже, нет, не тошно, а просто - умиралось мне тогда. Думала - не выживу, но мне приказали замолчать и заставили жить. – Всё моё семейство, казалось, так и орало: "Живи, Владка! Живи, дура!" Лучше б дали помереть так, а я теперь вот стою, как натуральная дура, на парапете над шестнадцатым этажом и жду, когда меня скинет: ветром или усилием воли.
Вчера ко мне приходила сестра. Такая свежая, черноглазая, черноволосая... чернодушая. Никогда никого не жалела. Два раза на нее покушались - за ее "резко-критические статьи в сторону правящей элиты". Глупая девица пошла со мной по одной дорожке, только круче, быстрее побежала - не пошла. Я со своими культурками-программками, а она в политику. Ринулась. Все время боюсь, что до пенсии не доживет. Но хоть - ЖИВЕТ. Стихи не пишет. И на том, Господи, тебе спасибо. Мы с ней двойняшки, но она, кажется, попала под тень своей осиянной сестры. Мне всегда чудилось, что Жаннка меня ненавидит. За то, что мама меня всегда выделяла. «А вот Владочка у нас стишки пишет! Прочитай, Дуся?» Долго я этим - и без этого - мучилась и жила. Жила.
Жизнь ненавидит в ответ на ненависть к ней. Если, после того, как она выбрасывает из седла, человек ненавидит ее еще больше, то жизнь тогда еще и забивает копытами. Если в жизни чего-то катастрофически не хватает, надо это посильней взлюбить. Такова была моя крепкая философия много-много лет, вплоть до сегодняшнего дня. Но что делать, если хочется жизни, а ее смерть как не любишь? И что, если ты сам не в седле у жизни и не под копытами, а при стремени, побоку?..
Уронила с высоты шестнадцатого этажа две коровьих слезины, которые, наверное, превратились в ледяные камни и упали на голову прохожему и убили его... Да нет, какие прохожие в третьем часу ночи. Ни души на улице. Три градуса ниже нуля. Я в тапках, ночнушке и шерстяной шали. И всем наплевать. И мне в том числе. А если мне наплевать, что я тогда стою здесь? Была ведь какая-то цель у меня... Ах, да. Вы, Влада Марковна, хотели покончить с собой. Представляю, как вы будете выглядеть, расшибившись о тротуар, припорошенный снегом. И как будет противно жить вашим соседям, ожидающим явления призрака сумасшедшей жилички-самоубийцы.
- Женщина...
Окликнули. Тихонько так, как полоумных окликают, словно со всем - даже еще не сказанным и не сделанным - соглашаясь. Мальчик. В форме МЧС. А-а, понятно. Кто-то вызвал, увидел кто-то. Ну, конечно. Вон окошко в доме напротив желтенькое, дамочка там какая-то в стекло тычется.
- Женщина, не надо глупостей. Не волнуйтесь, я вам помогу...
- Спасибо, молодой человек, - слезая с парапета: Я уже передумала, - и гордой походкой к лестнице. Фиг. Поймали и увезли.

- Господи, Владка, ну как тебя угораздило!..
Жаннка копошится в сумке, ища кошелек, чтоб «договориться» с врачами о моём беспечном пребывании в дурдоме.
- Не волнуйтесь, девушка, мы сестру вашу подлечим, - а это - человек в белом халате и дурацкой шапочке, принимает от нее деньги. Врач.
Интересно, в психиатрии дают клятву Гиппократа?..
Что же со мной будет?! Хотя я частенько хотела побывать в богадельне.
Что-то, собственно, есть в сумасшедшем доме такое... Кое-какой особый колорит. Хотя я пока никакого колорита не вижу. По коридору ходит только одна пожилая женщина, покручивая в руках карандаш.
Навеял мне дурдом такую штуку! Помню, одна девица читала свои стихи на каком-то литвечере. На каждом слове она покачивалась и ставила такие чёткие ударения, как будто молотом по наковальне била. Да уж, в дурдоме ей было и место... Жаннка воровато оглядывается на меня. Сравнивает наверно мой образ с общепринятым представлением сумасшедших. Ничего, сестрица, в нас похожего нет. Я не качаюсь, не буйствую, не повторяю одно и то же в умопомрачении. Да и не держат тут таких. В конце коридора появились люди в белых халатах. Я встала и пошла им на встречу.
- Добрый вечер, молодые люди, - удивились. - Мне бы не хотелось задерживаться тут надолго, так что проводите свои процедуры, решайте, что я здорова, да я домой пойду. Я уже все равно передумала.
- Явицкая? Пойдемте. Мы вас устроим пока, а завтра проведем проверочку, что у вас.
Кровать - до неприличия жесткая. Спина тут же заболела. Конечно, если не везет один раз за весь день, то этот день не завершен. По коридору разносятся чьи-то раскатистое пение. Один из братьев подпевает плееру, но больше это похоже на рычание медведя, который залез в коморку и не может выбраться. Ко мне пришла медсестрица и кольнула в плечо шприцем. Какое-нибудь снотворное. Но на меня они все равно не действуют.
Приподняв зад, достаю из кармана тощенькую записную книженцию и огрызок карандаша. Вот сейчас - самое время раскинуть мозгами... "О, поручик, каламбур!"
Осточертело это невнятное выживание. И это самое поганое, что может преподнести судьба. Это гложет изнутри, пожирает душу. Ведь я оказалась там не от бессилия и не от избытка чувств; не от того, что все в жизни моей кончено, потому что ничего в ней еще не кончено - в тридцать пять-то лет! - и нет во мне ни капли отчаяния. И мне не хочется именно умирать, просто мне хочется жить, хочется, чтоб была какая-нибудь цель. И вроде ведь неплохо живу, ем, пью, гуляю. Не разжирела, не разболелась. Не впала в стародевический маразм. Даже какой-то мужик появился. Думала - любовь. Но стихи не пришли. А раз стихов нет, значит и любви - нет. Баста. А ведь их было много - тех, кто дарил мне моих самых любимых детей - стихи.
Сперва был Николаша. - И именно так его все отчего-то и звали. Рифмы у него были идиотские. Познакомились мы в институте. Он задыхаясь читал свои стишки на студенческих каких-то паралитературных сходках, его немножко хвалили и много ругали, но он все писал, писал, писал и все про какой-то коммунизм, про сплошное светлое всемирное равенство и братство. И немного - про меня. И еще про каких-то "девочек". Николаша был из деревни и какой-то неумный. Нет, не то, чтобы дурак, а просто... "прелесть, какая дурочка". Он был похож на Есенина, только что прибывшего в столицу, - юный, краснощекий и белокурый, какой-то весь пышущий. Такая воплощенная деревня. Я первый раз в своей жизни - и кажется последний - видела такого.
Потом был Вова. Звала его Вольдемаром. Он был вечно беременный. Во-первых - пузом, каким-то неорганичным, несвоим пузом, невесть откуда взявшимся и впоследствии куда исчезнувшим. Во-вторых - идеей солнечного паруса. Мы все, вся наша паралитературная тусовка, увлекались разного рода фантастикой, еще незабытыми Стругацкими, забавным, но каким-то тупеньким Гаррисоном, и все, конечно, бредили покорением галактики и "вселенной всей". Вова придумал (а может, где-то уже вычитал) солнечный парус и все хотел разработать эту идею. За нее он бросил филфак в университете и ломанулся - гуманитарий! - на физфак. Вообще не поняла, как он туда поступил... Полгода он зубрил. Тупо и беспросветно заучивал физические законы и астрономию, вылезая только в магазин за едой и - иногда, за редкими исключениями – на литчтения, послушать меня и своего бывшего преподавателя по лингвистике. При том, выслушав нас (меня или лингвиста - смотря, кто выступил последним) исчезал к своей физике. Стихи к нему были. Сам он меня совершенно не восхищал, но меня восхищало его рвение к своему солнечному парусу.
Тогда мною еще владело позитивное мировосприятие. Позже я в нём отчего-то разочаровалась и придумала себе новое.
Вот когда я придумала новое, появился Андрей. Он был бешеный и рыжий. У него была огромная шевелюра, огромная бородища и все это соединяли титанические бакенбарды, так что казалось, что Дюша носил ушанку даже летом. Он был раза в два выше меня, и когда мы шли по улице, люди расступались. Он учился одновременно на заочном философском в универе и ещё где-то на программиста и все время цитировал великого идеалиста Платона и великого эмпирика Бэкона. А я, развесив уши и пуская слюну, слушала. И потом, конечно, писала ему стихи. Дюша был титан, но он - как и все титаны - попал в заточение из-за более мелких, но не менее сообразительных божков и из-за собственного честолюбия. Его «сослали» в командировку за его достижения в программировании. Некоторое время он присылал мне какие-то дежурные открытки из Канады, из США... Он вообще терпеть не мог Россию, в основном, за то, что ему казалось, будто все здесь постоянно, словно от нечего делать, устраивают грызню за власть. Дюшу с тех пор я ни разу не видела, но еще долго писала ему стихи и читала на вечерах. Лироэпическое что-то. Какие-то огроменные опусы, как соплёй помазанные.
А потом я вдруг вышла замуж. За Дмитрия Алексеевича Стравинского. Он мне не любился, но фамилия у него была потрясающая, как у композитора. Я тогда работала корреспондентом в какой-то театральной городской газете. Натолкнулась на Дмитрия Алексеевича на какой-то конференции. Он был искусствоведом и на двадцать лет старше меня. Хотела родить, но не от него… Он это, конечно, прекрасно понял бы, но возражать бы не стал - у него уж и без меня было трое детей. Но – не сложилось: ни с детьми, ни с браком. Прожили мы вместе почти два года. Я постоянно шаталась по мужикам, искала вдохновения, пристрастий и страстей, а он опять же не возражал. Иногда меня это дико бесило, и я начинала совершенно явно его унижать и оскорблять. Не любила, но писала ему стихи - много стихов, использовала его образ в прозе. Странный он был человек. Однажды он меня ударил. Сильно, я даже упала. Потом подошел, помог встать и сказал: «Извините. Больше не повторится» Непонятный то был брак... Я тогда вообще ненавидела само это слово, да и теперь тоже не терплю. "Брак" - это ведь дефект. А "сочетаться браком" - это что ж, значит создавать заведомо некачественный союз?.. или сочетать двух дефективных. Так или иначе, то что у меня было с Дмитрием Алексеевичем было действительно дефектом, каким-то недобраком. Или перебраком. Может быть, мы с ним за грань брака перешагнули?
Мы же с ним все те немножко лет знакомства и совместного проживания обращались друг к другу на "вы", как у Мариенгофа: Ольга и Владимир. Сей странный союз скончался вместе с Дмитрием Алексеевичем в ….2 году. Мне стукнуло двадцать пять, и я жила предчувствием неизбежной гибели.
Не погибла я ни в двадцать пять, ни позже, а прожила благополучно еще десять лет. А потом ушло вдохновение...
Мой любимый художник Анри де Тулуз-Лотрек, попав в сумасшедший дом, стремился выбраться оттуда поскорее, а чтоб доказать свое душевное здоровье, он писал мертвые картины. Хотя, к тому времени он и сам был уже почти мертв. И я немногим от него отличаюсь.
Да. Передумала. Человек должен умирать красиво, а не размазавшись по асфальту в третьем часу ночи, раскидав в разные стороны растоптанные тапки...

Скоро должен быть Новый год, хотя какое сейчас число я ни сном, ни духом. Может быть уже второе января - как-то подозрительно тихо на улице. Угнетает, если праздник, хоть бы и такой дурацкий, как Новый год, прошел мимо и даже концом хвоста не зацепил. Да нет же, Жаннка бы позвонила или пришла поздравить. Она всегда приходит, как бы не была занята, и где бы я сама не находилась - пусть аж в дурдоме, да хоть у черта на куличиках. Сестрица всегда была очень обязательной девочкой...
Черно-белую улицу застилает, как какой-то брак на фотопленке, туман, похожий на сильно разбавленное молоко с плохого молочного завода. Кажется, если помахать в воздухе рукой, он заклубится вслед слабеньким воздушным потокам вокруг руки. Голые березки вдоль тротуара похожи на старых, усохших проституток, выстроившихся на панели. До чего же унылое у нас в городе существование, и, кажется, не только у меня. Через густой, вяло перетекающий туман не видно даже того, что в двух метрах, да еще жиденький белый снег усугубляет эту непроглядность. Где-то здесь должна быть трамвайная остановка, если не ошибаюсь...
Из тумана выплывают грязно-желтые дома с ржавыми балконами, которые того и гляди обрушатся на головы прохожим, стоит хозяевам сделать на них хоть один шаг, да еще фирменные оконные рамы, покрашенные темно-бордовой краской. Я прошла уже третью трамвайную остановку. Ни одного трамвая меня, конечно, не догнало и не перегнало. Может, они здесь уже и не ходят?..
На пути попались студенты, на ходу пересказывающие друг другу всю библиографию Монтеня. Странные создания - студенты, у них в головах может поместиться столько важных и нужных сведений, сколько не поместится ни у одного седовласого профессора, и они так легко этим кидаются, словно Монтень или кто покрупнее из классиков или современников, должны стоять на полке в библиотеке немым укором библиотекарям, а не быть примерами для подражания, предметами поклонения, идолами и учителями.
Вузы всегда являются некими сгустками непонятно как слепленных закостенелого кретинизма и блестящей гениальности и всех полутонов между ними. Университеты создают столько ненужных профессионалов и необходимых тунеядцев, что даже подумать страшно, где на них найдется столько учреждений. Однако, как бы там ни было, вуз всегда был, есть и будет лучшим местом времяпрепровождения для молодых людей в возрасте от восемнадцати до тридцати...
В больнице, которую я покинула сколько-то дней назад, у меня вызрел некий план действий, вполне внятный, набросанный точной схемой на листочке блокнота, который мне приходилось прятать от врачей и медсестер. Создается впечатление, что я все-таки сошла с ума, но это не помешательство. Это моя цель, это то, ради чего я стану жить. Мне скажут, что самоубийство не может стать целью жизни, потому что нельзя создавать себе жизнь ради того, чтоб в итоге уничтожить ее. Проект, направленный на уничтожение самого себя невозможен. Логика.
Но бог так и делает с каждым из нас, а я хочу с ним немножко поспорить, думаю, он простит мне мою последнюю прихоть, ведь я долго служила его ангелам, долго развлекала его своими виршами, которые он у меня забрал - решил, видимо, что я уже выросла для таких игрушек. Но от того, что у меня исчезла прошлая цель жизни, нашлась - свято место не пустует - другая, и уж эта-то не будет такой безрезультатной, эту-то я доведу до победного финала.
Мне нужны деньги, не так много, не миллионы - я не хочу мчаться на край света ради экзотики, вполне подойдет Коктебель. Да, это прекрасное место, я была там лет пятнадцать назад. Разноцветные волнистые Коктебельские скалы, сосны и тополя причудливой формы, практически полное отсутствие пресной воды и безмятежная природная красота. Коктебель - воплощение борьбы запустения, голого камня с бурной низкорослой и корявой растительностью, жизнь там, так или иначе, продолжается, приспосабливаясь, находя новые формы и возможности. В конце концов, я вполне дееспособна, чтобы заработать, могу взять в долг, хотя долги мне не нужны - кто будет расплачиваться? - это будет слишком бесчестно с моей стороны: набрать долгов и укатить на юга убиваться. Лучше продам некоторые золотые украшения - все равно ненавижу золото; откопаю какой-нибудь мамин или бабушкин раритет.
Нужно поехать туда осенью, где-нибудь в конце сентября, в бархатный сезон, когда погода еще хороша, но все уже работают и не валят толпами отдыхать, как в июле или августе. Тогда начинает уже штормить по ночам, а утром, как ни в чем не бывало - солнце, изредка навещаемое тонкими перистыми облаками, и легкий, баюкающий, море ветерок. Там, недалеко, километрах в двух-трех, от Волошинской горы, в Коктебельской бухте есть потрясающая скала. В скале - выступ. Впервые я забралась туда, когда мне было тринадцать. Я пережила там ночной шторм: вода поднималась так высоко, что заливала в палатку, кругом грохотало, непонятно, то ли гром, то ли волны, море нахлестывалось на скалу, словно желая выпрыгнуть на сушу и побродить по берегу. Это было, пожалуй, сильнейшим впечатлением моей жизни, если не считать регулярного стихотворчества, которое по ощущениям не сравнится ни с каким штормом в мире.
Чтоб добраться до выступа в скале, нужно брать с собой веревки, к тому же нужно угадать погоду и время, чтоб можно было без проблем спуститься и дождаться заката. Я хочу сделать это сразу после заката, как только горизонтом укроется последний луч апельсинового коктебельского солнца. Тогда на безмятежное дотоле море всего за каких-то полчаса набегут низкие кучевые тучи, отливающие сталью, похожие на жирных рыцарей в доспехах, навалившихся друг на друга в порыве неистовой схватки за честь дамы их сердец. Потом начнет дуть сногсшибающий ветер, поднимающий на скалы неохотное, ленивое море. И тогда только я сделаю то, зачем начала жить.

Сидит за своим пластиковым окошком, как крыса в норе, такая жирная, очкастая с заплывшими глазами. Нет, больше она похожа на жабу, у которой в глазах ее икринки, всю в этих болотных растениях; они свисают у нее с ушей жухлыми пучками сухих, изъеденных перекисью, волос.
- Здравствуйте, что вы будете продавать? - А голос такой приятный, глубокий, такой нежный... Очень странное сочетание: вроде уродина, страшная как вся наша жизнь, а голос совершенно внеземной. Такие идиотские бывают люди!
А за спиной у меня шкафы, шкафы, шкафы с золотом и серебром. Тут, наверное, килограммы. Они все это выкупают у населения и сразу же начинают продавать. А в зале огромное количество восторженных женщин и усталых мужчин, которые строят из себя такой же восторг. Они лениво напяливают на лица маски умиления или одобрения, тщетно надеясь, что так их любимые сделают свой выбор быстрее. Но стоит женщине услышать, как ее мужчина мямлит нечто сочувствующее, она тут же меняет свой выбор - в ее мозг закрадывается подозрение о натянутости происходящего.
Жаба моргает, глядя, как я извлекаю из сумки аккуратный пакетик с золотыми украшениями, купленными когда-то моей матерью или мною самой. Жаннке, конечно, будет обидно... Но - потом, некоторое время спустя, когда она уже начнет получать наследство и не обнаружит золота на его обычном месте. Серебро я им не отдам, я серебро люблю; за серебро один только ни в чем не повинный Христос страдал, а за золото миллионы ни в чем не повинных и очень виноватых. Поэтому серебро красиво звенит, как слеза Марии Магдалины, а золото хрипит, словно кровью харкает. Жаба следит за моими эволюциями и моргает быстрее, поторапливая меня с моими размышлениями. Хватает на удивление изящной пухлой рукой с золотым перстнем мои богатства и исчезает из виду. Поволокла золото в другую нору - к ювелиру на экспертизу. Полчаса ждать, когда они сообразят, сколько мне давать. Дадут, конечно, вдвое меньше, чем все это стоит у них в лавке. Да и бог с ними, не мне их за жадность ругать.
Я устроилась на работу с помощью Жаннки. В журнал корректором. Я очень хорошо знаю русский язык, у меня на него чутье. Платят мне вполне неплохо, потому что журнал довольно популярный и дорогой. Там, на этой работе, у меня даже появилась подружка - секретарша, старшая на десять лет. Мы с ней часто встречаемся у меня или, что чаще, у нее и пьем чай, говорим про всякую ерунду, про Серебряный Век, про искусство и про любовь. Секретарша раньше танцевала в Михайловском театре. Даже состарившись – а для балерины сорок пять уже старость, – она не утратила балетной походки, громкого, визгливого голоса и претенциозного поведения. Однажды я чуть не ляпнула ей, зачем я откладываю деньги и что у меня на уме. Хотела сама себя побить, но тогда еще пара месяцев в дурдоме мне была бы обеспечена.
Третью часть от зарплаты я откладываю на свое дело, все остальное проедаю. В последнее время я ужасно много жру. Правду говорят - перед смертью не надышишься. А может, конечно, потому, что теперь я могу все это себе позволить сама. Это для людей, отчего-то, очень важно - чтобы деньги были свои, тогда на них можно делать все, что угодно. Глупо. Ведь должно быть приятнее тратить чужие деньги, а свои наоборот - беречь и никому не отдавать.
Вообще, конечно, деньги - гадость. Помню, у меня в детстве в голове все сидела такая коммунистическая мысль, что все в мире должно быть бесплатно, тогда все будут ходить в магазин и брать, что им необходимо, а работать там, где хочется, только потому, что работа доставляет удовольствие, а не из-за денег. И ребенку невозможно было объяснить, что люди, приходя в бесплатный магазин, будут брать не то, что им необходимо, а все. И работать они тоже не будут, потому что им не нужны будут деньги - они могут пойти в магазин и взять там все. Такое нужно было начинать воспитывать в людях не в двадцатом веке, а в те времена, когда обезьяна слезла с дерева и стала человеком. А сейчас уже бесполезно, люди испортились...
Вот пришла моя жаба. Гадости мне принесла. И еще - кипу всяких бумажек, которые надо заполнить и отдать ей половину, а другую - забрать себе. Знала б ты, тетя, до какой степени мне на все это наплевать, ты бы не упражнялась на этих бумажках в каллиграфии.
А весна уже разбила мне губы и рассыпала по лицу традиционные веснушки. Странно, что с возрастом они не исчезли, а стали только многочисленнее, темнее и крупнее. Влажное питерское небо выпучило на прохожих солнце. Теперь я сильно жалею, что не увижу вот это голубое весеннее месиво, которое мы обзываем небом. Весной оно такое мягкое серо-голубое, что кажется - кто-то размазал мокрый подкрашенный голубой акварелью снег по картону. А зимой небо в Петербурге грязно лилового цвета; очень красиво, если еще сыплется такой густой снег, который бывает только в феврале, и налипает на лицо, закрывая глаза холодными мокрыми руками. Осенью небо становится одного цвета с жестяными крышами, покрывающими головы старых домов. Летом же небо вязкое, как патока; оно весь сезон медленно коптится на слабом жаре от раскаленного асфальта, чтобы осенью приобрести именно тот оттенок - серый, как жестяные крыши. И все это сплетается и перетекает друг в друга, как незаметно сменяются и сами сезоны.

Жаннка!
Ты уж меня извини, так получилось, что жить мне осталось около недели, хотя, когда ты найдешь эту писульку, пройдет уже гораздо больше времени. Я покончила с собой. Только не пугайся, пожалуйста. Не бойся, что я буду являться тебе ночами и щупать тебя мокрыми, полуразложившимися пальцами. Мысль о самоубийстве я носила очень давно. Сестричка, мне нужна цель, пусть даже такая нестандартная, ради которой необходимо было бы начать жить. Я бы прыгнула еще тогда, в ноябре, но мне показалось это неэстетичным, а ты же знаешь какая я брезгливая. У меня давно пропала какая бы то ни было цель, идея, а ты, надеюсь, понимаешь, как мне нужно наполнить свою жизнь, ту пустоту в моей душе, которая образовалась, когда я перестала писать. К тому же, раз уж я задумала что-то сделать, так уж займусь этим основательно и доведу до конца.
Мне очень приятно оттого, что я родилась с тобой, и выросли мы такими, какие есть. Ты много помогала мне и не нужно считать себя виноватой в моем нынешнем поступке. Ты же понимаешь, что больше мы не вместе, как раньше. А выходить замуж, рожать детей там всяких я не хочу, потому что они ознаменуют меня бабой, и тогда мне вправду придется кидаться с крыши. А это - я уже говорила - не слишком эстетично и честно с моей стороны. Я долго к этому шла, копила деньги, чтоб умереть красиво. Это очень важно - чтобы было красиво. Поэтому я решила поехать в Коктебель. Там есть одно место... Я все очень хорошо продумала, все детали, мелочи, даже все расходы.
 Я, наконец сама заполнила святую пустоту в своей душе. Если у меня хватит духу пройти до конца, не ищи меня. Меня пожрал Нептун. Если же нет - ты наверняка и не узнаешь о том, что я задумала.
Вот, собственно, и все.
 Пока!

В поезде душно, несмотря на то, что за окном плюс восемнадцать. Половина мест не занято, но, возможно, по дороге где-нибудь в Харькове людей наберется больше. Меня никто не трогает - кому какая разница, куда отправилась одинокая женщина. По дороге я почти ничего не ем и перечитываю свою любимую книгу уже, кажется, в третий раз. В соседнем купе визжат, играя в карты, дети. Несколько часов назад поезд перешел через украинскую границу. Ленивые служители таможни прошли по купе со странным анекдотическим вопросом "Оружие, наркотики?". Боже, на что они надеются?! Все, конечно, ответили "нет". Завтра вечером я уже буду в Севастополе, переночую в какой-нибудь забегаловке, а утром поеду в Коктебель.
За окном несутся малороссийские пейзажи, мелкие речки, поля, огороженные от ветра заборчиками жидкого перелеска, заросли сиреневого дельфиниума и солнечной сурепки и начинающие желтеть тощие березки и тополя, маленькие, почти вымершие деревеньки, городки, разъезды со стрелочниками в неуютных будках, машины, стоящие в обреченном ожидании и полосатые шлагбаумы. Все это постепенно смешивается в зелено-бурую массу до такой степени, что за окном становится различим только вихляющий провод, который бежит рядом с поездом.
Слышно, как в соседнем купе одна женщина (явно пожилая, даже постарше мамы) рассказывает другой (более молодой) о своих сухожилиях и об артрите и еще о каких-то болячках, в подробностях расписывая, какие ощущения она испытывает, когда у нее болит вот тут, а какие - когда вон там; она словно смакует свою болезнь, свои страдания, как будто это какой-то деликатес.
 Один философ, не помню - какой, говорил, что человеку приятны чужие страдания и отвратительны собственные. Слушая эту женщину, я потихоньку строю такое рассуждение, что человеку нет ничего приятнее собственных страданий - так он их лелеет и культивирует. Конечно, ведь, стоит только, тщательно взрастив в себе какую-нибудь боль, начать на нее жаловаться, как на тебя тут же обрушивается град соболезнований, советов, жалости.
Не выношу жалости. По этой причине я никогда ни на что не жаловалась никому, кроме себя самой. Ведь что значит "соболезнование"? Это значит, что жалующийся заставляет болеть и страдать вместе с собою и другого... Прав был тот философ.
Я обращаюсь к своей книге. Строки сплетаются перед глазами в тугие косы, спирали; они волнуются, как коктебельский прилив, забегая к краям страницы. Читать невозможно. Колеса поезда стучат слишком убаюкивающе, слишком расслабляюще даже для глаз, которые хотят чтения. Я запихиваю книгу себе под голову и, отвернувшись от всего бытия, засыпаю.

В окно моего номера лезет пушистыми тощими лапами сосна, а побережья не видно, хотя, если высунуться из рамы по пояс, то, рискуя вывалиться, можно увидеть кромку песка, на которую во время прилива сильно накатывают бурые водоросли вперемешку с желтоватой водой. На подоконнике стоит стакан со стеариновой, почти сгоревшей свечой. На дне стакана лежат мертвые жучки древоточцы. Интересно, а как я буду выглядеть мертвая? Посиневшая, обглоданная рыбами, с неестественно вывернутыми конечностями... Все-таки, как ты не готовься к собственной гибели, подвернется неудачный случай, какое-то обстоятельство и сделает из тебя невероятного урода; жалкое, убогое, неаппетитное зрелище, чтоб внушить ныне живущим отвращение к смерти, страх, а следовательно, какую-то странную разновидность уважения.
Сегодня утром, проснувшись, я лежала на кровати, наблюдая медленно ползущий луч солнца на потолке, и шепотом произносила одно слово: "arte", - стараясь сделать ударение на оба слога сразу или ни на один. У меня не получалось, хоть и занималась я этим достаточно долгое время, где-то около часа. Постепенно слово навязло во рту, словно дешевая советская жвачка, разбухло и стало прилипать на язык, на небо, на зубы. Arte. Arte. Ar Te. ARTE!
Неудачи, следующие одна за другой, в освоении неподатливого слова вызывали во мне черную дикую злобу, потому что я бессильна была хоть на йоту продвинуться в этой галиматье. Если бы слово было материально, не долго думая, схватила бы его и порвала на мелкие-мелкие клочки.
Но вот я, вдруг опомнившись, замолкла. Слово еще звучало в моем мозгу, отдаваясь эхом от стенок черепной коробки. Сумасшедшая! Воображаю, если б меня кто-нибудь застал за этим занятием: взрослая женщина с натугой шепчет слово "arte" то тихо, то громко, ставя на разные его концы ударения, при том извивается под одеялом, дрыгает ногами и бьет кулаками по кровати в бессилии совладать с чем-то необъяснимым. Будь я на месте свидетеля такой сцены, мигом бы вызвала психиатричку или священника! Хохот чуть не разорвал мне нутро, но я отчего-то не решалась засмеяться во весь голос и зажимала обеими руками рот и нос.
 Даже оставшись наедине сами с собой, мы крайне осторожны в проявлении своих эмоций. Почему? Какое дело соседям до того, что за стеной у них кто-то смеется?! Смех пропал сам собою. Я тяжело дышала, сердце мое колотилось о грудную клетку, желая разнести ребра и вырваться вон. Прошло еще почти полчаса прежде, чем я успокоилась.
Вот теперь передо мной лежит фотография человека, которого я, кажется, любила. У него суровая борода и добрые-добрые глаза. Он уже седой, потому что этот снимок сделан в год его смерти, он уже пожил, но нельзя сказать, что он стар. Он стоит в горделивой позе в домашнем халате (халат был, вроде, темно-синим с серебром... или зеленым. По фотографии не скажешь - она черно-белая), в руке он держит еле дымящую гуцульскую трубку. Он никогда не курил...
Эту фотокарточку сделала я. По-моему, это был фотоаппарат Зенит – старый-старый, им пользовался сам Дмитрий Алексеевич. Я сама под его чутким руководством выстраивала экспозицию, проявляла пленку, печатала фотографии. Руки у меня потом пахли этими... проявочными химикатами. Дмитрий Алексеевич очень любил такой запах. Когда он умирал, он целовал мне руки, наслаждаясь этим запахом. Это была, наверное, самая интимная сцена в нашей довольно краткой совместной жизни. После нее я осознала, что любовь у нас все-таки была. Как же проклинала я себя за то, что не поняла этого раньше! Я бы называла его Димой... Глупости!
Теперь я иду в ванную комнату, мою голову, лицо, чищу зубы, сушу волосы феном, высматривая собственные, уже тускнеющие, глаза в зеркале. Медленно одеваю трикотажную рубашку, потом брюки, мокасины и выхожу из номера обедать, прихватив плетеную котомку с кошельком и фотографией Дмитрия Алексеевича и накинув на локоть легкий плащ.
На обед у меня миска салата "Оливье" и черный хлеб; пить я не хочу. Салат плавает в майонезе - повар не пожадничал, - но мне тем не менее хочется этого майонеза с изредка всплывающими в нем кубиками картошки, докторской, огурцов...
Покончив с салатом, я все-таки решаюсь взять чай и пирожок с яблоками (на черта?! я же ненавижу пирожки с яблоками!). Я откусываю от пирожка мякиш там, где еще нет яблок и запиваю чаем; в задумчивости кусаю еще. Начались яблоки. Из кухни выходит тощая женщина-официантка и начинает забирать со столов пустые тарелки, ставить их на красный пластиковый поднос. Боковым зрением я вижу ее движение и красное пятно подноса, которое мучит глаз, как кровавое бельмо. Женщина громко вздыхает каждый раз, когда на поднос опускается очередная стопка грязной пустой посуды, и идет дальше, к следующему столу. Скоро она дойдет и до моего. Я медленно, опираясь о край столешницы, поднимаюсь, допиваю свой чай одним махом и ставлю стакан принципиально посередине стола, даже пододвинув салфетки и солонку. Пирожок я возьму с собой - при входе в гостиницу всегда ошивается маленькая собачонка. Пирожок я отдаю ей; скотинка с удовольствием проглатывает его и преданно заглядывает в глаза, ожидая еще какого-нибудь лакомства, но я виновато пожимаю плечами и спускаюсь по ступеням - нужно пройтись.
На маршрутке я проезжаю вдоль побережья. Сейчас около четырех вечера. Море лениво перекатывает водоросли по песку. На скамейках вдоль дорожки сидят разнообразные люди. Я иду очень медленно, чтоб услышать разговоры сидящих на скамейках. Вон впереди - группа молодых людей и девушек, они громко обсуждают Зюскинда, перевирая его сюжеты на какой-то свой непонятный лад, и смеются над этим. Такие люди, как этот молодняк, потеряны для литературы.
На другой скамейке сидят две женщины; они явно не знакомы - они не общаются и даже не смотрят друг на друга. Одна - на вид пенсионерка - зачарованно глядит по сторонам; другая - молодящаяся - смотрит прямо и почти не моргая, у нее плотно накрашенные губы и гладкое лицо. Эта женщина, наверное, делает какие-нибудь подтяжки, ботоксы; ей лет пятьдесят - это все равно видно. Может быть, она ждет мужчину который на это клюнул?.. Уловив мое движение молодящаяся обращает на меня взгляд своих полуприкрытых глаз и медленно натужно моргает, словно разрешая мне пройти дальше. Я ускоряю шаг, чтобы недолго заслонять ей перспективу.
Навстречу идет странный парень - он кривит лицо на левую сторону и припадает на левую ногу. Справа на него светит солнце, медленно ползущее над пляжем. Оно сядет нескоро, но очень поспешно - на Украине вообще очень быстро и как-то внезапно наступают закаты и рассветы; солнце словно выскакивает из-за горизонта, желая поскорее приняться за свою монотонную работу и, как менеджер среднего звена, убегает с нее точно ко времени.
Под сосной стоял лоток со всякими сладостями. Мне отчего-то безумно захотелось леденцов, и я бросаюсь к лотку без промедлений выполнять свое хотение. Усевшись на скамью, я медленно разворачиваю леденец, разглядываю его на матовой обертке и закидываю в рот. К скамейке подбегает маленькая девочка и громоздится рядом со мною. Она с интересом заглядывает мне в руки и в рот; у нее на лбу проявляется надпись: "Тоже конфет хочу".
- Хочешь конфет? - я протягиваю девочке пакетик с леденцами. Малышка, тупя глаза и скромно улыбаясь, загребает недурную горсть и убегает к маме. Мать, видя конфеты, спрашивает у дочки, откуда та их взяла. Девочка без зазрения совести тычет в меня пальцем, я же демонстративно отправляю один леденец в рот. Мамаша решает не выкидывать, как ей на мгновение показалось, отравленные конфеты и дать полакомиться дочке. Вот сумасшествие: зачем мне, спрашивается, травить совершенно незнакомого, ничего для меня не значащего ребенка? Материнский инстинкт рождает больше беспочвенной паники и тупоумия, чем все остальные, вместе взятые.
Глядя на это влачащееся море, на этих людей, которые хотят быть или хоть казаться вечно молодыми, красивыми, умными, щедрыми, я с еще большим упорством устремляю свои мысли к смерти, к тому выступу в скале над Коктебельской бухтой.
 
Веревка разрезала бы мне ладонь, если б рука не была затянута в перчатку. Брезентовые скалолазные снасти впиваются мне в зад и в бедра.
Странно, что я совершенно не поменяла своего отношения к жизни; я не стала иначе видеть, слышать, думать, как часто любят утверждать романисты и прочие досужие. Непреложное присутствие гибели все эти одиннадцать месяцев не заставило меня измениться. Не от того ли это, что я была слишком занята? Или мне уже все равно? А может быть, это не то, что я задумала; для чего я все задумала? Вдруг, это не та цель, ради которой нужно начинать жить? Но что еще мне делать?! Не растить же, в самом деле, детишек. Я и Жаннкиного-то еле терпела в младенчестве, меня чуть не тошнило от него, и я испытала величайшее облегчение и восторг, когда обнаружила вдруг, что он, наконец, вырос. Какие еще после этого собственные дети?! Или мне есть, что написать, сказать, показать человечеству? Я безумно хочу писать, но не могу выдавить из себя не то, что строку - слово, букву. И это снова отягощает меня, снова заставляет бояться. Чего? Смерти? Нет, ее я уже давно не боюсь, к ней я уже привыкла. Страшит меня другое: вдруг я умру и не создам того, что мне еще осталось создать? Вдруг у Вселенной в закромах еще осталась хоть строка для меня? И вот из-за этой одной возможной строки я начинаю бояться. Это приходит как-то волнообразно, и часто, хоть оно известно мне, это чувство, как ни странно, застает меня врасплох, выбивает из такого долгожданного и так долго взращиваемого во мне безразличия. Я стараюсь бороться с самим этим чувством, в конце концов просто игнорировать его, иногда я пытаюсь искать эту самую строку, которая, может быть, где-то дожидается, ту последнюю роковую рифму, тот остаток вдохновения, который Бог, разжалобившись, даст мне напоследок, как стражник у креста Иисуса давал тому пить в миг агонии. Но все эти мои метания, увы, бесполезны.
Наверное, Бог так шутит со мной (издеваться он не умеет) за то, что я решила с ним поспорить. И он, конечно, прав в своей иронии. Глупо со стороны одного человека спорить со всем мирозданием. Это даже не спор. Это даже не слон и моська; это абсурд, нонсенс, че-пу-ха. Такого не может и не должно быть.
Но это еще не способно остановить меня на моем уже почти конченном пути. Для того, чтоб я отказалась от своей задумки, должно быть что-то посильнее Бога, существование которого, кроме всего прочего, весьма спорно. То, что заставит меня окончательно забыть эту мысль, должно быть чем-то из ряда вон. Это должно действительно выбить меня из колеи и заставить самой захотеть вернуться в лоно привычного существования, и Бог тут будет совсем не при чем. Наоборот даже, он больше подстрекает меня в моих замыслах. Но ничто не может быть сильнее Бога и всей Вселенной. Даже обстоятельства не остановят меня. Если только... Нет, уже поздно, уже не смею думать о том, что меня возможно остановить.
Ноги мои, наконец, ступили на долгожданный выступ в утесе. Под подошвой ботинка скрипнули мелкие камушки и сухая, жухлая трава. В грудь мне бросился цепной собакой ветер. Наступает вечер, но до темноты еще, оказывается, больше часа. Это время мне понадобится, чтоб поразмыслить над жизнью и над смертью. У меня с собой есть мой старый блокнот. В нем осталась одна страница. Конечно, глупо уже что-то записывать, но я не хочу отказываться от своей дурной привычки писать "вслед за пером" даже в такой момент...
Как сквозит в сердце. Словно из него что-то вышло. Но это такой положительный сквозняк, ведь вышло все, что когда-либо отягощало меня - сердцу теперь все едино, оно идет на смерть абсолютно пустым. Сейчас все должно быть идеальным.
Я укладываю свой блокнот в небольшую выемку в камне, может его кто-нибудь найдет, какая-нибудь тринадцатилетняя девчонка, решившая пережить ночную бурю в неподходящих условиях. Ветер толкает меня в грудь - я даже чувствую прикосновения десятков рук - он пытается оттолкнуть меня от края пропасти. Мне приходится делать усилие, чтоб превозмочь ветер, решивший помешать мне. Наконец я приближаюсь к краю выступа и смотрю на начинающее свой променад море. Что-то, какой-то ослепительный всплеск искры привлекает мое внимание. Внизу, в чернобурых игривых волнах поблескивала зеленым боком в неверном свете почти севшего, изредка скрывающегося за тучами, солнца пивная бутылка...

Декабрь - январь 2005 - 2006 года
Исправлено: 30 марта 2007 года