Дурочка с переулочка

Александр Кондрашов
Рождественская сказка

Она всегда здоровалась первой. Увидев его, как будто немного пугалась, замирала, потом брала себя в руки и... здоровалась. Ее подружки тоже иногда здоровались с ним, но совсем не так, как она — без энтузиазма, просто из солидарности, чтобы не оставлять ее одну в неловком положении чересчур вежливой девочки. Действительно, с какой стати в наше неспокойное время здороваться с мужчинами из соседнего подъезда? А она здоровалась. Первой. «Здрассьте — здрассьте» — вот и вся любовь. Сказав «добрый день», получив в ответ «добрый день», она как будто бы ждала от него еще чего-то, но он всегда спешил и разговоров не заводил — кому нужен флирт с несовершеннолетними, да еще по месту жительства?
Совершенно очевидно, она была влюблена и любила его таким образом довольно давно — с седьмого класса, с седьмого класса до потери сознания. Однажды беззвездным, мокрым, поздним майским вечером (что-то в районе последнего звонка в школах, когда вечерами из-за обезумевших выпускников опасно выходить на улицу) он возвращался домой, уже успел поцапаться с переростками, выскочившими на дорогу прямо перед носом его «девятки», еле сдержался, чтобы не наказать их ногой по попкам. Поставив машину на стоянку, пошел к дому; у ее подъезда играли магнитофон и гитара, парни в белых рубашках, школьницы разодетые, точнее, почти раздетые пели, точнее, орали что-то типа: «Я — ворона, малолетка — дура дурой, ты — красавчик, обманщик, шофер-дальнобойщик...» среди нарядных накачанных (пивом) одинадцатиклассников была и она. Гляди, как время летит, подумал он, уже выпускница, невеста! В последнее время он уезжал на работу рано утром и приезжал домой поздно вечером и давно не здоровался с ней. Когда он поравнялся с извивающейся в танцах-шманцах гурьбой, из нее выскользнула она и решительно, с некоторым даже вызовом (как будто они договорились о встрече, а он сильно опоздал) сказала: «Добрый вечер...», — тут же подверстался рядом с ней коротко стриженый, поддатый одноклассник с кучерявым чубчиком и подхватил: «Добрый вечер, дяденька», — довольно нагло. Он, не останавливаясь, резко откликнулся: «Спокойной ночи!», чем поверг ее в растерянность (он никогда так ее не обрывал, правда, растерялась она на очень короткое время), а он шел себе домой: ко щам, к жене под бок, «в ту страну, где тишь и благодать». Когда дошел до своего подъезда, на ступеньках перед самым его носом стояла опять она, одна, растрепанная, запыхавшаяся, решительная и даже злая, немного похожая на Анечку Курникову в критические дни большого шлема (тем более, что несколько раз он видел юную соседку с теннисной ракеткой в руках). Видимо, пока он плелся по тротуару, вдыхая сырой, отравленный черемухой воздух, и думал о том, что в эпоху последних звонков школьники теряют голову, что в старших классах неуклонно растет рождаемость, что борьбу с наркотой надо начинать с первого класса, что эта молодежь еще более оторванная, чем предыдущая, что зря отменили пионерские лагеря, сбор металлолома и телесные наказания... Так вот, пока он думал всю эту ерунду, а она обежала полисадник с внутренней стороны (между стеной дома и разросшимися сиреневыми кустами) и встретила его жуткой по обреченности, пророческой (как потом выяснилось) фразой: «Нет, не будет у нас спокойной ночи сегодня...»
Она смотрела на него не просительно, в ожидании чего-то, как обычно, а требовательно, с отчаяньем, которое ему приходилась видеть в женщинах, решившихся непременно, во что бы то ни стало, добиться своего (и жалко их и страшно... плохо дело, когда так смотрит взрослая женщина, особенно под кайфом, тут ноги делать надо; а что же делать с 17-летней рехнувшейся девчонкой? Любовь зла... от нее до ненависти... раз плюнуть) Он поставил ногу на ступеньку, которую заняла она, преграждая ему путь, придвинулся близко, чтобы приструнить, навести порядок, и вдруг неожиданно для самого себя охрипшим, срывающимся низким голосом произнес: «Что с тобой? Что ты городишь, глупая... дурочка с переулочка? Что ты так смотришь?»
Он рядом (он никогда не был так рядом), его непривычно хриплый голос и его непривычно близко горящие в сумраке глаза произвели на нее такое впечатление, что она начала говорить, заплетаясь: «Какой же вы... как же вам... вы, вы, вы... мне надо вам... я больше не могу...», — она очень хотела что-то сделать или еще что-то сказать, но не сказала и не сделала, а глубоко вздохнула, закатила затуманившиеся глаза и в прямом смысле стала терять сознание. Чтобы она не соскользнула вниз на ступеньки, пришлось подхватить ее под мышки, обнять, крепко прижать к себе; он почувствовал ее всю: вес, невесомость, выпуклость, плоть, плотность, мягкость, бог знает что еще и то, что ни пивом, ни марихуаной от нее, слава богу, не пахнет, а пахнет хорошо... очень хорошо, пьяняще, чарующе, черт побери, но непонятно чем... какою-то «дурью» без цвета и запаха, которую источает нежная половина человечества только в исключительных случаях и бьет нашего брата наповал... А тут еще темная ночь, влажная, обволакивающая, вкрадчивая, не холодная, не жаркая... нет звезд, нет луны, зато есть нахально душистая черемуха, совершенно распустившаяся сирень, распущенные выпускники, поющие неподалеку минус один про то, что с одной стороны нельзя стоять на пути у высоких чувств, с другой — прогибаться под изменчивый мир, а за это — «я куплю тебе новую жизнь...»
Ему было трудно (не тяжело, а именно трудно) держать ее в своих руках, трудно чувствовать колотьбу собственного сердца, частый бой в ее груди, прижатой ближе некуда к нему. Трудность состояла еще и в том, что окна его квартиры на четвертом этаже прямехонько выходили на эту лавку, а жена имела обыкновение вечерами ждать и высматривать его с балкона. Кроме того у этой девочки давно сформировались выдающиеся внешние данные, наверняка кто-то из ее однокашников (скорее всего тот наглый чубчик кучерявый) ухаживал за ней, мог начать разыскивать и не к месту закатить истерику с поножовщиной... А она... она в обмороке выглядела не хуже, чем в сознании, Диана в обмороке, Психея в забытьи...
Он решил по мере сил не выходить за конституционные рамки, усадил ее на скамейку, сам сел рядом, обнял, чтобы она не заваливалась и... не знал, что делать дальше... не звать же жену на помощь: «Дорогая, вынеси нашатыря, тут одна полуголая девица, увидев твоего мужа, сознание потеряла...» У него была с собой фляжка с коньяком, который он иногда употреблял вместо валокордина; открыл и употребил, потом еще, почувствовал некоторое просветление, дал понюхать ей. Она глубоко вдохнула и на удивление быстро пришла в себя, открыла глаза.
— Живая? — прошептал он, крепко держа ее в руках.
— Живая...
— Паспорт есть?
— Давно, — ответила она удивленно, несколько обиженно, но преданно глядя на него сбоку вверх.
— Заграничный, — уточнил он.
— Будет, — кивнула она решительно.
— Когда?
— А когда надо?
— Чем быстрее, тем лучше. Ладно. Я вижу, ты себя уже чувствуешь. Жди меня завтра у левой ноги памятника Пушкину. В пять часов...
— Утра?
— Дня, дурочка. Ты любишь... — неосторожно начал он, но она не дала ему договорить.
— С седьмого класса, вы чем-то на отца моего похожи... — начала она, но он не дал ей договорить.
— Я имею в виду, путешествовать?
— Да, конечно... а куда надо?
— Надо, надо, трудно, но надо... — пробормотал он, а потом закончил аудиенцию, — сейчас иди спать, завтра — в пять у левой ноги!
— Ведь ты меня не обманешь? — вдруг спросила она, называя его впервые на «ты», что не было ему неприятно, как это бывало, когда ему тыкала какая-нибудь отвязанная тинейджерша.
— Непременно не обману, до завтра, а сейчас... спать! Да, вот тебе на всякий случай моя визитка, если какие-то изменения, звони на работу или скидывай на пейджер, меня зовут Сергей. До завтра.
— Я знаю, как тебя зовут, — не двинулась она с места, преданно и цепко глядя на него, — я все-все про тебя знаю, а я, ты знаешь, кто?
— Ты? Не знаю, ты, ты, конечно — не малолетка дура дурой, ты... — дурочка с переулочка...— хотел пошутить он, но получилось не смешно, а как-то нежно.
— Правильно, я — дурочка, я — такая дурочка, ты еще не знаешь, какая я — дурочка, я... я три года готовилась к этой встрече... я обязана сказать и скажу это сегодня. Я так решила... я это на всех языках выучила, же тэм, ай лав ю, по-китайски — уо ай ни, по-немецки — их либе дих. Люблю в общем... вот, сказала, дура дурой... — и опять качнулась к нему... Он, чувствуя, что еще секунда и «лав» может случиться прямо на лавке, нашел в себе силы, встал, поставил ее перед собой, слегка встряхнул, держа за плечи, и поцеловал в переносицу. Крепко. Отрезвляюще (как он думал).
— Все, до завтра, — отсоединился он и пошел в дом. Не тут-то было, она рванула вслед за ним, стуча каблуками по лестнице, обогнала, встала на ступеньку выше, чтобы можно было смотреть в упор, глаза у нее были шальные, опасные...
— Ты даже не спросил, как меня зовут...
— Как?
— Людмила, людям милая, понимаешь, ты?... милая людям... неужели ты меня не поцелуешь? — она смотрела на него так, что последние плотины приличий рушились на глазах. Он склонился к милой людям Людочке из переулочка, обнял ее, как большую, и дал себе волю, себе, губам, рукам, она (откуда что берется?) — тоже... но внезапно наверху гавкнула собака, выведенная на ночную прогулку, заработал лифт. Людочка вздрогнула, очнулась-встрепенулась, прошептала: «Нет, нет, всё потом, — тут уж ей пришлось применить усилия, чтобы вырваться из его рук, — до завтра у левой ноги Пушкина, учти, я люблю тебя », — прошептала она напоследок почти с угрозой и простучала каблучками вниз по лестнице.
Он перевел дыхание, медленно поднялся к себе, открыл дверь. В квартире было тихо; горел ночник, жена, слава богу, спала, он прошел на балкон, увидел, как Людочка прыгала среди танцующих отморозков, целовала своих подружек, кричала под музыку: «Амора, амора, амора... лю-бовь...», кажется, этого чубчика кучерявого чмокнула в щеку, потом как будто увидев его на балконе (увидеть его во тьме застекленного балкона было невозможно, но она увидела), махнула рукой и скрылась в своем подъезде.
Он допил коньяк и подумал, что сегодня, кажется, что-то натворил. Опять. Неужели опять снова здорово? Во, попал...
 
Людочка от переполненности произошедшим, от своей наконец преодоленной многолетней трусости, готова была целовать не только подружек и одноклассников, но и всё, и всех. Она влетела в квартиру, мать уже спала, или делала вид, что спит, Людочка поцеловала ее, проскользнула в свою комнату, вынула из потайного ящика стола его фотографию, которую она сделала тайно два года назад, и приложилась к ней губами. Упала, не раздеваясь, в постель, вытянулась, ощущая всем: сердцем, душой, всем телом до судорог что-то долгожданное, наконец происшедшее... и уснула совершенно оглушенная сбывшимся.
А вот он заснуть не мог. Он лежал в постели и думал.
Что происходит в мире, господа? Ну в мире ладно, что происходит с ним? Он много чего успел набуровить в своей жизни, но пора было бы уже остановиться, он и остановился. И вот Людочка с переулочка?! Бабы, вы что? Взбесились? Понятно, всякое бывает; экзальтированные барышни (нанистки-иваншистки) сходят с ума по «Иванушкам» и «На-не». Мартинистки дерутся в кровь за кусок майки горячего пуэрториканкского парня. И раньше все это было: безумные лемешистки, всю свою жизнь посвятившие любви к певцу Лемешеву воевали с козловистками (поклонницами Козловского). Любовь зла... Он вспомнил вдруг недавнее самоубийство трех совсем еще маленьких девочек из Подмосковья, которые из любви к какому-то мальчику наглотались таблеток и, взявшись за руки, прыгнули с девятого этажа... Бывают помешательства. Но Людочка? Вежливая, всегда аккуратная, серьезная... на Анечку Курникову похожа в трудные дни большого шлема. Но ведь он не хоккеист, не тенор, не звезда MTV, не олигарх, если русский, то не слишком новый... После того, как рубль так низко пал 17 августа, он еле поднял свое накауторованное производство с колен, пришлось влезть в долги, отказаться от мобильника, иномарки, продать дачу, но он поднялся... А она, оказывается, любит его с седьмого класса! И раньше, здороваясь с ней, мысли ему в голову, конечно, лезли, дескать, хорошо было бы, если бы да кабы... чего врать, но он представить себе не мог, что так остро стоит вопрос, и от себя самого не ожидал такой готовности... да тут столб откликнется, когда такой прилив живой энергии, свежей крови, из первых рук, из рук в руки, из уст в уста... До сих пор в жар бросает. Про заграничный паспорт спросил... Ишь, ведь всерьез забрало, подумал про Париж... Кошмар, а с женой-то что делать?... Она тоже человек... Конечно уже далеко не дурочка с переулочка, но тоже красавица, одну даже в ближайший магазин до сих пор отпускать опасно — уведут... ну не очень они живут, всё ей не так... но живут же, он ей по гроб жизни обязан, она ему в свое время с крышей на редкость помогла, спасла, можно сказать... женушка... он до сих пор должен ее авторитетному братку полгода работы чисто на него... в рабстве...
Жена как будто почувствовала, что он о ней вспомнил, заворочалась во сне и прильнула... По ночам с ней изредка случались неожиданные приступы немотивированной нежности... особенно, когда она в чем-то его подозревала...
Следующий день был ознаменован тем, что он лихорадочно искал выход из сложившегося счастливого стечения обстоятельств... Весь рабочий день он не работу работал, не дело делал, а думу думал, варианты прокручивал; готовил то, с чем он придет к левой ноге (он сызмальства почему-то назначал свидания у левой ноги Пушкина). И чем дальше, тем меньше он думал о жене, все больше о Людочке, продумал то, куда он поведет ее, в какой ресторан, о конспиративной квартире думал, о чем он будет с ней говорить... Подходя с небольшим, но изящным букетиком в дорогом оправе к памятнику, он почувствовал мощную вибрацию под ложечкой, но это был не пейджер, просто он разволновался, «как ждет любовник молодой минуты верного свиданья»... Но... Александр Сергеевич был одинок. У левой ноги было много народа (так же как и у правой, и сзади, и спереди), но обещанной девочки, похожей на известную сексуально одаренную теннисистку не было... И в пять часов, и в пять пятнадцать! На работу она ему не звонила, пейджер тоже помалкивал... в пять тридцать он почувствовал себя полным идиотом, а в пять сорок пять вручил дорогостоящий букет великому русскому поэту. Оглянувшись, обратил внимание, что какая-то бабуля положила рядом на постамент пожухлый букетик ландышей, а его изукрашенный фирменный забрала себе. «Что, мамаша, Пушкина грабим? Ничего святого нет», — зло бросил он, плюнул и поехал домой.
Он гнал, то чертыхаясь, то хохоча, и те слова, которые водители обычно посылают «чайникам», адресовал себе. Любовь зла... Нет, не может быть, чтобы она просто так не приехала, что-то стряслось! В довершение, когда приехал домой, он не обнаружил той, которая с ним здоровалась, а встретил совсем другого, но близкого ей человека...

Он, конечно, не знал и не мог знать, мог только чувствовать, что творилось прошлой ночью возле его подъезда. В то время, как он откликался на супружеские инициативы, Людочка, находившаяся в счастливом забытьи, спавшая, казалось, крепчайшим сном, вдруг вскочила с постели. Что ее подняло, она не понимала, но на душе было так тревожно, что раздеться и лечь нормально спать она не могла. И находиться на одном месте тоже не могла. Она тихонько выскочила из квартиры во двор. Подружек уже не было, остались ребята, которые «утекали» под «улетную» музыку. А Людочку неудержимо влекло к соседнему подъезду. В его окне на четвертом этаже мерцал слабый свет, как будто горела свечка, которая то гасла, то разгоралась вновь. Это ей почему-то очень не понравилось. Ей хотелось, чтобы у него никакой свет не горел, чтобы он спал. Но он не спал, и не спал он не один? Это неправильно, нечестно. Хотя может быть, это, действительно горит свечка, а не ночник, который люди собой то и дело перекрывают? Она села на лавку, на которой он только что, час назад ее обнимал, сидела долго, любая бы свечка должна была уже сто раз погаснуть, но она не гасла. Чем же они там, блин, занимаются? Ведь он там не один, он там с этой женщиной, женой!!! О которой у Людочки давно составилось, прямо скажем, негативное мнение. Она, конечно, очень красивая, но уже старая — 28 лет, детей нет — хочет пожить для себя, не работает. Бассейн, теннисный корт (играет плохо, только вид делает, красуется, а на самом деле, понятия не имеет, что такое «эйс», Людочка ей ни одного гейма не отдала, когда они с ней года два назад играли), ну что еще?... парикмахерская, сплетни с богатенькими соседками (на остальных ноль внимания, как будто нет человека, пустое место), какие гадости они про своих мужей рассказывали; его жена говорила, что только лохи могут ездить на «девятке» и отдыхать в Анталии, что настоящий мужчина начинается с «Ауди», рождества в Париже и норковой шубы для жены, причем с этого только начинается; а ее муженек хоть и крутится, но как-то медленно... до настоящей крутизны ему еще очень далеко, то ли дело ее двоюродный брат, который всего-то три года сидел в тюрьме, зато потом следующие шесть — в Вене, командует сотней австрияков, два банка держит, автопарк, три дома, там фотографии, где он с президентами разных стран, охрана сорок человек — отборные полковники-уголовники. А мой чистоплюй хочет отечественное производство налаживать, лопух... Так она о нем говорила, неблагодарная — недалекий, не близкий ему человек, а он только и делает, что работает с утра до вечера, все-все ей привозит, пакеты выгружает, цветы носит. Да разве она любит его так, как надо его любить? Нет и еще раз нет! Только пользуется его добротой... Окно что ли ей разбить? Лицо? Когда ж она угомонится?
Пьяные одноклассники оклемались, нашли Людочку, стали приставать, пришлось дать одному (между прочим очень хорошему мальчику, когда трезвый; всю жизнь, как она себя помнила, он ее за косичку дергал, а теперь в любви признается постоянно), пришлось дать ему от души по шее, так что он чубчиком своим в сырой земле зарылся. Эйс! Не лезь под горячую руку! Неизвестно чем бы это все закончилось, но кое-какие окна зажглись, разбуженные жильцы стали делать замечания, а в его окне свет наконец погас...
Проснулась она, как всегда, очень рано по будильнику, села к окну и стала ждать, через минуту из своего подъезда вышел он, напротив ее подъезда вдруг остановился, и засмотрелся на окна, увидел ее, улыбнулся, помахал рукой, показал свои пять пальцев и постучал по левой ноге, потом мельком взглянул на свои окна и резко пошел к автостоянке... День начался невыразимо счастливо. Людочка сбегала ненадолго в школу. Когда возвращалась, ба, какая встреча — его жена. Очень эффектная женщина, знающая себе цену, довольная собой, сытая, наглая кошка (такой видела ее Людочка). Жена тоже не ласково смотрела на юную одинадцатиклассницу, которая виделась ей отнюдь не серной волоокой и даже не кобылкой необъезженной, а бледной поганкой.
 — Как хорошо, деточка, что я тебя встретила, мне надо с тобой серьезно поговорить...
— Говорите.
— Сперва говори ты, ты у нас решительная, боевая, инициативная...
— Хорошо скажу. Я его люблю...
— А он — меня, ха-ха-ха, как забавно получилось. Ты — его, а он — меня... всю ночь, всю жизнь, ха-ха-ха... Над тобой же смеются, милочка... — жена хохотала, но как-то безрадостно.
— Пускай. Он вас не любит, — твердо ответила Людочка, — потому что вы его не любите, вы любите цацки, бабки, сплетни, вы себя любите...
— Заткнись, дура. Он мой, считай, что его купила, я много за него дала, тебе таких бабок за всю жизнь на Тверской не заработать. Короче говоря, убирайся к черту из моей жизни, проститутка... Если еще раз увижу, как ты вешаешься ему на шею, я буду говорить с твоей матерью. Что ты думаешь, кругом слепые что ли, на тебя управы нет?...
— Как вам не стыдно? Купила?! Как можно любовь купить? Говорите, что хотите, я ни одному слову вашему не верю, вы — плохой человек...
— Ты плохих людей еще не видела, пацанка, если ты не исчезнешь из моей жизни, ты их увидишь, плохих людей-то, своей шкурой проплатишь, и жизнь твоя пойдет такой изнанкой, что мало не покажется, кровью умоешься от и до, я тебе это без базара обещаю...
— Я не верю ни одному вашему слову и не боюсь вас, — Людочке нестерпимо хотелось отпустить «эйс» этой базарной бабе, тем более что опыт был, но она сдержалась, потому что в перспективе была встреча с ним в пять у левой ноги Пушкина. Разве его можно купить? Чушь какая, ведь он чем-то на ее отца похож.
— Ну что ж, я тебя предупредила, — жена перешла на нейтральный тон, — так что думай, деточка, думай, определяйся, твоя жизнь, тебе ее и жить...
— Да идите, вы... — весела ответила Людочка и пошла домой в отличном, боевом настрое, с яростной неспортивной злостью, со стопроцентным убежденностью в правоте своего дела, в том, что никто никогда ее не остановит...
Мать пришла с работы намного раньше обычного, заперла дверь на ключ и с ходу стала рыдать. Интеллигентная женщина, врач-стоматолог в элитной частной клинике, а голосила, как сельская жительница.
— Мамочка, что случилось?
— Отступись, доченька, отступись, я все знаю, она ко мне приходила, это ужас, страшная женщина... Меня с работы выгонят, ведь только жить начали, с каким трудом я устроилась... тебя порежут, я знаю этих людей, к нам в основном только такие и ходят, фарфор вставляют, они ни перед чем не останавливаются, до-о-о-о-оченька родненькая, отступись, если тебе себя не жаль, меня пожалей... О-о-о-о-о-ой...
— Мама, возьми себя в руки, ты, как маленькая... Я сегодня с ним встречаюсь, мы обо всем поговорим, нечего тебе бояться, а я ничего не боюсь...
— Когда?
— В пять, у памятника Пушкину...
— Давай, я пойду вместо тебя, я ему все объясню...
— Мама, ты с ума сошла.
— Твой папа, царствие ему небесное, именно потому и погиб, что был отчаянным человеком и ничего не боялся; я не могу рисковать тобой.
— Мама, как тебе не стыдно, папа погиб, потому что у него другого выхода не было — он людей спасал... Ты же сама мне все это рассказывала...
— Дура была, о-о-о-о-о-ой, у тебя есть его телефон?
— Есть.
— Дай.
— Ни за что. Встань, мама... Прекрати мамочка, встань... Куда ты пошла? Назад! Стой, закрой окно, мама, остановись, умоляю... Хорошо, на...
Мать спустилась с подоконника, закрыла окно, взяла визитку, пыталась порвать, но она оказалась пластиковой, пошла на кухню, зажгла газ, оплавила ее до того, что буквы и цифры закипели... Потом сняла матрац со своей кровати бросила его перед входной дверью, легла, сказав: «Только, через мой труп, я не шучу».
После пяти мать вышла на улицу, забрав все ключи и закрыв дверь снаружи на все замки, дождалась его и вежливо, с юмором извинилась за дочку, дескать, такая выдумщица, сумасбродка, вы уж не обижайтесь, не обращайте внимания, как говорится, весна, романтический возраст. Все эти последние звонки до хорошего не доводят, детям вместо того, чтобы к институту готовиться, глупости разные в голову лезут, извините нас ради бога и ее уж, пожалуйста, не тревожьте, она сирота... Наш папа погиб четыре года назад в Старых Атагах, он военный был, пожалейте девочку, умоляю... Если у вас или у супруги проблемы с зубами, с удовольствием помогу, обращайтесь, все будет на высшем уровне... Еще раз извините, будьте здоровы.
Он пришел домой. Жена веселая, предупредительная встретила его праздничным ужином при свечах. Он удивился, в связи с чем такие роскошества? Она расхохоталась и объяснила очень просто, что надоело ей без дела сидеть, решила порадовать его и себя, «мы голодранцы что ли, сироты малолетние, разве не можем себе позволить оторваться?» Он кое-что стал понимать и, не отдавая себе отчета, сделал то, чему он когда-то научился в армии: без замаха ткнул ладонью жену по зубам так, что она отлетела к столу, опрокинула его, на пол попадали бутылки, вазочки с закуской, горящие свечки и ма-аленький поросенок на серебряном подносе... Эйс.
Жена, сидя на полу в еде, утирая кровь, плача, запинаясь, говорила: «Гад, я тебя человеком сделала... если бы не я, не мой брат, ты бы сейчас был нищим... ты бы сто долларов в месяц получал в лучшем случае, подонок, на свежака его потянуло, чистеньким прикидывался. А жизнь-то грязненькая... я ему поросеночка приготовила — эксклюзив от «Тамерлана», бутылка «Хеннесси» 100 баксов вдребезги, скотина... я же жена тебе, жена, Сереженька... Ты мне, кажется, мост повредил, мерзавец... — рыдала она, оскорбленная до глубины души, — я тебя подобрала, когда ты прочно на счетчике сидел, да, мы разные люди, но я же люблю тебя, подонка, ты — мой, неужели у тебя совсем совести нет? — обильные, черные слезы делали ее красивое лицо несчастным, достойным сожаления, жалким.
— Дорогая, прости, я погорячился, так уработался в последнее время, нервы ни к черту, прости... зря ты про сирот, не надо было... прости. А с братком твоим я расплачусь...

 * * *
Прошло полгода, шел снег.
С Людочкой они встречались во дворе теперь крайне редко и... не здоровались, потому что не смотрели друг на друга (правда, между нами говоря, чтобы видеть человека совсем необязательно смотреть на него в упор, и здоровья желать тоже необязательно вслух).
Он все это время работал, как собака, так, что жена его почти не видела. Она хорошо сдала экзамены, поступила в институт и училась, как проклятая; с утра до ночи — в институте. Похудела, мать не знала что с ней делать. А она училась.
Как-то шла вечером по самой бровке снежной Тверской, задумавшись, и не заметила, как рядом неслышно притормозила иномарка цвета мокрого пепла с четырьмя олимпийскими кольцами в один ряд, оттуда высунулась сильная рука и властно вдернула ее в машину.
— Паспорт сделала? — спросил ее хриплый, срывающийся низкий голос шофера.
— Сделала.
— Молодец. Рождество справим в Париже. Молчи, никому ничего не говори. Завтра в пять у левой ноги. С паспортом. Все.
Она вышла. «Ауди» цвета мокрого пепла унеслась в сторону Манежа. А она пошла так же задумчиво, как и шла, а потом вдруг закричала, вспугнув стайку кочующих проституток: «Амора, амора, амора... любовь!»

Чем хорош Париж под Рождество? Во первых, тем, что Рождество, во вторых, тем, что Париж.