Из города

Игорь Малышев
Из города.

Если бы вы только захотели, я мог бы рассказать вам, что стоит за стенами темноты, спускающейся на землю каждую ночь; я бы рассказал Вам о причинах смелости крыс, выходящих на поиск пищи тогда, когда люди скрываются в постелях от слепящей силы тьмы; я мог бы поведать о бесшумности охотящейся рыси, перелетающей сгустком сумерек с ветки на ветку и наземь; я бы рассказал вам о вашем страхе, делающем вас беззащитнее мыши в зубах ежа, когда сердце замирает в предчувствии чего-то безумно нового, переживание чего принесет потерю всего, что знал раньше. Захотели бы вы это узнать? Не думаю. Плата за это будет слишком высокой. Закон познания возьмет ваш прежний разум, и остаток жизни вы будете скитаться в бесполезной попытке объяснить остальным то, что узнали сами. Вы будете представлять интересный случай для психиатров, психоаналитиков, психологов, сумасшедших писателей, безумных философов и прочих специалистов в необъяснимом. Вам не нужно, и более того, для вас опасны мои знания. Что ж, никаких претензий, каждому свое. Мне знание, Вам предчувствие необычайного, страх, тревоги и догадки. Не бойтесь, я никогда не расскажу то, что не стоит вам знать. Из-за чего? Только из человеколюбия. Это часто звучит необычно даже для человека и уж совсем дико для того, кем являюсь я.
Начнем же с самого начала нынешнего периода моей жизни.
Земля треснула и разошлась. Жирный чернозем с чавкающим звуком помог явиться мне в средний мир. Я выкатился на мокрую траву и лег среди упругих стеблей. Сквозь шум в ушах услышал, как рядом сомкнулась трещина, доходящая до самых раскаленных глубин планеты. Шум успокоился, я перевернулся на спину. Черное небо, звезды, похожие на рассыпанную по смоле соль, крик перепелов, треск соловьев в кустах. Звезды иногда падали, задетые то ли плечом неосторожного ангела, то ли метлой демона. Замечательно! Я свернулся в позе нерожденного человечка и закрыл глаза, предвкушая новую жизнь на Земле.
То, что произошло со мной далее, является по большей части делом небыстрым, иногда скучным и не представляющим большого интереса. Бесприютным и невидимым отправился я скитаться в поисках своего тела. Иногда такой поиск сопровождается разными событиями, вроде того, что на одно тело в силу каких-то причин объявляется два, а иногда и больше претендентов. В таких случаях, бывшему единственному владельцу тела, то есть душе, остается только наблюдать, как его обиталище превращается в коммуналку, а бедное тело носится по свету, раздираемое страстями и желаниями. Ужас, что происходит! На поиск своего тела может уйти от года до трех. Здесь вообще бывает масса забавного. Иногда поиск затягивается и тело (человек или животное, все равно) успевает умереть. Приходится ждать новой возможности вселиться куда-либо. Мне повезло, свое я нашел довольно быстро – за полтора года. Огляделся, ничего особенного. Тело, как тело, человеческое, без выраженных патологий. Присмотрелся к разуму, благо тот уже достаточно сформировался – двадцать два года все же. Неплохой вариант: интересуется музыкой, отчасти философией, психологией. Пишет стихи, не лишенные оригинальности, иногда сочиняет что-то под гитару. В число интересов также входят женщины и выпивка. Подходящий вариант для развивающейся творческой личности. Из такого материала часто вырастают таланты, хотя сплошь и рядом бывает, что они спиваются или подхватывают на заре юности что-нибудь неизлечимое вроде СПИДа или еще какую гадость. Также часто бывает, что талант гаснет, не успев окрепнуть.
- Не бойся, - подумал я. – Я не дам тебе пропасть. Это не в моих правилах. Мы с тобой еще погуляем и поцветем, как орхидея Минерва на излете июля!
История, которую я собираюсь рассказать произошла летом 20.. года. Это было на одиннадцатой ежегодной конференции …-ого общества, проходившей в Санкт-Петербурге во второй половине июня. Меня направили туда от завода, где я работал в ту пору. В Питер я прилетел на самолете, хоть это и встало чуть не в половину всей моей наличности. Хорошо, что поездка оплачивалась не из своего кармана и о тратах можно было не беспокоиться.
Чувство полета и отрыва от земли. Я-то давно знаю, как это бывает. Я помню, как это бывает без самолета, когда ты паришь выше облаков и смотришь вниз, в разрывы пелены, на спящую землю, города с их ночной суетой в поисках мелких удовольствий, бескрайные поля и леса – источники силы для всего живого, задумчивые озера – глаза земли, в которых матово отражается полночное небо, облака, похожие на веки, за которыми земля прячется от космоса. Кстати, то было время белых ночей и солнце так и не спряталось за горизонтом. С высоты десяти тысяч метров его можно было наблюдать в течение всего, длившегося около часа полета. Красным, словно набухшим кровью шаром, оно висело над линией очерчивающей край видимой земли. Не знаю почему, но глядя на него вспоминалось, что отсюда недалеко русский север, где жили поморы, строились красивые деревянные дома с резными наличниками окон, на которых сплетались воедино деревянные символы небосвода, солнца, луны, подземного мира. Символы, пришедшие из того времени, когда живые люди еще помнили, что они живут в живом мире.
Полет продолжался. Верхом на метле неподалеку от нашего серебристого самолета пролетела молодая ведьма с распущенными волосами цвета углей в костре. Оглядела внимательно лайнер. Увидев меня, торчащего за стеклом иллюминатора, радостно замахала руками, как сумасшедшая, послала воздушный поцелуй. Потом заложила в восторге такой рискованный поворот, что я даже испугался за нее, но она, как ни в чем не бывало, продолжала размахивать голыми руками и ногами. Узнала меня. Мы встречались с ней на одном из шабашей в 1328 году возле Геклы. Ее зовут Плава. У подобных созданий имена не значат ничего, это просто созвучье, от которого во рту остается привкус, а в груди легкое волнение, по которому они и отличаются друг от друга. Я вспомнил, у нее мягкие губы и низкий, чуть хрипловатый голос. Когда она радуется чему-то, он вибрирует у нее, как шестая струна на гитаре. Вот и сейчас тоже наверное вибрировал, она кричала мне, широко раскрывая рот, но толстые стекла иллюминатора надежно скрывали ее слова. Она родом откуда-то из-под Дублина, а может Йоркшира. Рыжие ведьмы, они почти все оттуда, из Ирландии или Британии. Она описала несколько кругов на своей растрепанной метле, махнула на прощание рукой и умчалась на северо-запад.
- В Исландию или Скандинавию, - решил я. – Там в это время собирается веселый народ. Белые ночи притягивают всех, как фонарь бабочек.
- Удачи, - сказал я так, чтобы меня услышала только она, - всем привет, повеселитесь за меня вволю.
Она понимающе кивнула мне, обернувшись через плечо. Улыбнулась, подбадривая и скрылась в красной закатной стене.
- Счастливая, - позавидовал я, откинувшись на спинку кресла и прихлебывая принесенное стюардессами пиво.
Как замечательно было лететь сейчас вот так же над облаками и знать, что ты свободен и твои перемещения не ограничены салоном самолета, знать, что ты можешь подниматься в холод стратосферы или опускаться к самой земле и лететь, задевая ногами ночную траву, скользить над зеркалами рек и озер, которые в безветренные лунные ночи тихи и прозрачны, покрикивать сидящим в ветвях ив русалкам, заглядывать на лету в глухие омуты, где сидят водяные, поглаживая по бокам огромных рыбин, служащим им лошадями, за которых разгневанный хозяин воды может утащить на дно любого рыбака, покусившегося на его любимцев. Но вы ведь не знаете этих радостей, я жалею вас.
Впрочем, я тоже лишен их сейчас. На земле я в ссылке. В ссылке за то, что до этого недостаточно активно участвовал в насаждении зла во Вселенной. Иначе говоря лень. Честно говоря, это еще не самое страшное из преступлений. Гораздо страшнее было бы, если б узнали истинную причину моего бездействия. Так всё списали на ленность и бестолковость. На деле же за всем этим стояли грехи гораздо более ужасные – нежелание противопоставлять себя Творцу и человеколюбие. Дознайся мои судьи до них, и мне не избежать бы таких условий, по сравнению с которыми мое нынешнее положение просто подарок судьбы. Иногда приходиться радоваться, что я и мне подобные лишены всезнания. А ведь именно всезнания и всемогущества добивались мы, когда подняли наш великий бунт.
Я помню, как пошли на штурм небесной цитадели наши легионы, опьяненные верой в непогрешимость замыслов вождя и собственные силы. Мы были молоды и горячи, нам хотелось действия, а какое действие ближе всего для тех, кто в силу молодости еще ничего не умеет? Бунт. И мы собрались вместе, чтобы пойти за тем, кто смог увлечь нас мыслью о нашем величии. Это не было неправдой, собравшись вместе мы были велики и почти непобедимы. Если бы вы только могли видеть ряды наших копий, стоящих чаще, чем трава на лугу; если бы вы могли взглянуть на ряды наших щитов, блистающих и сомкнутых так плотно, что между ними не просочиться даже пустота. Мы стояли, в черном металлическом блеске наших доспехов, как в сиянии собственной силы. Я помню нас, заполнивших такое пространство, что только в одном, самом маленьком его уголке могли бы разместиться сотни галактик. Я помню наше величие, горящие глаза, боевой клич, потрясавший всю Вселенную от края до края. Из памяти не вычеркнуть тяжесть адамантового меча в правой руке, витых черных браслетов, стянувших запястья и космического холода, идущего от шлема на голове.
Мы ринулись, как водопад, как лавина, сходящая с гималайского восьмитысячника. Казалось, ничто не сможет устоять на нашем пути. Но небесная цитадель устояла, лишь дрогнула чуть заметно. Мы на секунду остановились, потрясенные, не веря, что есть сила, сравнимая с нами. Оправившись, мы ринулись в бой снова. Тот же результат. Невозможно сосчитать, сколько раз мы переходили в атаку и были отброшены назад. Времени тогда не существовало, поэтому неизвестно, сколько миллионов лет или долей секунд это продолжалось. После последнего броска из-за стен цитадели поднялась сила того, кто по нашему замыслу должен быть сброшен с престола. Это была великая битва, мы напрягали все силы, стараясь найти малейшую щель в рядах противника. Но тщетно. Наши мускулы трещали и рвались от неимоверного напряжения. Нас не надо было подгонять идти вперед. Каждый из нас заранее знал, на что идет и каким может быть наказание за мятеж. Судороги сводили наши тела, руки немели. Мы делали все, что могли, но он был сильнее, и, сначала медленно, потом быстрее, мы стали отступать. Слезы наворачивались на глаза, мы увидели, что наступил час нашего неминуемого поражения. И вот противник навалился всей мощью и низверг нас с небес. Крики, стоны и плач заполнили Вселенную. Мы падали, ломая крылья, разбивая о камни головы и плечи и проклинали низвергшего нас с вершин славы и величия. На самых высоких вершинах Земли, среди вечного льда и ветров, холодных, как время, мы клялись друг другу в вечной ненависти к Нему, лившейся из многочисленных ран кровью, скрепляя клятвы. Величайшая трагедия мироздания свершилась.
Все так и было, как я говорю. Верьте мне. Я не был одним из великих в той битве, но я знаю столько же, сколько и остальные. И поэтому верьте мне.
С тех пор прошло много времени. Это было меньше, чем вечность, но хватило для раздумий и выводов. Я больше не чувствую зла на Творца и его творения. Зачем мне злиться на него, ведь это он сотворил меня в свое время, он - мой отец. Другие так хотели это забыть, что многим это почти удалось. Мне же нравится сделанное им – земля, солнце, луна, люди, я сам, наконец. Осмысление этого заняло много времени, ну так что ж, лучше поздно, чем никогда. Конечно от этого понимания у меня не появятся завтра за спиной крылья, белые, как шапка Эльбруса. Но пока я жив, нет ничего невозможного. Я и мне подобные развиваются, размышляя и приходя в таких размышлениям к разным выводам. Пусть даже эти выводы и похожи на клятвопреступление. Я ведь столько времени был под командой отца лжи…
Кстати, я понял, почему низвергший нас в своем всемогуществе не уничтожит дьявола. Просто он, победитель, любит его. Своего самого злейшего из врагов, безнадежно испорченного, мертвого для всякого добра, навеки потерянного своего сына он любит. И не переставал любить никогда, как бы трагично для него это не было. Отец должен любить своих детей. Он мучается, стонет неслышными стонами, наполняя весь свет беспросветной тоской по потерянному ребенку, сотрясаясь в рыданиях, роняя слезы прямо в бездну космоса, где люди принимают их за кометы. Мне жаль его, размеры его горя неизмеримы и неподвластны излечению временем.
Страшно даже подумать, какой трагедией может стать для него Судный день, когда все это должно будет закончиться и возлюбленный враг его будет ввергнут в бездну…
Не понимаю, почему июньские ночи в Питере называют «белыми». Где здесь можно разглядеть белизну? В воздухе от заката и до зари висит какая-то серость, вроде тумана. Вот дальше на север, в Карелии, северной Финляндии, Норвегии, Ньюфаундленде с Исландией, в конце концов, ночи действительно белые. Хотя, может быть, здесь играет некоторую роль моя нелюбовь к этому городу. Больной он. Как на больном месте появился двести лет назад, так и вырос нездоровым. Будто некое красивое, но ядовитое растение, что может жить только в оранжерее, пока хрупкое стекло защищает его от зимы и вьюг. И красоты и яда здесь достаточно для десятка крупных городов. Гуляя по нему, нельзя не заметить, что внешняя красота, поддерживаемая неутомимыми малярами и штукатурами, оборачивается своей разлагающейся изнанкой, стоит только зайти в переулок и взглянуть на все эти великолепные фасады сзади. Когда-то здесь были болота, трясина и вечное подземное гниение. Царь Петр не любил природу, его более влекло железо и обрубки деревьев. Конечно, он не почувствовал всей несуразности строительства здесь новой столицы. Слишком был зашорен делами человеческими. Впрочем, достаточно об этом.
Из самолета нас выгрузили в эту самую питерскую серость около часу ночи. За те деньги, что пришлось заплатить, чтобы добраться до гостиницы из Пулково можно было съездить в Москву и обратно. Заселение в гостиницу прошло нормально. С утра до вечера следующего дня ничего стоящего не происходило: завтрак, доклады, обед, доклады… Все как обычно бывает на таких сборищах.
Веселее стало когда всех повезли на торжественный ужин. Я давно уже не был ни на каких торжественных мероприятиях высокого ранга. Нет, конечно, в свое время довелось присутствовать и на великолепных обедах у бухарских эмиров, продолжавшихся не один день, когда перед глазами проходили сотни блюд, золотые подносы, умащенные благовониями невольницы, уставшие от томления вдали от мужчин, головы врагов эмира, висящие здесь же на копьях, тяжелые золотые ткани… Можно вспомнить и трапезы при дворе французских королей, не жалевших для хорошего пира ни денег, ни яда. Обжорство в Риме периода упадка, когда сумасброды и конченные типы, вроде Нерона и Калигулы, установили эталон роскоши и разврата на два тысячелетия вперед.
Но что толку в пустых воспоминаниях, от них только размягчаешься и утрачиваешь ощущение будущего. Я уже отвык от роскоши. Сейчас в распоряжение участников конференции был отдан парк на берегу Малой Невки. Трава, забор, гранитная набережная. Всего около трехсот метров вдоль берега и около сотни в ширину. В центре павильон с одной стеклянной стеной, выходящей на реку. Павильон разделен на три части. В одной стояли столы со всякой всячиной, какой я давно не ел: семга, балык, ананасы, черешня, икра, и много чего еще. Хотя в целом к еде я отношусь равнодушно, тут не мог не отдать должное представленным деликатесам. Вторая часть павильона была чем-то вроде холла. С гобеленом, где был представлен сидящий под вековым дубом Атилла, погруженный в мрачные размышления, на одной из стен, и четырехметровыми зеркалами на двух других, четвертая, как я уже говорил, была стеклянная. Тут же стояли диваны, кресла, столики, где можно было сесть с бокалом вина и тарелкой еды, расслабиться, пообщаться. Любимого мною шампанского и других сладких вин не было. Пришлось довольствоваться хорошей водкой, которой было в избытке. В третьей части был зал, где и развернулись самые интересные события того вечера.
Ужин начался с того, что я познакомился с участницей конференции, которую до этого не встречал.
- Мария, - представилась он с каким-то странным, похожим на прибалтийский акцентом, - но можно Марыся.
- Марыся, Марыся, - повторил я, слегка пародируя акцент, - похоже на польское имя.
- О, да, - охотно согласилась она, - моя бабушка полячка и я сама провела детство в Польше. Оттуда и появился акцент.
Она была невысокой, немного полноватой, с длинными черными волосами и несколько крупноватыми чертами лица. Общалась легко, непринужденно. В случае возникновения неловких пауз, какие часто бывают в разговоре только что познакомившихся людей, заполняла их словами без видимых усилий, что на первых порах знакомства очень ценно. Тема акцента исчерпалась довольно быстро, но по счастью мы скоро выяснили, что у нас есть общие литературные пристрастия, а это, в общем, неплохой повод для развития знакомства. Я провожал мою новую знакомую по залу, услужливо подкладывал ей в тарелку еду (стол был шведский), подливал вина, в целом был галантен. По дороге выяснилось, что она из маленького затерянного на Южном Урале городка, где я побывал как-то раз.
- Знаешь, у нас неподалеку есть высокая гора. С одной стороны она вся покрыта лесом, а другая сторона – обрыв, и когда стоишь на вершине, такое чувство, что сейчас полетишь. Видно вокруг далеко так…
- Вершина у горы лысая? – перебив поинтересовался я.
- А, что? Вершина? Да, совсем лысая.
- М-м, - потихоньку промычал я с набитым ртом и подумал, что хорошо бы там собрать шабаш персон на сто, с кострами и плясками. Я критически оглядел Марысю: для ведьмы она была полновата. Ведьмы обычно изящнее, а полнота говорит о медлительности и душевном застое. Хотя, надо отдать должное, сама фигура при этом приобретает приятные округлые формы. Еще, на мой взгляд, она переборщила с пудрой.
Насыщение гостей продолжалось уже около часа, когда распорядитель праздника пригласил всех в концертный зал.
- Прошу вас, прошу пройти на концерт, будет крайне интересно, - увещевал он ленивых гостей, размякших от вина и еды. Гости реагировали довольно вяло, но, тем не менее, человек пятьдесят все же пришли и заняли около половины мест. Они расселись, медлительные и чуть вальяжные, похожие на стадо сытых травоядных. Я тоже пошел, хотя и опасался в душе, что покажут нечто дешевое и незанимательное. Оказалось, что представлена будет исключительно классическая программа.
Первым номером были старинные парные танцы, из тех, что танцевались при блестящих дворах российских императриц и императоров восемнадцатого-девятнадцатого веков. Танцевала пара в париках, какие были приняты тогда, дама в большом светло зеленом платье, кавалер в камзоле и панталонах. Я довольно хорошо помню, как это делалось в те времена и мне стало любопытно сравнить, как сохранились эти танцы, в каком виде дошли. Неплохо сохранились, но ряд движений три века назад танцоры просто не смогли бы себе позволить, это считалось несколько неприличным. Я слегка улыбнулся, представив себе реакцию Екатерины второй на такой танец. Не миновать бы исполнителям наказания. В целом же все было очень мило и зрители, не подозревавшие о «нескромности» танцев остались довольны.
Далее был квартет, состоящий из двух мандолин, контрабаса и гитары. Сыграли несколько легких вещей - «Турецкий марш», «К Элизе», «Полонез Огинского», ну и остальное, что уместно в таких случаях. Мне понравилось, хотя я вообще тяготею к более серьезной музыке – Бах, Стравинский, Бородин… Кстати, Огинского я знал лично, (это было вскоре после того, как я перестал быть драконом) и помню, как часто говорил ему, что хоть льстецы и превозносят его полонез, но это далеко не вершина классической музыки.
- Но нужно отдать тебе должное, в историю ты вошел отныне прочно, - признавал я, отчего он немного смущался.
Далее по программе были отрывки из опер и оперетт. Пела некая оперная актриса, от которой в памяти остались лишь выпирающие косточки под тонкой шеей. Пела недурно, видно было, что занимается этим давно, хоть и без большого успеха. Гораздо больше мне понравилось, как играл аккомпаниатор. Это был небольшой хрупкий молодой человек, напоминающий молодого Моцарта. Играл порою просто блестяще, передавая оттенки музыки гораздо более тонко, нежели певица. Я немного удивился: такой талант и вынужден работать простым аккомпаниатором. Неужели до сих пор никто не разглядел этой великолепной кошачьей подачи, этой мягкой поступи извлекаемых звуков? Удивительно, куда смотрят учителя консерваторий, а он, несомненно, окончил или оканчивал консерваторию. Но довольно о нем, вернемся к пению.
Классическое пение это моя слабость. Я лично знал многих выдающихся певцов мира, учился у них чему мог. Хотя такие, как я могут изначально гораздо больше людей, поэтому обучение дало мне немного. Я обожаю петь именно в классической манере, эстрадная кажется мне слишком крикливой и хороша лишь для базарных торговок.
С удовольствием послушал барышню, хлопал и кричал ей «браво!» едва ли не громче всех. К моему вящему удивлению, зал тоже получил свою порцию удовольствия. Барышня пела нам из Россини, Морбидьяни, Чайковского, Мусоргского и Свиридова. Очень люблю их всех, но Морбидьяни (или Морбидиани, кому как нравится) просто обожаю и готов был расцеловать ее, ведь этого итальянца нечасто включают в концертные программы. Меня восхищают его мрачные переливы в нижнем регистре с резкими вскриками в самом верху, когда посередине образуется пустота, в которую вы падаете и вас вертит там в водовороте созвучий, как крупинку, а потом, обессиленного и счастливого возвращает обратно в мир обыденной реальности. За вами же тянется при этом тяжелый влажный шлейф воспоминаний о запредельном. Он потрясающе чувствовал запредельное с его неумолимо притягательным очарованием, бешеными поворотами и готовностью в любой момент взорваться сверхновой звездой.
С Морбидьяни все и началось.
Что тут подействовало больше – музыка, водка (хотя существа вроде меня практически не пьянеют) или Марыся, сидевшая рядом, сказать трудно, но вышло следующее.
Я почувствовал, что барышня сейчас закончит выступление. Как не ограничивали мои возможности высшие силы, кое-что у меня все же оставалось. Я смог почувствовать, что у нее немного пересохло горло, увидел, что ее вообще беспокоит, что ощущение сухости стало приходить слишком рано. Раньше, когда она еще училась в консерватории, после двух-трех часов занятий вокалом она вполне могла обойтись без воды. Теперь же после сорока минут пения необходимость воды стала просто катастрофичной. «Хорошо бы показаться Эльвире Феоктистовне», - прочел я ее мысли. Эльвира Феоктистовна была, вероятно, неким светилом по части голоса и голосовых связок. Дама раскланялась с улыбкой на лице и неясной тревогой внутри, потом приготовилась покинуть сцену вместе с аккомпаниатором. Зал аплодировал, некоторые даже встали. Я прошел между рядами, раздавая направо-налево улыбки и извинения и направился к сцене.
- Извините, - начал я, обращаясь к певице, - извините, ради Бога, что отвлекаю Вас. Было великолепно.
Я поймал ее руку и поцеловал. Получилось довольно ловко, сказывался богатый опыт жизни в средневековой Европе. Овации усилились, послышалось одобрительное шушуканье.
- Но нельзя ли еще что-нибудь из Морбидьяни? Я большой его поклонник.
Можно было бы добавить, что в свое время я один из первых разглядел его гений и во многом способствовал его становлению, но она бы этого не поняла и не приняла. Артистка смутилась, но старалась не показывать вида. Мельком она взглянула на прислушивающегося к нашему разговору аккомпаниатора.
- Видите ли, у нас нет нот. Да и прозвучавшая токката единственная в нашем репертуаре из его произведений. Не обессудьте.
Я уж совсем было собрался уйти, но желание услышать или спеть самому его клавир в фа-миноре вдруг стало нестерпимым. В голове отключились контролирующие центры, стало легко, меня понесло.
- Это, в сущности, не страшно, я сам мог бы спеть что-нибудь из Морбидьяни.
Улыбка ее стала совсем растерянной, словно я предложил облизать жабу.
- Э-э-э, - от такого нахальства на не напал легкий ступор. – Давайте как-нибудь в другой раз. А?
Она и сама поняла, что более глупой отговорки придумать нельзя, отчего густо покраснела, но иного выхода она не видела. Я осторожно взял ее за руку и повел за кулисы, сопровождаемый взглядами непонимающей публики. Я спинным мозгом почувствовал, как сзади мушиным роем копошатся мысли о том, что молодежь совершенно не умеет пить и вести себя в приличном обществе. Но из опыта мне давно было известно, что такие умозаключения - неизбежный продукт хода времени, который сопровождается старением одних и расцветом других.
- Что вы, - проникновенно говорил я ошеломленной певице, - вы же знаете, что другого раза не будет. Откуда ж ему взяться?
- Право же, аккомпаниатор… - залепетала она.
- Ни за что не бойтесь. Никогда. Помните, что все в надежных руках. Второго грехопадения никто не допустит, - к чему-то сказал я, махнул ей на прощанье ресницами и она исчезла за плотной тканью занавеса.
Я повернулся к залу. Пятьдесят пар глаз недоуменно и с негодованием смотрели на меня, не зная, что и думать.
- Господин играющий на рояле, - обратился я к аккомпаниатору с любезной улыбкой. – Давайте сейчас сыграем что-нибудь из Морбидьяни.
Вопрос пришлось повторить еще раз, пока до него дошел смысл слов нахального молодого человека, очевидно, пьяного, вторгшегося на сцену с предсказуемо непредсказуемыми намерениями. Он попробовал проявить твердость.
- Извините, Вам же было сказано, что у меня нет нот, а без нот я играть не могу.
- Ну что вы, не извольте беспокоиться, - средневековый антураж пробуждал в памяти какие-то лакейские словечки. – Будьте покойны, Морбидьяни крайне легок в исполнении именно для аккомпанемента.
Увидев, что он еще колеблется, я позволил себе чуть рявкнуть.
- Пожалуйте на место, сударь.
Он послушно удалился к роялю.
- Вот с тонкими натурами всегда так, - подумал я, - дай волю, будут своевольничать, а возьми их жестко, сделают все как скажешь.
Впрочем, к чести тонких натур надо сказать, что так бывает не всегда.
- Клавир фа-минор, будьте любезны, - уже мягче попросил я, внутренне немного стыдясь за самоуправство.
Он построил пальцами правой руки на клавиатуре фа-минорный аккорд, внутренне возмущаясь и не понимая, зачем он мне повинуется.
- Но ноты, - умоляюще простонал он, глядя мне в глаза.
Мне в это время было не до него. Кто знает, что значит компьютерный термин «хакинг», поймет, что дело такого рода должно занимать тебя без остатка, если система, с которой ты борешься, хорошо защищена от разных взломщиков и незаконных пришельцев. Система, противостоящая мне, была великолепно защищена. Я пытался проникнуть в глобальный и запретный для меня банк информации по музыке, где были собраны все произведения, что написаны за все триста тысяч лет существования человечества, а также те, которые пока не написаны и даже вообще не будут написаны. Искомый клавир был найден за десять секунд. Не рекорд, но достойный результат. Затраты были списаны на одного моего неуклюжего знакомца, который не всегда точно помнил, что он делал вчера. Я надеялся, что мое противоправное вторжение останется незамеченным. Очень все это напоминало мальчишество, несмотря на десятки тысяч прожитых лет. Захотелось попеть, поиграть в Карузо, распушить хвост перед девочками. Одно слово – мальчишество.
Вогнав аккомпанемент в мозг пианиста, я дал сыграть ему вступление и запел. Начало у клавира мягкое, вкрадчивое, как раз подходило под манеру его игры. При внушениях такого рода воля подавляется далеко не полностью, у человека остается свобода творчества, хотя и в узких рамках одного произведения. И он не подвел меня, было видно, что игра увлекала его самого, он заново открывал для себя эту дивную музыку средневекового итальянца, прожившего жизнь в убогой лачуге при захолустном храме, через день питавшемся черствым хлебом с фасолевой похлебкой, не познавшему из-за крайней бедности тяжести золота, ходившем в обносках, умершего в сорок лет от чахотки и прозревавшем то, что не видать глазу, слышавшему неслышимое, трогавшему бестелесное. В жены он взял одну сумасшедшую из близлежащей деревни. Она в любое время года ходила по улицам босая, говорила, что небо шатается и чтобы поддержать его втыкала всюду колья и веточки, говоря, что это может задержать падение небосвода. Никто не понимал, зачем Морбидьяни взял себе эту идиотку, а он сам хранил молчание, один раз только сказал о ней, что для того, чтобы жить, надо видеть перед собой белое. Никто из слышавших эти слова не понял, о чем именно он говорит, поскольку к идиотке этого отнести было нельзя. В итоге решили, что это о чем-то постороннем.
Свитки с его бесценными произведениями чудом избежали итальянской грязи и сохранились, будучи случайно помещенными среди бумаг о взимании церковной десятины. Вместе с этим сором из захолустного храма их отправили в архив Ватикана, где они и были обнаружены триста лет спустя каким-то книжным червем, каких много в любых архивах. Кто-то из ватиканских служителей от скуки наиграл на клавесине вытащенные из пыли и праха ноты. Сыграв, понял, что нашел клад.
И вот теперь их пел я. О эти переливы, щекочущие горло в верхнем до-диез! Эти атаки на почти неприступную высоту звука! Хождение по тончайшему мосту идеального интонирования! Подвизайтесь пройти узкими вратами! Этот водопад звуков, низвергающийся потоками живого хрусталя до самого фа! Эти взлеты вверх, как стая вспугнутых фламинго на африканских озерах! Парение в высоте горным орлом-карателем!
Это было наслаждение. Я пел забыв о зрителях, которые после всплеска враждебности смотрели на меня, как на ожившую статую, разверзнув глаза шире глазниц. Снова до-диез и все. Тишина. Это было потрясение. Они не знали, что так можно петь. В тишине раздался какой-то бесформенный аккорд. Это аккомпаниатор, подавшись вперед, оперся руками на клавиши. Уж он-то точно знал цену такому голосу. Бархатный баритон, то ленивый, как персидская кошка, то безжалостно надрывный, как машина для уничтожения бумаги. В сущности, я могу петь любыми голосами, но этот, вне всяких сомнений, самый любимый. Зал треснул от аплодисментов.
- Браво, браво! Замечательно! Потрясающе!
Какой-то седенький старичок полез жать мне руку своей немощной ладошкой.
- Спасибо, молодой человек. От всей души спасибо!
- Ну полно, стоит ли, - я до сих пор не научился воспринимать похвалу как должное. И это за столько-то времени…
- Невероятно, этого не может быть, - растеряно шептал пианист. – Этого не может быть, черт знает, что такое…
- На свете много есть чего, мой друг аккомпаниатор, - пробормотал я тихо, но так, чтобы он расслышал. Он расслышал и смешался еще пуще.
Тут до него дошло, что он играл музыку, которую слышал едва ли не впервые в жизни. Его тонкое лицо отразило смешение самых противоречивых чувств: гордости за себя, изумления, недоверия и страха. Нечеловеческого страха. Он что-то почуял. Это было нехорошо, я не хотел этого.
- Черт знает, что такое, - бессильно повторил он, глядя на меня.
Чтобы не давать его страхам развиться, я предложил:
- Теперь, будьте любезны, что-нибудь общеизвестное, «Дубинушку», например.
Он снова покорно сел за инструмент.
- «Дубинушка», - объявил я. – Вы не против? – обратился я к публике.
- Просим, просим, молодой человек, - радостно зашумели в зале.
И пошло-поехало. Люблю эту песню, выдал от души, развернулся во всю мощь.
… Эх, зеленая сама пойдет,
Потянем, потянем,
Да ухнем…
И потянул, и ухнул, как мог, чтоб пробрало. Что случилось с публикой! Восторг, истерика. Престарелые дядечки и тетечки радовались, как тринадцатилетние. Благодарная публика. Но с другой стороны, я уверен, что со времен Шаляпина так никто не пел. Сорвал бурю оваций и шквал аплодисментов.
Потом последовали «О дайте, дайте мне свободу» князя Игоря, ария Леля из «Снегурочки», ария Сусанина из «Жизни за царя», а потом снова и снова Морбидьяни. Я пел, и в моем голосе за пеленой гармонии они слышали рев голодного зверя, грохот плотин, расшибаемых свирепыми морскими волнами, треск непрочной ткани разума, раздираемой в черепе шизофреника, чувство дикого ужаса от приближения преследователей при паранойе, хохот приговоренных к повешению прожженных негодяев, бесстыдно хохочущих в лицо судьям, зачитывающим смертный приговор. Я видел, как твердели скулы у этих почтенных отцов семейств и домохозяек, как кровь раскачивает их уснувшие под грузом рутины и лет желания, как загораются глаза, заостряются лица, делая их похожими на хищников. В мои планы не входило доведение их до экстаза и оргии. Нет, я просто хотел напомнить им зов первобытной животной силы, которую они растеряли среди толстеющих изнутри и снаружи жен, слабонервных и слабоумных мужей, капризных задерганных детей и вечной удавки быта.
Именно так и должно действовать искусство. Оно должно быть как удар штыка и иметь солоноватый привкус свежей крови.
Информацию стало скачивать и проецировать на пианиста чуть сложнее: легкая усталость, да и аплодисменты сбивали с толку. Аккомпаниатор беспрестанно смотрел на свои руки, которые, казалось, знали, что им играть помимо него.
Певица за кулисами стояла, как громом пораженная, за ее спиной бледными тенями маячили участники квартета. Я был почти счастлив. Упоение искусством да восторг публики, что еще нужно артисту от жизни? Почти любой из имеющих отношение к творчеству скажет, что больше, пожалуй, ничего. Это предел. Дальше, хоть помирай. Конечно же, это был не триумф в Большом театре или Лондонской Королевской опере, но мне было достаточно и этого.
Марыся стояла прямо перед сценой и, прижав руки к груди, смотрела на меня во все глаза, качая головой.
- Феноменально, - с обычным акцентом повторяла она. – Почему ты не сказал, что ты профессиональный певец?
- Потому что я совсем не профессиональный певец.
Когда все окончилось, она сказала:
- Феноменально, - повторила, - ты всех убил.
- Это ладно, - подумал я, - главное, чтобы мой маленький хакинг прошел незамеченным, а то завертится дело...
Вслух же, смеясь, сказал.
- Ну если не убил, то искалечил, надеюсь, многих.
Она улыбнулась в ответ.
- Меня точно зацепило.
Пианист, находясь в какой-то прострации, заикаясь, спросил:
- Вы д-должны объяснить, что со мной б-было?
Чтобы увести его от опасной темы, я набросился на него с поздравлениями:
- Маэстро, вы были великолепны. Чудесно играли! Я, право, не знал, то ли петь, то ли Вас слушать.
Он вяло отмахнулся, чувствуя фальшь.
- Б-бросьте… Я ничего не понимаю. Туман какой-то кругом…
Помолчав, он тихо спросил, чтобы хоть как-то прекратить погружение в туман:
- А где вы учились?
- Нигде, - соврал я, - ну или почти нигде. Вам понравилось?
Я уже дико жалел о своей выходке, вид тихо помешанного пианиста совсем мне не нравился.
- Понравилось? – повторил он мой вопрос. – Да. Я лежу где-то среди убитых. Я убит чем-то ужасным… Так не бывает… Я не хочу жить. Мне страшно…
Только я успел сказать «да полно Вам!», как за спиной раздался щебет певицы. Она тоже пыталась узнать, где я учился. Очень удивилась, когда получила мой нечестный ответ и, по-моему, не поверила.
- В любом случае, молодой человек, Вам надо заниматься этим профессионально.
- Ну что Вы, мадам, мне довольно того, что я доставил Вам удовольствие.
- Как Вы не понимаете, Вы могли бы стать звездой оперы. У Вас есть все данные для этого, хотя немного подучиться не помешало бы. Я могу порекомендовать Вам преподавателя. Хотите? – она упорно пыталась заглянуть мне в глаза.
Вот это называется профессиональной ревностью. Моим пением восхищались Шаляпин и Карузо, говорили, что я пою идеально. Профессиональная ревность и ничего более.
- Пустяки, мадам. Уверяю Вас, Вы преувеличиваете. Здесь хорошая акустика, она Вас обманула.
Она наклонилась поближе и прошептала:
- На самом деле, акустика здесь отвратная. Звук глушит страшно, - и добавила уже громче. - Но Вам обязательно стоит попробоваться на профессиональной сцене. Не зарывайте данный Богом талант, он этого не любит и не прощает.
Насчет божественного происхождения таланта она сильно ошибалась, хотя в конечном итоге все в этом мире дело его рук, в том числе и мы.
За ее щебетом я изредка поглядывал на отошедшего в сторону пианиста. Должно быть в нем уже начал просыпаться зверь понимания моей природы и его неожиданного умения играть едва знакомые произведения без малейшей ошибки, словно музыкальный автомат. Он отошел за стеклянную стену и с улицы наблюдал за мной. Сквозь легкое стеклянное искажение я видел его подернутое ужасом, как инеем, лицо. Руки он сложил на груди, как будто молясь или защищаясь. Вокруг меня не прекращались всеобщие восторги, на что он отвечал печальным покачиванием головы, как человек, видящий всеобщее чудовищно опасное заблуждение и не имеющий сил остановить толпу.
Постепенно я забыл про аккомпаниатора, этого маленького немного смешного человечка, похожего на Моцарта в юности. Меня увлек круговорот общения и сменяющихся пустых картинок. Как ни парадоксально, но Марыся перенесла свое внимание с меня на видеооператора, который снимал данное торжество. Она прохаживалась рядом с ним, задавая вопросы и делая вид, что интересуется процессом съемок. Впрочем, это продолжалось недолго, вскоре она вернулась обратно, стараясь контролировать мою популярность.
Внезапно я почувствовал что-то нехорошее, что приблизилось со стороны реки. Какой-то запах сырости, тины, гнилой материи. Я окинул взглядом окружающих: они продолжали пить вино, есть деликатесы и ничего подобного явно не чувствовали. Меня пробрала холодная дрожь.
- Тебе что, холодно? - поинтересовалась Марыся, увидев мои нервные движения.
- Нет, отстань.
- Уже зазнался: звездная болезнь, - и дальше, будто подводя итог, - грубиян, - равнодушно сказала, как будто констатировала давно известный факт.
Я огляделся - аккомпаниатор исчез. С дурными предчувствиями я пошел к реке. Неподалеку от павильона, на самом берегу, росли кусты. За ними я обнаружил барахтающегося в воде у самого гранитного парапета пианиста. Темная, тяжелая вода Малой Невки напитала его одежду свинцовой тяжестью и тянула на дно. Голова появлялась и скрывалась под водой с каким-то механическим постоянством. Он не кричал, только глаза его смотрели с детским удивлением, как будто не веря в происходящее. Дети часто так встречают смерть. Я протянул ему руку.
- Хватайся! Ну же, бестолочь! – медленно, словно плохо видя меня, он протянул руку, и я с трудом вытащил его на гранитный берег.
Музыкант был в легком ступоре. Мы отошли поглубже в кусты, чтобы никто нас не заметил. Он дрожал, зубы его постукивали. Я сходил в павильон, принес ему водки. Он выпил, закашлялся без привычки, но взгляд его прояснился.
- Зачем тебя в воду понесло?
Он попытался ответить, но дрожь, то ли от нервов, то ли от холода забила его и он снова закашлялся. Немного успокоившись и согревшись, он начал рассказывать. Речь его была немного неестественной и даже надуманной, но среди таких, как он, слабых и чувствительных натур, это совсем не редкость.
- Знаете, это было очень странно и нереально. После Вашего пения меня пробрали сразу три несовместимых чувства. Первое – жажда чувств, удовольствий, действий или чего бы то ни было в этом роде. Второе – безмерная печаль о прожитом, о несостоявшемся, о любви, которая могла бы…
Он немного помолчал, потом обернулся ко мне. Глаза собаки, ни за что, ни про что выброшенной на улицу. Как часто сопровождают они рассказы о печальной любви…
- Видите, ли я был безумно влюблен в свою сокурсницу, но сила и деньги… Хотя, откуда такое может быть известно…
Он смешался, не зная к какому роду существ отнести меня.
- Не смущайтесь, продолжайте, - не желая развивать эту тему попросил я. Хотелось дать ему выговориться, в таких случаях это просто необходимо.
- Впрочем, не будем об этом. Третьим чувством был страх, даже нет, ужас за свою душу, которая живет во мне и участвовала в исполнении и Морбидьяни и всего остального. Я ничего не понимал, ведь я не знаю этих произведений. Это было ваше внушение и оно отнюдь не от Бога. Правда?
Я промолчал, не отводя от него взгляда. Его лицо приняло горькое выражение, дрожь стала сильнее.
- Я плохо выражаюсь, может быть косноязычен, говорю какими-то штампами, очень вероятно, что все это глупость, но у меня нет других слов. Я испугался Вас. Испугался, как животное, как овца, кролик, курица, как корова на живодерне. Вы играли мной, как котенок клубком. Я покорно катался, не зная ни цели, ни источника вашей силы. Будьте вы прокляты!
И он вдруг зашелся в безудержном детском плаче.
- Ох уж эти артисты, эти тонкие натуры, - думал я. – Разовьют в себе чуткие душевные струны и чуть тронь, готов тебе концерт с истерикой, антрактом и дурдомом в финале. Смотреть на это… Увольте. Слуга покорный.
Он немного успокоился. Я поправил ему черный бант на шее и ободряюще подтолкнул: «ну, дальше».
- Дальше? Извольте. Дальше пришли они, достоевские девушки.
- Какие девушки?
- Достоевские.
- Ага, - озадаченно повторил я. – Может, тургеневские?
- Нет, достоевские. Именно достоевские, Сонечки Мармеладовы в ярких одеждах, случайные кухарки из людской в коричневых капорах, и все в таком духе.
- Откуда ж они пришли? Мы бы их заметили.
- Они из-под воды пришли. Я тут сидел, глядел в воду и вдруг смотрю, лица оттуда проступают, руки, одежда…
- Помилуй Бог. И что же им от вас было нужно?
- Ничего.
- То есть совсем ничего?
- Совсем.
- Тогда какого дьявола они явились?
- Видите ли, я думаю, что они все утопленницы. Петербургские утопленницы. У них в глазах было такое страдание! Нечеловеческое. Достоевское страдание. Вероятно, они почувствовали мои мысли и явились.
- Что же это за мысли у вас такие были?
- Да вот такие, плохие мысли были. Суицидальные. Жить не хотелось. Они услышали и пришли как к собрату.
- Говорили что-нибудь?
- Да, только не слышно. Губы открываются, синие, такие не отогреешь и шепчут что-то. А что, не разберешь из-под воды.
Он умолк, высморкался в платок и опять разрыдался.
- Ну полно, полно вам убиваться-то так. Все позади. Что же было дальше? Схватили они вас?
- Нет, просто протянули руки.
Он застыл, вспоминая подробности.
- Белые руки, мертвые, в темных пятнах. Рукава от платьев сгнили уже, в лохмотья превратились. И сами платья уже не платья вовсе, а остатки. Кое-где из-под них тела проглядывают, белые, скользкие.
Он содрогнулся.
- Кто же они? – спросил он, оборотясь ко мне.
- Так вы же сами сказали. Достоевские девушки. Кого вы еще хотели встретить в Петербурге, да и вообще в городах?
- Но это же ужасно!
Я только и смог, что пожать плечами. То, что привиделось несчастному аккомпаниатору могло быть чем угодно: больное воображение, слабые нервы, богатое подсознание, нездоровый климат, наконец, просто городская грязь во всей красе и самолюбовании.
- Послушайте, а зачем вы за их руки-то ухватились?
Он надолго замолчал. Я не торопил, такие признания самоубийцам даются нелегко.
- Мне стало страшно здесь. Я подумал, что если здесь хозяйничают креатуры вроде вас, то отсюда надо бежать.
- Все мы креатуры Божьи, явные или неявные, - произнес я. – Не знаю, слышали вы об этом?
Он не слушал меня, бормоча, как заведенный.
- …Бежать, все одно куда, хоть на дно к этим достоевским девушкам, хоть куда…
Он уткнулся в колени.
Злоба, так свойственная моей природе, охватила меня. Ворох вопросов заметался по моей голове, словно стая опавших листьев, поднятых ветром. Люди, что же вы за существа? Вы не знаете, как пахнут цветущие ночью цветы, как шлепают по воде охотящиеся ондатры, как горят расколотые молнией деревья, как ночь захлебывается светом, как сохнет роса на лицах и листьях. Вы не знаете простых вещей, о чем же с вами можно говорить? Живете, как заживо погребенные, будьте вы прокляты… Не понимаю вас, несмотря на любовь. Зачем страх и смирение жертвы, зачем стеклянные глаза, скованные ужасом неизвестного, как арктическим льдом? Зачем детская игра в прятки со всем сущим, кроме понятного? Зачем слепая вера в железо и мертвый машинный разум? Зачем миллиарды оправданий собственной бесчувственности? Для чего вам нужны эти каменные стены? Для защиты от себе подобных? Значит настолько мерзко быть себе подобным? Тогда почему вы не бежите от себе подобных в леса, в степи, в пустыни, где враг известен, а друг не боится признаться, что он друг? Значит ли это, что вы скованы друг с другом вашим общим поражением, как прочнейшей цепью, замурованы в общей гробнице? Пораженцы, ненавидящие друг друга и не могущие друг без друга… Задавить вас неразрешимыми вопросами, как камнепадом… Интересно, какими неразрешимыми вопросами к вам терзается творец? А ведь он терзается, я чувствую… Сыну ли не знать отца своего.
Мысли метались в голове и кружилось, переливаясь всеми цветами хаоса. Я глубоко вздохнул, чтобы успокоить яростный вихрь безумия в голове. Помолчал и снова обратился к собеседнику:
- Так что же, сделали вы в итоге вывод, мой друг? – голос мой стал жестким и щетинистым, как шкура кабана. - Где лучше, в илу, на дне с мертвыми любовницами, или здесь, среди цветущего сада и гранитных берегов?
Он вдруг вскинулся и обнял мои колени.
- Здесь, здесь, - не прекращая дрожать и даже вряд ли понимая, что говорит, запричитал он. – Я хочу жить. Хочу жить. Только бы жить. Только бы мне жить. Тогда все можно исправить, все сделать.
- Ну и славно, - успокоительно похлопал я его по плечу. – У Достоевского девушки-то покрепче были, топиться не спешили.
Рифмы какие-то глупые. Все-то у меня некстати, бестолковщина какая-то пробивается.
Он долго еще рыдал у меня на коленях, не желая их отпускать, словно это были колени матери. Потом выпрямился, поднял зареванное лицо.
- Ладно, это все пустяки, вопли от слабых нервов. Меня душит желание задать вам один вопрос.
Уже догадываясь, о чем пойдет речь, я безнадежно махнул рукой.
- Ну-ну, спрашивайте.
Он продолжал молчать, видимо, не зная, как подступиться.
- Смелее же, черт вас возьми.
- Да-да, я сейчас. – Он собрался с духом. – Ответьте, так кто же вы?
Я расхохотался, чтобы выиграть время.
- У меня к вам есть предложение, - осторожно начал я. - Я сообщу вам всего один факт из моей жизни, и я очень надеюсь, что больше вы ни о чем меня не спросите. Хорошо?
- Я попробую…
- Сколько вам лет?
- Двадцать один.
- Мне же много-много тысяч. И я очень прошу вас более ни о чем меня не спрашивать.
Он долго молчал, переводя глаза с Малой Невки на меня.
- Я не верю вам.
- Это ваше право, но если вы захотите узнать о падении Иерусалима пред крестоносцами или о наложницах князя Святослава, спросите меня. Я дам вас самую исчерпывающую информацию, которой вы, - я наклонился к нему, приложив руку к груди, - естественно, можете не верить, как и всему остальному, произошедшему за этот вечер.
- То что происходило сегодня, было очень странно.
- Попробуйте не верить своим глазам.
- Это все ужасно…
- Отнюдь. Хотя бы потому, что это реально.
Он беспомощно посмотрел на меня.
- Что же мне делать?
- Можно поискать ответ в книгах, а можно просто продолжать жить.
- После всего этого? Это невозможно…
- Значит, вам остается только переосмыслить вашу жизнь и понимание природы вещей в целом.
- Это так непросто.
- Что ж, в одной старой книге, например, сказано: «подвизайтесь входить узкими вратами».
Я грустно улыбнулся.
- Кстати, отпустите мои колени.
- Ах да, конечно, - смутился он. – Извините.
- Ну, а за сим прощайте и доброй вам ночи. Я сейчас пришлю вашу певицу, чтобы она отвезла вас домой. Деньги у вас есть?
- Деньги? Да, есть. Нам уже заплатили за концерт.
- Очень хорошо.
Певицу я нашел разговаривающей с одним престарелым, но довольно импозантным и бойким на вид доктором наук. Он явно любезничал с ней, а она, притворно смущаясь, хохоча, закрывалась веером. Жалко было нарушать гармонию, но выбора не было.
- Извините, мадам, - тронул я ее плечо.
Увидев меня, она безмерно обрадовалась, хотя и постаралась скрыть это за кокетливой холодностью.
- А, это вы… Что, все же решили взять адрес учителя?
- Нет. Я бы хотел поговорить с вами о нашем общем друге – вашем пианисте. Ему просто необходимо ехать домой. Он несколько не в форме. Упал, знаете, в Малую Невку, весь мокрый и так далее. Совсем не в форме…
- Ах, да. Он был как бы не в себе. Он вообще такой ранимый.
- Вот именно. Так что же?
- Да, да. Я конечно же отвезу бедного Густава.
- Ну вот и выяснили как, вас зовут господин тапер, - подумал я. - Приятно было познакомиться.
Тут подал голос импозантный старичок. У него, видимо, уже сложились в голове планы на вечер в отношении певицы и он не хотел так просто отменять их из-за мокрого пианиста, будь это хоть сам Моцарт.
- Позвольте, молодой человек, но может быть вы сами…
- Весь вечер молчать будешь, - приказал я ему и тут же пожалел. Слишком сурово, вполне хватило б и пяти минут.
Дедок замолчал, певица повезла несостоявшегося самоубийцу домой.
- О чем ты беседовал с этой певичкой? – неизвестно откуда появилась Марыся.
- Об учителе пения, - ответил я. – А что, Марыся, кинооператор увлекся съемками других?
Она наморщила густо напудренный носик.
- Фу, вредный какой. Был бы веер, так бы по щекам и отшлепала.
Я улыбнулся, глотая колкость, подставил руку, приглашая новую знакомую взяться, и мы пошли прогуливаться по саду.
Наше общение с Марысей продолжалось только до входа в гостиницу. В гостиничном холле моя фальшивая полячка заметила давешнего оператора, оживленно беседующего с какими-то девицами, горячая кровь наследницы шляхтичей вскипела от ревности. Несколько поспешно прочирикав «до завтра», она оставила меня. Мне осталось только взять ключи от номера, чтобы удалиться спать.
От вечера остался нехороший осадок. И Марыся была тут совсем ни при чем…
Придя в свой номер, я открыл окно, с неприятным металлическим треском задернул шторы, чтобы утром солнце не слепило глаза. Не хотелось просыпаться с первыми его лучами. Подниматься завтра предстояло около восьми утра, будильника не было, поэтому полагаться приходилось только на внутренние биологические часы. Мысленно приказав себе проснуться в восемь, я уснул.
Спать мне пришлось недолго. По жести внешнего подоконника послышалось легкое царапанье. Я тихо приоткрыл глаза, мои апартаменты находились на четвертом этаже и было до ужаса любопытно, кто бы мог пожаловать ко мне в гости. На улице за окном горели фонари и на шторы ложилась отчетливая тень пришельца. Узнав фигуру, я прямо подскочил в кровати. Ведьма! Та самая ведьма, что встретилась, во время полета. Плава. Рыжая то ли ирландка, то ли англичанка. Вот уж подарок! Я успокоился и сделал вид, что сплю, оставив в веках узенькую щелочку, чтобы наблюдать за пришедшей. Она отодвинула занавеску и вместе с метлой легко и бесшумно спрыгнула вниз на пол. Прошлась по комнате, не обращая на меня внимания, покрутила метелкой над головой. По комнате распространился запах можжевельника и елового дыма. От знакомых запахов так забилось сердце, что я испугался, как бы она не заметила дрожание простыни на моей груди. Она встала на колени возле кровати, наклонилась ко мне, подула в лицо куриной слепотой.
- Я помню, ты не любишь куриную слепоту, - тихо смеясь, прошептала она. – Ты любишь кувшинки, середину июля, длинные рассказы про древность и юность мира, мои губы, водяной шелк и свист перепелов в траве ночью. Видишь, я все помню.
- Нет, еще я люблю жечь костры в солнечные дни на излете осени, - не открывая глаз произнес я.
Она улыбнулась.
- Правда, я забыла, - и подула мне в лицо запахом цветущей липы.
Воцарилось молчание, но не неловкое, как это бывает между людьми, мы просто смотрели друг на друга.
- Откуда ты сейчас? - я первый нарушил тишину.
- Со Шпицбергена.
Пустынные районы этого острова прекрасно подходят для шабашей.
- А почему так рано? Неужели уже все кончилось?
Обычно такие празднества длятся несколько дней.
- Нет, там все в самом разгаре.
- Так почему ж ты не там?
- Только потому, что я здесь.
Она говорила тихим голосом, от которого немного кружилась голова и хотелось взлететь. Ее глаза лучились в сумерках серой питерской ночи, сгущенных плотными шторами.
- Я не хочу быть здесь, - сказал я.
- Тогда полетели, отсюда. Я тоже не люблю города. Здесь грязь даже в свете солнца.
Я откинул простынь, встал. Снял с себя остатки одежды и стал таким же, как она. В одежде летать нельзя. В полете необходимо много чувствовать, что бы избежать неприятностей, а в одежде это затруднительно. Мы уселись на метлу. Она спереди, я сзади. Метлой должна руководить хозяйка, поэтому мне ничего не оставалось, как обнять ее за пояс и уткнуться лицом в волосы.
И снова это чувство полета, снова упоение высотой и скоростью, только на этот раз все чувства гораздо чище, чем в самолете, ощущение счастья острее. Хотя, может быть это только оттого, что я давно не летал с ведьмами. Ее длинные рыжие волосы развевались на ветру, окутывая мое лицо, щекоча нос и уши. Волна запахов обняла меня подобно тому, как я сам обнимал за пояс мою наездницу. Знаете ли вы, чем пахнут ведьмы? Нет? А знаете, чем пахнет земляника по склонам оврагов? Выловленные из пруда караси? Свежескошенная трава? Луг в июле? А запах уходящего времени и детских снов вам памятен? Вспомните, иначе как я объясню вам, чем пахнут ведьмы?
Она, было, повернула метлу на восток, для вылета из города, но я остановил ее.
- Подожди, - прокричал я, стараясь перекрыть шум ветра. – Поднимись выше, не вылетая за пределы города. Хорошо бы ближе к центру.
Она удивленно посмотрела на меня, но ничего не сказала и мы полетели почти отвесно вверх. Я вцепился в ручку метлы, изо всех сил стараясь не свалиться. Воздух свистел в ушах, становилось ощутимее холоднее. Наконец город превратился в большое пятно неправильной формы прямо под нами.
- Хватит, - остановил я наше восхождение. – Слушай.
Мы, прислушиваясь, замерли в неподвижном воздухе. Вокруг висела тишина. Город, переливаясь ночными огнями, лежал внизу. Тишина звенела в ушах надоедливым комаром. Мы подождали, сохраняя молчание и вслушиваясь все упорнее. Звон усилился, становясь все ниже и ниже, в его звуке появились угрожающие ноты. Через минуту он превратился в утробный душераздирающий рев, разрывающий барабанные перепонки в ушах. Рев был похож на восход огромной черной планеты, которую мы увидели только потому, что очень хотели увидеть. Из ее недр вырывались крики отчаяния, мольбы о пощаде, крики избиваемых детей, скрежет металла, рев обезумевших машин, звуки ударов по мягким человеческим телам, хруст костей, треск раздираемого мяса, звон разбиваемых стекол, похожие на мазутные пятна на речной глади, голоса, предающие любимых, обрывки клятвопреступлений отдающие гнилью и еще была ненависть, ненависть, сдирающая с мира живое начало. Я скорчился от боли и вдруг услышал хохот. Низкий хохот, похожий на треск выворачиваемых суставов. Это смеялось то, что изо дня в день питается всей этой мерзостью. Ест ее и пьет. Я пригляделся: над городом висело отвратительное создание, похожее на смог, серый, лоснящийся. Оно, как огромный слизняк, впитывало в себя жирную грязь разлагающегося внизу города. Оно чавкало ей, захлебывалось, фыркало давясь, и все никак не могло насытиться. Требовало все новых и новых жертв, страхов, преступлений, ужаса, а люди внизу послушно выполняли его волю, не ведая, что ими управляет огромная скользкая гусеница, которую они сами создали. Зловоние, распространяемое ею, было невыносимо. Казалось, все запахи нечистот и все городские миазмы собраны здесь. Я понял, что еще немного, и я навсегда потеряю способность чувствовать.
- Вон отсюда! - заорал я ведьме сквозь сведенные судорогой челюсти.
Она сама была не в лучшем состоянии, но смогла привести метлу в движение и мы, как безумные, понеслись прочь от города.
Городские огни вскоре исчезли за горизонтом. Мы полетели на восток в безлюдные лесные места, где косули ходят на тонких, как веточки, ногах, не боясь человека, белки стрекочут в ветвях елей, встречая рассвет, рыба плещет у поросших травой берегов и капли росы повисают на упругих стеблях иван-чая. Ветер обдувал нам лица, ночной прохладой приводил в себя. Было немного холодно от быстрого полета, но это только скорее возвращало нас к жизни. Внизу стояли угрюмые чащобы, где вольные и осторожные бродили дикие звери, медведи поднимались на задние лапы залезая в дупла к пчелам, выводки полосатых кабанят лежали у больших животов своих матерей, потешно двигая во сне мягкими пяточками, птицы сидели на пестрых яичках, чутко прислушиваясь к лесу и тому, что происходит под скорлупой, дикий хмель обвивался вокруг сухих деревьев, пробираясь выше к солнцу. Под нами блеснула изогнутая сабля реки, окруженная с обеих сторон глухой чащобой, как ножнами, и Плава мягко, будто падающий лист, посадила метлу на песчаном берегу. Не сговариваясь, мы кинулись в воду, смывая ощущения от пережитого над городом. Вода обняла нас, бережно очищая и унося все чуждое прочь.
Мы сели на середине реки на упавшем дереве, которое, казалось, хотело перегородить течение. Здесь было тихо и спокойно, вода еле слышно плескала волнами, убаюкивая нас. На меня напала сладкая сонливость от чувства тишины и безопасности. Небо лило сверху потоки белесой дремы. Бревно покачивалось, будто река качала нас на руках. Я посмотрел на свою подругу, с ее лица исчез ужас, река унесла его вниз по течению, чтобы закопать глубоко в ил, где он сможет спокойно перегнить. Напряжение исчезло из ее черт. Мокрые волосы потемнели и она уже совсем не казалась рыжей.
Я, воспользовавшись тем, что она отвернулась, тихо, без всплеска сполз в воду. Я хотел нырнуть и схватить ее за ногу, но едва погрузился в воду, как почувствовал, что мою щиколотку сжали чьи-то цепкие пальцы и потянули вниз. Рванулся к схватившей меня руке: так и есть это была ведьма. Как только она успела опередить меня, ума не приложу! Мы принялись радостно возиться, пуская пузыри изо рта в попытке закричать. Наконец она выпустила ногу и принялась убегать от меня. Я ринулся за ней. Она плавала изумительно быстро и красиво, как будто не ведьмой была, а рыбой. Впрочем, в ведьмах есть ото всех понемногу, и от рыб, и от ласточек, и рысей, и ланей, от всего.
Потом мы долго валялись на прибрежном песке. Она рисовала на моей груди глиной знаки восхода солнца и луны, песни журавлей и память об этом лете.
Красив да весел,
Светел месяц,
Выходите подружки,
На зеленые лужки.
Повстречаем лето,
До самого света.
Она пела русалочьи песни, свистела синицей, поглядев на мою ладонь, засмеялась.
- Ничей, совсем ничей, как репейник.
Я кидал песок в реку и следил за полетом брызг. За этим можно наблюдать на протяжении всей жизни и не утомиться. Вспомнил одну древнюю историю про то, как один мудрец долго кидал в реку камушки и песок, наблюдая за происходящим и размышляя о жизни. Он занимался этим так долго, что даже после его смерти на месте, где он привык сидеть, продолжали раздаваться шлепки по воде и лететь брызги. Я подумал, что такая жизнь мне тоже вполне подошла бы.
Мимо нас вниз по течению проплывало большое ветвистое бревно с редкими островками шершавой коры на стволе. Когда-то это было дерево. То ли река подмыла его корни, то ли оно сломалось от сильного ветра, не выдержав натиска путешествующего воздуха. Я указал на него глазами и мы поплыли, выбрались на ствол, разместились среди остатков веток. Я лег на спину и глядел в небо. Бледный лик месяца озирал мир с высоты, звезд видно не было в молочном свете по-настоящему белой ночи. Одну руку я опустил в воду, чтобы не расставаться с рекой даже на секунду. По другой руке мне гадала моя спутница. Она водила пальцем вдоль линий, закрывала глаза, стараясь запечатлеть в памяти все изгибы моего предначертания. Когда я спросил ее, что она смогла разобрать в этом лабиринте возможного, спрятавшегося в моей ладони, она засмеялась и сказала:
- Зачем тебе? Ты и так все скоро узнаешь. Судьбе, чтобы свершиться, придется рассказать тебе всю правду о себе, иначе она не была бы твоей судьбой.
- Но если бы я захотел подготовиться к тому, что меня ждет?
Она засмеялась.
- Ты же лучше меня знаешь, что ни к чему специально подготовиться нельзя. Вся предыдущая жизнь – просто подготовка к жизни дальнейшей. И если не будешь готов к новой, просто останешься в старой.
- Верно, - согласился я, - но зачем же тогда тебе знать, что уготовано мне?
- Чтобы дать твоей судьбе свершиться до конца.
- Я могу быть в тебе уверен? – спросил я, заглядывая в ее зрачки, которые темнее лесного мрака и слепоты.
- Как в своей судьбе, - ответила она.
Не знаю, сколько мы плыли, но скоро река стала шире, просторнее. Две стены леса, так и остались стоять по бокам, как две армии, готовящиеся к битве. Река разлилась, образуя что-то вроде озера в своем течении. Оно не было широким - не более двухсот метров в поперечнике. Здесь не было бы ничего интересного вообще, если бы посреди не стоял огромный дуб с верхушкой, разбитой ударами молний и почерневшей от огня. Острые черные щепы торчали, как иглы исполинского ежа, зачем-то засевшего на дереве. Он рос прямо в воде, могучие сучья и ствол поднимались из речной тьмы, как руки гиганта, стоящего на дне и поднявшего над водой самое дорогое, что у него есть. Дуб был настолько велик, что в его кроне, могла бы разместиться небольшая деревня, и это с учетом того, что верх ствола был в щепки избит небесными стрелами. В ветвях сидело бессчетное множество птиц. Они пели на тысячи голосов некую сложную песню. Пение разносилось по округе, отражаясь от стен леса по берегам и возвращаясь эхом. Но эхо не ломало строя песни, а наоборот, придавало звучанию огромную глубину и объем. Песня вмещала в себя все, и явное и скрытое, и простое, и самое сложное, и восход Меркурия, и закат Сатурна, все фазы луны разом, плач потерявшегося ребенка, свист ветра под крылом кондора, падение старых деревьев, напор молодого ростка, шорох копошащихся под землей корней…
Таким же образом и оперение их, переплетаясь, окрашивало дерево немыслимыми красками от полной черноты до ослепительно белого. Они настолько слились воедино, птицы и дерево, что казалось, будто это не птицы вовсе, а некие поющие плоды. Разглядывая, я увидел здесь всех птиц, какие только могут быть, а также давно вымерших. Кроме того, там были и такие виды, какие еще не появились. Они тоже пели, но это были загадочные и пока непонятные никому песни будущего. В обычной жизни их тоже можно услышать, но они поются голосами тех, кто живет в настоящем, подобно тому, как вода в устье реки когда-то была водой истока. Они тоже вносили свою лепту в гармонию птичьего хора, хотя и пели очень тихо. Нужно было сильно прислушиваться, чтобы выделить их голоса из общей ткани мелодий. Они пели продолжение всех тем разом и сами создавали нечто ни на что не похожее.
Звуки, как капли, падали на воду, окрашивая ее золотистым цветом, подобно тому, как мастер золотит клинок сабли. Я поглядел на Плаву, ее кожа блестела от птичьего пения, она заворожено разглядывала чудесное дерево, не веря тому, что видит и приходя от этого в тихий восторг.
Мы причалили к дереву, осторожно, стараясь не помешать музыке, забрались по трещинам коры на верх и стали слушать.
Можно попробовать описать видения, посетившие меня в тот момент, но я не стану делать этого по тем причинам, о которых сказал в самом начале. Любой может сам увидеть то же, только нужно быть готовым к встрече с этим миром.
Время остановилось, но когда пошло вновь, мы уже знали, что нам пора уходить. Мы сели на наше бревно и отправились дальше, вниз по течению. Нас провожал самый чудесный хор, исполняющий самую лучшую музыку из всех существующих.
- Ну вот и все, - только и осталось произнести мне, - теперь надо возвращаться назад. Праздник, как и любая радость, не может длиться вечно.
Она покачала огненной головой.
- Ничего подобного, это зависит от источника твоей радости. Если он вечен, то и радость будет вечной. И никуда не надо будет возвращаться, потому что все, что необходимо, всегда будет с тобой.
- Есть те, кому я должен. Те, с которыми мы пошли на величайший штурм во Вселенной, с которыми пережили самое сокрушительное поражение из всех, какие только могут быть. Мы связаны этим поражением крепче любых связей и ничто не сможет освободить нас от него.
- Вздор, если кто-то решил стать свободным, ничто не удержит его. Оставайся здесь, и никто тебя не найдет. Зачем тебе города? Ты же сам ненавидишь их.
- Так надо.
- Не понимаю, - в отчаянии произнесла она и глаза ее стали печальнее плача. - Зачем тебе возвращаться туда?
- Так надо, - не зная, что же ответить ей, и главное уже не понимая, зачем так говорю, повторил я.
- А если ты не вернешься?
- Это будет бунт.
- Ну так что ж, разве тебе привыкать бунтовать?
Мне стало так тоскливо, как будто мне сказали, что в жизни у меня больше не будет ни секунды радости. И чтобы заглушить это чувство я поднял голову к небу, закрыл глаза, чтобы из них не выпали слезы, собрал всю волю в кулак и закричал что было сил, раненым волком выворачивая наизнанку горло:
- Так надо!!!
Больше я не смог произнести ни звука, потому что от такого неимоверного напряжения голос сорвался. Я сжал зубы, сел на метлу, указал Плаве на место впереди себя и мы отправились обратно. Расставаясь, ни она, ни я не сказали ни слова. Она – потому что не хотела прощаться, а я – потому что отдал свой голос долгу.
Потом я упал на кровать, будто в черный космос и забылся.
Проснулся я совсем скоро оттого, что сердце колотилось от страха. Казалось, оно решило разорвать грудь и скрыться прочь, чтобы избежать моей участи. Воздух сгустился и стал напоминать расплавленный сахар, издающий неимоверное зловоние. Что-то приближалось. Давящее. Душащее. Смердящее. Ненавидящее.
Мне захотелось исчезнуть, раствориться, пропасть. Словно малый ребенок, прячущийся от выдуманного им же чудовища, я уткнулся лицом в подушку, зажмурился что было сил и замер. Наступила тишина, тяжелее, чем Анды. Воздух застыл, став гуще, чем отвердевшее стекло. Я вжимался в простыни, будто пытаясь просочиться сквозь них под кровать. Воздух наполнился чудовищным грохотом, от которого задрожали стекла и стены вокруг. От ударов крыльев пространство и время покрылись мелкой сетью трещин, сквозь которые протянулись холодные щупальца небытия. Огромная рука ухватила меня напрямую за позвоночник, минуя кожу и мускулы. Встряхнула так, что я чудом не распался в пыль и пепел. Голос, от которого переворачивались внутренности произнес, шипя и обдавая раскаленным паром, начал говорить, вбивая слова, как гвозди:
- Жалость к праху? К овцам, предназначенным для бойни? К разожравшимся овощам на унавоженном огороде? Где твоя память о бунте? Где гордость, затмевающая солнце? Вспомни клятвы, данные на гималайских вершинах!
Это было грозное и страшное создание. Оно не могло менять своих мыслей. Он был одним из самых главных и грозных в том мятежном походе в начале времен. И хотя даже его удары не могли убить меня, мне показалось, что это конец, что я дошел до предела боли, какую только можно представить.
- Мразь! Падаль!..
Он еще долго говорил, изо всех сил желая, и не умея меня убить, но дальше сознание покинуло меня. Напоследок я только и успел с затаенной радостью подумать, что пришедший не сможет прочитать мои самые сокровенные мысли.
Сколько продолжалось беспамятство сказать трудно. Может минуты, может года. Когда я очнулся, его уже не было. Затылок был опален его дыханием и словами, все тело болело и кровоточило, из пор сочилась красноватая жидкость. Прямо перед собой, на наволочке подушки я увидел, изуродованный болью, образ своего лица. Образ, написанный моей собственной кровью. Рот изображения разбивала судорога крика. Показалось, что это я сам смотрю на себя и кричу себе из мира боли и крови. От этого неслышного крика в голове что-то треснуло и я снова потерял сознание.
Очнувшись, я увидел над собой солнечное небо. Легкие облака, похожие на белых гусят, и детские воспоминания плыли по нему. Шел «слепой дождик». Капли падали на лицо, переливаясь в воздухе тысячами красок и оттенков. Утреннее солнце сияло в вышине, молодое и светлое. Тонкая юная радуга встала над лесом, перекинувшись с берега на берег. Капли дождя разбивались об нее, отчего в воздухе стоял тихий звон, похожий на отзвук многих колокольчиков. Дул теплый ветер, нагоняя морщинки на воду и приятно холодя влажный лоб. Я лежал на речной отмели, наполовину скрытый водой. Мальки плотвичек и красноперок бойко сновали между пальцами, немного щекоча кожу. Когда я попробовал пошевелить рукой, они дружно кинулись врассыпную. Мне было так хорошо, что даже не хотелось думать, как я попал в это счастье. Капельки еле слышно шлепали по воде, покрывая ее рябью. Неподалеку покачивались на воде белые лилии. Среди них появилась и тут же с легким всплеском исчезла, заметив меня, любопытная ондатра. Обеспокоенные ее бегством, закачались лилии. Стрекозы трещали жестяными крыльями, наслаждаясь возможностью жить таким солнечным летом. Ветерок шумел в ветках сосен над песчаным речным обрывом, омывая небесной водой упругие иглы.
- С возвращением! - услышал я негромкий голос и перед моими глазами поплыли долгие струи рыжих волос.
Так вот, как я здесь оказался. Плава. Как удалось ей доставить меня к этой реке? Она одна знает, чего ей это стоило. Лицо ее немного осунулось от тяжелого перелета с бесчувственным телом, но это нимало не портило ее. Выражение усталости и доброты лишь придало чертам мягкость, от которой что-то зашевелилось под лопатками.
- Да, - захотелось сказать мне, но сорванное от крика горло не послушалось и я лишь прохрипел что-то неясное.
От того, что я не могу говорить, мне почему-то стало ужасно весело. Я попробовал засмеяться, но снова вышел лишь хрип. Плава поняла меня и заулыбалась.
- Вот и хорошо, что так все кончилось, теперь твоя судьба свершилась. Я же говорила, что ты можешь быть уверен во мне, - она поднялась, ручейки речной воды побежали по ее бедрам, возвращаясь обратно в реку. – Я просто была одной из линий на твоей ладони.
Я подумал, что она была одной из лучших линий на моей ладони.
Она взяла свою метлу, сосредоточилась и, вдруг захохотав, махнула мне рукой.
- До свидания, - счастливо прокричала, поднимаясь в воздух. – Прилетай следующим летом, как наступят светлые ночи, к Гекле. Встретимся!
Она поднималась все выше, время от времени оборачиваясь и размахивая руками и огненной гривой. Я тоже помахал ей в ответ.
Она улетела. Не поднимаясь из реки, я закрыл глаза, и как когда-то давно, только появившись на Земле, свернулся в позе нерожденного человечка и заснул.