Первый любовник. Полный текст романа

Александр Кондрашов
ГЛАВА ПЕРВАЯ. ОЛЕГ ДЕЛОН.

В детстве его перекормили черной икрой. Он был внуком генерального конструктора и сыном просто генерала. Ужасное детство, и ничего в нем не было лучезарного. Все было, и не к чему было стремиться. А туда, куда его «стремили», ему не хотелось, а потому было отвратительно. А «стремили» постоянно. Фортепьяно, английский, лыжи, теннис, физика, карате, фигурное катание, скрипка, так их растак... Страсть к разбою в нем проснулась, как и у всех, в раннем детстве, когда еще человек не знает, ворует он или свое берет, – брал, что нравится, вот и все. Один раз в гостях он красивую штучку снял с висевшего на стуле пиджака. Заигрался с ней и спрятал, и долго не признавался, из-за чего его нещадно в первый раз излупили, обидев на всю жизнь (это была Золотая Звезда дедушкиного приятеля-героя). Он оскорбился и затаился, в нем навсегда поселилось горькое осознание – если возьмешь от жизни что-нибудь из того, что нравится, то потом за это обязательно будут бить… если признаешься. Поэтому не надо признаваться.
Он был одинок, в ясли, в детсад его не водили. С ним сидела няня Стефа, проверенная лампадная тетушка с намертво прилипшей к лицу добротой; играть ему было не с кем, он играл сам с собой, особенно страстно в солдатики – они его слушались, а так слушаться все время приходилось ему. Вообще с игрушками ему не везло, чуть что захочет, тотчас это сразу и появлялось – он не успевал даже толком о них помечтать: железная дорога, машинки, конструкторы, велосипедики, авиамодели – дорогие развивающие игрушки детства. Зато он интересно играл с родителями, но так, что они этого не знали. Например, вынимал из холодильника все наличные консервы крабов и выбрасывал их в мусоропровод. То-то потом суматоха поднималась... Театр для себя. С годами разбойная страстишка просыпалась в нем, как необходимая составляющая удальства, во время выпивки, подступившего куража, душевного подъема и нехватки денег. С малых лет он шалил на рынках; притом что в доме всегда все было, а может быть, именно поэтому он необыкновенно ловко и нагло «свинчивал» груши, яблоки, мандарины... (Впоследствии эта сноровка ему помогала выживать во время безденежья на гастролях.) Но фрукты-овощи – это мелочь, баловство, простительная шалость. Однажды он милиционера чуть не убил в метро. Тот был в штатском и так пьян, что все перепутал в угаре и полез арестовывать нашего героя и… целоваться; пистолетом грозил, а вместо удостоверения раскрытое портмоне протягивал, из которого торчала невозможная для честного мента наличность. Видимо, из бедолаги какой-нибудь пьяный Фрейдыщенко вылез; похвастаться он хотел или силу показать, но норовил дулом «стечкина» залезть ничем не повинному молодому человеку в живот, в штаны, внутрь. В вагоне в тот поздний час никого не наблюдалось, но все равно было неприятно, что такое заядлое насилие совершается наяву, и герой наш дал гаду в репу. Тот и так находился в полубессознательном состоянии, так что не вырубился, а все лез и деньги швырял и наваливался: контрабанда ему, что ли, привиделась, наркота или баба... Когда стало невмоготу уже бить этого мироеда, и кулаки устали, и ноги загудели, озверевший герой наш портмоне и личное оружие реквизировал за понесенный моральный ущерб и вышел на своей станции, оставив распростертое тело без сожалений… А потом очень сожалел: убил, не убил? Лучше бы все-таки не убил. Иногда он совершенно искренне чувствовал себя Робин Гудом, Юрием Деточкиным, Остапом Бендером, Беней Криком и другими в меру остроумными и благородными разбойниками…
Еще он хорошо пел. Одну песню. Однажды от дядьки, который охранял их дачу, он услышал песню, которая его задела так, что он просил петь ее еще и еще раз. Замучил старика. Взволновала мелодия, выводимая стариковским тенорком под гармошку. Он запомнил, стал напевать ее сам под фортепьяно, гитару и без. Врезались в память довольно глупые слова этой песни: «Скажите, девушки, подружке вашей, что я ночей не сплю, о ней мечтая, что всех красавиц она милей и краше…» Неверные слова. Подружкам и тем более друзьям в таких вещах нельзя доверяться. Олег один раз доверился. Когда влюбился в первом классе в соседку по парте, влюбился отчаянно, стеснялся ей об этом, конечно, сказать лично, от полноты чувств проговорился другу Сереге, который казался более опытным ловеласом. Тот заявил, что это пустяковое дело, и обещался помочь. Он передал признание в извращенной, видимо, форме, потому что возлюбленная первоклассница посмеялась над его высоким чувством, обозвала «ухажером» и «дураком»… Обидно, стыдно было до слез… очень долго. Даже когда он отомстил лет через десять за это унижение и однокласснику, и однокласснице, боль не унялась.
Итальянская песня композитора Р. Фальво с русским текстом М. Улицкого (именно так были обозначены авторы на отрывном листке календаря) сломала ему жизнь. Он не захотел идти по научно-патриотическим стопам предков. Хотя не так-то все просто. Многое ему от души нравилось в командно-административной системе. Творческую атмосферу приказного порядка он впитал с молоком матери, впрочем, так же как и ненависть к ней. Он умел по команде «смирно» подчиняться, притворяться дураком, мертвым, ничем; а по команде «вольно» яростно продолжать свои игры с того же места, на котором был застигнут командой «смирно». А что? Положа руку на сердце, не так уж плохо жить, когда не надо самому принимать никаких решений, когда не надо ежесекундно бояться, что твои сокровенные замыслы испохабят подчиненные. А надо подчиняться самому, сидеть покойно и знать, что кто-то всегда скомандует, прикроет сзади и сверху, надо только в меру сил чувствовать дуновения времени, творчески воплощать приказы вышестоящего начальства, над ним же тихонько и издеваясь, его же потом и высмеивая. Старинное культурное удовольствие – подчиняться, презирая.
Он стал артистом. Легко и радостно.
Легко, потому что один из преподавателей театрального училища был однокашником его матушки. Мама до рождения Олега училась на актрису, но не выучилась, а вышла замуж за молодого нахрапистого капитана, отца нашего героя. Капитан влюбился в нее, дочь генерального конструктора, и, чего уж греха таить, по-сыновнему в него самого, генерал-лейтенанта, гениального самородка и самодура. Тесть помог зятю в продвижении по службе, а зять в благодарность так покрыл мужским обаянием его дочь, что она забыла о своих актерских амбициях. Называла капитана «мой генерал», которым он довольно скоро и сделался. Ее богемные подружки поглядывали на него жадно; да, военный, да, солдафон, да, не участвовал в модных разговорах об эллинизме и диссидентах, но смотрели они на него с античной завистью. Действительно, когда «солдафон» веселил своими гвардейскими прибаутками дамское общество, подружки матери, иронически переглядываясь, внутренне повизгивали. А уж когда он невзначай, как говорится, прижимал какую-нибудь к орденам, душа уходила в пятки, и мысли приходили отнюдь не правозащитные, а вполне аполитичные, левые, бабьи…
У Олега были все данные для актера (этим вещим именем мать назвала нашего героя отнюдь не в честь легендарного варяга, а в честь других обожаемых Олегов – Ефремова, Стриженова, Борисова, Видова, Даля, Табакова, Анофриева, Янковского). Он был статен и величав, производил впечатление несокрушимой мужественности. К тому же имел великолепный тембр, и еще то, что было даже чрезмерным подарком природы к перечисленному, - обладал хорошим чувством юмора и памятью. Впрочем, память эта тоже сыграла с ним злую шутку. Олег учился отлично, все запоминал слету, но вот думать, как умел его дед, не научился. Дед, прославившийся своими организаторскими способностями и оригинальными находками в той области фундаментальной физики, которая вплотную примыкает к аэродинамике крылатых ракет, памятью обладал средней и поздно понял, что прошляпил развитие технических способностей внука. Олег провалился в Физтех. Провалился потому, что ему страсть как захотелось стать артистом.
А он уже им и был, и знал успех. А когда среди прочих модных песенок напевал вдруг а капелла немодную «Скажите, девушки, подружке вашей…», то даже самые стойкие «подружки» смотрели на него так, как впоследствии он смотрел на одну всенародно любимую красавицу-певицу, то есть с редким для себя простодушным восторгом, не претендуя ни на что… до тех пор, пока она сама вдруг не позвала его в свой пеньюар, то есть будуар, о чем позже…
Драматических артистов обожала мать нашего героя. Как будто в отместку за свою неудавшуюся театральную карьеру, она с малых лет упорно водила своего единственного сына по театрам. Для Олега первое время это было дополнительной скукой и мукой, он дисциплинированно высиживал всякие «Щелкунчики», «Синие птицы» и «Стрелы Робин Гуда», думая только о мороженом в антракте; а двенадцати лет от роду увидел на «Таганке» спектакль «Час пик» и… восчувствовал и полюбил театр! Он захотел стать таким же красивым и наглым, модерновым и сексуальным, как герой-любовник этого спектакля в исполнении Вениамина Смехова.
А в кино он по секрету любил то, чего в окружающей действительности абсолютно не было, – белогвардейцев. Конечно, в советских фильмах они поголовно все были отрицательными персонажами, но Олегу белогвардейцы очень нравились. Какие-то опрятные, аккуратные, благородные, чем-то на отца похожие; нравились даже самые ужасные из белогвардейцев – контрразведчики, говорившие устало по поводу арестованных комиссаров: «Расстрелять обоих…», тоже в глубине души нравились. В конце фильма они все равно всегда проигрывали, но их было почему-то очень жалко. Когда Анка косила из своего пулемета каппелевцев из «Чапаева», Олег плакал. Но самым любимым киноперсонажем в детстве Олега был все-таки (не смейтесь!) дедушка Ленин. Это был сказочный старикан, такой чудаковатый, уморительно трогательный, что не любить его было невозможно. Не верилось только, как этот штатский, смешной, чеканутый дяденька умудрился всех-всех-всех замечательных белогвардейцев победить. Но в школе Олегу объяснили почему. Потому что он – гений.
Олег совсем не был похож на своего гениального родного деда, корявого потомка расказаченных кубанцев; похож он был на Марлона Брандо, Пола Ньюмена и Роберта Редфорда одновременно, а в школе его дразнили Делоном. Не только за красоту, но и за фамилию похожую – Недолин. Таких жгучих синеглазых блондинов сейчас уже не делают, по телевизору не показывают, в ту пору киноэкран еще окончательно не оккупировали дегенеративные лики блистательных: Адриано Челентано, Сильвестра Сталлоне, Квентина Тарантино и Жана Рено – Редфорды и Ньюмены еще были в моде.
В возрасте пятнадцати с половиной лет родители отправили Олега в пионерлагерь, на перевоспитание, чересчур барчуком рос, чересчур заносчивым, надо было, чтобы ребенок не отрывался слишком далеко от правды жизни, проникался атмосферой коллективизма. Обычно он проводил лето с матерью (отец отдыхал нерегулярно и почти всегда в отрыве от семьи), но в этот раз Олег впервые оказался один на один с действительностью, в Подмосковье, в пионерлагере «Голубые ели». На одну августовскую смену, которая и разделила его жизнь на две неравные части: детство, отрочество, юность и все остальное.

* * *

Батя никогда не говорил с сыном на интимные темы, но перед отправкой в лагерь пригласил сына в кабинет для мужского разговора. Зашел издалека, поинтересовался отношениями в классе, с мальчиками, с девочками, потом, похохатывая про себя, вдруг перешел к вопросу о том, с какого рода удовольствиями связано зарождение новой жизни. Минуя пестики и тычинки, сразу повел речь о том, какие трудности могут возникнуть на этом пути в коллективе:
– Главное, сынок, не нервничать и… любить, значит, потому что без любви это дело – сам знаешь, что… – отец быстро поправился, – то есть еще узнаешь… Женщину, то есть особенно девушку, то есть всех их... надо уважать… Ты еще не того? Никого? Честно, в глаза смотри! – отец вдруг жестко глянул в честно вылупленные глаза сына и после полуминутной паузы продолжал. – Смотри у меня, папе врать не хорошо… Я в твоем возрасте… хотя тут нельзя сравнивать, мы на окраине жили, время – голодное, безотцовщина, матерщина, мужиков, ты знаешь, днем с огнем, а баб – наоборот, так что рано пришлось узнать оборотную сторону медали… В общем, я тебе подобрал тут кое-какую литературку, – отец протянул Олегу плотную стопку книг и журналов. Олег посмотрел на корешки и убедился, что большинство из этих изданий он давно уже порознь подтыривал из библиотеки. – Ознакомься, чтобы по подворотням ерунду не слушать, почитай, там все про все по-честному, как, чего… научно и доходчиво… - Отец явно чувствовал себя не в своей тарелке, но дисциплинированно выполнял поручение матери по половому воспитанию ребенка. – Смех смехом, но женщина, сынок, это – большое дело, мы с твоей мамой хорошо живем, хотя я – не ангел, в смысле выпить и в другом смысле тоже… но стремиться надо. Мама у нас хорошая, умная, сильная, ну, ты сам знаешь… Тут дело, сынок, такое… главное – стремиться надо, иначе затопчут… Если чувствуешь, что назревают проблемы с пацанами, то это тебе сигнал, что ты на верном пути… Один на один бей в репу сразу; если их много, то тоже сразу беспощадно вырубай заводилу, внезапно и жестоко, чтобы иллюзий не было, иначе на шею сядут, сволочи, будешь всю жизнь на чужого дядю пахать. Значит, в репу – и ноги! Но дружба – это, сынок, тоже большое дело. Тут не скупись. Деньжонок я тебе подкину… И с девочками надо… это… дружить… и…
Отец запутался, побагровел, вдруг расхохотался, сунул сыну стопку разработок иностранного и отечественного производства, приказал после ознакомления с содержанием доложить. Совершенно серьезно обещал в скором времени вплотную заняться и… помочь решить вопрос в практическом плане:
- В пионерлагере ушами не хлопай, стремись, брат, а если понравится кто-нибудь, так и говори, мол, нравишься, люблю, мол, и все, поставь в тупик, пусть они сами выкручиваются, глядишь – чего-то и выкрутится. Насчет деньжонок на всякий пожарный я уже сказал, да, подкину, на конфеты, газировку, то-се... Я, брат, столько в свое время… ошибок на этой почве насовершал, столько… иной раз вспомнишь, и… – отец откинул руки за голову, потянулся с удовольствием и закончил инструктаж совершенно неожиданно, – и человеком себя чувствуешь…

Родители ничего не знали о своем сыне. Они не знали, например, что он уже целовался!!! С одноклассницей Катей Параниной, в которую он был безумно влюблен в первом классе, а теперь и она наконец стала откликаться. Олегом двигала не первоклассная сумасшедшая детская любовь с горькими признаниями и слезами на коленях матери, а другое сильное чувство – безотчетное, стихийное подростковое любопытство. В губы не целовались! Она не допустила, хотя за малым дело стало – объятья были жаркими. В школьной библиотеке после итогового комсомольского собрания, этой весной! Они с Катькой не поделили том Мопассана, завязалась шуточная потасовка, которая неизвестно во что бы вылилась, если бы в библиотеку не вошла директриса школы и не спугнула поцелуи за дальними полками: «Эй, кто там застрял, все на сбор металлолома!» Катька (она была еще и комсоргом) тут же опамятовалась и, отдышавшись, сказала гневно: «Я от тебя, Олег, такого вызывающего поведения никак не ожидала. Ты меня очень обидел… Ты… искупишь свой такой поступок… не знаю чем… – говорила она очень серьезно, – только упорным трудом!»
Олег перепугался, искупал героически и, собирая металлолом, часто оказывался вблизи звонко хохочущей озорной комсоргши и, кажется, заслужил прощение... Впрочем, эти весенние нервные шалости были прерваны каникулами и оказались сущими пустяками по сравнению с происшествиями, случившимися с Олегом летом на берегах коварного Черного моря и квелого подмосковного водохранилища…
Начнем с Сочи.

* * *

Там была одна ровесница, которая уже смотрелась вполне взрослой. Женщины, как давно подмечено, все делают раньше мужчин: взрослеют, стареют (мужчины только умирают раньше). Она почему-то назвалась ему не своим настоящим именем, а эпатажно – Дусей, и явно томилась, украдкой хищно поглядывая на Олега. Он смотрел на нее безо всякой украдки и чувствовал, что все ее проходки по пляжу туда-сюда имели адрес, тайный умысел и глубокий смысл. Так получалось, что они часто оказывались в воде одновременно, плескались рядом, задевали друг друга. Олегу почему-то особенно приятно было подныривать, невзначай касаться ее упругого, крепкого тела, особенно «мягких игрушек», то есть некоторых беззащитно округлых выдающихся ее частей, ну и она тоже подныривала, шалила, за пятки хватала, топила. То есть под водой они хулиганили, как хотели, а над водой и на суше вели себя как воспитанные подростки.
Как-то раз во время легкого штормика Дуся обессилела в воде, и Олег помогал ей преодолевать маломощные откаты волн, так и так толкал, прихватывал – и за трусы тянул, и подмышки (по науке спасать надо за волосы, но она не дала). Дуся тоже то ли в шутку, то ли всерьез цеплялась за него по-всякому. Еле выбрались на берег, Олег упал обессиленный на гальку, а она как ни в чем не бывало, побежала к своей мамочке... Ее мамочка казалась Олегу тогда такой же старой, как и его мама, а на самом деле была еще очень молодой, предпочитала компанию отъявленных пляжных хохмачей – за дочерью особо не следила, в отличие от матери Олега, которая далеко его от себя не отпускала. Но все-таки прошляпила сына.
На следующий день так совпало, что Олег с Дусей в составе небольшого санаторского коллектива отправились в горы за шелковицей, такой черной ягодой, похожей на нашу ежевику, но растущую на больших деревьях и кустах, ее местные жители называли ажиной. Мама Олега в этот раз поленилась тащиться в горы и отпустила сына одного, то есть наказав ему принести полную двухлитровую банку ягод, а знакомому подполковнику за ним присматривать. Но подполковник, пособирав ажины, увлекся вместе с другими взрослыми отдыхающими приготовлением шашлыка и употреблением домашнего красного вина, купленного по дешевке в попутной туземной деревне, и упустил из виду Олега. А Олег довольно быстро зашел очень далеко, точнее высоко, рвал молча сладку ягоду поблизости от Дуси. Которая вела себя странно, почти не собирала ягоду, а ела ее и посматривала на Олега так, что он начал нервничать и чувствовать себя виноватым, но непонятно в чем.
Дуся вдруг сказала, что очень устала, и, глубоко вздохнув, прилегла в тенек небольшого душистого стога. Олег через некоторое время тоже что-то подустал, оставил под деревом полунаполненную банку (что он, дурак, что ли – в одиночку в ажиновых колючках возиться?) и, ничего не подозревая, присел рядом. Некоторое время они смотрели на неспешно утекающее вниз ущелье, поляны с редкими шарами черно-зеленых ажиновых кустов, далекий вьющийся дымок шашлычного костра, копошащиеся фигурки курортников, блеющую кучерявую пену овец в стороне и возвышавшийся надо всем бледно-голубой в сером мареве безбрежный небесно-морской свод...
Молчали.
Дышали.
Дуся дышала редко и тяжело. Несколько раз недовольно шевельнулась, как будто ей было неудобно в сене, как будто она не могла нормально усесться и откинуться, что-то ей все время мешало. Олегу, напротив, ничего не мешало, и было удобно в мягкой, едва подсохнувшей, совсем не колючей траве. Он знал по книгам, да и сам чувствовал, что что-то сейчас должно случиться. Видимо, такой накопленной нуждой, как Дуся, он не горел, но тлел. Она мотала головой, временами в упор смотрела на Олега, но ничего не говорила, только вздыхала. Ее белые зубы были синими, а губы лиловыми, что насторожило Олега. Хотя он отлично знал, что вся эта чернота от ажины, но его обдало каким-то дальним первородным страхом.
Необыкновенно сочетание запахов морского ветра и горного сена! Великолепна тишина, нарушаемая только жужжаньем шмеля, редким мэканьем овец и безопасно далекими людскими отголосками!
После того, как Дуся в очередной раз тяжко вздохнула и посмотрела на Олега, он вдруг тоже разволновался и задрожал, и, чтобы заполнить гремучую паузу, со страху тихонько затянул: «Скажите, девушки, подружке вашей, что я ночей не сплю о ней мечтая, что всех красавиц она милей и краше…»
Долго его слушать Дуся не смогла, она резко повернулась к Олегу, взяла его руки, тоже темно-лиловые от ажины, в свои, крепко сжала, подняла вверх и силилась что-то сказать. Но не смогла, опустила руки вниз, на колени, потом опять подняла и значительно потрясла ими, потом прижала к своей груди. Олегу тотчас передалось сумасшедшее биение ее сердца. И наконец она произнесла отчаянно страшно, глядя ему прямо в глаза исподлобья: «Заткнись! – Олег заткнулся, а Дуся продолжила. – Слушай, ты, нарцисс бездушный… Может быть, хватит дурака валять?» – и медленно, сильно повела его руки по своему телу вниз…
Через несколько минут все было кончено. Без слов. Олег, со страха закрывший глаза, толком не понял, что, собственно, произошло, но что-то (то есть все) явно произошло. Стремительная судорога срывания шорт и поиска выхода накопившейся энергии. Дуся властно им руководила; но потом перестала руководить, ослабла и только тихо ойкала. Потом Олега всего передернуло и прорвало, как случалось частенько последнее время во сне…
Вот такая кровавая драма. Олег был потрясен недетской неожиданностью и небывалой стыдностью произошедшего, но и горд, втайне страшно горд, оттого что так легко отделался; можно сказать, за здорово живешь приобрел престижный в его возрасте опыт. Но после первого же победоносного прорыва ровесница ему вдруг перестала быть интересной, надоела и опротивела. Он почему-то мерзко застеснялся, встал, нашел шорты, которые оказались довольно далеко отброшенными, надел их, потом выяснилось, что это не его шорты, он нашел свои. Постоял немного неподалеку для приличия, потоптался на месте, глядя на ничуть не изменившийся пейзаж с людьми, дымком, грязно-белой отарой овец и серым Черным морем. И, не услышав никаких руководящих указаний, пошел продолжать собирать ажину, – надо же что-то матери принести, в конце концов.
Ровесница через какое-то время, ни слова не говоря, тоже встала и пошла, но не к ажине, а к ручью, извивавшемуся неподалеку, что-то там делала, сдавленно ахая. Олег долго на нее не глядел, сперва и не хотел, потом стеснялся, потом она достала-таки его своими охами, и он поглядел.
Дуся плескалась, голая по пояс, в мелком затоне ручья. Олег засмотрелся: белая короткая майка ее была в лиловых пятнах ажины, на загорелом фоне вместо трусов – белая мхатовская чайка, держащая в клювике тонюсенькую красную змейку, которую Дуся упорно смывала.
Он сто раз видел ее практически голой на пляже, но это ее первобытное купание на него подействовало гораздо сильнее, чем все предыдущие водные процедуры и даже только что произошедшая горячая дебютная стравка. Олег подумал, что ему тоже не грех было бы купнуться, но постеснялся. Когда она наконец присоединилась к сбору черной ягоды, Олег снова почувствовал глубокую личную заинтересованность в этой весьма целеустремленной, довольно легкомысленной девице (кажись, уже и не девице вовсе?) и даже желание погладить ее, в том числе и губами. Нежно. Что-то опять напряглось и неудержимо подмывало снова схлестнуться с ней. Он придвинулся, наклонился, ткнулся, коснулся губами просвечивающей сквозь прилипшую мокрую майку холодной, живой, подвижной «мягкой игрушки» с большим пухлым нежно-розовым, курносым цветком; но Дуся капризно его отшвырнула, звучно огрев пониже спины тяжелой, надо сказать, ладонью. Олег от неожиданности серьезно задумался, обиделся и даже оскорбился, хотел ответить ей тем же, но вовремя остановил себя, решив, что это несолидно, что, может быть, черт его знает, так и надо по первопутку? Вспомнилось из зоологии, что некоторые самки вообще уничтожают самцов тотчас же после того, как они сделают свое дело, и дисциплинированно отстал, сосредоточившись на крупных, сочных, бархатистых черно-сиреневых плодах колючего ажинового дерева. Перед ним стояла задача (и ее никто не отменял) – наполнить ягодами двухлитровую стеклянную банку, подвешенную для удобства на груди.
К основной группе они присоединились порознь и с разных сторон. Два следующих дня Олег Дуси на пляже не видел; встречал в столовой, но она была серьезна, сосредоточенна, насмешлива и недоступна, даже не здоровалась с ним. Потом у Олега разыгралась солнечная аллергия (он был знатным аллергиком, изысканно не выносил почему-то черной икры, крабов и чрезмерного солнца), - и не пошел на пляж.
Шатаясь без дела по корпусу санатория, Олег вдруг наткнулся на Дусю, с которой тоже, как оказалось, приключилось какое-то недомогание. Они скучно прошлись по территории, ни о чем не разговаривая; потом поиграли немного в настольный теннис на открытой веранде, она его обыграла (стыд и срам!). Потом так совпало, что у них одновременно пересохло в горле, и они захотели пить, для чего наперегонки побежали к ней в номер, где, как она сказала, в холодильнике была минеральная вода…
Там тоже почти не разговаривали. Обменивались только необходимыми деловыми репликами типа: «так хорошо», «нет, чуть ниже», «я в душ на минутку», «ты что, сдурел? туда нельзя», «я есть хочу», «дай полотенце», «только бы мама не узнала», «я весь мокрый», «не спеши», «Дуся, я тебя боюся», «какая у тебя кожа», «Олег, ты – человек», «грушу будешь?»… Вольная или, точнее, невольная классическая борьба, захваты, перевороты, удержания, силовые приемы, пот градом… Дуся вертела им, как хотела. Олег не сдавался. Он почему-то вспомнил детскую книжку про Ивана Поддубного: тот боролся в цирке с каким-то хитрым французом, который, чтобы одолеть русского богатыря, чем-то обмазал свое тело и потому постоянно выскальзывал из рук. Поддубный проиграл. Через пару часов Олег всем телом ощутил отвратительную, опустошительную усталость, презрительное равнодушие к ровеснице и самому себе, категорическое нежелание когда-либо возвращаться к этому виду спорта. И ушел, пошатываясь, не попрощавшись… Мать, вернувшись с пляжа, застала его в их люксе еле живого, распростертого под простыней на кровати, совершенно разбитого, по-видимому, аллергией, хотела вызвать врача, но Олег грубо отбоярился, и мать почему-то не отчитала его за совершенно немотивированное хамство. Видно, в голосе его вдруг проявилось что-то новое, непререкаемое, хриплое, мужское… Больное, – решила мать.
На следующее утро во время завтрака Олег увидел Дусю. Она показалась ему необыкновенно легкой, светящейся, воздушной. Она летала по столовой, помогая разносить чайники, кофейники, вазы с бутербродами и фруктами, чего делать совершенно не требовалось, для этого были специальные подавальщицы, но она им помогала, видимо, от некоего переизбытка; не могла усидеть на месте и беспрестанно хохотала в ответ на шутки взрослых отдыхающих – мужчины на нее не только засматривались, но и пытались залучить ее за свой столик хотя бы на минутку, а мама ее ревниво, но безуспешно осаживала. Несколько раз Дуся вызывающе, резко посмотрела на Олега, прямо-таки резанула взглядом. Он, отправив свою мать на пляж, где она, по обыкновению мастерски, грабила в преферансе офицеров генерального штаба, пошел пройтись по корпусу и очутился в конце концов возле номера Дуси.
Дверь была закрыта, но не на ключ, был виден просвет между стенкой и замком. Дверь трепетала от мощного сквозняка, дрожала, гудела, казалось, даже постанывала, тяжко вздыхая и присвистывая. Войти, не войти? Стучать, не стучать? Он не решался. Сердце Олега молотило так громко, что дверь вскоре распахнулась. На самом деле, конечно, от порыва ветра.
Дуся стояла в проеме открытой балконной двери и смотрела на серебристое море. Жаркий ветер приподнимал ее длинные пушистые темно-русые волосы, вздувал парусом шелковые шторы. Со спины она смотрелась совершенно бесподобной взрослой женщиной, статуей, богиней, бегущей по волнам. Олег какое-то время стоял завороженный, не мог сдвинуться с места, потом тихо притворил дверь, повернул ключ, чтобы она больше не открывалась, и подошел. Близко. Дышал ей в затылок. Отброшенные ветром волосы Дуси щекотали его лицо, шею и грудь. Она не оборачивалась, хотя дышать стала тоже прерывисто. «Кто там?» – спросила она, глядя по-прежнему вперед, на море. «Я…» – коротко выдохнул Олег. Она резко обернулась и, ни слова не говоря, горячо обвилась вокруг него.
Олег в первый раз в жизни испытал приступ несказанно хорошего, благодарного отношения к человеку, к женщине, еще бы немного и он бы зашептал: «Дорогая моя, любимая, милая…» Но обстоятельства классической борьбы опрокинули его и отвлекли от лишних разговоров, возвышенных сантиментов и глубоких чувств...
Несколько дней продолжалась эта беспримерная тайная «Камасутра» с утра до обеда, пока с пляжа не подвигались матери (сигналом к разъединению и разбегу был звон подъехавшего с пляжа к парадной колоннаде фуникулера). Потом аллергия и силы кончились; пару дней юные аморалы отдыхали, загорали, купались вдали друг от друга. Но вскоре пришло второе дыхание. Ночное. К нему Дуся Олега сперва принудила, а потом и пристрастила.
После ужина на выходе из столовой она подождала его, пошла рядом бок о бок, глядя строго перед собой, и в ультимативной форме начала короткие конспиративные переговоры.
– Соскучился?
– Соскучился, – Олег, честно говоря, начал подумывать, что все уже кончилось, ан нет.
– Хочешь?.. – начала что-то спрашивать Дуся, но Олег не дал ей договорить.
– Хочу.
– Будешь?.. – опять начала Дуся.
– Буду, – Олег на все эти вопросы, полный смысл которых до него не доходил, отвечал быстро и утвердительно, потому что неутвердительные ответы в подобной ситуации считал недостойными мужчины, коим он уже неделю вполне законно себя ощущал.
– Не боишься?
– Нет.
– Жди меня сегодня в час ночи под третьей от балюстрады пальмой, вон там, понял? Полотенце захвати с собой.
– Зачем?
– Купаться будем, – грозно, не предполагая возражений, ответила она.
– А…
– Никаких «а»! Ты что, купаться не хочешь? – как будто не веря своим ушам, посмотрела ему в глаза Дуся.
– Купаться?.. Ночью?.. Конечно, хочу.

В час ночи (точнее, даже без пятнадцати час) он стоял под третьей пальмой. Это было не просто. Во-первых, надо было умудриться не заснуть до часа. Для этого он читал книги из школьной программы; сразу выяснилось, что не всякая книга для такого дела подходит. В итоге он остановился на «Преступлении и наказании» – от Достоевского в сон не тянуло, напротив, лихорадило. Олег и проглотил роман за три дня, читая вечерами в ожидании объявленного часа. Чувствовал себя, конечно, немного Раскольниковым, идущим на дело, Дуся, правда, на Соню Мармеладову совсем не была похожа, да и на сестру Раскольникова Авдотью Романовну тоже… Во-вторых, надо было выйти из номера, не разбудив мать, – слава Богу, она спала в соседней комнате и спала крепко, что Олег легко определял по характерному интеллигентному похрапыванию. В-третьих, надо было выйти из корпуса, не привлекая к себе внимания знакомых, незаметно миновав дежурную, что тоже дело непростое. Дежурные бывают разные, очень вредные в том числе, особенно вредные между одиннадцатью и двенадцатью ночи, но после полпервого спали все – дверь нужно было бесшумно снять с тяжелой щеколды, тихонько, без скрипа открыть и так же тихо, но плотно закрыть. Мощное шумовое прикрытие на улице обеспечивали цикады.

Олег, бегом миновав светлое место перед входом в корпус, свернул направо, добежал до третьей пальмы и замер под ней во тьме. Странно, уже без пятнадцати час, а Дуси нет. Он почему-то думал, что она тоже придет немного раньше.
Корпус спал. Олег вздрагивал, когда мимо, яростно крича, проносились кошки. Вдруг почувствовал, что большого пальца его правой ноги в открытых сандалетах коснулось что-то холодное и мокрое! Елки-палки, неужели змея? Со змеями здесь шутить нельзя! Взять себя в руки и не орать! Нет, оказалось, что это не змея, а… ежик. «Ежик это хорошо, – отметил про себя Олег, – значит, змей поблизости нет, надо будет в следующий раз хлеба ежику принести.» Появлялись и человеческие фигуры (тут Олег вздрагивал особенно крупно). Мужчина, которого он не сразу принял за мужчину: в первый момент за большую собаку, во второй за обезьяну, а потом и только потом за человека – потому что обезьяны трусов не носят. Мужчина профессионально быстро, необыкновенно ловко полез наверх по водосточной трубе, обвитой диким виноградом, Олег инстинктивно хотел помочь, подсадить, но вовремя остановился, вдруг это вор? Тот легко добрался до общественной веранды на втором этаже, потом подтянулся и до третьего этажа. Вор? Нет, не вор, а инструктор, выдававший спортинвентарь на пляже (его Олег узнал по модным белым трусам с фосфоресцирующими полосками, теперь понятно, почему он на работе все время спит). В лоджии на четвертом этаже инструктора встретила женщина и помогла перебраться через парапет... В другой раз непонятного пола фигура перебиралась по балкону пятого этажа в соседний номер, очень скоро вернулась на место с бутылкой, сверкнувшей в лунном сияньи фольгой.
Олег волновался. Дуся, где ты? Уже давно ровно час. Он пришел, как благородный человек, вовремя, а ее нет! Ежик уже надоел своими ласками. Когда в обычное время пытаешься с ним поиграть, он убегает, а когда не надо, так лижет и лижет. Олег отпихнул его ногой, ежик обиженно загудел. Постепенно проявилось еще одно обстоятельство. Олег, привыкший к цикадному фону, услышал, как в полной, казалось, тишине ожил молчавший спальный корпус санатория. Задышал, заговорил.
Окна и двери лоджий распахнуты, из всех ячеек, отталкиваясь от внутренних стен, многократно усиленные, вылетали ночные звуки: разноголосый храп, чоканье, чмоканье, разговоры, уговоры, вздохи, песни. «Наш адрес не дом и не улица, наш адрес Советский Союз…», «Где ж ты, моя ненаглядная, где? В Вологде, где-где-где, Вологде-где-где, в доме, где резной палисад…», песни Высоцкого, Джо Дассена, «Аббы», Пугачевой из «Иронии судьбы».
Время от времени то из одной лоджии, то из другой отдыхающие, потрясенные красотой ночного пейзажа, принимались исповедоваться на луну. Лоджии друг друга не слышали, все доставалось Олегу.
Интеллигентный восторженный женский голос рассказывал подруге о многочисленных прочитанных книгах, романах, мужчинах, мешались фамилии Гессе, Набокова, Хейли, Маркеса, доцента Руруа и майора Махаева, а в заключение, после глубокой интимной паузы, сопрановый голос произнес грудными нотами на выдохе, исповедально и опустошенно: «Сколько же я читаю... – а через краткую паузу последовал никак не ожидаемый матерный довесок, – ё.. твою мать!.. – Еще через паузу голос продолжил отчаянно: – Когда же жить-то начнем? – И еще через паузу, в которую, видимо, уместилась полновесная затяжка сигаретой, на выдохе, как заключительный итог: – Нет, при этой системе не начнем!»
Ух! Олег вздрогнул и присел. У-у-у-ух! Близко пролетела, страшно обдав холодной воздушной волной, большущая птица! И Олег замер. Горных орлов им здесь только не хватало! Нет, какой орел, сова какая-нибудь большая, выпь охотится. В шагах десяти от него в глубине парка раздался писк, возня, звуки прыжков и хлопот крыльев, потом мощный взмах и тишина. Олег представил себя в когтях огромной горной совы и покрылся потом. Нет, бояться тут совершенно нечего, смешно тут чего-то бояться, но общая неловкость от этого бессмысленного стояния нарастала. Где же Дуся?
Вдруг справа с четвертого этажа в цикадную тишину ворвался совершенно пьяный мужской голос:
– Понимаешь, я хочу жить жирно, понимаешь ты, жирно, и мне наплевать на всех вас с вашим светлым будущим! Сейчас! Жирно… Чтобы квартира – шесть комнат, чтобы – дача кирпичная, чтобы – машин минимум две, мне и жене, чтоб в отпуск за границу ездить, чтобы не стоять в очередях часами за тем, за этим, за всем! И не надо врать! Все хотят, чтобы жирно!..
Жирно они хотят жить! И так стыдно на пляж выходить, вроде боевые офицеры, генералы, а животы… такие же, как у их жен. Его отец не такой, молодцом, и мама не такая. И Дусина мама, между прочим, тоже. Удивительно, как они с Дусей похожи фигурами, то есть со спины, издалека можно перепутать, но лица совершенно разные. Дуся несравненно интересней, немного на шальную капризную принцессу из какой-то телесказки похожа, а мама ее другая, мягкая, вроде хохотушка, но временами какая-то нервная и совсем невеселая. А Дуся никогда не смеялась и ни разу не заплакала. Так где она? Может быть, у ее матери бессонница? Их окна выходят на другую сторону корпуса. Пойти посмотреть, горит ли у них свет? Нет, пока он обогнет дом, Дуся может спуститься и не найти его. Олег почувствовал, что все еще дрожит. Не от страха, конечно. Черт знает откуда взявшееся волнение. Олег сделал несколько глубоких вдохов, медленных, напряженных, потом – резких движений из карате и вроде успокоился. С третьего этажа хрипел задавленный шепот.
– Вы понимаете, товарищ полковник, стыдно. Ведь на весь мир по телевизору показывают… Наш еле стоит, его поддерживают, совсем старик, размазня, еле языком ворочает, а целоваться лезет… А их – поджарый, красивый, улыбается, как ни в чем не бывало, хохочет, увертывается… Стыдоба!
– Ох, не гневи Бога, майор, что-то будет, когда поджарые у нас к власти придут, - говорил другой.
– Ничего не будет. Потому что не придут. Там такая очередь семидесятипятилетних…
– Смелости у них нет никакой, решимости… Расстреливать надо, а они их в эмиграцию отпускают. Сказал что-нибудь против Советской власти – и к стенке! Солженицер уже на Ленина замахнулся, сволочь. Конечно, его в Америке приняли с распростертыми объятьями, особняками завалили, нобелевскими премиями.
– Как расстреляешь, весь мир взвоет?
– Миру, пока не поздно, надо язык прищемить! Ударить для острастки по какой-нибудь самой горячей точке ядерным оружием, они на всю жизнь дар речи потеряют… Пакистан у меня уже в печенках сидит, надо разбомбить его к едрене фене, а лучше – Китай, прогрессивное человечество в глубине души спасибо скажет! В идеале, конечно, надо бы еще и по Израилю ударить…
– Ну вы, товарищ полковник, размечтались…
Олег с презрением слушал эти взрослые откровения. Сколько же пьют в военном санатории! Сколько пьют! Что они в этом находят? Плебеи! Утром ни в теннис, ни в волейбол не с кем поиграть... Так, товарищ Дуся, уже десять минут второго, я, откровенно говоря, не нанялся здесь стоять! Неужели разыграла? Как Катька Паранина в первом классе, когда назначила ему свидание в центральном круге школьной футбольной площадки, и он, дурак, стоял, ждал в центре поля, а потом увидел, как она из-за угла штрафной площадки с подружками над ним хохотала! Нет, Дуся не могла обмануть, у них совсем другие отношения… совсем. У них такие отношения сложились, что дальше некуда. Некуда; действительно, только купаться. И еще какие-то идиоты с третьего этажа забулькали, зашипели о чем-то непонятном, но явно гадком:
– Он берет, да говорю тебе, берет…
– Тшшш…
– Да я тебе говорю, берет…
– Тшшш…
– Берет, гадом буду. И она берет, надо только умело дать…
– Не ори ты на все Черное море, пей…
– Теплая, зараза, здесь надо быстро пить, чуть из холодильника вытащишь, через пять минут теплая, у тебя лед есть? Дай… Японской техникой она берет, там цепочка выстроилась военпредов, и все замыкается на ней, а потом и он возьмет, гадом буду… ты думаешь, звания у нас за красивые глаза дают… Это же Сирия, восток – дело тонкое…
Да заткнутся они или нет? Одни бомбить хотят, другие не знают, кому взятку сунуть! Подмывало сказать отчетливо из-под пальмы: «С третьего этажа, товарищ подполковник, спуститесь, пожалуйста, к коменданту… с вещами!» Но нельзя, он ждал Дусю, которая оказалась совершенно безответственным, легкомысленным человеком. Где она? Не он же ей назначил это идиотское свиданье, а она! Она так мстит ему, что ли, но за что? Что плохого он ей сделал? Ничего, кроме того, чего она сама от него хотела. Еще пять минут и все! Пошутили и хватит!
Но прошли еще пять минут и десять, а Олег все ждал. Уже не стоял на месте, не дрожал, а прогуливался зло вокруг пальмы, ругаясь про себя. Да, посмеялись над тобой, Олеженька, поиграли с мальчиком и бросили! Ну мы этого дела так тебе, Дусенька, не оставим. Битый час он здесь продежурил, идиот!..

Как только Олег, поклявшись себе никогда более не попадаться на безобразные бабьи провокации, наконец решился идти домой, то почувствовал вдруг несильный шлепок по попе, вздрогнул от неожиданности и возмущения. Когда обернулся, то Дуся была уже далеко. Не обращая внимания на Олега, она бежала на цыпочках к боковому лестничному спуску к морю. Олег ее догнал, чтобы как-то дать понять, что так опаздывать ни в какие ворота не лезет, что он передумал купаться. Но ничего не сказал.
От нее пахло духами!
Когда Олег чувствовал запах духов мамы или учительниц в школе, они его не волновали, а Дусины духи, смешавшиеся со знакомым ее запахом, его ударили, ласково и нежно; желание что-то выяснять у него пропало, а проявилось совсем другое желание. Дуся на бегу подхватила его ладонь и крепко сжала. И он ее сжал. Дуся быстро проговорила: «Прости! Мама поздно вернулась из гостей и никак не могла заснуть», – и еще раз крепко пожала его руку. «Да чего там», – легко принял извинения Олег. Бегом, молча они спустились сперва по белой мраморной лестнице, а потом крутым траверсом между акаций к дальнему полудикому пляжу.

Дорогу им освещал только яркий осколок лунной тарелки.
Из долгой, таинственной, душной, запутанной тени акаций они выбежали к морю и остановились.
Оглушила неожиданность открывшегося простора!.. Мать честная, действительно, ночная красота эта стоила нервов! Архип Иванович Куинджи в гостях у Ивана Константиновича Айвазовского. Штиль. Тишина. Молодая луна. Она и вправду простирала к смотревшим на нее гостеприимную серебряную дорожку. Заманивала, залучала деликатным плеском меленьких, дециметровых волн. Олег с Дусей быстро разделись, дрожа с непривычки от страха и скрывая его друг от друга. Как будто принимая приглашение, держась за руки, они вошли в эту картину и брели по лунной скатерти-дорожке, постепенно утопали в ней и плыли. Купались, понятное дело, поначалу в купальных костюмах, потом надоело с ними возиться в воде, и стали они плавать так. Олегу это было в новинку; то, что обычно у него пряталось в плавках, здесь ощущалось лишним, непристроенным, беззащитным перед медузами, рыбами, мальками и прочими морскими тварями, а Дуся абсолютно не стеснялась наготы, ни его, ни своей, отважно предаваясь водяной и прочей стихии. Заплыли они далеко и жили друг в друге, как рыбы в воде.
Мерцающая мелкими пузырьками-светляками темная вода; густое звездное небо с пульсирующими огнями самолетов; дальние сторожевые корабли на горизонте; на берегу вышки кипарисов, между ними проглядывали слабо освещенные корпуса санатория и горные склоны в разноцветной сыпи огней. Вот такие обволакивали их покрывала, заслоняли стены и потолки. Только пола не было. Вместо пола – неизвестная глубина и добрая, выталкивающая сила воды... Они не сразу поплыли назад, еще лежали на спине, раскинув руки. Она правой рукой держала его левую. Тихонько перешептывались о созвездьях, о лунных морях. Дуся знала о них больше Олега, неожиданным грудным звуком сказала, глядя на луну: «Это наш медовый полумесяц…»
Близкая такая бесконечность, бесконечная близость... Романтику этих безответственных ночных купаний Олег оценил гораздо позже, когда нигде ни с кем другим ничего подобного, как он ни старался, повторить не удалось, ни в Коктебеле, ни в Ялте, ни на Средиземном море, ни на Тихом океане... А тогда все воспринималось как в общем дело обыкновенное, хоть и рискованное, как дорогие развивающие игрушки детства, только игрушки тут были совсем не игрушечными, а большими, всамделишными, взрослыми; добавлялась будоражащая, судорожная, тревожная космическая новизна впечатлений и… страх, как бы не застукали.
На берегу они быстро обтирали друг друга полотенцем, причем Дуся, вытирая его, проявляла непрошеную заботливость и тщательность, ему вспоминалось что-то совсем не подходящее, детское, материнское. Быстро одевались, поднимались к их корпусу санатория, порознь прошмыгивали в вестибюль (Олег – последним, он и возвращал тихонько щеколду в рабочее состояние) и шепотом бесшумно разбегались по номерам. Утром все тело Олега радостно гудело, хотя что-то ныло, что-то саднило, что-то болело, голова непрестанно кружилась, была где-то рядом, не на месте, высоко, далеко.
В последнюю ночь перед ее отъездом их застиг в море ливень, шальной, внезапный, с грозой, в ночном море особенно страшный. А они по обыкновению, совершив положенные водные процедуры, лежали голые на морском покрывале, смотрели в потолок, искали и не могли найти: где же созвездья, где же медовый полумесяц? Только что были все на месте, Дуся даже говорила, что сегодня звезды какие-то чужие, колкие, как иголки, а месяц похож на акулу, и вдруг все попрятались, где ж они?
Закапало крупно, потом полило. Водное покрывало ощутимо летало то вверх, то вниз, как будто его кто-то вытряхивал. Заштормило внезапно и не на шутку, а уплыли они довольно далеко. Счастье, что еще был виден берег, быстро двинулись к нему. И доплыли, и выбрались бы, но волны что-то уж очень раздухарились, разухабились, и наиболее опасен оказался их откат. Олег с Дусей никак не могли выбраться на пляж, очередная волна их догоняла, накрывала, разъединяла и, вертя и переворачивая вместе с надоедливыми, вонючими, цепляющимися водорослями, возвращала в море. Некоторое время они отдыхали, потом совершали, помогая друг другу, вторую попытку, третью… Третья попытка Олегу удалась, но только ему одному. Во время очередного удара молний Олег увидел голову Дуси в метрах десяти, с разметавшимися по воде кругом как будто слипшихся в шампуниевой пене волос. Это его озадачило, он топтался на берегу, не зная, что делать, спасательный круг неизвестно где, кого-то звать что ли? Глупо… лезть в воду, из которой только что с таким трудом выбрался, страшно… он стоял в замешательстве, стоял, потом его что-то взорвало, подбросило, взбесило, что-то совершенно зверское, непонятное, неприятное, не поддающееся осмыслению, и швырнуло опять в воду.
Когда он подплыл к Дусе, она была уже совсем никакая, но прохрипела ему, захлебываясь: «Доигрались… Бог шельму метит…» В следующей попытке перед последним рывком Олег схватил ее за волосы и выволок на берег, и вытолкнул, и вышвырнул вперед, но сам упал навзничь, и очередная волна его достала, перевернула, натолкала в рот воды с ворсинами водорослей, измордовала и вернула в море. Становилось не смешно. Олег к тому же обо что-то сильно ударился затылком и спиной, терял ориентацию, еле держался на воде.
Теперь Дуся стояла на берегу и высматривала Олега в просверках молний. Потом, увидев, заорала, перекрикивая треск громовых раскатов, прыгала на месте, бегала за волнами, как собачонка бегает за мотоциклом, топала ногами и визжала диким неприятным голосом. Когда Олег ее услышал, он так испугался, что пришел в себя и в следующей попытке, подсобравшись, на исходе волны далеко выпрыгнул вперед баттерфляем, долетел до берега, попер по колено в коварной, отступающей в море мелкой гальке вперед к Дусе и успел-таки, и вырвался, и не оставил-таки следующему валу никаких шансов. Дуся помогла, подхватила и вытащила его в безопасное место, обняла, прижала к себе, дурными словами ругала море: «Море – сволочь, черное море, чертово море!.. Сволочь-море…» – кричала она волнам. Действительно, Черное море вело себя неприлично, вероломно, как отвратительное скопище гадов из передачи «Мир животных». Какой там мир? Война! Крокодилы, которые все нахальней и дальше выбегали за невинными жертвами, вгрызались в берег и выхватывали, и уносили вырванное у пляжа за собой, одежду, мусор и даже лежаки.
Скользя, спотыкаясь, падая в ручей, в который превратилась тропинка, абсолютно голые, босые (из одежды спасти удалось только одно полотенце), они ползли, скатывались вниз, но, цепляясь за кусты акаций, поддерживая и подталкивая друг друга, доползли до мраморной лестницы. Прыгая по ступеням и скользя по площадкам конькобежцами, добрались до своего корпуса.
Двери санатория были закрыты! Еще один сюрприз, наверное, раскаты грома разбудили вахтершу, и она на время вернулась к исполнению служебных обязанностей. Олег с Дусей, не зная что делать, вышли к колоннаде, откуда обычно открывался парадный вид на Черное море. Но моря видно не было, только черная бродящая тьма, раздираемая молниями, и ходящие вертикально волны ливня. Взбесившийся черный квадрат! Малевич вместо Айвазовского. Широкая белая молния беспощадно, снова и снова рвала в клочья грандиозную черную картину, как бешеная великанша-ревнивица ненавистную фотографию. Дуся прижалась к Олегу, вздрагивая крупно, потом успокоилась, а может быть, дрожать они стали в унисон...
– Здорово, – сказал Олег, конечно, он гордился проявленным мужеством, дышал полной грудью, – ничего не видно, но здорово, какая мощь, какая красота, здорово! Страшно, да? Ничего не страшно! Свобода! Дуся! Я ничего не боюся!.. – Это самое длинное предложение, которое от него услышала Дуся за все время их знакомства.
– Да, еще немного и мы остались бы там навсегда, особенно я. Олег, ты – человек… Ох! – вскрикнула вдруг она так страшно, что Олег подумал, что ее ударила молния. – Гром маму мог разбудить, она, наверное, с ума сейчас сходит… Бежим стучать вахтерше, в случае чего мы вышли полюбоваться дикой природой... – Дуся рванулась к входным дверям и принялась что есть силы дубасить в них, но куда ей до грозы. Гроза стучала громче, она ломилась; во время раскатов казалось, что здание (и мироздание) трещит по швам и раскалывается.
– Ты что, с ума сошла? Голые, что ли, вышли на природу любоваться?… – Олег проявил решимость, схватил ее за руку и оттащил к третьей пальме, откуда он в первую ночь наблюдал ночного скалолаза. Вдвоем, подсаживая друг друга, повторили они его подвиг. Держась за водосточную трубу, хватаясь за крепкие древесные жилы дикого винограда, отталкиваясь от выступов стенки, на удивление легко добрались до общей веранды на втором этаже. Там почувствовали себя наконец в безопасности. Присели отдышаться, передохнуть. Дуся выжала полотенце и растерла им Олега, потом себя. Тотчас же охватило страшное неудобство, оттого что ведь на них ничего не надето, - вдруг кто-нибудь появится в коридоре и заглянет на веранду? Особенно Олег растерялся. Но надо расходиться. Прощались коротко, стараясь не смотреть друг на друга.
– Ну что, по домам? – сказала Дуся.
– Да.
– Ну иди.
– Ты первая.
– Ну пока. Спасибо тебе.
– За что?
– За все.
– Ну пока.
– Ну пока.
Они встали, она чмокнула его в щеку и прижалась к нему нежно, потом крепко всем телом, в месте касания жарким, все более жарким. Ладони ее были тоже очень жаркими, сухими, когда успели высохнуть? И грудь, и бедра, и низ живота, и губы ее были горячими и сухими. Олег удивился: все-таки женщины подчиняются каким-то своим, особенным физиологическим законам, он – совершенно мокрый, а она – совершенно сухая… Нет, нет, было в ней что-то непременно влажное, важное, в недалекой манкой глубине…

В двух шагах хлестал дождь, изредка обдавая двигающуюся в рифму, живую роденовскую пару облаками водяной пыли… Дуся говорила: «Олег, человек, Олег, человек, Олег, человек, навек, навек, навек, Олег, навек…»

Гроза стихала.
– Ну все. Проводишь меня завтра?
– Конечно.
– Ну, я пошла.
– Ну иди.
– Иду…
– Иди.
– Иду… – и она опять приникала к нему.
Таким образом прощались они несколько раз. Когда ливень кончился, Олег все сидел на одном из скрипучих венских стульев, а Дуся, кое-как обернувшись в единственное оставшееся в живых полотенце, сделала неуверенный шаг к двери веранды. Он глянул ей вслед и в очередной раз почувствовал к этой девочке-ровеснице какую-то горячую смесь отвращения и желания. Презрения и нежности, непонятную, неприятную, тягучую зависимость от нее.
– Я пошла, я очень устала сегодня, ты меня измучил… – обернулась она, извиняясь.
– Ну иди.
– Мне завтра уезжать, я должна хоть немного поспать, – сказала она, пьяно улыбаясь, лицо ее показалось Олегу необыкновенно красивым, свободным от всего, диким и красивым…
– Иди… ко мне… – сказал он.
– Ты меня любишь? – спросила она и через секунду, не дождавшись моментального положительного ответа, резко отвернулась и побежала хмельной иноходью к лестнице, оставляя на паркете коридора неровную дорожку влажных следов. Влажных следов. Важных…
Вот такой завершающий аккорд с грозовыми раскатами.

* * *

Мать Олега (даже немного обидно) не была разбужена грозой, напротив, необыкновенно хорошо выспалась; для нее поутру осталось полной загадкой: как это, заснул нормальный ребенок, а утром проснулся с ссадиной на лбу, упал, что ли, с кровати во сне? Надо: 1) проследить, чтобы он аккуратнее играл в теннис и волейбол, и 2) раз и навсегда запретить нырять с вышки. Совсем от рук отбился ребенок, все разбрасывает, теряет, дерзит – растет…
Олег проспал завтрак, мать ушла на пляж без него. Но Дусин отъезд он не проспал, вскочил, как будто в спину выстрелила катапульта! В вестибюле туда-сюда сновали люди с чемоданами. Они с Дусей стояли и долго молчали, да и что скажешь – люди кругом. Дуся сунула ему записку с номером телефона, на прощанье влажно погладила по щеке – ладони ее были горячими, как всегда, но в этот раз не сухими. Еще немного постояла, глядя на него искоса то насмешливо, то очень серьезно, то как-то обиженно и вместе с тем очень внимательно, как будто старалась его запечатлеть в себе и сама запечатлеться в нем. Ночная грозная решимость Олега покинула, он не знал, что делать, что говорить, поэтому молчал, ну чего тут рассуропливать, и так все ясно? Он ждал, может, она чего-нибудь скажет? Она смотрела на него молча, тоже, возможно, ждала чего-то, смотрела, пока не заслезились глаза (и у него тоже), не дождалась: «Ладно, Олег-человек… – начала она, потом не удержалась и очень крепко шлепнула его пониже спины. – Будь!» Олег вспыхнул, взвился, как же так? Он во всех отношениях проявил себя с ней с самой лучшей стороны, он сделал все, что мог, даже больше, чем мог, он, черт побери, спас ее! А она опять поджопники ему раздает, как салажонку какому-нибудь. А еще сказала вчера, что любит! Навек! Дура! Пока он выбирал достойный вариант ответного поведения, она убежала, – сумка через плечо, упругая и деловая.
Олег поднялся в свой номер, постоял, переминаясь с ноги на ногу, на балконе. Море выглядывало из-за кипарисов как ни в чем не бывало, вызывающе нахально, как будто не устраивало ночью диких скандалов и сцен. Олег увидел внизу третью пальму, где ночами он ждал Дусю, откуда они вчера полезли на веранду, справа – колоннаду, где они стояли под грозой, и не верилось, что это вчера все было. Потом быстро собрал сумку купальных принадлежностей и заспешил на улицу, выбежал из корпуса. «Икарус» с отъезжающими еще не отошел, пыхтел, вонял, кого-то ждал. Дуся сидела в автобусе у окна и оживленно беседовала с матерью, похоже на то, что они ругались. Олег хотел пройти мимо, но неизвестная сила задержала его у ее окошка; он попрыгал, чтобы якобы вытряхнуть песок из сандалий, потом долго смотрел на часы, переставлял стрелки, но Дуся на него не обращала внимания; так, пару раз мазнула взглядом равнодушно и даже зло, продолжая огрызаться матери. Потом мама Дуси замахала ему в стекло, указывая на передние двери автобуса. У Олега что-то сжалось внутри, он в нерешительности подошел. Дусина мама выглянула: «Мальчик, извини, тебя можно попросить, моя дочка, такая растяпа, забыла ключ дежурной по этажу сдать, ведь я специально ее посылала отдать ключ, она пошла и забыла, такая растяпа, отнеси, пожалуйста… Если тебе не трудно… – Олег взял ключ и пошел, Дусина мама ему вслед кричала, – мальчик, пятый этаж, номер…» Олег знал, какой номер, поднялся на пятый этаж, проходя мимо их двери, остановился.
Дверь гудела и пела, трепетала под ветром, Олег прислонился к ней лбом, она была теплой, а из щели под дверью бил холодящий ноги сквозняк…
– Мальчик, тебе чего? – спросила проходившая мимо бдительная дежурная.
– Я – не мальчик, что вы все «мальчик да мальчик»?! – вдруг непривычно для себя грубо огрызнулся Олег. – Вот ключ от этого номера, люди в автобусе забыли, вам просили передать.
– А я его ищу, вроде передали, а я не помню, и ключа-то нет, спасибо им большое, что вспомнили, а я ищу, мне же перестилать все, убираться, сегодня новый заезд, а ключа нет... А что ты кричишь? На мать свою кричи, сопляк! – вдруг неожиданно зашлась на Олега дежурная. – Какие же эти генеральские дети грубияны нахальные, тоже мне баре, дворяне, эксплуататоры, сволочи, непонятно для чего советскую власть устанавливали! Нет, ты посмотри, каков барчук, он орет на меня! Я фронт прошла девчонкой, нахал, я в окружении была, у меня боевые награды есть, ранения, а теперь тут за вами срач вынуждена подбирать за 89 рублей в месяц…
Олег не дослушал, опрометью бросился вниз.
Автобуса уже не было, только вонь от него осталась, но и она быстро рассеялась. Задержалась в легких Олега, отчего он закашлялся.
Олег почему-то смертельно обиделся и побрел вниз на пляж, не дожидаясь фуникулера. Там его встретила мать с кистью крупного винограда, сочной разрезанной полудыней и выговором за то, что он за каникулы так и не удосужился открыть роман Чернышевского «Что делать?», сказав в дополнение глубокомысленно: «Одним Достоевским сыт не будешь…» Олег ответил неожиданно грубо: «Да не нравится мне ваш Чернышевский, скука, тоска смертная, что вы все в этой дребедени нашли? Что делать? Что делать? Думать надо, а потом делать!» Мать отнюдь не растерялась: «Это что, бунт? Хорошо, тогда ни винограда, ни дыни ты не получишь, я сама с удовольствием съем! Только экзамены придется сдавать не мне, а тебе, я их в своей жизни насдавалась… – И вдруг, страшно возвысив голос, – и не смей кричать на мать!» Соседи по лежакам в обозримой округе вздрогнули, с любопытством подняли головы, затем сделали вид, что подняли головы только для того, чтобы перевернуться и подставить благотворному утреннему солнцу другую часть тела. Мать продолжила совершенно мирным бытовым тоном: «Ну ладно, оставим это. Оказывается, ночью гроза была, а я и не слышала, шторм, вода поменялась, теперь всего навсего +16. И, представь себе, я этому рада, меньше купаться будешь… Боже мой, что у тебя на спине, – мать по-хозяйски стала его осматривать и ощупывать. – У тебя же страшная ссадина на спине. Или ты расчесал? Вечно расчешешь раздражение… Отвечай, ты расчесал или ушибся? – Олег молчал. – Отвечай матери! Нет, терпению моему приходит конец, никаких кульбитов больше с вышки, никаких водных лыж и велосипедов! Если ты не хочешь, чтобы меня хватил инфаркт в расцвете сил, ты больше не будешь прыгать с вышки и играть в волейбол на деньги, то есть на песке!.. – Олег молчал, и мать опять сменила тон, – не злись на меня, сынок, у меня за тебя постоянно сердце болит… – и поцеловала Олега нежно в ссадину. – Больно? Все ради тебя! Всюду я с тобой. Я вижу, ты страдаешь. Тебе скучно здесь, без сверстников… нет, надо тебя в конце концов в пионерлагерь послать, это невозможно, какой-то ты нелюдимый стал, а там такие же дети будут, как и ты. Коллектив. Есть под Москвой один очень приличный пионерлагерь, поедешь, и не возражай. Чего ты морщишься, тебе больно? Там солнце не такое, русский лес, здесь тебя совсем аллергия замучила, вон как все расчесал… Ничего, до свадьбы заживет… – мать немного посомневалась, а потом приняла решение, – нет, надо все же зеленкой смазать, пошли в медпункт, я не хочу, чтобы у тебя на спине начался сепсис в расцвете лет… Боже мой, да у тебя и на ноге ссадина, слушай, а здесь не шишка ли на затылке? Срочно в медпункт, в медпункт, и глаза какие-то сумасшедшие, на родную мать он орет, мальчик мой, сынок, любимый, солнышко мое… Подъем, команды вольно не было! Шагом марш!» Мать безапелляционно пошла первой, отошла довольно далеко, обернулась, очень значительно и строго взглянула на Олега, он медленно встал; все тело, действительно, ныло, болело, и голова болела и кружилась. Олег, еле передвигая внезапно ставшими почему-то очень тяжелыми ногами, побрел вслед за матерью на пляжный медпункт. Медпункт располагался довольно далеко, в самом конце пляжа, вблизи того места, где вчера… где вчера.
Он шел по самой кромке еще не успокоившегося, серого, мутного моря. Берег после шторма и уборки пляжа был чист, только в воде у мола в темной пене вместе с гнусными мочалками грязно рыжих водорослей болтались арбузные корки, шахматная доска, коричневые огрызки яблок, рваные медузы и тряпки. Среди них Олег разглядел свое полотенце, потерянное вчера, почерневшее за ночь штормовой мойки. Олег вспомнил, сколько ночью пришлось ему хлебнуть мерзкой сладко-соленой морской воды. Его затошнило.
В медпункте весь обмазанный зеленкой Олег почувствовал себя совсем плохо, его мутило, мутило, и наконец вырвало. Заподозрили дизентерию. Мать насмерть перепугалась и подняла на ноги всю возможную местную медицину. Напрасно. Почти сутки проспав в номере, Олег проснулся совершенно здоровым. Совершенно счастливым и свободным. Ни дизентерии, ни аллергии, ничего!

Дусе он не позвонил.
Через двенадцать с половиной лет позвонил.
ГЛАВА ВТОРАЯ. ЭЛЕОНОРА ДУСЯ.

Странное дело происходит с именами. Какое бы имя ни придумали человеку родители, знакомые все равно называть его будут по-другому: Гавриила – Ганькой, Гавриком, Гаврилой, Гешой; Александра – Шуркой, Саней, Сашкой, Искандером, Шандором, Алексом; Владимира – Вовкой, Володькой, Вованом, Вольдемаром, Вовчиком… Настоящее имя ее было красивое – Элеонора; назвали ее так помпезно то ли в честь актрисы Элеоноры Дузе, то ли в честь популярной когда-то жены американского президента Элеоноры Рузвельт, но в детском саду ее дразнили «норкой», а «норкой» быть никому не хочется. И как-то для смеха она представилась совершенно противоположным, для той поры вызывающе плебейским именем «Дуся», и надо же, что именно это имя к ней прилипло, хотя внешне она была типичная Элеонора. Гордая, высокая, с пышными пепельными волосами, спортивная, умная, самая-самая в классе – все одноклассники в разное время были в нее влюблены, но она с первого класса эту мелкоту в упор не видела, а регулярно платонически влюблялась в мальчиков из старших классов.
Состояние перманентной революционной влюбленности было у нее фамильное, родовое – мама ее тоже была постоянно влюблена. Дуся и родилась от любви, которая вспыхнула у мамы в институте к одному беспородному, беспардонному однокурснику. Но отца своего Дуся не помнила, так как он не сошелся характером с ее дедом (понятное дело, как и дед Олега, генералом) и через несколько лет ввиду чрезмерного свободомыслия съехал с генеральской квартиры, ушел с работы, а потом и вовсе улетел из страны Советов на территорию идеологических антиподов.
Мать жила романтически насыщенно, но замуж еще раз не вышла, несмотря на с годами все возрастающую тягу к полнокровной семейной жизни и старания родителей, которые, конечно, своими настойчивыми поисками достойной партии только портили все дело. Мамины метания от одного дяди к другому (слово «дядя» Дуся возненавидела) происходили на глазах у выросшей почти до всех ее размеров дочери, и она на мать смотрела с жалостью и даже пренебрежением, не предполагая, что во многом ей суждено будет повторить ее непутевый путь.
Незадолго до исторической поездки в Сочи Дуся совершенно трагически, не платонически, а гиперболически полноценно была влюблена в великолепного хулигана из старшего, выпускного класса. Преследовала его, старалась попасться на глаза, заигрывала и допреследовалась. Хулиган-то хулиган, и курил, и выпивал, и фарцевал, и черт знает на что еще был способен, и окна школьные бил и даже учителя по гражданской обороне, за что его исключили из комсомола и чуть не выгнали из школы, и в танцах был бесподобен, и играл в школьном ансамбле на бас-гитаре, заставляя дрожать заповедные струны в забойном резонансе. А вот идишь-ты, подишь-ты, в решающий момент хулиган дал слабину.
Когда Дуся, им же доведенная до окончательного изнеможения, была разута, раздета и готова на все, и страстно жаждала этого всего, он вдруг убоялся ответственности, сам остановил себя на полдороги и прогнал Дусю со словами: «Так, стоп, машина! Ты, девочка, сперва подрасти, а потом приходи, мне проблем с тобой не надо… давай, давай, оделась по-быстрому и смоталась, а то я за себя не отвечаю!» Происходило это на его квартире, в дальней комнате, на тахте, под жизнеутверждающую музыку лауреатов конкурса в Сан-Ремо, доносившуюся из столовой, где танцевала основная компания. В эту квартиру Дуся попала после школьного вечера, устроенного по случаю последнего звонка, увязалась за хулиганом после бешеных, саморазоблачительных танцев, пришла сюда вместе с его одноклассниками под удивленно-насмешливые взгляды его одноклассниц. Ну захотела так. Потому что уже не могла, потому что не ваше дело, потому что ум зашел за разум, то есть ни ума ни разума не оставалось, а правило балом только одно, жгучее до рези желание: чтобы вместе, чтобы близко, чтобы как угодно, но с ним, с ним, сегодня, сейчас или никогда.
– Как то есть? Что значит, давай по-быстрому? – она уже умудрилась испытать кое-что неизъяснимо горячее, разливающееся по телу волнами, судорожное и знобкое, и справедливо думала, что это только начало; ее пьянила собственная блаженно срамная нагота, его присутствие, присутствие любимого, его полная, самая полная, самая желанная власть над ней.
– А так… – он больно и звонко шлепнул ее по голой попе, швырнул им же только что снятые с нее ее вещи, – одевайся скорей и мотай отсюда, чтобы я тебя больше никогда не видел. Вали! Я тут не нанялся волшебником работать, всем воздушные шарики протыкать, мне своих проблем хватает… Давай, давай, ладно, ладно, не плачь, ты – хорошая девочка, хорошая, хорошая, утю-тю… – он, не глядя, погладил ее по спине, – расходимся по одному, ты же сама потом первая хлопот не оберешься, потом спасибо скажешь… ладно, старуха, не обижайся, иди, прости меня, но так будет лучше… – быстро оделся, застегнулся и ушел.
Дуся недолго полежала, глядя в потолок, пока до нее не дошла вся страшная оскорбительная, бесчеловечная суть произошедшего. Кажется, от нее отказались? Ее отвергли, из гуманных соображений, но отвергли, в самый сокровенный, в самый не подходящий момент. Он оказался не тем, за кого себя выдавал! Он оказался благородным. Тоже мне, джентльмен! Подонок! Сволочь! Импотент!
Она быстро оделась, взяла с полки первую попавшуюся большую книгу, пошла к выходу, проходя через большую комнату, где в это время мальчики и девочки мирно тянули через соломинки полусладкое «Арбатское», курили модные сигареты «Союз-Аполлон» и слушали Тото Котуньо. Дуся бросила изумленному хозяину, что очень благодарит, но не сможет вернуть книгу раньше, чем послезавтра или в субботу, общий привет! И выскочила из квартиры, оставив дверь открытой настежь.
На улице ее встретил прохладный влажный майский ветер, еще не распустившаяся, а потому не оборванная сирень в палисаднике и мрачная красота огороженных высокими домами Патриарших прудов (тогда они именовались Пионерскими, но после выхода романа Булгакова в обиходе к ним вернулось историческое название). Редкие прохожие прогуливались не спеша – в центре вечерами никто никуда не спешит. Дуся же спешила, не бежала, а шла, шла, шла от стыда, шла так быстро и определенно, что, если бы кто-нибудь попытался ее остановить, то получил бы ребром книги по лбу без разговоров или каблуком по мордасам или коленом в пах. Неумолимая мстительница. Толстенная тяжелая книга, которую она взяла, оказалась томом медицинской энциклопедии. Тьфу, дура, ведь отдавать придется! Дура, дура, дура! Надо посмотреть, есть ли в этой книжище такой диагноз: дура?

* * *

Вскоре Дуся прикатила в Сочи и несколько дней провела там в беспрерывных, беспричинных, беспощадных скандалах с матерью. Некоторое время они даже не разговаривали. Их соседом по столику в обеденном зале оказался плешивый малорослый хмырь лет сорока, некий заслуженный артист, имеющий какое-то отношение к вооруженным силам и потому оказавшийся здесь. Мать заинтересовалась: «Ах, вы актер, а где вы снимались?» Где он только не снимался, чего только не играл, но вспомнить ничего конкретного ни маме, ни Дусе не удалось. Он сразу же стал ухлестывать за ними обеими. Особенно жадно посматривал на Дусю, она это хорошо чувствовала. Поэтому умные мужчины на юге носят темные очки. Много их умных. Хмырь тоже вскоре поумнел, надел очки и начал так же, как и многие: «Ах, какие милые сестрички! – надеясь естественно польстить обеим: матери – ах, какая молодая мама, дочери – ах, какая зрелая уже дочка. – И обе, как будто специально, созданы для солнца, моря и… любви…» Тьфу! «Ах, вы – из Москвы? Значит мы – земляки? Как здорово! Где вы там у нас живете? Ах, на Малой Бронной, замечательно, а я родился в Староконюшенном, но ведь знаете, как нас, детей Арбата, коренных москвичей, раскидало, сейчас вот в Бибирево обретаюсь…» Мать по привычке стала с ним кокетничать, это Дусю совершенно взбесило, как можно опускаться до заштатных актеришек. Он угодничал: и за столом и на пляже: занимал места, сторожил их вещи, пока они с мамой купались, норовил в мамино отсутствие помочь смазать Дусю антипригарным маслом (так он, болван, называл крем для загара). Он окончательно отстал от нее и сосредоточился на матери после того, как на пляже, пока маме делали массаж в здравпункте, Дуся задала ему вполне законный, невинный вопрос.
– Евгений Андреевич, вы женаты?
– В настоящее время, к счастью, нет, – бодро отвечал актер. Он стоял, раздетый до плавок и интенсивно втирал себе что-то вонючее в поясницу. Дуся лежала на боку с презрением глядя на его возрастные муки.
– А были?
– Конечно.
– Сколько раз?
– Дважды, и, как говорится, оба раза удачно, это были очень хорошие и, надо заметить, красивые женщины, – он стал делать маховые движения руками, от чего раздавался в позвоночнике протяжный хруст, как будто несколько человек затрещали костяшками пальцев. Он ожидал, наверное, вопросов типа: а почему же разошлись, и остроумно бы на них ответил, вызвав сочувствие и уважение, но Дуся продолжила беседу оригинально.
– Странно.
– Почему?
– Мне трудно представить вас с женщиной в постели, особенно с хорошей и красивой, как вы выразились… как-то вы не укладываетесь в мозгу.
Дуся замолчала, предвкушая что-то вроде взрыва мужской истерики, в результате которой он плюнет и отстанет от них навсегда. Евгений Андреевич тоже надолго замолчал, продолжая маховые, отвратительно потрескивающие движения. Дуся даже подумала, что он пропустил эту вопиющую колкость мимо ушей или не расслышал, неужели он еще и глухой? Но нет, расслышал, очень даже расслышал, прекратил противно трещать позвонками, сел напротив нее и дальше говорил совершенно другим, серьезным, печальным тоном.
– Вы – жестокая девочка… по молодости лет… лет через пять это у Вас пройдет, через десять совсем пройдет, а через пятнадцать и не такое в мозгу уложится, поверьте. Двадцать пять лет назад я был восторженным, юным, непримиримым максималистом, а теперь ко многому притерпелся… Сколько всего не укладывалось в мозгу, а потом ничего, уложилось, даже утрамбовалось…
– Лучше умереть.
– Не вздумайте, живите ради Бога, вы совершенно прелестная барышня, я вижу, в вас все кипит… Я вам отвратителен... Но почему? Поверьте, я вам искренне желаю только добра, я понимаю, вам не просто, у вас сейчас такое важное время. От него многое зависит, главное сейчас не наделать глупостей… У меня дочка, примерно такая же, как вы… даже старше на два года… Как сказал поэт: «Юность – это возмездие…». Помните у Блока? «Милая девочка, что ты колдуешь, черным зрачком и плечом, так и меня ты, пожалуй, взволнуешь, только я здесь не при чем. Знаю, что этой игрою опасной будешь ты многих пленять, что превратишься из женщины страстной в умную, нежную мать…» Вы любите Блока?
– Нет, – гордо ответила Дуся, – я Цветаеву люблю.
– Правильно, сейчас все Цветаеву любят. Я тоже люблю. Стихийная женщина, страстная, несчастная, но не злая, добрая… «Мне нравится, что я больна не вами, мне нравится, что вы больны не мной…» – попытался напеть хмырь скрипучим баритоном.
– Не пойте ради Бога, у вас слуха нет, – Дуся была крайне недовольна из-за того, что беседа принимает совсем не тот оборот, какой ей хотелось. – Что вы можете в Цветаевой понимать? – продолжала она грубить. Хорошо было бы, если бы он ей в ответ нахамил, и на этом все бы их взаимоотношения закончились. Но он не нахамил.
– Неправда, есть у меня слух, – по-детски обиделся он. – А на себя смотреть мне, действительно, мало радости, я лучше буду на вас смотреть… или на море… – он снял темные, модные тогда зеркальные очки и внимательно-печально посмотрел на Дусю.
– Уж лучше на море… – Дуся почувствовала себя неудобно под его взглядом, не потому что он в данный момент был какой-то развратный, а потому что он был очень-очень грустный, к тому же она еще не совсем освоилась в новом весьма откровенном бикини. Она села на лежак, обхватив ноги, отвернулась и сказала властно. – Не смейте так на меня смотреть.
– Да как я на вас смотрю? Я на вас смотрю, как на свою родную дочку, которая такая же дурочка… пардон, вспыльчивая, как и вы, и Цветаеву любит… «Что за комиссия, создатель, быть взрослой дочери отцом…» Не так-то просто пережить, что она влюбится, и кто-то тоже ее будет… любить... какой-нибудь типус вроде меня, только лет на двадцать моложе… Я хочу сына… – неожиданно доверительно закончил Евгений Андреевич.
– Ну и хотите себе на здоровье, я-то здесь при чем?
– Да, уж вы-то здесь, действительно, совершенно не причем. Не при чем, а при ком…
– Я сама по себе, – сказала Дуся, потому что почувствовала какое-то нехорошее волнение, неужели из-за этого хмыря? Надо больше заниматься спортом, купаться, играть в теннис, а то она совсем засиделась тут с матерью и зациклилась на ерунде. – Так что оставьте нас в покое… Что вы молчите? Ведь я ясно сказала?
– Ясно. Вы меня очень расстроили, даже сердце заболело… – Евгений Андреевич тяжело встал, держась не за сердце, а за поясницу, а сказал он про сердце так искренно, что его совершенно невозможно было заподозрить в симуляции, – простите, думаю, что мне срочно нужен доктор…
– Что, доктора вызвать? – испугалась Дуся. И тут Евгений Андреевич рассмеялся так заразительно, что и Дуся вынуждена была усмехнуться. – Вы чего это?
– «Черный доктор» мне нужен. Или «Улыбка» или «Черные глаза». Я с вашего позволения вас покину, здесь изумительные десертные вина продаются… Передайте, пожалуйста, маме, что я скоро вернусь.
Дуся почувствовала, что он ее бессовестно надул.
– Постойте! А почему вы развелись? – совершила Дуся последнюю попытку одержать верх в этом диалоге.
– Профессия у меня дурная, – говорил актер, надевая сандалии, – неверная... и трудная… Тяжело, когда мечта становится работой… Не жизнь, а сплошная работа… Сладострастная отрава, понимаешь… Эта профессия с личной жизнью в постоянной вражде. По молодости лет мало ценил то, что есть, думал, будет еще лучше… и вправду было лучше, а потом перестало. Жениться лучше всего два раза: раз и навсегда… но у меня не получилось… Я пойду с вашего позволения, но скоро вернусь. Хотите анекдот на прощанье?
– Не хочу, терпеть не могу ваших пошлых анекдотов.
– Да я и не хотел пошлых, что ж вы на меня так напали?! Совсем затравили. До свиданья, милое созданье, – он сказал это обезоруживающе нежно и доброжелательно. Дуся даже не нашла сил обидеться на «милое созданье». Актер напоследок спросил, кивнув на свою сумку с фруктами и полотенцем, – вещи-то мои можно оставить на ваше усмотрение, не выбросите в море акулам?
– Идите, не выброшу, – смилостивилась Дуся. – Анекдот, если приличный, можете рассказать, хотя ручаюсь, что пошлятина.
– Не пошлятина, наоборот, про любовь… Приезжает мужчина на курорт. Красота, горы, море, фрукты, груши, дыни, очень красивые девушки, очень красивые… Голова закружилась у него, ночь не спит, в пот его бросает… Думает – влюбился? Ан нет…
– Что нет?
– Ан нет, отравился!
– Пошлятина! – поставила точку Дуся.
– Неправда!
– Правда!
– Правда в том, что у Вас, милая девушка, сейчас болит голова, но это скоро пройдет.
– У меня ничего не болит, и не надо меня унижать, я вам – не милая, – с последними остатками ненависти бросила Дуся.
– Милая, милая, и очень добрая, и красивая, и очень даже замечательная, и не злая. Все, я пошел!
Дуся ничего не сказала в ответ, чтобы не продолжать эти бессмысленные, ничего не дающие ни уму ни сердцу разговоры, – пусть катится.
Евгений Андреевич вздохнул, улыбнулся, натянул бейсболку с надписью «спортлото», надел рубашку, завязав ее внизу узлом, и не спеша, массируя поясницу, отправился к фуникулеру, икра левой ноги его была вся в варикозных венах, хорошо, хоть не кривоногий, не пузатый, но все равно жалкий какой-то тип, – беспощадно отметила про себя Дуся, – старпер…
Он как будто услышал ее инвективы и сделал сальто. Встал на руки и метров двадцать прошел на руках, заслужив аплодисменты загоравших курортников. Фигляр, клоун, болтун!

Кто бы мог подумать, что через полгода этот клоун станет Дусиным отчимом, через год у Дуси появится братик… И что «возмездие» будет еще то! Что отчим со временем окажется мужиком-то в общем очень хорошим, но совершенно беспробудным пьяницей и бабником. Что мать промучается с ним много лет, что будет терпеть его до последнего, то есть до того момента, когда сама не окажется свидетелем, как он спьяну полезет к спящей Дусе в постель… Да и после этого будет терпеть, лечить его, зашивать, расшивать и терпеть.
А тогда он, сохранив к Дусе галантную почтительность, стал целеустремленно обхаживать мать… Роман их развивался головокружительно, сперва на глазах дочери, а потом и за глаза. Наконец мать как-то не пришла ночевать, вернее пришла под утро, веселая, молодая, пьяная, босиком, с легчайшими туфельками в поднятых над головой руках. Дуся не могла заснуть, ждала ее со все возрастающим негодованием и дождалась уже совершенно вне себя.
– Что ты делаешь, мама?
– Дуся моя, Эленька, прекрати вмешиваться в мою личную жизнь. Это становится невыносимо, – босоножки упали на пол, а мать – в постель.
– Не смей спать! Он же лысеет на глазах, всего 165 сантиметров росту, пошляк.
– Да не в этих глупых сантиметрах дело, между прочим 174, он выше меня, – самозабвенно откинувшись на спину, прошептала мать.
– А в каких?
– Что ты еще понимаешь, малышка, оставь меня. Я хочу спать. Я хочу петь! – и вдруг запела почти в полный голос, – «Сладострастная отрава, золотая Бричмулла, где чинара притулилась за скалою. За скалою…»
– Мама ты фальшивишь… У него – ни одной извилины, лепит текстами из ролей, замучил пошлейшими анекдотами, петь она хочет, «Бричмулла», он – чмо!
– Он любит меня, дурочка.
– Он тебе это сказал? – Дуся присела на корточки к изголовью кровати, близко к материнскому лицу.
– Он мне об этом сказал.
– И ты поверила? – шепотом спросила Дуся.
– Что ж, по-твоему меня уже и полюбить нельзя? – тоже шепотом обиделась мать.
– Очень даже можно и нужно, но не такому… Он хочет из Бибирево в центр перебраться, неужели ты не понимаешь?
– У него удивительно нежные руки… длинные, сильные, тонкие пальцы, как у пианиста. Он играл мне в фойе на рояле… – мать захохотала и опять запела, – Когда мы были молодыми, и чушь прекрасную несли, фонтаны били голубые…. Евгений Андреевич очень много пережил, он – очень хороший человек, он мне стихи на коленях читал, он ноги мои целовал...
– Боже мой, мама, ноги… неужели?..
– Да, Эленька, ноги… – мама резко встала, потянулась до хруста в позвоночнике, до звона в ушах, пошла на балкон, остановилась в проеме двери и показалась дочери со спины необыкновенно красивой, стройной. Говорила она кротко, безропотно, не глядя на дочь, а глядя на начинающее розоветь небо над морем
– Прости меня, но ведь я еще совсем молодая, мне всего 35 лет, после тридцати год за три считается, время летит, а я еще совсем молодая, я жить хочу, я не виновата, что так все бестолково складывается, но ведь нельзя же без любви жить… Это в конце концов вредно. Я без любви, как собака, злая стала. У меня все к любви тянется, все просится, от мизинчиков до кончиков волос, все-все-все… – она еще раз потянулась вверх, вверх. – Боже, как хорошо… Ты же сама чувствуешь, ты же со мной мучаешься. Знаешь, когда тебя любовь переполняет, и не знаешь, любовь это или жажда любви, но переполняет, и ты растешь, становишься как воздушный шар, и ты рвешься ввысь и ты паришь, как воздушный змей… «Сладострастная отра-а-ава, золотая Бричмулла, где чинара притулилась за скалою…» – мать вдруг горько заплакала.
– Мама, прекрати… – Дуся прильнула к ней сзади и обняла, стараясь унять. – Как же я тебя люблю, глупую… Милая моя, родная, какие же мы с тобой неудачные, ну что мне теперь с тобой делать… Неужели ты не можешь хоть на мгновенье остановиться и задуматься? Ты не хочешь… Какой полковник-летчик возле тебя ходит, смотрит на тебя благородно, а ты…
– Благородно, да, полковник смотрит благородно, только он а) женат, б) импотент, разведка донесла… Хватит с меня благородных, я замуж хочу, а не благородства, ох, какая ты горячая, ты не простудилась? Температуру не мерила? Эля, я очень хочу замуж.
– Ну и дура.
– Ну и дура, – мать согласно мотнула головой, – да, я дура, если б ты знала, как мне надоело умной быть, мне это трудно дается и не приносит счастья. Хватит, я хочу быть дурой! Евгений Андреевич – первый, кто мне официальное предложение сделал за последние три года, и я его полюбила. Он такой трепетный, нежный, любящий, опытный, сильный, умный; за ним, как за каменной стеной, он все о жизни знает, все… Да, это решено, я полюбила. Вот вырастешь, полюбишь – поймешь… Посмотри – как игриво месячишко из-под облачка выглядывает, нахаленок, ух, нахаленок, подглядывает, не стыдно ему?.. Какая красота, помнишь, как в «Мастере», лунная дорожка, Га-Ноцри, верхняя колоннада библиотеки Ленина, Маргарита, критик Смелянский, у меня все путается, «невидима и свободна», маленькая квартирка мастера на Арбате, дом застройщика, полуподвал, я же тебя водила по булгаковским местам… «Арбатского романса старинное шитье, к прогулкам в одиночестве пристрастье…», - в голос запела мать.
– Мама, умоляю, не пой, пока только я одна знаю, что у тебя нет слуха, теперь об этом узнает весь санаторий…
– Да пусть, но внутри, в душе я пою все правильно, у меня душа поет, это ты все куда-то не туда меня дирижируешь, а Евгению Андреевичу очень нравится, как я пою, и он замечательно поет… достань там в холодильнике немного «Черного доктора» осталось… «Из чашки запотевшей какое-то питье и женщины рассеянное здрассьте…» Я ребеночка хочу, маленького… тебе я совсем уже не нужна… я никому не нужна…
– Ты мне нужна.
– Не нужна уже давно, я тебе только мешаю, я же чувствую, как ты раздражаешься…
– Я тебя люблю…
– Правильно, я же мать. Как же меня не любить? Ты еще у меня маленькая… хотя доченька, я тебе вот что откровенно должна сказать, ты уже не маленькая, на тебя мужчины обращают уже пристальное внимание, поверь мне, это неспроста. Будь осторожна, есть такие говоруны, ухажеры, и не заметишь, как обволокут… Ох, какая же я дура… Сладострастная отрава, золотая Бричмулла… но как говорил Вольтер, если человек идиот, то это надолго.
– Это Папанов говорил в «Брильянтовой руке».
– Это Вольтер говорил, доченька, поверь своей маме, я – образованная дура, в отличие от некоторых, которые вместо хороших книг третьесортные комедии какого-то Гайдая смотрят… – мать опять рухнула на постель, – давай спать, ложись ко мне, моя маленькая. Помнишь, как ты по утрам ко мне в постельку всегда залезала, иди, иди ко мне, доченька, ох, какая же ты уже большая и горячая, у тебя температуры нет?
– Нет.
– Ну и хорошо, спи, моя хорошая… Баю-баюшки-баю, спи моя милая, спи моя красивая, моя родная, любимая… – мать, убаюкивая, заснула первой. А Дуся встала и почти всю ночь просидела на балконе с бутылкой «Черного доктора» и задремала, только когда первые «рассветные» купальщики потянулись, тихо переговариваясь, на пляж.

В разгар маминого курортного романа Дуся увидела на пляже Олега. Новый заезд, много новых белых людей, и среди них: мать и сын. Мать, деловая, звонкая, энергичная преферансистка, заводила, всеми руководит, всех организует, все почему-то ее слушаются, волевичка какая-то… и сын. Он был чем-то похож на ее школьного хулигана, только внешне; такой же, мерзавец, самовлюбленный, стройный, сильный, красивый, спортивный, но совсем не хулиган, воспитанный, скромный, дисциплинированный, молчаливый, тихий, какой-то даже трогательный, пришибленный, домашний, жеребенок. И еще тембр его ржанья ей понравился, он куда-то проникал, доставал, щекотал, тревожил, обещал. В глаза его синие было интересно заглядывать, а возмутила поначалу его совершенно непробиваемая нарциссианская холодность, бесчувственность и слепота...

* * *

Нельзя сказать, чтобы Дуся уж очень ждала звонка от Олега, она твердо понимала: позвонит, не позвонит, ничего это особенно не изменит, хотя, конечно, было бы приятно, если бы кто-то стоял, дежурил под окнами, признавался в вечной любви, надоедал, дарил бы цветы, а она бы милостиво дарила ему в ответ свою любовь; нет, она была нетерпелива и вряд ли стала бы дожидаться, что кто-то начнет допекать ее ухаживаниями, цветами; тут разговор короткий: да – да, нет – нет... Первый месяц после возвращения из Сочи почти совсем не ждала, ее больше волновало, как она посмотрит в глаза хулигану: да, любила, да, сильно, да, глупо, да, страстно, а теперь вот не люблю больше, ха-ха! Не люблю! Интересно, как-то он на нее посмотрит? А никак не посмотрел, случайно встретились на улице, хулиган попросил книгу вернуть, ничтожество.
Но прошло еще немного времени, и звонка Олега Дуся стала ждать. Нетерпеливо и настойчиво. А он не звонил. Соблазнила мальчишечку, закрутила, поиграла с ним… но соблазнила она, а расплачиваться будет… тоже она.
Как только мать почувствовала себя беременной, то тотчас же начались приготовления к свадьбе. Евгений Андреевич переехал к ним на Бронную. И свадьбу сыграли скромную. Бабушка, дедушка, мамина подружка-свидетельница, самые близкие родственники, свидетель Евгения Андреевича, народный артист СССР, который неумеренно хвалил его, называл подозрительно часто трудоголиком и читал стихи Пастернака: «Мне по душе строптивый норов артиста в силе, он отвык от фраз и прячется от взоров и собственных стыдится книг…» Счастливый жених веселил немногочисленных гостей анекдотами, смешным пародированием Брежнева, артистов от Евстигнеева до Смоктуновского. Свадьба была что надо… больше похожая на проводы в дальнюю, не понятно куда, дорогу. В разгар натужного веселья Дуся не выдержала и позвала счастливую невесту в свою комнату на пару минут, дверь за ней заперла на ключ и начала торжественно, хотя хотела от себя как раз наоборот непринужденного, будничного тона.
– Мама, сядь…
– Что случилось, доченька, – спросила мама, не садясь, ей не терпелось скорей вернуться к гостям.
– Сядь.
– Зачем?
– Сядь.
– Да говори ты скорей.
– Хорошо. Итак… мамочка… - начала Дуся, но не смогла продолжить.
– Ну?
– Ну что ты нукаешь?
– Я не нукаю.
– Ладно, мамочка. Возьми себя в руки…
– Взяла.
– Прекрати меня перебивать.
– Я тебя не перебиваю, говори.
– Ну вот весь запал уже прошел.
– Говори сразу по существу, тебе легче будет. Ну, что стряслось? – не дождавшись ответа, мать заговорила о наболевшем. – Слушай, по-моему все не так позорно, да? Евгений Андреевич по-моему в ударе, даже дед хохочет от его новелл.
– Мама, мне не до смеха…
– Что, ты считаешь, что все позорно?
– Мама, замолчи! Позорно-непозорно, чушь какая… вышла замуж наконец, и слава Богу, ты этого хотела… Поздравляю, все замечательно, Евгений Андреевич в ударе, дед вроде доволен, бабушка тоже, гости счастливы, ты прекрасна, короче, мамочка, я тоже того…
– Что того?
– Того.
– Довольна?
– Нет, – Дуся пронзительно посмотрела на мать. – Мама, я того! – сказала она со значением.
– В каком смысле?
– В прямом.
– Что?
– То.
– То?
– Да, мама, то, – сказала Дуся раздраженно, как будто больше всех в этом «того» именно мать виновата.
– Боже мой, – мать наконец поняла о чем речь и опустилась в кресло, глаза ее бессмысленно пробежались по комнате, задержались на портретах Марины Цветаевой и Ивана Бунина, подаренных когда-то дочери, и прижившихся (она дарила ей еще из воспитательных соображений Хемингуэя, Льва Толстого, Есенина, Булгакова, Гагарина, Че Гевару, Альенде, Евтушенко и Ахматову, но они не прижились) и ошеломленно остановились на Дусе. Она выдохнула, – кто он?
– Ты его не знаешь, – Дуся села в противоположное кресло боком, закинув на подлокотники ноги, и смотрела перед собой, избегая глаз матери.
– Хватит болтать ерунду. Отвечай, когда тебя спрашивают. Кто?
– Мальчик из санатория.
– Какой? Я не помню там никакого мальчика.
– Откуда тебе помнить, у тебя там свой мальчик все застил...
– Прекрати ерничать. Конкретизируй!
– Конкретизирую. Когда мы уезжали, я ключ забыла дежурной отдать, ты ему ключ передавала, помнишь?
– Не помню никакого мальчика. Кому я ключ передавала? Какой ключ? Ах, тот… да-да-да-да… – мать судорожно вспоминала. – Очень симпатичный, очень, такой высоконький, под метр восемьдесят пять, если не больше, стройненький, крепенький такой, плечистенький, блондинчик, лицо интересное, благородное, я еще тогда обратила внимание… Да, обратила внимание, очень перспективный, очень… – мать кончила вспоминать. – Боже мой, но он же еще совсем ребенок. Как его зовут?
– Олег. Он уже не совсем ребенок, то есть совсем не ребенок, и очень даже не ребенок.
– Фамилия?
– Недолин.
– Есть какой-то генерал-майор Недолин в генштабе, надо у деда навести справки... Ты говоришь, он – не ребенок… – мать напряженно думала, потом спросила, – а он знает, что у него может быть ребенок?
– Нет.
– Ты ему не сказала?
– Нет.
– Почему?
– А как я ему скажу?
– Ты ему что, телефона не оставила?
– Оставила.
– Ну и что он?
– Не звонил.
– Подлец.
– Он – не подлец, он ничего не знает.
– Так ты ему позвони, чтобы знал!
– У меня нет его телефона, да я бы и не стала ему звонить.
– Ах, какие мы еще гордые!
– Да, гордые.
– Он узнает. Я об этом побеспокоюсь, ах, мерзавец, совсем еще сопляк, тихий такой, застенчивый, стройненький, мускулистый, блондин, и на мою девочку напал, посмел... – мать возмущенно забегала глазами по комнате, опять задержалась на писателях: казалось, Цветаева смотрела с фотографии трагически безысходно, а Бунин – саркастически, дескать, так и надо. – Он узнает!!!
– Узнает, и что?
– Что «что»? Поженитесь.
– Во-первых, мы – не в ауле живем, чтобы в 16 лет брачеваться, во-вторых, он мне не звонит, значит, я ему не нужна… Потом буду нужна, когда вырастет и поумнеет.
– Правильно, но это может случиться очень не скоро и даже вообще не случиться.
– Мама, ты какая-то сегодня невпроворот мудрая. – Дусю всегда раздражало, что мать разговаривая с ней, смотрит куда-то в сторону, обычно это было зеркало; Дуся специально усадила мать так, что зеркала ей не было видно.
– Помудреешь с тобой. Ну и что мы будем делать?
– Я не знаю… То, что ты неоднократно делала.
– Окстись, Эля, я – ладно, но тебе я этого ужаса не желаю. Эти жуткие бабки-грубиянки, хамское отношение даже в самых лучших местах… Они там тебя ненавидят, презирают, и так на душе муторно, а они еще и унижают, как будто нарочно: «Подъем, убийцы! За мной, абортницы…» Какая-то кара Господня… Потом я это делала, когда уже у меня была ты… ведь это риск, доченька, большой риск… Боже мой, я ведь тоже жду маленького.
– Мама, я – не дура, вижу, что ждешь.
– Это я – дура, ничего не вижу. Что же делать? Как же это тебя угораздило?
– Замечательно угораздило, мамочка, замечательно! – отчеканила Дуся, потом продолжила спокойнее, потому что все равно матери придется все объяснить, – откровенно говоря, я сперва думала о том, ну чтобы… ну… предо… поберечься, а потом как-то совсем угораздило, и я перестала думать. Мамочка, я сама во всем виновата, сама, он, действительно, совсем еще мальчик, наверное, еще не знает, откуда дети берутся.
– Боже, какой кошмар, да нет, всё они знают, поверь мне. Все они знают, когда им надо… А ты о чем думала?
– Мама, ну что теперь изменят эти вопросы? О чем я думала!
– Так ты по собственному желанию?
– А по чьему же? Это я посмела, а не он, он еще совсем несмелый… Я, мама, очень, очень желала.
– Какой ужас, и в кого ты у меня такая? – взгляд Цветаевой с портрета стал каким-то шальным и бедовым, Бунин же продолжал оставаться безучастным.
– Мама, ну что за вопросы, ясное дело – в кого.
– Но я-то уже была совершеннолетняя, училась в институте, и потом мы тотчас же поженились с твоим папой, когда я была на четвертом месяце, а потом родилась ты, в законном браке, в рубашке, крупная, три с половиной килограмма, 52 сантиметра, такая милая с белыми кучеряшками, с голубыми глазками, которые потом стали карими...
– И тотчас же развелись.
– Что я могла сделать, если папа твой моего папу ни в грош не ставил… и маму, и меня. Тебя, правда, он очень любил, за детским питанием по утрам бегал, пеленки гладил, они с бабушкой из-за этого постоянно ругались… ладно, не трави душу, Эленька, Дуся моя, что же мы будем с тобой делать? – Цветаева на стене тоже была в полной растерянности, а Бунин даже как будто отвернулся, брезгливо дернув бородой.
– Мама, в общем, ты подумала, а я решила! Будем рожать на пару.
– Ага, хором. Ты с ума сошла… А как же школа, репутация? Хотя, ты уйдешь из школы… на год, сейчас в школах еще академические отпуска не ввели, как в институтах?
– В школах это элементарно, называется – остаться на второй год, мне в армию не идти…
– Хорошо, потом переведем тебя в другую, чтобы не болтали… Да никто и не узнает. Сделаем так, как будто я двойню родила, это ж очень удобно, я двоих выращу, какая разница – один, два, три, никто не узнает… за компанию хорошо, это миллион проблем снимет, тебе только останется родить, да грудью немного покормить, и – вольная птица… Да нет, конечно же все всё узнают – мир не без добрых людей… Боже мой, бедный папа… не твой, а мой, бедная мама, мало они со мной настрадались, на Евгения Андреевича смотрят не хорошо...
– Я их понимаю…
– Эля, хоть сегодня прекрати! Ладно, я сама с ними буду разговаривать, но не сегодня, на сегодня им хватит развлечений. Бедная моя девочка, Дусенька…
– Мамочка, наше счастье, что мы не бедные…
– Да, наше счастье, что мы не бедные. Мы не бедные, квартиру мы тебе все равно сделаем…
– Я отсюда никуда не уеду…
– Ну мы уедем, тебе эту оставим, я хочу в новом доме жить… Эля, доченька, надо еще и еще раз подумать, семь раз отрежь, один раз отмерь, то есть наоборот… У нас еще есть время, то есть, у тебя…
– Хорошо, будем думать…
– Время – лучший целитель, месяц, как минимум, у нас есть, я, конечно, еще с бабушкой переговорю, маленькая Элечка моя, девочка, котенок, как время летит, вот ты уже и… – мать поплыла, всхлипнула и притянула дочь к себе на колени. – Хочу спросить кое-что на ушко… Только ты не обижайся… Тебе было хорошо с ним?
– Мама!
– Что, мама? Я – мама, и я имею право знать. Ведь это в семейной жизни очень важно, а то некоторые нарожают детей, а женщиной себя толком так и не почувствуют. Ты что, влюбилась? Наваждение, солнечный удар, как у Бунина? Ты скажи, я пойму… Тебе было хорошо с ним? Очень хорошо?
– Я не знаю, да, хорошо, очень хорошо…
– Все познается в сравнении… – тонко заметила мать.
– Мама, что ты несешь, какая же ты… – Дуся соскочила с ее колен. – Не буду с тобой хором рожать…
– Боже мой, я скоро бабушкой стану, – лицо автора «Темных аллей» стало еще более надменно и насмешливо, мать вернула взгляд к Цветаевой, которая выручила, загадочно полуулыбнувшись, понимая и сострадая.
– Не станешь.
– Эля, еще месяц, как минимум, для размышлений у нас есть. Пойдем, родная, к гостям, пойдем, ведь у меня сегодня праздник, ничто мне его не испортит. И ты мне его не испортила, напротив, ты просто сделала мне подарок, да, да, самый дорогой в жизни подарок, мы еще сто раз все обмозгуем, и ты, верь, все будет хорошо, все хорошо…
Дуся вдруг почувствовала, что сейчас заплачет; себя, плачущую, она ненавидела и хотела в финале что-нибудь съязвить, но спросила навзрыд то, что ее совершенно не интересовало.
– Мамочка, ты меня любишь?
– Больше всего на свете! Больше всего, маленькая моя, любимая, красавица, солнышко, ударчик мой солнечный, ты лучше всех, все у тебя впереди, все, все, все…
Портреты классиков на стенке поплыли, и лицо дочери поплыло, мать его уже не видела, а только чувствовала губами, телом, – все впереди, все, все...
ГЛАВА ТРЕТЬЯ. ПАРАД АТТРАКЦИОНОВ.

А теперь вернемся к отшлепанному Олегу, временно оставив в стороне хронологическое течение его богатой событиями жизни и последствия его разнообразной творческой деятельности.
Годы жила Дуся в благодарной памяти Олега своей отдельной жизнью, сперва ютилась на положенной полочке первой, явно незаслуженной победы, потом почти стерлась, потом стала расти, приобретая все более поэтические, воздушные черты, чтобы не сказать чары. Плотское, обидное, непонятное уходило на второй план, третий, шестой и в конце концов исчезло. Прояснилось другое: сочинская сказка, крупные черные ягоды ажины, лучезарная, шаловливая пейзанка, плещущаяся в темно-синем солнечном ручье, серебристый в золотой дымке залив, третья пальма, ее дикий крик на пляже во время шторма...
Олег полюбил ее задним числом, нежно, преданно, как надежное и светлое воспоминание. Когда ему было плохо, он вспоминал сочинскую камасутру, милую самоотверженную руководительницу Дусю, улыбался, даже хохотал про себя: «Надо же, что на заре моей жизни было-то, ничего ведь лучше-то и не было…» И душа его светлела. И бумажку с телефоном он берег, хотя поклялся себе не звонить ей никогда.
Но слаб человек, через двенадцать с половиной лет он ей позвонил. Олег уже закончил театральное училище, распределился в театр, играл много и успешно, стал настоящим профессиональным артистом, это значит не гнушался и левых не театральных заработков, то есть записывался на радио и телевидении, снимался в кино и «шарашил» концерты… И вот, впервые у него появились серьезные проблемы. Его, незыблемого красавца, героя, ни с того, ни с сего стали гнобить. Он впервые почувствовал себя беспомощным, бездарным, больным, бедным, брошенным (такое время от времени случается с каждым, кто выбрал эту неверную профессию).
Молодой, талантливый, не по годам лысый режиссер, в которого были влюблены все молодые актрисы театра, и называли властителем дум (Олег как-то сгоряча переименовал его во «властителя дур», за что вскоре жестоко поплатился), на репетиции нового спектакля орал на него, пытаясь растопить темперамент и «вытащить из него его чистое, незамутненное нутро»: «Вы – бездарность, дорогой Олег, господин дерево! Если не проснетесь, ваши перспективы – «кушать подано» и стражники в массовке. С такими данными быть таким вялым, безвольным немыслимо, ступайте учиться на официанта, там больше платят! Чаевые дают. Да, да, из вас мог бы выйти отличный метрдотель для ресторана «Прага», будете говорить своим томным баритоном, которым вы всем здесь уже надоели: «Чем могу услужить? Ваш столик заказан. Не изволите ли что-нибудь пожелать дополнительно? Может быть вам девочку прислать в кабинет? Кушать подано-с…» Посмотрите, с каким презрением смотрят на вас ваши одаренные коллеги! (Все это говорилось, якобы, с болью за Олега, что еще сильнее обижало.) Проснитесь, дорогой, я же вам добра желаю, ну хоть разозлитесь на меня, что ли, ничтожество вы этакое, мразь… Ты – мразь! Подумаешь, его обидели, ах, он обиделся, его обидели, бедного мальчика из богатой семьи назвали мразью, бездарность…»
Олег решил его убить не где-нибудь в темном углу, а прямо сейчас, во время репетиции, на глазах у одаренных коллегш, пошел легко и страшно на зарвавшегося, внешне весьма плюгавого режиссера, но тот ловко увернулся, и, бегая от него по зрительному залу, кричал: «Браво, вот правильное самочувствие, теперь возьмите себя в руки, сожмитесь в кулак и действуйте, действуйте, Олег, ведь есть же темперамент, есть, черт побери! Так, хорошо, браво, блистательно, талант, гений, Марлон Брандо, «Последнее танго в Париже», «Крестный отец»… Давайте еще раз пройдем сцену, вы схватили верное самочувствие, не расплескивайте его… Запомните, дорогой мой, обида, боль, унижение, к сожалению, единственный верный источник вдохновения, театр это – вернисаж растоптанных самолюбий, говорю вам это, потому что сам через все это прошел и люблю вас… Внимание! Олег, пошел! Пошел! Тишина за кулисами! Начали!»
Эта унизительная репетиция прошла в итоге замечательно, даже вдохновенно, режиссер в конце ее еще раз публично извинился перед Олегом, даже встал на колени: «Вы прорвались, Олег! Класс! Простите меня за этот бесчеловечный режиссерский прием, но искусство требует чего? Правильно, всего чего угодно, если это помогает искусству! Хотите, ударьте меня! Ну, бейте, ну… Ладно, ладно, не сверкайте своими синими брызгами, теперь в вас штырь будет сидеть, рефлекс; боль в этой сцене будет возникать в вас всегда и вести до победного конца спектакля! Браво! Завтра – в прогон!»
Премьера спектакля прошла, как тогда говорили, на высоком идейно-художественном уровне, но неприятный до жути осадок оставался, более того – разрастался. Олег не исчерпал его даже на банкете после премьеры, проходившем, как назло, в ресторане «Прага».
Очень хорошо выпили и много шутили, режиссер продолжал режиссировать и за столом (это болезнь всех режиссеров, особенно когда выпьют, а «властитель дур» пил на банкете много), говорил об ауре личности, о кругах внимания и быстроте реакции… Олег в знак окончательного примирения не удержался и подошел к режиссеру сзади с салфеткой на рукаве и зашептал на ухо официантским конфиденциальным бархатом: «Горячее подавать-с? Не изволите ли-с еще чего-нибудь пожелать дополнительно? Может быть чего-нибудь фирменного, сладенького, остренького, солененького-с, специально для вас?» Режиссер, не заметив подвоха и не глядя на «официанта», конкретно пожелал шепотом: «Любезный, просьба строго между нами, принесите мне, пожалуйста, еще бутылочку водки, такую же, как раньше, то есть с минеральной водой», – и продолжал увлеченно рассказывать коллегам об открытиях Михаила Чехова, об антропософии и возможных гастролях спектакля сперва в Рязани, а потом в Будапеште, а там и до Авиньона недалеко. Заметив несанкционированные улыбки актрис, режиссер все же потрудился оглянуться на «любезного», понял, что его разыгрывают, покраснел, захохотал и брякнул: «Я же говорил, сидит в вас, Олег Васильевич, что-то от породистого метрдотеля, что-то ресторанное, вот я и перепутал…»
Первым наказанием режиссеру было то, что наконец ему пришлось выпить настоящей водки, и он тут же опьянел. Чуть позже Олег встретил норовистого постановщика в туалете, и хлестал его по щекам, приговаривая: «Это тоже шутка, не обижайтесь, это же шутка, я же люблю вас. Вам больно, обидно? Вы оскорблены? Я вижу, но это же очень хорошо. Унижение – отправная точка искусства! «Когда б вы знали из какого смрада растут стихи, я вижу вы не рады? Здесь дурно пахнет? Пропустите этот запах через себя! Запомните! Каково? Вам девочку прислать в туалет? Или мальчика?»
Вообще, в театре бить режиссеров не принято – от них зависит карьера, жизнь. Но Олегу надоело, что актерами (в том числе и в первую очередь им) пользуются как красками – размазывают по сцене, просто плюют на них, стравливают, давят, выдавливают на холст, потом выбрасывают за ненадобностью... Впрочем, тот, кого Олег в пьяном задоре лупцевал в туалете, главным режиссером не был и мстить не стал. Когда Олег остановил себя, чтобы отдышаться и унять бешенство (это был один из первых его криминальных приступов), исхлестанный режиссер вдруг прохрипел неожиданно невыразимо нежно: «Ты… настоящий… мужчина …». И Олега как ветром сдуло.
Но еще более огорчали Олега изменения в нем самом. Несмотря на мощные волевые усилия, он стал утопать в общей атмосфере, ловить себя на том, что при появлении режиссера или влиятельного артиста, критика, любого важного театрального лица, его благородная физиономия непроизвольно начинала расплываться в предупредительной, холуйской улыбке. Слава все не приходила, к тому же платили в театре ничтожно мало, еще меньше, чем инженерам. Олега сперва забавляло, потом стало оскорблять, что его зарплата всегда равняется зарплате уборщиц в метро. Объявление об этом всякий раз унижало его профессиональное достоинство при вступлении на эскалатор – требуются уборщицы с окладом 85 рублей (100, 120, потом все больше в соответствии с инфляцией), всегда метрополитену требовались уборщицы с окладом, равным его актерской зарплате – неужели так будет всегда? Деньги щедро подкидывали родители, но просить с каждым годом становилось все более невместно. На личном фронте вообще ничего в то время не было, зияла брешь, пустота. А из того, что было в округе, ничего не хотелось. Хотелось, но не понятно чего.
Уже решив позвонить, он нервно хохотал, набирая номер, и бросал трубку, не добираясь и до пятой цифры: нет, не буду звонить, не буду! Нет, черт побери, буду, почему нет? Уже звоню! Но узнает или не узнает? А вдруг не узнает или не захочет узнать? А вдруг она замужем, и у нее трое детей и муж, хороший человек, а тут Олег с романтическими воспоминаниями: «Здравствуйте, это говорит Олег Недолин, Дусю можно к телефону? Ах, это супруг? Что передать? Передайте, что звонил Олег, с которым она, то есть которого она… двенадцать лет назад… ну как вам объяснить про третью пальму, про сладку ягоду, которую рвали вместе…» А вдруг тайная «камасутра» не прошла для нее даром – смех смехом, но после подобных упражнений, в чем Олег через некоторое время убедился, бывает, что и рождаются дети? Тьфу! Тьфу! Тьфу! А может быть, совсем и не тьфу, тьфу? Да бог знает, что могло случиться с ней за эти годы. К черту! Что ты от нее хочешь? Просто поговорить? О чем? Ах, по душам? Вон все это из головы! Что прошло, то прошло, в одну реку дважды не вступишь…

Дело было в феврале, поздним тяжелым вечером. Презирая себя за чрезмерное волнение, Олег набрал все семь цифр ее номера, дождался гудков, и в трубке услышал, вздрогнув, ее полузабытый голос. Олег сказал предельно отстраненно и интеллигентно, что это говорит Олег. Она, естественно, не узнала и спросила без кокетства, довольно строго: «Любопытно какой? Вещий?»
– Да, есть какие-то вещи… – сказал Олег, прекрасно ощущая, как его голова (щеки, глаза, мозг) наливаются кровью, и замолчал. И она молчала. Потом сглотнув слюну, попавшую не в то горло, он долго откашливался, она не вешала трубку, тогда Олег продолжил кратко и определенно, – в общем так, Дуся, я тебя боюся…
– Ой, как интересно, – она не дала ему продолжить и прошептала, перейдя на нижний глубокий регистр, – Олег-человек, Олеженька, это ты? Прости, я перейду к другому телефону… – пока она шла к другому телефону, Олег побледнел, в том смысле, что багровые тона на его лице сменились обыкновенным румянцем, дальше он услышал ласковое, – Боже мой, Олеженька, милый, где ты?
– Везде, – сказал, как отрезал Олег, – где ты захочешь. Я… соскучился…
– Знамо дело, столько лет, столько зим, целая жизнь прошла, – сказала она просто. – Так… Где – понятно, а вот когда? Извини, смотрю свое расписание… это можно все отменить, это нельзя никак, так… Да ладно! Все отменяю ради тебя… Так, завтра у нас среда? В 2 часа… Ты можешь в два часа?
– Я все могу.
– В два, у Тимирзяева, ой, а ты знаешь такого?
– А как же? Кто ж не знает академика, писающего на Тверском. До завтра?
– Не бросай трубку, Олежек, давай поговорим еще немного, – она замолчала, потом продолжила несколько хрипло, – вроде ждала, но все равно неожиданно… слушай, я тебя недавно по телевизору видела, ты – такой красивый, такой красивый, умный… Смотрю и думаю, надо же – ведь это Олег Недолин. Артист! Кто бы мог подумать, артист. Жизнь богемы, загадочный мир кулис… А я думала, что ты где-нибудь капитаном на заставе… Включаю телевизор, Боже мой, Олег… Платят небось мало?
– Да, голодаем… но не всегда, завтра я тебя покормлю, заодно и сам поем досыта. Посмотришь закулисную жизнь.
– О, закулисная жизнь, непременно покажи, это нам, простым зрителям, обыкновенным труженикам очень интересно. Женат?
– Был. А ты?
– Что, бросил жену с маленьким ребенком?
– С чего ты взяла?
– Ну как же, артисты ведь такие всегда непостоянные, легкомысленные. А я не такая, я никого никогда не бросала с маленьким ребенком, я работаю в кооперативе, в совместном предприятии, я честная, обеспеченная, одинокая девушка, живу в ногу со временем, а также я очень красивая, умная, много пережившая, талантливая, ты меня не узнаешь, вот какая я стала красивая. А чтобы узнал, даю тебе наводку – я буду в серой, очень красивой дубленке, без головного убора, потому что у меня, если помнишь, изумительные волосы, либо в пушистой лисьей шапке, если будет холодно. Мои стройные длинные ноги будут обуты в итальянские замшевые сапоги на высоком каблуке…
В театре это называется рваным темпом, частой сменой темпо-ритма. Она говорила, то медленно и грустно, то вдруг весело и быстро. Олег старался ей соответствовать.
– А я буду держать в правой руке пять гвоздик за 75 копеек штука, если будут. Если не будут, придется разориться на розы по полтора рубля штука, но тогда их будет максимум три, но если и их не будет, то буду стоять с горшочком традисканций за рупь, ты меня сразу узнаешь…
– Ах, какой ты стал разговорчивый, остроумный.
– Жизнь научила.
– А чему еще тебя жизнь научила?
– Тому, что она проходит.
– Ух, как глубоко вскапываешь… А как тебе перестройка?
– Честно или откровенно?
– Как хочешь.
– Скажу и так и так. Не знаю.
– Емко. Соскучился, говоришь?
– А то! Столько лет в разлуке. Всего аж трясет при мысли…
– Ладно, до завтра, посмотрим, какие у тебя мысли, и от чего тебя трясет… Олег… – потом она вдруг энергично завершила разговор, сказав на прощанье, – все, счастливо, родной, до завтра, – и пахнуло прежней далекой жизнью, морем, сеном, сладким сном.
После этого диалога Олег необычайно воодушевился, он был лучше, чем можно было ожидать, хотя его что-то царапнуло, непонятно что, но царапнуло, что не то, не то все это, не так, не то он делает. Но на свиданку пошел, как на праздник, с букетом аж из тринадцати красных роз.

И чего, спрашивается, волноваться, но он волновался. Ровно в два Олег стоял возле вырубленного в граните знаменитого академика. Олег несколько раз обошел его по большому кругу, ждал. Хороший памятник, величественный, но смешной: на голове снежный пирожок, стоит строго, а руки сложены впереди крайне неприлично.
Она опоздала не на час, как тогда в первый раз под третьей пальмой, а на семь минут – идеально достойное время для опоздания, меньше – не солидно, больше – тоже не хорошо. Он ее увидел на переходе, на стороне Алексея Толстого и Малой Бронной. Действительно, если бы она не сказала про серую дубленку и пушистую рыжую шапку, он бы ее не узнал, да и как узнаешь, если он видел ее двенадцать лет назад, и то в лучшем случае в шортах и майке… Нет, на улице конечно обратил бы внимание, как же можно пропустить такую красивую женщину. Но узнал бы не сразу.
Она его опознала первой, еще находясь на тротуаре Тверского бульвара в устье Малой Бронной, махнула рукой и махала все время, пока пережидала автомобильный поток, потом скоренько пересекла зебру перехода, подошла почти вплотную, чуть пахнула хорошими духами, посмотрела на него вблизи, в глаза и захохотала, изумительно легко сгладив первую неловкость встречи. Смотрела весело и доброжелательно.
– Ну вот мы и встретились, – сказала бодро, протянула руку, – здравствуй дорогой Олег.
– Здравствуй, дорогая Дуся, – сказал он и пожал ее горячую ладонь.
– Ну что, какая у нас программа? Куда пойдем учиться? День сегодня чудесный, мороз и солнце… – она взяла его под руку и повела вокруг гранитного академика.
– Насыщенная программа. Поздний завтрак, шампанское, легкие закуски, аперитив, если будет; потом посещение кинозала, экскурсия по злачным местам Дома актера, обед, постепенно переходящий в ужин, роскошь человеческого общения, танцы до упаду, разговоры по душам, пешая или автомобильная прогулка по вечерней Москве, купание в снежной пене, а дальше по вдохновению, – доложил Олег диспозицию, не вызвав у Дуси явственных возражений. Она взяла его под руку, и они отправились по бульвару в сторону украшенного красно-белыми флагами Александра Сергеевича Пушкина. У «Армении» они пересекли еще раз проезжую часть Тверского бульвара, спустились в переход и вышли из него на угол улицы Горького и Пушкинской площади.
Это был, конечно, совершенно другой человек, совсем не та девчонка, с которой Олег голышом лез по водосточной трубе, как-то даже неприлично было вспоминать, что между ними что-то было. И потому было легко. Просто давнишняя хорошая знакомая; классная тетка, как говорят коллеги, роскошная женщина, как думал про себя Олег.
Дуся не удивилась шикарному букету, а удивила сама. Поначалу она смотрела на него не стопроцентной хозяйкой положения, не спокойно, уверенно и по-деловому, как раньше, а с каким-то дополнительным нервным женским задором, который не могла скрыть. Видимо, на нее произвело-таки впечатление то, что Олег не походил уже на того бессловесного спарринг-болвана, породистого теленка-жеребенка, которого она выбрала для своих первых мстительных утех. Конь. Скакун. Он, по обыкновению, больше молчал, изредка погогатывая, она же, раньше тоже в общем молчаливая, теперь говорила много и остроумно. И вдруг сказала серьезно, обескураживающе искренно: «Я знала, что ты никуда не денешься, рано или поздно прорежешься... – и добавила, поглядев ему в глаза, – только не поздно ли?»
Пока они сидели в кафе, на четвертом этаже Дома актера, куда он ее пригласил для начала, она, с любопытством посматривала, отпивая по глоточку шампанского, на посетителей небольшого зала; вдруг весело призналась, что ненавидит «совок», что кругом одни подонки, лимита, шпана, скука, нищета… Вот-те на! Вокруг, напротив, располагалась вполне респектабельная, избранная публика (абы кого в это заведение не пускали), закусывали кое-какие известные артисты, администраторы, работники Елисеевского гастронома; шампанское в огромном количестве поглощал за мощным вторым завтраком крупный (не только размерами) тележурналист-международник, занявший собой одним целый стол. Вообще, отборная публика, на которую Олег всегда смотрел с корпоративной нежностью. Но Дуся отнеслась к ним с неожиданным равнодушием, дескать, что же здесь может нравиться нормальному человеку? Ей было с чем сравнивать. Она взахлеб рассказывала об Италии, Франции, Нью-Йорке, о Большом каньоне, о тамошней демократии, о том, как в Штатах потрясающе относятся к людям, о том, что мы отстали от них на целую эпоху. В речи ее опять, как сто лет назад, появилась обижавшая его покровительственная насмешливость.
За границей Олег бывал неоднократно (впервые еще с матерью в составе смешанной пионерско-профсоюзной делегаций, а потом много раз с театром). И «заграница» Олегу не понравилась. Да, музеи (все, кроме Лувра, жиже Эрмитажа), да, красиво, да, автомобили классные, да, сервис, да, чисто, но отношение к людям, извините, не всегда... Олег, например, на долгое время возненавидел Италию. Однажды, во время экскурсии по Колизею какой-то юный провокатор на глазах у всей советской делегации зашел сзади и крепко обхватил ладонями обтянутые майкой прелести жены руководителя группы. Так закрывают глаза в игре «узнаешь, не узнаешь?». Но в данном случае вопросов никто не задавал, а вместо глаз плотно закрыты и обжаты были груди молодой советской женщины, представительницы советской комсомолии. Олег всю поездку глаз с нее не спускал, такой она ему казалась недоступной сказочной красавицей. И вот с ней так обошлись; она не сразу поняла, кто это ее осмелился так смело приласкать, а когда поняла, что это кто-то чужой, она воскликнула простодушно: «Ах, б..дь!» Провокатор тут же руки убрал, смачно шлепнул ее по другому мягкому месту и смылся, улюлюкая по-итальянски: «О, Джина Лолобриджида!» Чернявого молокососа даже никто не бросился догонять, так это было внезапно. Пришлось сделать вид, что случилась какая-то настолько недостойная мерзость, как будто ее и не было вовсе... А в Сьене рокеры чуть не вырвали у матери сумочку из рук, но они не знали, на кого напали; мать догнала мотоцикл, сдернула с него грабителя и сдала его карабинерам.
Гораздо больше «низкопоклонства перед Западом» Олега обидело то, что на Дусю, оказывается, на самом деле не произвела никакого впечатления его принадлежность к миру искусства, что он, елки-палки, артист, да еще столичного Выдающегося театра. Потом оскорбило до глубины души ее без романтизма презрительное отношение к естественным отклонениям от нормы, связанным с его богемной профессией: «Какая разница, кто алкоголик – артист, художник или сантехник?» Олег ей не противоречил, но погрустнел. А она вдруг сказала: «Что-то я разговорилась? Извини, это от волнения. Сегодня мне как раз очень хочется выпить, бог с ней Америкой, давай за нас! За встречу?» Наконец-то, слава богу! «За встречу!» Тут, как бы в подтверждение Дусиных слов, в зал кафе с песней: «Вышли мы все из запоя дети семьи трудовой…» ввалилась компания артистов; они были уже «зело взявши» и предложили всему в это время еще приличному обществу поднять бокал за одно тогда скандально популярное имя-отчество, а кто не выпьет стоя, тот получит «канделябром по сусалам». «По сусалам» получать никто не захотел, почти все встали, выпили, даже международник привстал; правда, нельзя было понять, в связи с чем конкретно он привстал и выпил, потому что тотчас же ушел – можно было и так понять, что он просто спешил, встал, чтобы допить и уйти. Потом ввалилась другая ватага и в той же манере предложила выпить зал за совершенно другое имя-отчество, между ними завязалась словесная поножовщина...
Олег же с Дусей ее благоразумно миновали и пошли, согласно очередному пункту культурной программы, на пятый этаж в знаменитый Большой зал дома Актера «смотреть Америку». Новый фильм Алана Паркера «Сердце ангела» с Мики Рурком и Де Ниро в главных ролях. Когда в зале погас свет, Олег вдруг почувствовал, что не знает, как себя вести: брать ее за руку или нет? Вроде надо, вроде хотелось взять ее за руку, но он не решался. Надо! Детский сад, конечно, но ему хотелось взять ее за руку. Но он почему-то не решался, злился на себя за свою невесть откуда взявшуюся нерешительность. Она сидела чуть склонившись к нему, и Олег чувствовал ее запах, легкий, еле слышный запах духов, и он его волновал. Потом она посмотрела на него, улыбнулась в темноте и положила свою ладонь на его руку. Горячая сухая ладонь. Олег пожал ее, и она слегка пожала, и это было замечательно.
Потом Олег обратил внимание на экран. Там вовсю шло кино. Олега поразило то, что в этом мистическом триллере упоминалось некое магическое число, а именно 14-е февраля! 14 февраля, сегодняшнее число, и даже день недели упоминается тот же – среда! Ничего себе. Голос переводчика прогундосил: «Среда – это день, когда может все случиться!» Интересно, что же это «все»? Олег с Дусей переглянулись и улыбнулись друг другу. Олега также задела фраза, которую он почему-то принял близко к сердцу: «Именно мерзавцы заставляют сильнее биться сердца девушек!»
Блистательный красавец-соблазнитель Мики Рурк, прославившийся в эротической драме «Девять с половиной недель», на этот раз был нарочито неряшлив, помят и грязен, хотя звали его героя Ангелом. По заказу какого-то таинственного джентльмена (Де Ниро) частный детектив Ангел ищет некоего сумасшедшего артиста; ищет, ищет и никак не может найти, находит знавших его людей, а они после встречи с ним вскоре загадочно и страшно погибают. В конце фильма выясняется, что убивал их именно Ангел (Рурк) в неком помрачении, а заказчик (Де Ниро) никто иной, как Люцифер. Если бы Олег смотрел этот фильм один, то не исключено, что, учитывая его общее не совсем здоровое состояние, этот сюжет его вверг бы в отчаянное уныние, но он смотрел не один. Когда дело дошло до финальной эротической сцены, снятой, правда, очень хорошо, с модными тогда потоками грязи, крови и воды, когда один за другим пошли натуралистические кадры с вырезанным сердцем, с головой опрокинутого в кипящий котел человека, Дуся крепко сжала руку Олега и испуганно прошептала, повернувшись к нему.
– Я не могу на это смотреть.
Ее испуг почему-то страшно понравился Олегу. Они сидели в мелькающей темноте зрительного зала и смотрели друг на друга.
– Нет, гляди, вот он твой мир чистогана и толстосумов, – сказал Олег, их лица почти касались друг друга, – ладно, не бойся, я с тобой…
Она закрыла глаза и поцеловала его в щеку. Олег сразу простил ей выпады против Советского Союза и неуважительное отношение к актерской братии.
После фильма Олег провел Дусю по залам, коридорам, лестницам и этажам Дома Актера. Оказывается, 14 февраля к тому же – день рождения Дома актера, какое совпадение. Олег совсем забыл! В доме было празднично и многолюдно. Дуся отмечала знакомые лица: «Ой, посмотри, да ведь он же снимался в этом фильме… помнишь? Но как постарел, ой, смотри, а вон женщина… тоже… она в жизни даже лучше, чем на сцене, но как постарела…» – шептала она ему на ухо.
Перед входом в ресторан клубилась в очереди вечерняя толпа. Известный всему театральному сообществу страшный дядька на входе (за цвет лица некоторые называли его «дядька Красномор»), безошибочно предчувствуя повышенную мзду, рявкнул по-мхатовски густо: «У этих заказано!» И толпа перед Олегом с Дусей недовольно расступилась.

Ужинали в упоительном, дымном шурум-буруме, в гудящей атмосфере, которая Олегу не так давно нравилась больше всего в театральной жизни. Чего греха таить, репетиции почти всегда мучительны, спектакли когда удаются, а когда нет, а играть в плохом спектакле – и врагу не пожелаешь, зато все остальное – восхитительно! Гастроли, банкеты, неожиданные встречи, премьеры, цветы, поклонницы, съемки, интересные люди, шутки, розыгрыши – сплошной праздник… Эх, воистину: «Я – артист, мое место – в буфете!» и «Хороша профессия артиста, кабы не спектакли да репетиции!»
Олег с Дусей сели за маленький столик у окна – приоткрыв кремовые шторы, можно было видеть кутающихся, спешащих, с любопытством заглядывающих в окна ресторана москвичей, поэтому шторы всегда плотно закрывались. Ссорившиеся пару часов назад в кафе театральные деятели уже спустились сюда, сдвинули столы и пили за всех, объединив в любви имена-отчества Константина Сергеевича и Бориса Николаевича (не Ливанова). В этот заход Олег к шампанскому присовокупил все максимально возможное по перестроечной антиалкогольной скудости тех лет: дорогой коньяк (дешевого не было, был только очень старый и очень дорогой), шашлык на ребрышках с настоящим соусом и луком, нарезанным тонко и сочно, а также мясо по-суворовски с кровью, фирменную капустку «Дом актера» с натуральной клюковкой и не одной, блюдо рыбного ассорти с зеленью, белых грибочков в густом прозрачном маринаде, язычок с хреном, примитивный, но вкусный до одурения, вазочку икры (для Дуси; он, повторяю, этой гадости не ел)… Она, наверное, подумала, что Олег так расстарался ради нее, но он всегда так делал, когда у него были деньги. А тогда они у него были почти всегда. Дуся ела с удовольствием, очень хвалила местную кухню. После пары рюмок коньяка раскраснелась и в «разговоре по душам» опять властно взяла инициативу в свои руки. Со знанием дела (откуда у нее такая уверенность? – не мог понять Олег) заговорила об искусстве театра и кино, пророчила, что отечественный кинематограф не выдержит конкуренции с Голливудом; элементарный подсчет: они вкладывают в кино средств на порядок больше, туда со всего света стекаются лучшие силы, а здесь – домашние радости, тоталитарный режим и непобедимое общенародное пьянство; перспектив нет никаких, и проговорилась между прочим (тем больнее, что между прочим), что, вообще, актер ведь – не мужская профессия...
Вот-те на, еще один сюрпризец, не в бровь, а в глаз! Зачем все это, к чему она клонит? Огорчал и ее неожиданный ум и насмешливая безаппеляционность. Не надо женщине быть такой умной, – думал он, – совсем дурой тоже не надо быть, но слишком умной – еще хуже. Молчала бы, улыбалась бы скромно, он бы ее замуж позвал… Как хорошо она помалкивала в Сочи, а теперь: «совок», «комуняки», «рэкет», «коррупция», «ворье», как ей объяснишь, что Олег в конце концов – потомственный комсомолец, что родители его уже достали своими страхами в связи с «катастройкой», что дед лежит в ЦКБ с инфарктом (старик взбеленился и на коллегии министерства публично аргументированно проклял Горбачева). В театре Олега была массовая драка между теми, кто утверждал, что Ельцин позорно не просыхал во время поездки в Америку, и теми, кто и мысли такой не допускал. Победили вторые. А Дуся не давала открыть рот, бодро предрекала либо полный развал страны, либо скорый реванш «комуняк» и погромы, погромы, погромы, так что в любом случае, пока не поздно, надо делать ноги!
Ах, вот оно в чем дело: надо делать ноги! Как все это некстати и не то, что нужно ему, зачем он ей позвонил? Этот вопрос рос в нем и вырастал незаметно и неотвратимо, но когда Дуся замолкала, просто ела, просто смотрела по сторонам, просто улыбалась, вопрос скукоживался и исчезал. Олег смотрел на нее и любовался. Не только он.

Возле их столика остановился любимый Олегом, да и всем народом артист, изумительно пьяный, но разглядевший и продолжавший бесцеремонно разглядывать Дусю. Олег встал, из искреннего почтения предложил ему подсесть к их столику, достал стул, официантка поднесла приборы, но тот, не обращая никакого внимания на Олега, неотрывно смотрел на Дусю. Наконец, произнес прожженным актерским баритоном с дифтонгами и обертонами под Качалова: «Басня, проза или стихи?» «Басня! – сказала Дуся, улыбнувшись доброжелательно. – Да что хотите, только прошу вас – недолго. Ну, ну, прошу вас, я слушаю, – немножко отодвинулась, откинулась, – ну, ну, смелее, мы вас слушаем…»
– Хорошо! Я осмелюсь. Короткая басня! Точнее анекдот! Скверный анекдот. Исповедальный! – Актер Актерыч сел и начал прицельно, негромко, но точно Дусе посылать звук, рокоча. – Встречаются два старых народных артиста, и один рассказывает другому: «Выхожу после спектакля из театра. Навстречу поклонница с цветами, молоденькая, хорошенькая, я думаю, где наша не пропадала, тряхну стариной, приглашаю ее в машину. Она садится! Веду ее в ресторан, там позволяю себе двести грамм коньячку. Плюю на диету, на печень, на желчный пузырь! Чувствую себя великолепно! На тридцать лет моложе обычного! Орел! Приглашаю ее на танец, танцую с ней рок-н-рол, все великолепно! Я в ударе! Ресторан только на нас и смотрит! Приглашаю к себе домой (мои-то на даче)! Чем черт не шутит, а вдруг получится? Она идет! Идет!!! Входим в мой подъезд! В подъезде целуемся, как студенты! Веду к себе! К черту лифт! Поднимаемся пешком, бегом, я чувствую себя ве-ли-ко-леп-но, двадцатилетним! А между вторым и третьим этажом вообще… расперделся, как мальчишка…» Актер замолк, любуясь эффектом.
Обычно ресторанные знакомства в ВТО легки, приятны, веселы. Но в этот раз Актер Актерыч находился, видимо, в чрезмерно циническом настроении, и Олегу пришлось встать: «Пожалуйста, я вас очень прошу, не надо…» Но тот не обратил на Олега ни малейшего внимания, вполне сосредоточившись на Дусе, спросил ее вдруг непередаваемо проникновенно: «Вы несчастны? У вас очень умные глаза. Так никогда о женских глазах не говорят, о женских глазах говорят, что они красивые, огромные, лучистые, нежные и тому подобное. Да, вы – очень красивая женщина, я обратил на вас внимание, когда вы еще только входили сюда. Фигура богатая, поступь достойная, не суетливая, не вульгарная. Сразу видно, что вы не из этого мира. Вы очень красивы, красивы, как большая дикая кошка, но глаза у вас умные, пытливые, как у собаки, – тигрица с собачьими глазами… Вы несчастны? Умные красивые женщины всегда несчастны, не спорьте со мной! Как вы относитесь к региональной междепутатской группе?» Олег вмешался: «Хорошо относимся, но мне кажется, вам уже пора, иначе я вынужден буду…» Тот не дал Олегу договорить, продолжая: «А я тоже очень плохо! Очень плохо себя чувствую! Ненавижу много, очень много стал ненавидеть… В молодости много любил, всех любил, теперь ненавижу! Всех! Коммунистов, онанистов, педерастов, теперь демократов возненавидел! Не в ногу со временем шагаю, правда? Объясните, как могут коммунисты бороться с коммунизмом? Могут, но только по-нашему, по-коммунистически, с большевистской прямотой и крестьянской хитринкой, два пишем, семь в карман... Секретари обкомов, мать их, свободы захотели!.. Равенство, братство, свобода слова! Смешно! Вы думаете Феллини, Пазолини по телевизору покажут и счастье установится? Не верю! В Азербайджане – резня, в Грузии – саперные лопатки, Прибалтика откалывается, Львов бунтует… Ведь я воевал, мальчишкой еще, за Львов, за нашу советскую Родину, не смейтесь, я в партию на фронте вступил… У меня ранения есть, могу показать, вот шрам от осколка (он стал расстегивать рубаху, но остановился, как будто вспомнив что-то более важное)… Еще анекдот, короткий. Диалог.
Лежат двое в постели.
– Слушай, давай поженимся.
Недолгая, но насыщенная пауза.
– Да кому мы нужны?
Вам смешно? Мне не смешно. Прощай, прелестное дитя, не приходи больше сюда никогда, здесь тебя хорошему не научат! Здесь столько подлости, что, когда ее нет, то как-то не верится и… скучно. А самая страшная подлость изо всех – это старость!.. Тошно, никто не понимает, куда мы катимся? Не хотят понять, как заколдованные. Наоборот, задрав штаны, бегут за нашим комсомолом… как свиньи в пропасть. Я понимаю! Но меня никто не хочет слушать…
«Зову я смерть, мне видеть невтерпеж достоинство, что просит подаянья, над простотой глумящуюся ложь, ничтожество в роскошном одеянье, и совершенству ложный приговор, и девственность поруганную грубо. И неуместной почести позор, и мощь в плену у немощи беззубой... – по коже Олега побежал обжигающий холодок, Актер Актерыч прочитал 66-й сонет Шекспира весь до конца, страшно, просто и закончил, обратившись, конечно, сугубо к Дусе. – Все мерзостно, что вижу я вокруг, но как тебя покинуть, милый друг?»
Вы думаете, это Евтушенко написал? Нет, это не Евтушенко написал, и не Вознесенский, и не Бродский, это Шекспир написал четыре века тому назад, а Самуил Яковлевич Маршак гениально перевел. Вот, как вы просили, басня, проза и стихи…» – сказал он печально-печально. По бледным, пористым актерским щекам его одна за другой покатились крупные слезы, он медленно встал, вскинул руки по-лебединому вверх и поклонился низко, сложившись вдвое, как будто готовился прыгнуть в воду. Дуся, искренно растроганная, даже потрясенная, поднялась, поцеловала выпрямившегося артиста в щеку, вынула из вазы и отдала ему три розы из тех, которые Олег ей подарил. Актер Актерыч взял цветы, благодарно прижал их к груди, потом прижал и Дусю к себе, крепко, хватко, сказал, почувствовав Дусино тело: «О-о-о!», поцеловал ее в щечку и опять прижал: «О-о-о!»… не отпускал, целовал уже в шею, так нежно и упорно, что Олегу нестерпимо захотелось вырубить развратного старикашку. Он и встал с этой целью, но Дуся сама вырвалась из цепких рук Актер Актерыча: «Оставьте меня, хватит, да как же вы, да что же это вы делаете?.». Но Актер Актерыч уже ничего не делал, отцепился и уходил, похохатывая, ускоряясь, как уходят за кулисы вдоволь накуражившиеся господа артисты. Махнув цветочками, он крикнул Олегу напоследок: «Не по таланту пьешь, малыш!» Дуся проводила Актера растерянным взглядом, посмотрела на Олега и села.

– Да… – сказала она потрясенно-восхищенно-оскорбленно. – Да...
– Да, – отозвался взбешенный Олег, слова про талант оскорбили его еще больше хамского поведения актера. – Вот гад… Дуся, ты прости меня…
– Это ты меня, Олег, прости, я тебе сегодня много плохого про театр наговорила, извини, сорвалась, это от волнения, у меня есть причины, я не люблю артистов, а тебя… а тебя я почему-то ощущаю очень близко, ты… – она подбирала слова, хотя говорила как будто давно приготовленный, выверенный текст, – ты… родной мне человек, что бы не произошло; родной… – убежденно сказала Дуся.
Это прозвучало для Олега полной неожиданностью. Она нагружала его какой-то высокой ответственностью, и это ему не понравилось, не готов он был к этому. Дуся хотела еще что-то сказать, но не сказала, потому что к их столику подсел новый гость. Вообще, в этом ресторане спокойно посидеть невозможно, через каждые пять минут приходилось с кем-то здороваться и целоваться.
Начатый Дусей «разговор по душам» был смят Володькой Араповым, однокурсником Олега по театральному училищу, они дружили много лет, потом попали в разные театры, и в последнее время встречались редко. Он церемонно поцеловал руку Дусе и бесцеремонно «содрал одеяло стола» на себя: «Что, Актер Актерыч Шекспира вам втюхивал? Я видел! Вся власть сонетам? Старик совсем с рельсов съехал после того, как его в партком театра не переизбрали…»
Володька когда-то был верным оруженосцем Олега в театральном училище, недавно неожиданно для всех бросил театр, ушел в бизнес и вышел в люди. Вовка весело посматривал на Дусю, сыпал комплиментами, смешными случаями из жизни театра, в котором до недавнего времени служил; хохотал, ерничал: «Служить бы рад! Прислуживаться? Тоже!», быстренько доедал и пил то, что Олег с Дусей освоить были уже не в силах. «Это у вас не водочка? – он, как фокусник, изъял из воздуха, видимо, принесенную с собой бутылку виски, разлил по рюмкам. – Я, пожалуй, рюмочку выпью, как сказано у Александра нашего Николаевича Островского! За ваши прекрасные глаза, мадемуазель Дуся! Черт! Какие у нее глаза! Олег, ты, как всегда, не промах! Вам никто не говорил, Дуся, что у вас удивительные глаза? Ах, Актер Актерыч говорил? Он знает. Не глаза, а Бог знает, что за водоемы? Горячие источники, золотоносные ручьи, гейзеры и, простите за прямоту, нефтяные скважины! За Вас! Ух! – Вовка выпил. Закусил сочным лепестком лососины, к которой прилип прозрачный, чуть подсохший кружок лимона, запил «Боржоми», ополовинил вазочку с икрой и продолжал. – А теперь за Олега! Мой первый друг, мой друг бесценный! Если я кому в жизни и завидовал, то только ему! Умен, красив, богат, счастливчик со дня рождения, а нашему брату приходилось унижаться, потеть, все по крохам отвоевывать у жизни! Ха-ха! Завидую Олегу всеми цветами радуги, то есть зависти! Ух! Можно я тебя поцелую? – и, не дождавшись разрешения, троекратно смачно облобызал Олега, и хотел то же самое проделать с Дусей, но она, наученная горьким опытом, ловко отстранилась.
– Остапа несло, – сказал Олег, а Вовка, ничуть не обидевшись, немедленно переключился.
– Кстати, об Ильфе и Петрове. Борьба со сталинизмом дает свои результаты, срываются все и всяческие маски! Они, оказывается, были примерными большевичками, служили в одесской ЧК и весьма продуктивно отстреливали контру, то есть руки у них были по колено в крови… – Вовка вдруг стал темпераментно разоблачать всех подряд от Толстого до Лигачева, в глазах его мелькали шальные черные огоньки. – Человечество, смеясь, расстается со своим прошлым, настоящим и… будущим. Смех и грех. Секссимволы нашей эпохи – Бендер, Ельцин и Юра Шатунов из «Ласкового мая», симбиоз… это вам не Павка Корчагин и не Григорий Мелехов… Кстати, и до Шолохова, наконец, дотянулись волосатые руки гласности, выяснили следопыты, кто скрывается под этим псевдонимом! Оказалось, что это два белогвардейских офицера накатали «Тихий Дон», одного офицера красноармеец Шолохов ограбил и шлепнул в двадцать первом году, а второго недавно отыскал Солженицын и сейчас допрашивает в Вермонте, кстати, попомните мое слово: Исаич скоро въедет в мавзолей на белом коне в сопровождении сотни терских казаков… Кстати, новость для тебя, Олег, ты у нас верный ленинец! Депутаты раскопали родословную Ильича. Как, ты думаешь, звали его деда по матери, то есть по матери в хорошем смысле этого слова?.. Только не говори, что Александр. А-а-а, заменжевался? А дедушку Ленина звали, простите меня люди добрые, отнюдь не Александр, как написано в Энциклопедии, а… Сруль, Сруль – это уменьшительно-ласкательное от Исраэля…
– Пошел ты в ж...! Какого черта тебя принесло?
– Ну вот, чуть что из правды скажешь, так сразу «какого черта тебя принесло». Кстати, чтобы не забыть, Лев Толстой – сволочь!
От этой безудержной наглости и Дуся, и Олег сели.
– Как?
– Так! Это, кстати, давно известно любому здравомыслящему человеку. А) потому что он ненавидел Шекспира! Б) потому что его обожали большевики! Разлагал борода самодержавие, православие, народность. Если бы этот пророк дожил до революции, которую он чего-то совсем не предвидел, то я не исключаю, что город Горький назывался бы сейчас Толстым, а автозавод не ГАЗом, а ТАЗом… Ну что вам еще рассказать из последних новостей? Ну Есенин – гомосексуалист, Цветаева – лесбиянка, это вы уже знаете?..
– Вы с ума сошли, у них же дети… – вдруг не на шутку возмутилась Дуся.
– Одно другому не мешает, – Вовка заскучал, глядя на опустевшие тарелки, – да, дети… Булгаков – морфинист, Блок – алкоголик, Брюсов с Белым кокаинисты, детей у них не было… Что еще? Зощенко – хохол, Грин – поляк, Чайковский француз по матери… Да, о Достоевском я забыл сказать…
– Что, тоже француз? – нехорошо глядя на Вовку, спросила Дуся.
– Ни в коем случае! Достоевский с маленькими людьми ошибался, и Гоголь тоже, с маленькими, забитыми ошибался… Надо было их забивать, надо! Забитыми они лучше…Наполеон, Гитлер, Ленин, Сталин и Мао Цзе Дун тоже были маленькими, зря их не забили…
– Но вы тоже, я извиняюсь, не очень большого роста? – заметила Дуся.
– Конечно, и меня тоже неплохо было бы забить. Но не родился еще тот забивала! Ладно, шутки в сторону. За театр! А? Жизнь – это театр, люди в нем – актеры, а я – режиссер, ха-ха!
Олег вдруг почувствовал непонятный прилив ненависти к Вовке. Зачем он приперся? Что ему нужно?
– Олег, ты хочешь проветриться? – вдруг резко остановил свой поток Вовка. – Олег, не спорь со мной, я вижу, ты хочешь ненадолго нас покинуть, я тебя хорошо знаю, ты интеллигентный человек, стесняешься сказать, иди, а я пока займу твою даму, то есть займу ее внимание и послежу, чтобы ни одна сволочь не посмела приблизиться к ней на расстояние вытянутой руки. Ты бледен, иди продышись! Тебе валокордин дать?
Олег себя замечательно чувствовал, но Вовка смотрел на него с серьезной обеспокоенностью, и, что поразительно, Дуся тоже. «Олег, действительно, ты что-то очень бледный, на тебе лица нет…» Олег, как и все артисты, мнительный, и в самом деле почувствовал себя нехорошо, в висках стучало, в горле запершило, запах икры, что ли, так подействовал? Или вправду Вовка так разозлил? Олег не стал спорить, подчинился общему мнению, сказав Вовке: «Смотри у меня…, - а Дусе, - Я скоро вернусь». В туалете Олег обдал холодной водой лицо, раз, другой, вытерся платком, потому что к тому полотенцу, что висело в не так давно отремонтированном, мраморном санузле, прикасаться было против его правил. Олег заглянул в зеркало… И не увидел себя! Чертовщина какая-то! Киношку посмотрели; де Ниро в дьявола поиграл, Мики Рурк – в падшего ангела, а теперь Олег себя в зеркале не видит. Ничего себе… Нет, слава Богу, увидел. Просто глаза очень устали, пелена, нервы; он последнее время работал без продыху, пил много, спал мало, на душе – полный кавардак… С Дусей все было непонятно. Совсем не то, что он ожидал. И в хорошем смысле и в плохом. Что-то много она сразу на него навалила, он рассчитывал на нейтральный вечер, естественное течение жизни, так и шло временами, замечательно шло, но вот вдруг: «делать ноги, не мужская профессия, родной человек…» Не совсем правильное место он выбрал для встречи, надо было бы что-то поспокойнее.
Когда он вернулся, Вовка о чем-то тихо переговаривавшийся с Дусей, с нежностью обратился к Олегу.
– Ну вот, другое дело, теперь на человека стал похож. Огурец! А мы тут с Дусей побеседовали, и выяснилось, что мы почти коллеги, примерно одним бизнесом занимаемся. Слушайте, братцы! А что мы в этой нищете сидим? Поехали! Такая встреча, сто лет не виделись. У меня машина здесь, мигом домчим, куда хотите. Хоть в Интерконтиненталь, хоть в «Сказку», куда хотите, сейчас такие классные притоны появились! Посидим под хорошую музыку, в бильярд поиграем, устриц поедим, можем в сауну сходить. Я приглашаю! О! – хлопнул он себя по лбу. – У меня, кстати, есть приглашение, сегодня прием в голландском посольстве, хотите?
– Да нет, спасибо, мы уж здесь как-нибудь, нам поговорить надо, – вежливо отказалась за обоих Дуся.
– Вот времена настали! – искренно огорчился Вовка, доставая большое, дорогой кожи черное портмоне, – денег полно, тратишь, тратишь, а потратить практически невозможно. Слушай, Олег, были времена, ты меня выручал, дать тебе денег? – Вовка открыл портмоне, в котором кроме рублей было много и редкой по тем временам свободно конвертируемой валюты. Олегу нестерпимо захотелось вырвать это портмоне из его рук и выбросить к чертовой матери куда-нибудь под стол, чтобы Вовка за ним пополз. И пнуть его ногой в зад.
– Да нет, спасибо, – усмехнулся он, – перебьемся как-нибудь.
Это был невиданный случай. Вовка предлагал деньги!!! Да он и предлагал именно потому, что знал, что Олег не возьмет. Но унизил гад. Унизил в присутствии дамы. Сделал! Убрал! Легко и непринужденно!
– Ну как хотите. Если придет в голову, звоните. Кстати, Олег, запиши номер моего мобильника…
– Могильника? – переспросил Олег, - тогда сотовая связь было редкостью, впрочем у деда мобильник был..
– Ох, темнота, – Володька рассмеялся, переглянулся с Дусей. Она тоже улыбнулась. – Бэ, мо-биль-ника. Мобильная связь. Отовсюду можно звонить, очень мобильно, хочешь прям сейчас куда-нибудь позвонить? Хочешь Ельцину позвоним? – он достал большую трубку, вытянул антенну и протянул Олегу.
– Да нет, спасибо, не хочу.
– Ну как хочешь, ладно, я не прощаюсь, я тут еще немного потусуюсь, визитки я вам оставляю… Любуюсь, глядя на вас, горжусь! До встречи! – и ушел, захватив с собой недопитую бутылку виски. Олег автоматически стал читать каллиграфические письмена на плотной дорогой визитке. Владимир Арапов. Президент. Дальше длинная аббревиатура фирмы. На другой стороне – то же самое по-английски… Как быстро Вовка умудрился напрочь испортить настроение!
– Знаешь, а мне все-таки понравился тот старый актер… – сказала вдруг Дуся. – Каким, видно, в молодости красавцем был… Несчастный какой-то человек… А этот твой приятель – нет.
– Не может быть!
– Может. Пока тебя не было, он успел предложить мне совместный бизнес! Золотые горы сулил! Между прочим, очень тебя хвалил, сказал, что ты очень хороший человек, но приносишь несчастье.
– Да, подлец, Вовка, – не удивился Олег. – Я недавно был в этом его, как это теперь называется, в офисе, у него свой личный кооператив, евроремонт, подлинники Малевича на стенках, персональные ЭВМ… Жена – известная актриса, красавица, ты ее знаешь, из фильма в фильм, а он на двух «Волгах» ездит, и что уникально, в шоферах у него два брата-близнеца, для конспирации. У офиса два выхода, его всегда ждут две одинаковые машины с двумя одинаковыми шоферами, и никогда неизвестно, откуда он выйдет…
– Счастливый…
– Не скажи, на него недавно покушение было, одного из этих братьев тяжело ранило… И вот, представь себе, он до сих пор в ресторан ВТО приходит...
– Знаешь, зачем он сюда приходит?
– Зачем?
– Девочек снимает. Меня хотел снять.
– С чего ты взяла? – после некоторой нехорошей паузы спросил Олег.
– Ну что ж я, дурочка, не чувствую что ли? Я таких президентов навидалась. Давай забудем о нем, какое нам до него дело?
– Никакого.
Олег замолчал и Дуся замолчала. Дуся улыбалась ему, как будто извиняясь, непонятно за что. Смотрела по сторонам и на него, а он смотрел только на нее. Она стала совсем другая. Совсем. Как же, елки-палки, стала хороша! Женщина! Взрослая. Актрисы до сорока лет все в девочках бегают, да и актеры до старости – дети, а она без всякого выпендрежа, взрослая. Ей, как и ему, двадцать семь, очень хорошо выглядит, очень, но взрослая. Ну и ничего, только бы не «стремила» его никуда.
Подошел официант, Олег заказал кофе и мороженого, закурил. Везти ее сегодня в Отрадное? Или не торопиться? Поухаживать приличное время, пригласить в театр? Ну, если ей не понравится, как он играет?! Пусть только посмеет не восхититься!
Молчали они очень содержательно. Интересно молчали, улыбались, понимали друг друга. Очень хорошо, как казалось Олегу, говорили глазами. Как хорошо было бы сказать ей: «Пойдем со мной!» и хорошо было бы, если бы она, не спрашивая его ни о чем, пошла. Возможно ли это? Жаль, что он без машины, уехать бы с ней сейчас на дачу? А, может быть, перебраться в «Балалайку» Дома композиторов, там всегда тихо? А потом в Отрадное? Хорошая женщина. Впрочем, хорошо молчать можно и здесь. Снуют люди, кричат тосты, звенят бокалы, плывут облака табачного дыма, а им ни до кого нет дела. Какое у нее хорошее лицо. Ресницы густые, от чего глаза, действительно, кажутся грустными, домашними. Хорошо сидим!

– Олеженька, миленький, дорогой, – за их столиком внезапно появилась женщина исключительной неги и милоты, с таким видом, что сейчас запоет цыганские романсы. Олег менее всего хотел встретить эту женщину здесь и сегодня, а когда встречал в театре, то разворачивался и шел туда, откуда пришел. Женщина поправила павлопосадский платок и заговорила редчайшим по вкрадчивой нежности, глубоким контральто, – Можно я подсяду (а она уже и сидела). Как ты вчера играл, Олег, как ты вчера играл! Я не могу подобрать слов, как ты играл вчера! Вот сейчас подберу и скажу... Кажется, подобрала. Да, я подобрала! Вот послушайте! Ты играл вчера, как всегда! Восхитительно бездарно! Вечерний пустозвон, дон-дон-дон-дон! Олеженька, можно я задам вопрос твоей даме? Скажите, девушка, подружке вашей, что вас связывает с этим подонком? Я шучу, конечно, Олег – изумительный человек, потрясающие внешние данные, редкостный экземпляр, но… дон-дон, подонок! Да, красавчик, но пустой и гадкий, как этот ресторан в пять утра. Вам не приходилось здесь просыпаться в пять утра? Это незабываемо, обязательно попробуйте как-нибудь на досуге. Пусто и гадко… Так о чем же мы? Да, о подонке! Вот он сидит. Хорош? Хорош! Нет, нет, у него есть кое-какие отрицательные черты, фобии, мании, комплексы, подпольные страстишки, он хрипит и плачет по ночам… – Олег сидел, опустив голову. А Дуся слушала, напротив, очень внимательно, и гостья обратилась к ней. – Простите, девочка, но я его очень давно и хорошо знаю, то есть вдоль и, что интересно, поперек, редкостный мерзавец, вы не находите?! Говорю это, не потому что я от него два аборта сделала и год жизни на него потратила. Это в конце концов пустяки, а потому что я его любила, подлеца. А он меня – нет, ха-ха-ха, вот как бывает… он вообще, я вас предупреждаю, милая девочка, никого никогда не любил, женилка есть, а любилки нет, ха-ха-ха-ха, нет, конечно, он любил и любит, страстно, одного человека! Себя, и то без взаимности. Так что будьте осторожны, я вам добра желаю…
– Простите, девушка, – вдруг строго, по-деловому вступила Дуся, – я чего-то недопонимаю, а зачем вы аборты делали, рожали бы себе на здоровье, если любили.
– Какая-то прямо подопытная, глупая, то есть дура, тебя где подобрали, на улице Горького или в Балашихе на дискотеке ПеТеУ? А ведь я – актриса, а не свиноматка, тебе объяснять надо?
– Уйди! – тихо сказал Олег, поднял голову и еще раз, повторил тихо, – уйди, прошу! – Потом ударил кулаком по столу. Сильно задел при ударе край вилки, да так неудачно, что она взлетела в воздух и, крутясь вокруг своей оси, описала большую дугу под потолком и со звоном упала на чей-то стол на противоположной стороне.
– Да, да, вам надо уходить, идите, пожалуйста, прошу вас, – твердо сказала Дуся.
– А если я не уйду?.. – почернела гостья.
– Вон! – рявкнул Олег, и шум в зале на секунду прекратился.
– Да, Олеженька, ты попал, – гостья вдруг сардонически расхохоталась, захлопала в ладоши, с соседних столиков на них устремились любопытные глаза, – я рада за тебя, ты наконец – в хороших руках, теперь я за девушку не беспокоюсь, а беспокоюсь за тебя, наконец-то ты попал, ты пропал, в красной рубашоночке, хорошенький такой! Ну счастливо, мои дорогие! Извините, если что не так. Загу, загу, загулял, загулял, загулял! Парнишка, да парень молодой, парень молодой… – встала и пошла, притоптывая, волоча за собой платок, а другой рукой потащила и скатерть, но Дуся ее вовремя перехватила, и посуду удалось сохранить.

– Парад аттракционов. У вас всегда так? – спросила Дуся.
– Нет, не всегда, просто тебе повезло. То есть мне. Чтобы жизнь сахаром не казалась. Облажался я с роскошью человеческого общения. Пора на свежий воздух? Купаться в снежной пене! – на самом деле Олег решил ехать домой, вечер безнадежно гикнулся. – Хватит на сегодня. Здесь ничего хорошего не получится.
– Почему?
– Потому.
– Олежек, скажи, пожалуйста, зачем ты мне вчера позвонил? – спросила Дуся.
– Ей Богу, не знаю, зачем, зато я теперь очень хорошо понял, почему.
– Почему?
– Просто потому, что захотел тебя увидеть, и больше ничего. Встаем?
– Встаем, – неуверенно сказала Дуся. Расставаться на такой ноте она явно не хотела. – Нет, подожди, послушай… а танцы? Ты же обещал танцы до упаду. Надо сбрасывать нервную энергию. Нельзя поддаваться унынию… – вдруг твердо заявила Дуся.
– Ах, танцы? Ты хочешь? Ты, правда, хочешь? – спросил удивленно Олег. Дуся решительно кивнула. Неудобно было ей отказывать. – А что время еще детское, восьми нет. Музыка есть рядом, в «Центральном» или в «Севере». Потанцуем? Девушка, вы свободны? Вы танцуете? Вас можно пригласить? – загалантничал, не очень, впрочем, настойчиво, Олег.
– Ой, я не знаю, молодой человек, я вообще-то не танцую, – вдруг в ответ зажеманилась Дуся, – но вы мертвую уговорите.
Олег сказал официанту, что они в ожидании мороженого и кофе, немного проветрятся. И, не беря одежду из гардероба, перебежали в соседний общедоступный перестроечный кафешантан.

Шило на мыло. Здесь разговаривать было совсем невозможно, зато в смысле сброса лишней энергии – раздолье. Оркестр в кафешантане агрессивно «давил свежака», песни только что возникших, мало еще известных народу Газманова и «Любэ». Публика разительно отличалась от предыдущей. Если в закрытом ресторане ВТО отдыхали от трудов праведных взаболомошные лицедеи, люди, как минимум, полуинтеллигентные, то здесь – их будущие простецкие персонажи из ближнего Подмосковья и дальних союзных республик. Смычка искусства и труда в ту недавнюю пору еще не наладилась в современном объеме, тогда только появился термин «новые русские», и они еще не нашли своего чисто конкретного воплощения ни на сцене, ни в кино, ни в анекдотах, но очень хотели заявить о себе. Они подпевали хором: «Путана, путана, путана… тебя, как рыбу, к пиву подают…»
И отрывались бизнесмены первого созыва! Ничуть не комплексуя, нарочито неуклюже, с большим размахом и опасным радиусом действия, вдалбливали в пол свои огромные башмаки; их дамы, видимо, «снятые» в районе гостиницы «Националь», энергично передергивались, демонстрируя неуемную потенциальную работоспособность и постоянно растущую готовность к самоотдаче. А Дуся хотела танцевать, и ничего ты с этим не поделаешь.
Солист объявил: «По просьбе мальчиков из Караганды и работников Тверского межмуниципального ботанического сада исполняется ПЭСНЯ НАШЕЙ РОДИНЫ!» – и вдарил вслед за ударником: «Ах, Люба, Люба, Люба, Люба, Люберцы мои!» Зал повскакивал с мест, зверски взвыл: «Мы будем жить теперь по-новому, мы будем жить теперь по-новому…»
Дуся танцевала необыкновенно грациозно. Видимо, она знала за собой этот грех и не скрывала его. Олег никогда не видел ее танцующей, очень порадовался и расчетливому аскетизму и одновременно свободе ее движений. Она танцевала с юмором, озорно посматривая на него, приглашала в танцевальную игру. Он расслабился и хохотал, подражая в танце кондовым прихватам соседей, она отвечала на его нарочито топорные движения легко и изящно, слегка пародируя в танце местных танцующих красоток. Дуся, конечно, сильно отличалась от них. Они, извиваясь, подпрыгивая и приседая, смотрели на сторону с выражением физической муки, как будто знали, чем эти танцы кончатся для них; другие, напротив, выкручивались настолько безмятежно, одурманивающе, как будто отлично знали, чем эти танцы кончатся для их партнеров. Дуся, видимо, тоже на танцы эти возлагала какие-то надежды, тоже самозабвенно, элегантно «отрывалась», дескать, смотри, как я еще умею и вот так умею, и так, я тебе нравлюсь? Ведь не могу не нравится?
Танцевать можно под любую музыку, но, как выяснилось, недолго. Олег имел простительную слабость: он терпеть не мог, когда кто-то в танце задевает его даму. Случайно, не случайно – не важно. А Дусю постоянно задевали. Это кончилось тем, что Олег сделал несколько резких движений, и вскоре официант отозвал его на минутку. Олег оставил Дусю на минутку. На подступах к туалету его окружили трое мытищинских кооператоров с ясно выраженной задачей «почистить хайло сраной интеллигенции». Так и сказали. Олег обиделся, довольно долго отнекивался, а потом, вычислив лидера, обездвижил его и тотчас же стал извиняться. Дескать, погорячился, пацаны, не берите в голову, каждый имеет праву на ошибку, один в поле не воин, ну ё мое, мы же русские люди в конце-та концов, трое на одного – не по-людски, сейчас моя бригада подъедет, мы ж вас уроем, ой, простите, я очень перед вами виноват, ой, опять виноват, да что вы все под руку лезете, уроды, ему же надо врача вызывать, а вы размахались, лежать, я сказал, вы прямо какие-то хамы нагрянувшие, ой, извините, я вам кажется жопу порвал, ну не порвал, так еще порву... Двое еще державшихся на ногах, одетых по клетчатой моде тех незабвенных лет, дергались, якобы, в стойке карате, не понимая, с кем связались. Олег был в той творческой степени ярости, когда интересен сам процесс, а не только результат; он продолжал извиняться, просил войти в положение, время от время с тугим «хрясь» и нехорошим удовольствием дубася ногой по пытающемуся подняться лидеру и его сподвижникам. Тут вмешалась администрация заведения и, посчитав сколько нападавших, сколько защищавшихся, принялись вязать Олега. Он не растерялся, сказал им несколько волшебных слов, и беспрепятственно вернулся в зал. Настроение у Олега резко улучшилось и, в отличие от Дуси, обеспокоенной его долгим отсутствием, он захотел еще немного потанцевать, тем более что пространство вокруг них расширилось и освободилось. Следующей песней «по просьбе наших друзей из «Выхинского дома малютки» была объявлена ПЭСНЯ НАШЕЙ ВЭЧНОЙ ЛЮБВИ. Злой тяжеленный рок бил, бил, бухал, бухал, бил и наконец заговорил: «Ты – агрегат, Дуся, Дуся, ты – агрегат…» На этом тексте наши герои из соображений эстетического несогласия вынуждены были покинуть кафешантан по-английски, не попрощавшись со славными мытищинскими рэкетирами.
Волшебные слова, спасшие Олега от кутузки, выручали его уже не раз. Это были – фамилия, имя, отчество начальника легендарного 37-го отделения милиции, что на Пушкинской (когда недоразумение с ментами – с этим отделением Олег дружил еще со студенческой скамьи) и фамилия, имя, отчество еще одного человека, с которым Олег познакомился во время выступления концертной бригады в одной из колоний республики Коми. Олег не хотел называть это имя, а потом все-таки, черт с ним, назвал! И когда он назвал имя Марата Измайловича, вокруг него стало скучно, страшно и пусто.
Вернувшись с Дусей окольными путями в ресторан ВТО, Олег, слегка отодвинув шторку, с едким любопытством наблюдал рыскавших по Горького отоваренных им клиентов, увидел, что «Скорая» подъехала, ишь ты, видно, что с лидером Олег все-таки переусердствовал… Здесь их искать не будут, уходить надо будет не раньше, чем через час, и тоже через задний ход, пересидим здесь, – отметил про себя Олег и заказал еще четыреста грамм коньяку.
– Олег, ты очень много пьешь, – вдруг крайне удивленно сказала Дуся. После танцев и перебежек по морозу к ней вернулся боевой настрой.
– Дуся, я тебя боюся, – сказал Олег равнодушно, решительно откинувшись на спинку стула; не хватало, чтобы она его здесь «стреножила».
– Тогда и мне налей, – вдруг предложила Дуся.
– Ты меня уважаешь? – удивился и обрадовался Олег.
– А то!
– Ура?
– Ура!
Выпили.
– А теперь признавайся, кем ты работаешь, Дуся? – поинтересовался Олег.
– Это допрос?
– Йес, оф кос!
– О, Олег, я ввожу! Тебе интересно что?
– Страшно, но интересно.
– Олег, я ввожу компьютеры. Наше совместное предприятие отсюда вывозит все, что плохо лежит, и взамен ввозит сюда, что?
– То, что лежит хорошо?
– Нет, то, что хорошо идет; а именно, персональные компьютеры.
– А что же у нас, интересно, плохо лежит?
– Олег, ну ты, как маленький. У нас, Олег, все плохо лежит, все, и чем дальше, тем больше…
– Пользуешься несовершенством законодательства, уходишь от налогов?
– А вот и нет, я все по закону делаю. Трудно, но можно.
Да, брат, – подумал Олег про себя, да она, наверное, такая же богатенькая, как Вовка, может быть, еще богаче; а мы хоть из генералов, но люди простые, лицедеи, актеры, странные люди, да и люди ли вообще, как писал Чехов; можем, конечно, развеселить даму, а так, что с нас взять, не Голливуд.
– У тебя дети есть? – неожиданно для самого себя спросил Олег.
– Есть, сын. А у тебя?
– Есть, дочь! Ура?
– Ура!
Выпили.
– А сколько твоему сыну лет, Дуся? – этот вопрос Олег задал в общем, необязательном ироничном контексте, но голос его дрогнул.
– Моему сыну?.. – Дуся ответила не сразу, молчала и безмятежно смотрела на Олега. А он ни с того ни с сего заволновался, занервничал, заерзал, крутанул головой, ему показалось, что весь ресторан затих, что облачка слоистого дыма, плывшие над головой тоже остановились, задрожали на месте, и все люди, курсировавшие от стола к столику в ресторане, замерли и навострили уши. Пауза тяжелела катастрофически, с каждой секундой напряженно росла, взбухала, пульсировала, предвещая что-то страшное, неизвестное, грозя, как из ведра, облить какой-то радостной несусветной новостью с головы до ног. Дуся паузу тянула, курила, выпускала дым колечками (где научилась?), смотрела задавшему вопрос Олегу в глаза уже внимательно, с иезуитским интересом. Олег почувствовал, что он эту женщину не только не любит, а даже ненавидит. Теперь уже он не выдержал паузы.
– Четыре? – наобум назвав цифру, спросил не выдержавший напряжения Олег.
Дуся продолжала смотреть на него и улыбаться, а потом легко разрядила ситуацию, кивнув.
– Он уже большой, ему чуток побольше четырех.
– Чуток?
– Чуток, а твоей?
– Скоро четыре, – безрадостно ответил Олег.
– Ура? – взбодрила его Дуся.
– Ура, – не взбодрился, но выпил Олег.
Говорить стало совсем не о чем.

Вывалились распаренные, очумелые, пьяные на улицу, через внутренний дворик ВТО на Пушкинскую площадь со стороны «Московских новостей». Там еще гужевались профессиональные демонстранты, попытавшиеся вовлечь их в спор: достаточно ли радикален Ельцин, продал ли демократию Горбачев, стоит ли поддерживать «Саюдис»? И предложили расписаться на каких-то листках. Но Дуся удивила Олега, крикнув им задиристо пьяно: «Мы распишемся в другом месте!» На что она намекает? – подумал Олег. За ними тотчас прицепилась какая-то похожая на смерть бабуся с комсомольским значком и ленинской октябрятской звездочкой на пальто и зашептала конспиративно: «Молодцы, не расписывайтесь у этих жидомасонов, распишитесь лучше у меня в поддержку Нины Андреевой…» – и протянула тетрадку с химическим карандашом. От нее Олег с Дусей рванули бегом, как от недоброго предчувствия, и не сразу, но все-таки оторвались, хотя бабушка резво их преследовала, ухватившись за дубленку Олега: «Пожалеете, ох, пожалеете, если не распишитесь…» Потом на них напал легкий облагораживающий снежок, закружил, отвлек от душных разговоров и политических тем, слегка отрезвил и, сделав свое дело, вскоре угомонился.
Олег, как благородный человек, предложил Дусе прокатиться с ним в Отрадное, так сказать, попить чайку (в Отрадном располагалась его кооперативная квартира, подаренная родителями к свадьбе, жить-то он продолжал большей частью у них, а квартира ему была нужна понятно для чего). Но Дуся с гневом отвергла это предложение – то ли у нее появился свой план, то ли она строила из себя неведомо кого, то ли, что самое интересное, неведомо кем была на самом деле: «Олег, ты за кого меня принимаешь? Ты что-то перепутал, дорогой мой, какое Отрадное, ты еще скажи Бибирево…» – сказала она в крайнем удивлении, и Олег устыдился, в глубине души обрадовавшись.
Зато она разрешила (точнее приказала) проводить себя до дома. Дуся жила, слава Богу, недалеко. Они спустились в переход и вышли уже возле «Лиры», превратившейся в «Макдональдс», пошли по Большой Бронной, но потом опять вывернули на Тверской бульвар.

«Там за поворотом Малой Бронной,
где распахнуто окно на юг,
за ее испуганные брови
десять пар непуганых дают…»
На бульваре они дурачились, пели Окуджаву, играли в снежки, потом Дуся повалила его, и они барахтались в несвежих сугробах. Лежа на спине, смотрели в черное небо, из которого падали редкие снежные ватки, освещенные бульварными фонарями. Дуся шептала, слегка заплетаясь:
– Помнишь, мы лежали и смотрели в потолок, на звезды, месяц вышел из тумана, большой-большой, белый-белый, как обломок кузнецовской обеденной тарелки, яркий такой, с синими цветами, и его пересек самолет, разрезал… – Олег про самолет не помнил и заговорил о другом.
– Она во всем права, во всем права… – Олег вдруг наклонился и лихорадочно, влажно зашептал Дусе в ухо, – она во всем права. Она меня очень хорошо знает, я – ничтожество, пустой человек, я ничего не знаю, кроме сотен страниц чужих текстов. Я испытываю противоестественное для нормального человека удовольствие от нахождения на сцене, и то очень редко, когда что-то получается. Чувствую тогда какое-то свечение вокруг себя, лечу, лечу, и мне невыразимо хорошо, потом хрясь, и мордой об стол. Я никого не люблю, мне все надоели. Я никому не верю, никому! Никого не уважаю, я всех презираю, в том числе и себя, но не могу быть один, вот такое я дерьмо… – Олег откинулся на спину и не собирался вставать. Дуся молчала, потом повернулась к нему, почти легла на него и поцеловала его в лоб, в губы и в глаза, как будто перекрестила своими горячими повлажневшими, сильными губами. Олег лежал неподвижно, потом сказал, – эх, Дуся, зачем я тебе, какая ты милая, глупая… холодная, мокрая, гадкая…
– С чего это вдруг? – встревожилась Дуся.
– Спина у меня уже мокрая, мерзнет, снег попал, подъем?
– Пойдем, Олеженька, пойдем, миленький…
– Дусь, а где же розы-то?
– Ой, я забыла в ВТО, жалко, десять чудесных роз осталось, какая досада, четное число, дурная примета, надо вернуться?
– Ни в коем случае, пойдем!
В Дусином подъезде Олег, чтобы «доработать» вечер и кончить дело разом, совершил внезапную (и для него самого тоже), безоглядно яростную атаку, которая ничем не завершилась, не потому что Дуся оказала сопротивление, напротив никакого сопротивления, а потому что ему стало стыдно. Нет, не то это все, не то… Что он делает? Зачем? Она – хорошая девочка, а он ведь мальчик нехороший. Нехороший мальчик. Все кончится, как всегда все кончается, и воспоминаний хороших не останется, останется мерзость, вина и боль.
Отдышавшись после его первого «наезда», Дуся вместо того, чтобы залепить ему пощечину, как он был вправе ожидать, вдруг заговорщицки прошептала: «Зачем же в подъезде, как школьники, пошли в дом, я одна… сейчас…» К ней он идти не захотел категорически. Дуся в это не поверила. С неожиданной для ее роскошной комплекции легкостью взлетела по лестнице к лифту, вошла в кабину, обернулась, распахнула дубленку, встрепенулась, встряхнулась, взглядом задорно приглашая Олега к себе, в лифт. Олег не двигался, она, подмигнув, вдруг тихонько затянула: «Скажите, девушки, подружке вашей…» Этого еще только не хватало – ну и память! В глазах Дуси замелькали многообещающие проблесковые маячки, которые вскоре полоснули острой болью, потому что Олег не трогался с места. Боль сменилась кипящей, булькающей белой ненавистью, когда автоматические двери лифта сошлись. Олег пошел вон, лифт двинулся вверх. Не надо было ей звонить, не надо было встречаться, надо было все оставить, как есть, нетронутым, ведь должно же в памяти остаться хоть что-нибудь, черт побери, святое! Нет, и это испохабил!
Но потом – слаб человек – он стремительно развернулся и полетел по лестнице вверх, стараясь не шуметь, но так быстро, что оказался на ее пятом этаже раньше лифта. Ждал, отдыхивался. Двери разошлись, и… Олег ее не увидел. Лифт был пуст. Не пуст, конечно, просто он ее не сразу разглядел. Она сидела на полу, в углу; ее глаза, расплывшиеся в черных слезах, уперлись в его ноги, и долго не двигались, а когда испуганно поднялись наверх и сосредоточились на его глазах, то долго отчаянно, печально моргали, а потом вспыхнули нечеловеческой радостью (действительно, совершенно по-собачьи). Она заскулила: «Ух, артист, артист, садист…» Потом взяла себя в руки, медленно, грациозно извиваясь, поднялась, отвергнув его помощь, долго отряхивалась, вышла из лифта, замерла, и вдруг обвилась вокруг него, точно так, как когда-то на балконе сочинского санатория... Так точно. Точно, да не так…

Она говорила, что любит его, что все эти годы, только его и вспоминала, чем дальше, тем больше, что они друг у друга – первые, что это очень важно; что она была замужем, неудачно, развелась, потом еще раз; что она в последнее время постоянно о нем думала, что она после вчерашнего его звонка ночь не спала ни секундочки; что хочет валить из совка, потому что в этой стране нет и не может быть ничего хорошего; звала с собой, обещала, что поможет устроиться хоть в Голливуде, хоть на Бродвее, что отец ее очень богатый человек в Лос-Анджелесе, и в Нью-Йорке на Манхеттене у него есть офис; что у нее есть для него обалденный сюрприз … Олег слушал ее внимательно и равнодушно, как всегда он слушал тех, кто его «стремил» туда, куда ему не хотелось… Чтобы она замолчала, пришлось ее целовать, целовать, она освобождалась от него и от тесемок, лямок, колготок и продолжала говорить, и на кухне, и в душе, и в постели, говорить, плакать и говорить, говорить все не то... Олег не знал, как ее остановить, поэтому действовал решительно и грубо. Теперь уже он ею вертел, как хотел. Вот оказия, какая там нежность и светлые надежные воспоминания? Но чем грубее был он с ней, чем беспощадней и злей, тем нежней, податливей и благодарней была она…

Ушел Олег в полпервого ночи. Дуся наконец крепко уснула в твердой уверенности, что все будет хорошо, они поженятся и в недалеком светлом будущем махнут за океан, на континент свободы, на острова везения, на архипелаг «Гуляй»… Он же твердо решил, что больше никогда ей не позвонит.

Такси нигде не было. Олег, сильно шатаясь (выпито много и вообще всего было через меру), пошел к улице Горького – там шансов поймать тачку было больше. Уже с Тверского бульвара его поразил дымящийся угол Горького и Пушкинской. Дымящийся не от мороза. Олег инстинктивно побежал в сторону дыма, потом пошел медленнее, потом остановился. Он увидел огонь. Сноп огня.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ. ЗОЯ НЕ КОСМОДЕМЬЯНСКАЯ.

Но до всех этих парадоксальных путешествий, глубоких умозаключений и переживаний 14 февраля 1990 года надо было еще дожить, до них еще было очень далеко. Вернемся на двенадцать с половиной лет назад, к плавной хронологии трагической судьбы Олега Васильевича Недолина, в счастливое, безоблачное, незамутненное сомнениями и лишней информацией время, в пионерлагерь «Голубые ели».
В советское время в России были не только трудовые исправительные колонии, не только придуманные Лениным концентрационные лагеря, доведенные его учениками до масштабов грандиозного архипелага, но и гораздо более мощная, многочисленная и разветвленная сеть лагерей – пионерских, где дети рабочих, крестьян, трудовой интеллигенции, служащих и военнослужащих за незначительную плату могли провести лето на свежем воздухе, в атмосфере коллективизма, спортивных игр и разнообразий родной природы.
Расставшись в Сочи с удивительно стремительной Дусей, Олег легкомысленно возгордился. Вот такая случилась первая женщина! Все, что у многих проходило драматически, из-за чего у некоторых жизнь ломалась, у Олега прошло без сучка и задоринки (за вычетом рвоты на нервной почве чрезмерного количества проглоченной морской воды и бессонной ночи), как нечто само собой разумеющееся (что-то вроде скоростного курса молодого бойца под руководством молодого же, искренне заинтересованного в успехе инструктора-энтузиаста) и в некотором смысле его расслабило. Чего-то не хватало. Чего-то кардинального! А где же обещанная в книгах (даже в батиной «литературке») любовь? Для полного счастья ее недоставало. Как же без первой любви? К Дусе он ничего такого толком испытать не успел, и хотел, да не успел, классно все было, героически даже, романтически, но…
Топорные нравоучения отца Олег слушал насуплено, сосредоточенно хмурясь, от того что ему было смешно. С малых лет он подозревал, что он не то что умнее родителей, но и вообще слеплен из другого теста. И то, как ударил его последовавший вскоре лирико-электрический заряд, этого его миропонимания не изменило.
Олег в пионерлагерях не бывал никогда. С любопытством наблюдал глупые сборы детей с надписанными чемоданами на Фрунзенской, обезумевших от горя или радости родителей, задорных вожатых в пионерских галстуках, томных воспитательниц, рассадку по автобусам с табличками сзади и спереди: «Осторожно, дети!» и отряд такой-то. Как-то все это было не солидно и смешно. Езда колонной по Москве с постоянными остановками на пригородном шоссе, судорожные знакомства с товарищами по отряду в автобусе, приезд на место, где возле столовой их встречала толпа женщин в более-менее чистых белых халатах и нечистых фартуках…
Но потом брезгливо-иронический взгляд Олега на происходящее сменился совершенно другим и небывалым. И память показывала ему этот лагерь совсем не таким, каким увиделся он в первый раз.
Сосновый бор, беседки, топчаны, брезентовые палатки, кабинки для переодевания, комары, походы, игра «Зарница», обеды, пахнущие костром. Попал он, естественно, в самый старший, первый отряд, за которым был, из понятных соображений, особый погляд вожатых и воспитателей. Но все равно здесь было несравненно свободнее тюрьмы, в которой Олег томился на воле. Там жизнь под надзором и по расписанию – школа, бассейн, репетиторы, спортзал, английский, мамино руководство на каждом шагу… Здесь – тоже режим, но несравненно более свободный, здесь Олег был одним из многих, здесь не контролировали каждый его шаг, здесь не надо было вырываться на волю, здесь она была. Делай, что хочешь; хочешь – в футбол играй, хочешь – в настольный теннис, хочешь – кури потихоньку в лесу, хочешь – купайся… Пресная холодная вода, танцы под медленную музыку, пионерки, а некоторые уже и комсомолки...

У нее были стройные голубые ноги, то есть не голубые, конечно, но кожа настолько бледная, не поддающаяся загару, такая чистая, что чудилось, что она и впрямь немножко голубая, не шелковистая, по которой рука шелестит беспрепятственно, а, казалось, чуть-чуть влажная, и рука не скользила по ней, а задерживалась, ощущая все поры нежного покрова. Запястья ее, ладони, казалось, были прозрачными. В остальном она была такой, какой и должна была быть, – вполне законченной, сформировавшейся голубой мечтой. Это Олег понял тотчас же, как увидел ее на первой линейке. Фамилия ее была Патышева, звали Зоя. Так же звали героическую комсомолку Космодемьянскую, которая подожгла в 1941 году немецкий штаб в тылу врага под Москвой, немцы ее поймали, пытали и повесили – она так ничего им и не сказала, не выдала партизанский отряд, назвавшись фальшивым именем Таня. Была даже такая песня «Пусть слава не умолкнет о Тане-комсомолке» – ее пел артист Художественного театра Трошин. Олег вместе с классом был в музее в деревне Петрищево, где совершился этот подвиг. Но, стыдно признаться, больше подвига на него, юного октябренка, произвели впечатление музейные фотографии растерзанной, полураздетой фашистами восемнадцатилетней партизанки. На них была видна ее обнаженная грудь. Он в первый раз в жизни, легально на фотографии увидел женскую грудь; подвиг подвигом, но от стенда с этой фотографией Зои Космодемьянской экскурсовод отогнал зачарованного Олега чуть ли не силой.
Зоя Патышева была единственной не привилегированной девочкой в первом отряде пионерлагеря министерства обороны – местная, дочка лагерного аккордеониста. Ее дразнили «падшей», не только из-за фамилии, но и потому, что по слухам Зоя Патышева, было дело, уже грешила. Действительно, она была чем-то похожа на тех одноклассниц Олега, которые после каникул приходили на занятия в школу какими-то другими, принося некий тайный опыт, загадку. Зоя Патышева тоже как будто знала что-то такое, чего никто не знал, и тоже… пела. Правда, казалось, без удовольствия, как-то обреченно, но много и хорошо. Олег, как уже известно, понимал толк в звукоизвлечении и почувствовал в ее голосе родное сердце. Ему нравилось, что пела она не популярные песни, а какие-то малоизвестные русские романсы и песни ветхозаветных советских композиторов. «Нарьян-Мар, мой Нарьян-Мар, городок не велик и не мал…» Это было необычно в предпоследние годы Советской власти. Все тогда пели: «Видно, эти ребятки получали достатки…», «Белый пароход» и других отечественных «битлов», не говоря уже о «Лед Зеппелин» и «Пинк Флойд», а тут унылый заскорузлый «Нарьян-Мар»; но песенка дергала что-то в глубине. А держалась Зоя на лагерной эстраде свободно, стояла руки за спину, пальцами одной руки, согнутой в локте, ухватив локоть другой; стройно стояла и стройно пела, глядя в даль, расстилающуюся за корпусами лагеря, построенного на месте бывшей усадьбы то ли бояр Стрешневых, то ли князей Трубецких. Она родилась в сельце рядом с усадьбой, где издавна жили люди, эту усадьбу обихаживавшие; потом сельцо, ввиду расширения пионерлагеря, снесли, его жители переселились в ближний райцентр, но кто работал в усадьбе, тот и продолжал работать.
Было в Зое что-то с картин художников школы Венецианова, не простонародно посконное, а благородное, достойное, стройное. Покой, смирение, тоска. И была она к Олегу, в отличие от других пионерок, совершенно равнодушна.
Олег сразу захотел от нее чего-то сильно, но совсем не того, что было в батиной «литературке» или в недавней Дусиной «камасутре». Зоя была гораздо хуже Дуси, в смысле худее, совсем не такой налитой и упругой, не такой здоровой и сильной … Она была несравненно тоньше вполне сформировавшихся лагерных современниц, но когда Олег видел ее в скромном купальничке на пляже, его оторопь брала. Его охватывала, обнимала, с ног валила нежность и желание согреть, укрыть… Ему и в голову не могло придти, что с ней можно так же себя вести, как с сочинской сумасшедшей партнершей. Чего-то другого хотелось ему от этой местной девочки, о которой, между прочим, рассказывали страшные гадости. Например, когда обалдевший Олег спросил про Зою парня, который уже второй раз посещал этот лагерь и знал Зою, тот сказал по-взрослому текстом народной присказки: «Девушка честная, только что из-под губернатора, она вам дасть, как родному брату...»
Олег не поверил, он подумал, что кто-то сподличал и пустил сплетню о девочке не из их круга; это вполне возможно, особенно, если она отвергла чьи-нибудь приставания. Или из зависти наврали девицы. Бедного разоткровенничавшегося парня оскорбленный Олег пару раз ушиб, даже довольно сильно, но вовремя остановился, чтобы не пачкать грязью и кровью свои нежные чувства. Зоя была, как ему казалось, на голову выше всех других, к тому же пела так, как никакая другая девчонка не могла. А Зоя пела всякий раз, как только ее просили (даже если просили с явной издевкой), иногда она пела в микрофон, сидя в радиорубке, и тогда по всему лагерю вместо «Маяка» звучал ее голос под аккордеон отца. Не сильный, но хватающий Олега за сердце, трепетный и живой. Говорила она мало и тихо, никогда не говорила глупостей и не хохотала, только улыбалась печально и тихо. Надо отдать должное одноотрядникам, как только Олег что-то слишком часто стал оказываться возле Зои, гадости о ней ему перестали говорить. Да просто боялись. Он еще не научился контролировать выражение своего лица – смотрелся то счастливым безрассудно, то неприлично глупым, то страшным не на шутку. А жизнь лагеря кипела, ребята старшего отряда напропалую дружили с девочками, что выражалось в совместном хождении за руку, разговорами, длительными медленными танцами и уединениями в лесу. Олег, как всегда, пользовался повышенным вниманием пионерок, однако, ни на кого смотреть не мог, кроме Зои, которая на него не смотрела, да и вообще ни на кого не смотрела.
И вот беда, как подойти к ней, заговорить? Пригласить на танец Олег стеснялся, он ловил ее взгляды, поймав, тут же смешивался, отводил глаза, не знал, что делать, от этого делал глупости; чтобы обратить на себя ее внимание, совершал подвиги. Стал чемпионом лагеря по настольному теннису и шахматам, в одиночку избил трех взрослых деревенских молодцов, забредших на территорию лагеря с целью половить раков в барских прудах, выпить пива и погонять пионеров. То есть влюбился парень. Что-то похожее он испытывал во время своей «первоклассной любви», но это было так давно и далеко.
Зоя, наконец, обратила внимание на Олега, но почему-то все время, глядя на него, печально улыбалась. А он ждал ее улыбок. Ловил. Утро начиналось с того, что он высматривал ее на зарядке, находил и был счастлив, потом линейка, завтрак. Всюду боковым зрением он следил за ней. День был проигран вчистую, если она ни разу на него не посмотрела. Это была уже какая-то болезненная мания. Когда она приходила с другими девчонками смотреть, как мальчики играют в футбол, он рубился самоотверженно и вдохновенно, соперники боялись оказаться на его пути – он мог нарушить правила и покалечить, лупил по мячу так, как будто хотел его проткнуть насквозь. Как только она исчезала, жизнь теряла смысл и, несмотря на обиды ребят из его команды, он бросал игру. Засыпал он с мыслями о ней. И во сне летал с ней, как летали герои Шагала на картинах, которые ему, неизвестно почему, запомнились в Париже, и в снах этих не было ничего дурного, он держал ее за руку и просто говорил с ней, слушал ее. И просыпался с мыслями о ней. Какая она сейчас выйдет на зарядку, какая на линейку, какая придет на завтрак, на обед, на ужин? Какой локон выбьется из ее туго затянутых на затылке темных волос? Как, случайно или не случайно, она на него посмотрит? Что-то он должен ей сказать… Но что? Батины рекомендации были совершенно неуместны, как будто из другой, грязной, пошлой жизни. Он не знал, что с ним происходит? Знал только, что то, что происходит, – как-то небывало хорошо…
Однажды на танцах, уже ближе к концу смены, Зоя совершенно неожиданно подошла к нему, положила руку на плечо и пригласила на белый танец. Он к этому времени был совершенно «готов», то есть совершенно не готов. Бережно обнимая ее, он в остальном не контролировал себя, молчал или болтал всякую ерунду, вспоминал анекдоты, делал все, чтобы она улыбалась, а Зоя смотрела на него с жалостью. Он чувствовал, что ведет себя, как дурак, пошляк, слабак, стеснялся своих взволнованно мокрых ладоней, корил себя за глупое, неправильное поведение, за то, что не говорил того, что нужно было говорить, а говорил то, что ни в коем случае не нужно говорить, строил из себя черт знает кого. Она парила в его воспаленном сознании так высоко, что становилось страшно, он до нее не дотягивался, не допрыгивал, не долетал. Страшно от того, что скоро смена кончится и он никогда ее не увидит. Впрочем, он уже готов был приезжать в ее райцентр, невзначай встречать на улице после уроков, дарить цветы, провожать до дома… Он думал и о… женитьбе! Да, да, вот до чего дошел. А что? Он был в летах Ромео и Джульетты, даже старше, и опыт, спасибо самоотверженной Дусе, был…

В один из последних дней, во время подготовки прощального костра они вместе собирали валежник в лесу! Как это получилось, непонятно, но Олег был совершенно счастлив, он оказался в нужном месте в нужное время, и вдруг почувствовал себя с ней легко, читал вслух стихи, которые когда-то запомнил механически, а теперь восчувствовал: «Шаганэ, ты моя Шаганэ…» и т.д. и т.д. и т.п. Они вышли на пляж водохранилища, где высохшая, затоптанная трава пряталась в сером песке, но пришибленный пляж, озеро, привычный подмосковный пейзаж казались сказочными, загадочными, одухотворенными. От воды поднимался туман, который приближался, окутывая мокрым облаком округу, кипящего бордового Олега и бледно-голубую Зою. Она смотрела на него уже не насмешливо, а с любопытством. Олег вспомнил-таки заветы отца и решил «сдаваться», то есть не сдаваться, а идти вперед, признаваться, признаваться в любви – пусть она разбирается, что с этим делать, у него уже не было сил. Он готовился, собирался, вот сейчас скажу, сейчас… Но не мог решиться выговорить эти слова, не знал, как это делается. Она ему не помогала, правда, слушала стихи в его горячечном исполнении внимательно и говорила: «Надо же, как ты на Есенина похож…» Смотрела на него печально, но уже не так насмешливо, как всегда, а со все возрастающим интересом. Тогда он решился спеть – опыт был (да с той же Дусей хотя бы, но нет, здесь все было по-другому). В школе, когда он невзначай начинал напевать свою «коронку», все кругом стихало, а пел он пианиссимо, чего глотку-то драть, он знал, что петь надо тихо, тогда будут слушать. И он решился и запел, когда они сели на топчан с видом на подбирающийся туман.
Она его услышала. Без иронии, без своей обычной печальной усмешки, потом взялась тихонько подпевать ему вторым голосом:
«Очей прекрасных
Огонь я обожаю,
Скажите, что иного
Я счастья не желаю.
Что нежной страстью,
Как цепью я окован…»

А потом она вдруг спросила.
– Я тебе нравлюсь?
– Так точно, – с готовностью, почему-то по-военному ответил Олег. Вот ведь вылезает в критические моменты происхождение даже у хорошо воспитанных, рафинированных мальчиков; с Дусей он до армейской терминологии не опускался.
– Хочешь со мной дружить?
– Так точно, то есть, конечно, хочу.
– А как ты хочешь со мною дружить? – спросила она несколько озадаченно.
– Не знаю, – Олег растерялся, действительно, как? Но продолжил опять почему-то по-военному определенно и глупо, – крепко.
– Ты что, любишь меня? – спросила она шепотом, как будто искренно радуясь и удивляясь.
– Так точно, да, очень, я… я… люблю... – он сказал это, сказал, и от того, что сказал, страшно и глупо загордился, гора с плеч, но почувствовал себя голым и беззащитным, всецело зависящим от нее.
– Какой ты милый, хороший, наивный, – она погладила его по голове, от чего его пронзила внутренняя судорога счастья, – какие у тебя волосы мягкие, у тебя есть пятьдесят рублей? – спросила она вдруг с искренним любопытством и озорством.
– Есть, – Олег это сказал с радостью, потому что у него, действительно, были пятьдесят рублей и даже больше (между прочим, совсем не маленькие по тем временам деньги, женские сапоги столько стоили в распределителе).
– С собой? – еще больше удивилась она, Олег кивнул, – покажи.
– Вот, – Олег быстро сунулся в задний карман и достал пятидесятирублевку, к счастью он из опасений, что деньги в палате могут тиснуть «однополчане», носил их всегда с собой.
– Дай их, пожалуйста, мне на всякий случай, ведь всякое бывает, ведь, ты уже большой мальчик.
– На, – он с радостью их ей протянул, не зная, чем бы ей еще угодить и не понимая, что она имела в виду.
– Я тебя тоже очень люблю, – сказала она, и глаза ее наполнились слезами, она погладила его по щеке.
Олег обомлел, никто ему так таких слов не говорил. Он не узнавал ни ее, ни себя. Рука ее соскользнула ему на грудь, на живот.
– Сейчас узнаешь, глупый, иди сюда, – сказала она шепотом заботливой медсестры, – ложись, тут неудобно, но ничего, ты ложись.
Олег лег – то есть упал, то есть сел, ноги, говоря по правде, подкосились. Она аккуратно пристроилась рядом на топчане и исключительно нежно взялась его гладить, целовать и шептать ему его имя на ухо. Горячо и влажно…

Он отдал ей не только пятьдесят рублей, но и вообще все деньги, которые батя «подбросил ему на конфеты».

Потом Зоя спросила его ласково: «Ну ты доволен? Ты – очень хороший мальчик, все хорошо, ты мне очень понравился, я тебя очень люблю, хочешь, приезжай ко мне после смены, я тебе оставлю адрес, лучше в воскресенье… Приезжай, не обманешь? Мне это важно, чтобы я знала. Не обманывай меня, прошу тебя… Денежек только не забудь захватить… на всякий случай… Нам неудобно будет сейчас вместе возвращаться к костру, я пойду одна, потом ты…» – и ушла. Любовь. На костер Олег сразу не пошел, и в лес не пошел, зашел в беседку, забился и долго издавал звуки, которые со стороны никак нельзя было принять за рыдания – то ли кашель, то ли вой…
Потом он взял себя в руки и пошел туда, где раздавались звонкие пионерские крики, речевки, песни: «Взвейтесь кострами синие ночи, мы – пионеры, дети рабочих, близится эра светлых годов, клич пионеров – всегда будь готов…» В сырой, действительно, синей ночи горел огромный языческий костер. Воспитатели энергично занимали детей играми и конкурсами, имея, конечно, цель – «максимально измотать противника», чтобы дети не наделали в последнюю ночь каких-нибудь взрослых глупостей.

* * *

В Москве Олег неделю жил лихорадочно укладывая в мозгу свою любовь, то счастье, которое он, точно знал, испытал и испытывает, и… пятьдесят рублей. Наконец уложил и в ближайшее воскресение отправился к Зое. Взял без спросу из шкатулки (из нее все в семье всегда брали по необходимости) пятидесятирублевку и, подумав, на всякий случай еще две бумажки: по двадцать пять и по десять рублей. Соврал матери, что поедет в гости к парню, с которым подружился в лагере, он недавно переехал на новую квартиру, жаль, пока телефона нет. Мать прозорливо предложила отвести Олега на машине туда и потом приехать забрать его оттуда, но Олег сказал, что они уже договорились встретиться в центре, а друг больше звонить не будет.
Олег приехал на вокзал, за семьдесят копеек купил билет туда и обратно и сел в электричку. Он в первый раз ехал в электричке. Нет, в раннем детстве, кажется, его возили в электричке, в Загорск что ли? Впрочем, он не помнил. Но в разумном возрасте – в первый раз. Новичкам везет. Олег почему-то не захотел войти в вагон, тем более, что все сидячие места были заняты. Остался в тамбуре. Там стоял еще один человек, казалось, вполне приличный и совершенно трезвый работяга. Он курил, потом подошел, встал напротив и без предварительной подготовки сказал Олегу доверительно-утвердительно.
– Ты меня поймешь.
Олег совершенно не хотел никого понимать, он себя не до конца понимал, и мысли его были заняты своими делами… Хотя ему польстило, что взрослый дядя говорит ему такое. Дядя продолжил, глядя в окно, изредка проверяя взглядом правильность реакции Олега.
– Я не знаю, что делать. Ведь он мой друг, сперва просто приходил в гости, потом я чувствую, что-то не то. Жена моя смотрит на него нехорошо, неверно. А я люблю ее, это очень важно. Люблю. Ты меня понимаешь? Мне кажется, ты должен меня понять. Понимаешь?
– Понимаю, – Олег так отвечал, ничего не понимая. Иначе ответить или уйти от ответа было бы неблагородно, он почувствовал, что у дяди что-то очень серьезное накипело.
– Короче, у них начался роман. А ее люблю, это очень важно. Так вот, она мне говорит честно, что больше меня не любит, а любит его. А он мой друг был, это очень важно… Что мне делать, браток?
– Уйти? – предложил вариант слегка очумевший Олег.
– Ты не понимаешь, я ее люблю, у нас ребенок. Я ей говорю, хотя мне это было очень тяжело, я ей говорю, «я тебя люблю, я не уйду, и ты не уходи». А она говорит, «ну смотри». И у них роман продолжается. Ты знаешь, что это такое… – он сам себе кивнул убежденно, совершенно не сомневаясь в том, что Олег знает, что это такое. – Друг со мной поговорил откровенно, сказал, что он жениться на моей жене не будет, на хрена ему баба с чужим ребенком, но жить с ней будет, потому что она хочет так, без развода и брака. И я ничего ему не ответил, не убил его, не ударил, потому что я ее люблю. Я боялся, что я что-нибудь с ним сделаю, и она меня бросит. Она так и сказала, когда увидела, что я не ухожу, что если я что-нибудь с ним сделаю, то она меня убьет, то есть бросит совсем… И мы продолжаем жить. Теперь он остается у нас ночевать. У нас двухкомнатная квартира, малогабаритная… и в моей кровати она с ним… а мы с сынишкой маленьким в соседней комнате. Он-то, сынок, спит, а я все слышу. Терплю. А это очень тяжело. Так этого мало, она меня же еще и возненавидела, стала унижать при всех, при нем, при сыне, что я говно, что я не мужик… А я ее люблю, это очень важно.
– Так надо уйти! – Олег искренно въехал в ситуацию, несмотря на ее гадостность, но мужик ему показался симпатичным. Его было жалко. Затем он только плакал и повторял историю с самого начала с добавлениями и подробностями. – Какая у них была первая любовь! Как все было здорово, какая она была милая, смирная, а потом появился этот друг, и она, как с ума съехала, кричать стала, особенно по ночам кричала, как зверь. Малыш мой ночью просыпается, спрашивает, почему мама кричит?.. Прости, я сейчас немного поплачу, потом продолжу… – он как-то по-деловому скомкал свои рыданья и продолжил уже спокойно, даже улыбаясь, – Совсем нервов не осталось. Что мне делать?
– Так надо уйти, – продолжал настаивать Олег.
– Ты не понимаешь, я ее люблю, это очень важно, я видеть ее должен каждый день. Я без нее умру. Что меня делать? Ведь это – плохо так жить, а она и на мальчишку нашего (он на меня похож) тоже смотреть стала с презрением. Что мне делать? Вот как ты скажешь, так и будет.
– Надо уйти.
– А я и ушел, мне, правда, жить негде, я на работе живу. Но без нее я не могу. Ведь я орел был, мне все было как с гуся вода, сколько баб было, никто не жаловался, а теперь я, как мокрая курица, как петух без головы бегаю, никак остановиться не могу… Смотреть на себя стыдно. Ладно, спасибо тебе, парень, не дай Бог, не дай тебе Бог, ты – хороший парень. Ты к бабе едешь?
– Нет, то есть д-да, – все-таки честно ответил Олег, нельзя было врать в такой ситуации.
– Счастья тебе, – сказал мужик, – не обижай никогда женщин, мой тебе совет, не обижай, несмотря ни на что… Аукнется… – крепко пожал руку Олега и ушел к другому окну, достал чистый, надо сказать, платок, утирался им, мотал головой, потом обернулся и сказал Олегу напоследок, – ведь мне умирать нельзя. Я бы умер, мне сына жалко. А, может быть, она образумится? – спросил он с надеждой.
– Может быть, – нетвердо ответил Олег.
– Может быть. Должна, – кивнул мужик и отвернулся в маленькое окошко железной двери тамбура, на которой было написано «Не прислоняться», но несколько букв для смеха стерто, получилось: «Не писоться».

Ничего себе страсти-мордасти рассказывают в подмосковном железнодорожном транспорте, подумал про себя Олег. Но эта тревожная, печальная встреча почему-то придала ему сил и уверенности в себе, ведь его же просили приехать, ведь он обещал. Через полчаса он оказался на подмосковной станции. Маленький, из белого кирпича город-огород. Здесь все было совсем не так, как в Москве. Редкие пятиэтажные дома, просторные дворы. Без труда нашел Олег центральную улицу (конечно, Ленина), дом под номером 1975 – кирпичные дома были пронумерованы на торце крупными, выложенными красным кирпичом числами, годами постройки 1969, 1970, 1972, 1975... Других кирпичных домов не было, вдаль от станции расстилалось обыкновенное село. Тихо, пустынно, много неба и листвы. Олег долго стоял в нерешительности возле ее подъезда, посидел на лавочке, ждал, а вдруг она выйдет (он не хотел встречаться с ее отцом, стеснялся странного лагерного аккордеониста, боялся, хотя на этот случай прихватил пластинку Пугачевой, как подарок, как повод). Потом все же вошел в подъезд. Что такого, просто приехал пластинку передать, она в лагере пела что-то из репертуара Пугачевой. Поднялся на третий этаж. Позвонил. Звонок какой-то доисторический, немузыкальный, оглушающий, пронзительный, Олег даже вздрогнул. Дверь открыл-таки отец. Он испугал.
– Чего надо? – отец был в тренировочных штанах, майке и ветхих дырявых шлепанцах на босу ногу, совсем не такой добродушный, как в лагере, немного пьяный и очень злой.
– Я просто передать… Зое… – Олег в замешательстве потряс плоским полиэтиленовым пакетом с пластинкой.
– Передать? Зойка, это к тебе, передать чего-то.
– Как хорошо, что ты пришел, – Зоя выглянула в прихожую, она была в просторном пестром, ситцевом халатике, бледная, темные волосы на прямой пробор затянуты в пучок на затылке, кожа прозрачная, чистая, она была такая же, какой ее Олег увидел в первый день. Олег разом охрип, а Зоя скрылась на секунду в комнате, вернулась с тапками, положила их Олегу в ноги, – давай, раздевайся, проходи скорей. Пап, а ты, одевайся, сейчас пойдешь в магазин.
– В магазин? В какой? Зачем?
– За всем.
– За всем? С нашим удовольствием! Ну ты даешь!
– Олег, у тебя денежка есть? – немного раздраженно, как будто стесняясь за отца, торопливо прошептала Зоя.
– Есть, – тоже шепотом сказал Олег и вытащил пятьдесят рублей.
– Это много, – сказала она, но взяла пятидесятирублевку и положила ее в оттопыренный карман цветастого на пуговицах халата, – а еще есть? – Олег дал еще двадцать пять.
– Спасибо, миленький, иди в комнату, в ту маленькую, жди меня, родненький, я сейчас, – прошептала она таинственно.
Олег снял кроссовки, надел разбитые старые шлепанцы, миновал проходную, маленькую комнату, за ней была еще одна, совсем крошечная, в которой была кровать, письменный стол и еще пара квадратных метров свободного места. Всюду было чисто. Ничего лишнего не было, потому что вообще ничего не было. Пол не паркетный, а такой, каких Олег никогда не видел, – дощатый, из коричневых упругих досок. В проходной комнате он заметил диван раскладной, круглый стол, телевизор какой-то очень старой модели, холодильник «Саратов», очень маленький (Олег в детстве помнил такой на даче), шкаф на ножках, что-то наподобие серванта, в котором стоял не хрусталь, а обыкновенные тарелки и граненые стаканы… А в комнате Зои из достопримечательностей была только картинка из журнала на обоях с изображением Аллы Пугачевой. С Пугачевой он угадал. На книжной полке – журналы «Работница» и «Крестьянка», книжка – единственная, ее Олег и взял в руки, «Анна Каренина», библиотечная.
Хлопнула входная дверь, потом в комнатку вошла Зоя и улыбнулась. Олег протянул ей пластинку. Она очень обрадовалась.
– Какой подарок, спасибо, у нас дома проигрывателя нет, но мы в клубе послушаем, все по ней сейчас с ума сходят… Миленький, дорогой, приехал все-таки, я думала, что не приедешь… у нас с тобой мало времени, мне надо через два часа в клуб на хор... – она погладила его по плечу, – папа тоже раньше, чем через два часа, не придет.
– Зоя, – Олег дотронулся до ее худенького плеча, – Зоя, ты меня… ждала? Ты меня… любишь? Это очень важно...
– Да, да, да, конечно, – ответила она с готовностью, улыбнулась беззащитно, заморгала и в ресницах ее появились слезы…

В какой-то момент Олег обратил внимание, что она смотрит не на него, а куда-то в бок, задумчиво и равнодушно, покусывая губы, он даже остановился. Она медленно повернула голову к нему и зашептала быстро, как будто очнувшись: «Люблю, люблю, люблю, люблю, хорошо, хорошо…» – и двинулась навстречу его телу и закрыла глаза с выражением сладкой муки…

* * *

Через два часа Олег ушел. Он сидел в электричке у окна, смотрел на грибников в брезентовых плащах и резиновых сапогах с большими корзинами, из которых выглядывали опята, прикрытые лопухами и дубовыми ветками, на дачников, нагруженных сумками с кабачками, антоновскими яблоками, картошкой и свеклой с ботвой и длинными, как у крыс, хвостами, с верхних багажных полок свисали букеты гладиолусов, астр и сыпавших пахучими мелкими разноцветными парашютиками флоксов. Олег смотрел за окно, на раскрасневшийся осенний лес, на золотистый закат, на многочисленные дымные, растворявшиеся в небе струйки костров, запах которых через незакрывающееся окно пробирался и в вагон электрички, а, может быть от кого-то из дачников так вкусно пахло костром...
Олег был совершенно и окончательно счастлив. Кто бы, что бы ему ни говорил, что бы он сам себе ни говорил по поводу Зои и пятидесяти рублей, он был безупречно, бесконечно и безмятежно счастлив.

Он ждал каждого воскресенья, как в раннем детстве ждал советских праздников, когда родители ранним утром приводили его на гостевые трибуны Красной площади и оттуда он наблюдал демонстрации и парады, как ждал Нового года, салютов, дня рождения. Неправда, он ничего никогда так не ждал. Да и какая ерунда! Пятьдесят рублей! Он отдавал бы и сто пятьдесят, правда деньги из шкатулки теперь приходилось брать все более осторожно, не единовременно, а ежедневно понемногу и таким образом накапливать... Одноклассники в школе казались какими-то глупыми, смешными, маленькими с их детскими проблемами, кто какую оценку получил, кто с кем дружит, не дружит, какие джинсы удалось достать, пластинки… Но Олег смотрел на них на всех с нежностью, милые родные современники, недотепы и головотяпы, карьеристы и зубрилки… Катька Паранина, смешная, задорная, трогательная, ходит, глазки строит, краснеет, вздыхает. Олег иногда не сдерживал себя и от щедрот душевных, проходя мимо, когда никто не видел, чмокал ее в щеку, она вздрагивала, смешно обижалась, грозилась принять меры, привлечь внимание общественности, обратиться за помощью в комсомольскую организацию, добиться того, чтобы Олег прекратил, как говорилось в «Иронии судьбы», «хулиганничать». Дурочка, не знает ничего про его жизнь, да и не узнает никогда, глупенькая малышка, ни про Дусю, ни про Зою…

Зоя со временем рассказала Олегу, что с отцом она живет вдвоем, мать ее погибла совсем молодой (от чего, Зоя не сказала, Олег и не допытывался), отец от горя потерял здоровье, зарабатывает мало, выпивает каждый день, жили они очень бедно, и сейчас живут очень трудно. Так что Олег рад был помочь материально, ну и «всякий случай» тоже мог случиться, хотя Зоя очень, иногда даже чрезмерно настойчиво настаивала на использовании Олегом изделия № 2 Баковского резинового комбината. Олег дебютировал в этом роде. В остальном никаких нововведений не было. Грех сравнивать, но Зое в смысле камасутры до Дуси было далеко, но и в этом была какая-то прелесть и чистота; Олег был счастлив – в отличие от сочинских приключений, здесь он был счастлив по собственной инициативе. Немножко, где-то на задворках либидо Олега ранило, что он у Зои был не первым (хотя в расспросы он не пускался), и удручала, конечно, нищета ее квартиры, облупленная ванная комната, совмещенная с туалетом, и то, что вода подогревалась газовой колонкой, и тараканы, и мыши... Впрочем, какие пустяки!

Однажды привычно счастливый Олег стоял на платформе, ждал электрички в Москву, но противный голос в репродукторе объявил, что по техническим причинам поезда надолго отменяются, он постоял, подышал подмосковным октябрем, посмотрел влюбленными глазами на рассерженных дачников и, поскольку деваться было некуда, решил вернуться в городок инкогнито и послушать наконец хор, в котором Зоя по воскресеньям пела.
Зоя не хотела, чтобы он приходил на хор, – стеснялась, а тут такой нормальный повод. Олег легко нашел этот довольно большой для маленького городка новый клуб, зашел в прохладный темный зал и тихонько сел сзади. На сцене одетый по-народному хор репетировал русские народные песни из донского репертуара Жанны Бичевской, и Зоя солировала вместе с каким-то парнем. Олег сидел и слушал. И ему было несказанно хорошо, несмотря на полное равнодушие к самодеятельному народному творчеству, на доисторическое протокольное убранство клуба, с ветхим красным полотнищем над сценой «Решения 26-го съезда КПСС выполним досрочно!». Но Зоино пение ему нравилось, как всегда, да и партнер ее неплохо пел. Их нехитрый дуэт согревал душу, трогал какой-то допотопной чистотой и правдой…
Олег представлял, как он зайдет за кулисы, подойдет сзади и тихо коснется ее плеча, как она вздрогнет, встрепенется, обрадуется… Он слушал, слушал, разомлел, сидя в темном теплом углу, и даже задремал от счастья.
Когда Олег пробудился, на сцену уже вышли какие-то другие самодеятельные артисты, плясуны, и заплясали и завертелись волчками. Олег потихоньку вышел из зала и пошел-таки искать Зою. Олег умудрился заблудиться в переходах клуба, по дороге в темном коридорчике чуть не задел целующуюся на диване русско-народную парочку, но Зои он за кулисами не нашел. Раз прошел, два прошел, даже поспрашивал самодеятельных хористок. Они на него посмотрели с живым интересом, сказали, что она где-то здесь, а, может быть, уже ушла, «а воще-то нам какое дело, мы за ней не приставлены смотреть, тоже мне звезда, а может быть, молодой-красивый, и мы на что-нибудь сгодимся, мы девчонки хваткие из деревни Хаткино…»
Олег решил, что Зоинька успела переодеться, пока он дремал в кресле, и пошла домой. Он заспешил на улицу. Опять прошел мимо целующейся русско-народной парочки, интеллигентно отвернулся, чтобы не спугнуть влюбленных, и миновал бы их, но какой-то звук, какой-то очень знакомый звук, вздох его остановил. Развернул. Он присмотрелся, подошел поближе. Они не целовались! Они не только целовались! Парень на диване, наверное, увидел Олега каким-то побочным зрением и пробормотал недовольно, хрипло: «Проходи, проходи, паренек, не твое это дело…»
Олег не проходил, а стоял. Насмерть. «Как это не мое, это мое, это, может быть, самое мое дело…» – прошептал Олег, взял двумя руками парня, одной – за шкирку, другой – за узорный ремень порток, осторожно «снял с насиженного места» и отставил в сторону. Крайне возмутил обративший на себя внимание фрагмент его налитой напряженной плоти, Олег в первый раз в жизни видел такое дело у другого человека. А на диване была распластана Зоя в таком раскрытом, изнеможенном, распаренном, мокром виде, что из горла Олега вырвались какие-то неотчетливые, но свирепые звуки. Она еще не поняла, что к чему, и глаза ее были полузакрыты и губы дрожали, и маленькая грудь совершенно открыта, и темный небольшой сосок сверкал в полутьме на бледно-голубой коже, и юбка задрана, и тело ее еще продолжало двигаться, пульсировать, трепетать.
– Зоинька, – сказал Олег. Она как будто вернулась из забытья, открыла глаза, села, быстро оправила юбку, стала застегивать блузку и посмотрела на Олега, как школьница, которую застукали на списывании, но она на самом деле не списывала, это вам показалось, товарищ учитель.
– Что такое? – спросила она испуганно и напряженно.
– Что же мне теперь делать, Зоинька? – спросил Олег.
– Что делать? – глазки ее стреляли по Олегу и куда-то ему за спину, наверное, на ее партнера.
– Ты меня не любишь?
Она зажмурилась, как будто от боли. Тут Олег почувствовал, что его сильно ударили по голове сзади, то ли кулаком, то ли сапогом, то ли пустой бутылкой, то ли чем-то еще. Он обернулся и, видимо, страшно удивил парня тем, что не упал и тем, что сказал:
– Уйдите, пожалуйста, нам надо поговорить.
– Ты что, гад, вытворяешь? – сказал парень нервно, подпрыгивая и отступая, – тебе что, жить надоело, подлюка? Ты кто такой?
– Надоело, – согласился Олег и двинулся на парня. Тот отлетел, что-то бормоча шепотом, а громко сказав, – Я тебя, гад, убью, я сейчас вернусь и убью тебя..
– Так ты меня обманывала? – спросил Олег Зою.
Она быстро-быстро горестно закивала.
– Из-за денег?
Зоя кивала, как будто понимая, как плохо она поступала.
– Ты любишь его?
Зоя после паузы, вздохнув, кивнула очень определенно. Видеть это Олегу было непереносимо тяжело.
– Ну я тогда пойду, – вздохнув, сказал Олег.
– Иди, иди скорее, прости меня…
– Я тебя люблю.
– Ну что ж сделать, люби.
– Мне больше не приезжать?
– Твое дело, – сказала она равнодушно.
– Я больше не приеду.
– Как хочешь, – сказала она уже раздраженно.
– Ну, прощай.
– Прощай. Прости меня.
– Я тебя люблю.
– Ладно, уходи скорей, вали! – сказала она уже зло.
– Ну я пошел?
– Да уйдешь ты наконец или нет?
Олег вышел из клуба и направился на станцию. Разболелась голова, чем же он его саданул? По дороге на станцию он услышал крик сзади и обернулся. За ним бежал Зоин кавалер с железным дрыном в руке. За ним – она. Зоя повисла на его руке, рыдала и умоляла «не делать этого». Он несколько раз ткнул ее кулаком по лицу: «Это я тебе говорил, не делать этого…», но она не отставала, а умоляла его «не связываться с генералами, я ж ради тебя, ради нас…» Смотреть на это было тоже очень больно.
«Она меня не любит, – еще раз смекнул Олег, – она вот его любит, вот этого урода». Олег постоял, подождал немного в надежде, что Зоин партнер вырвется из ее рук и подойдет к Олегу. Не дождался. Только когда Зоя уломала-таки и повела парня назад в клуб, Олег снова двинулся на станцию. Голова его гудела и болела.
На платформе в ожидании электрички собралась большая толпа, много пьяных – воскресенье, день веселья. Стоять среди них Олегу было невмоготу. Он пошел в Москву пешком. (Хорошо, что в Москву, мог пойти и в противоположную сторону.) По шпалам. Шел долго. Сильный встречный ветер вышибал из него слезы. Когда движение поездов восстановилось, то Олег побрел по тропинке, рядом с железной дорогой. Поезда проносились совсем близко, страшно гудя и грохоча, обжигая пылью из-под железных колес. На секунду мелькнула мысль: прыгнуть идущему навстречу поезду, вцепиться прямо в его кровожадную, огнедышащую пасть, прямо в бульдожью, змеиную харю с выдвинутой нижней челюстью с двумя фиксами-фонарями, но прыгнуть он не смог. Очень болела голова. После неизвестно какой по счету неудачной попытки он, почему-то вспомнив «Анну Каренину» с библиотечным штампом, страшно обозлился на ее великого создателя и заорал, завопил, заревел, срывая голос, вслед уходящему поезду: «Врешь, подлюка, врешь! Не верю-ю-ю!»

* * *

Эта история повлияла на романтический настрой Олега куда больше сочинской грезы-грозы, но светлым воспоминанием его жизни не сделалась, нет, не сделалась, она его покалечила, она всплывала в самые неподходящие моменты и жалила его и убивала. Никого он не любил так самозабвенно, как эту Зою, а если и увлекался, то всякий раз в глубинке души боялся, что вдруг в самый неподходящий момент его спросят лукаво-простодушно: «У тебя есть пятьдесят рублей на всякий случай?»
Прошло много лет, пока новые, качественно другие неприятности не снизили градус обиды этого хорошо законспирированного приложения к «батиной литературке».
 ГЛАВА ПЯТАЯ. ВЫХОД ИЗ ПОЛОЖЕНИЯ.

Спасли его книги, которые он стал читать запоем, без разбора, в каждой находя подтверждение своему трагическому мировосприятию. Как сказал кто-то из великих: «Все люди – ****и, и земля – на метр проститутка!» Однако случался с ним и катарсис. После хороших книг, как после хороших спектаклей, он оживал, пробуждался и воскресал! На новом фундаменте горьких переживаний Олег получал особенно глубокое удовольствие от высокого искусства. Он, как ему казалось, глубоко и верно понял ахматовское: «Когда б вы знали, из какого сора растут стихи, не ведая стыда…» Дальнейшая цепочка страдальческих размышлений венчалась неожиданно тем, что отцовская служба с ее идиотской субординацией (я – начальник, ты – дурак; ты – начальник, я – дурак), с постоянной готовностью сорваться с места и выступить на защиту Отечества, или работа деда с полной подчиненностью бесконечным усовершенствованиям орудий массового уничтожения, – не его путь. Его путь – другой, тернистый, творческий, духовный, связанный с высоким искусством театра и кино. Как говорится: «Кто не любил, не поймет». Полный, конечно, кто-то скажет, идиот. Впрочем, для 16 лет простительно. Непростительно то, что родители ничего не противопоставили решению сына. Да и могли ли? Впрочем, кое-что смогли, во всяком случае попытку совершили.
Мать вообще не сопротивлялась, втайне гордясь, что сын не пойдет по стопам предков, а выберет в высшей степени интеллигентную и мирную профессию. Куда ему еще с такой-то красотой? Неужели с парашютом прыгать неизвестно куда или на испытаниях гореть неизвестно за что? Конечно, в искусство! Но отец был взбешен и распустил руки! Не в отношении Олега, а в отношении его матери. Олег вступился, весьма продуктивно ставя блоки – не зря его «стремили» в свое время в бокс и карате. После краткой потасовки, чуть не закончившейся легким нокдауном, отец предложил сыну поговорить без шуток.
– Сынок, – начал он определенно, – давай рассуждать логически. В любом случае, ты всегда будешь сыт, одет, обут, и дети твои будут одеты и обуты, и внуки… внуки – не знаю. Но, короче, так в жизни постарались твой отец и особенно твой дед… но ты тоже должен заниматься делом, а не игрушками… – тут он опять вдруг сорвался на крик, формулируя по-хрущевски грубо. – Там же одни пидарасы! Попадешь, как кур в ощип!
– Вася, не смей! – взвизгнула мать.
Олег, тогда еще толком не понимавший смысла этого обидного дворового слова, ответствовал твердо.
– Неправда!
– Все они бэ!
– Ложь, не все! И не смейте лить грязь на тех, чьих мизинцев вы не стоите… – вскинулся Олег защищать своих кумиров.
– Все! Мизинцы какие-то выдумал! Я их знаю, этих мизинцев, мать твоя их пачками к нам водит, пустозвонов! Обожрутся, натрескаются на халяву, потом в холодильнике консервы пропадают! Хлебом не корми – дай советскую власть поругать! Петухи, индюки, павлины, павианы! Чтобы ноги их в нашем доме больше не было!
– Вася, не надо говорить глупости при ребенке!
– Надо, пусть знает правду про эту, б..дь, богему. Все эти ваши цветаевы, есенины, пастернаки, ахматовы, ефремовы, раневские, высоцкие – развратники и алкаши! Да, да и еще раз да! Привозят их в вытрезвитель, отмоят, отчистят, отоспят, опохмелят, а они отряхнутся и опять за старое… Учат детей черт-те чему! Пятая колонна. Нам недавно делал доклад знающий человек про эту, мать ее, публику, с документами, с фактами, с цифрами на руках. Все главные режиссеры – либо алкаши, либо евреи. Но этих-то еще понять можно, их хлебом не корми, дай все святое оклеветать, они иначе не могут, у них своя земля обетованная есть на всякий случай, но наши-то чего подпевают? У нас другой земли нет! – мощно произнес отец. – Ни пяди! Спаивают и подначивают друг против друга и против своей же родной партии! Работать надо! Мощь крепить, обороноспособность…
– Батя, это дикость какая-то.
– Вася! – попыталась остановить отца мать.
– Отставить! У нас, б..дь, дружба народов. Это к делу отношения не имеет, надо крепить интернационализм! Но пьянство, но разврат! В день по пять баб менять, пить бочками… Нам лектор с цифрами, с фактами на руках рассказывал.
– Вася, про это не надо! Разорался! Ты тоже – не ангел! – тут мать совершенно жестко вмешалась, повысив голос. – Васька, ты – не ангел!!!
– А я ничего и не говорю, – отец вдруг сбавил обороты, – армия – не институт благородных девиц. Но я больше четырехсот грамм, ты, Аллуся, знаешь, без закуски уже давно не могу, а они там в искусстве настрополились литрами употреблять до старости лет. Это ж какой навык должен быть, какая печень!
– Вася, при чем здесь печень? Не надо с больной головы на здоровую, ты с ребенком ни одного отпуска не провел, так, пару раз рыбалка, стрельбище, а в основном где-то неизвестно где, неизвестно с кем, неизвестно чем занимался и упустил сына…
– Я – взрослый человек, никто меня не упускал! – вмешался Олег, – Мне шестнадцать лет… скоро, я сам решу свою судьбу. Я не ребенок, не маленький...
– Маленький, еще какой маленький, – обрадовался отец, что сын вернул разговор на генеральную тему, – не-смы-шле-ныш! В армию пойдешь, узнаешь, что почем, я пальцем не пошевелю, чтобы тебя отмазать, и дед тоже… Отрезанный ломоть! Аллуся, за мной! Мне с тобой нужно серьезно поговорить. С этим барчуком – бесполезно, его жизнь научит. Я не хочу, чтобы мой наследник позорил меня! Запомни, я пальцем не пошевелю! – сказал он напоследок грозно.
Отец вышел из комнаты Олега, хлопнув дверью. Мать не спешила уходить, подошла, погладила Олега по голове. Олег резким нырком ушел из-под ее руки и бросился плашмя на кровать. Мать постояла немного, смахнула кое-где с мебели пылинки мокрым носовым платком, всхлипнула и потом тоже ушла, но не хлопнув дверью, а аккуратно ее прикрыв.
В семье на долгое время установилось неожиданное и удивительно благостное спокойствие. Отец с матерью стали каким-то загадочными и не тревожили Олега проработками. Он не понимал, почему все так легко успокоилось? Понял примерно через полгода, когда и дурак поймет.

* * *

Олег в очередной раз другими глазами посмотрел на своих одноклассников и особенно одноклассниц. Казалось, он знал их наизусть, как знают близких родственников: у кого чего болит, кто о чем думает, о чем мечтает, чего добивается. Но родные, надоевшие за долгие годы совместной учебы лица вдруг преобразились, да не только лица, все преобразилось. Олег их возненавидел. Ему показалось, что теперь он видит их насквозь со всеми их тайными, нечистыми помыслами, заискиванием перед учителями, чтобы получить хороший аттестат, занятиями с репетиторами, чтобы уж с гарантией поступить в вуз и не попасть в армию... Однако на дискотеки время у всех оставалось, таскались регулярно – с зовом пола ничего не поделаешь. Танцы-шманцы-обжиманцы! Одноклассниц он довольно живо представлял в роли озабоченной Дуси или предательницы Зои, одноклассников – в роли ее русско-народного партнера. Олег стал нарочито ироничен, спесив и презрителен. Презрение его переполняло. Особенно к учителям. Взрослые люди, делают вид, что любят детей и свой предмет. Не любят! Теперь он это ясно видит. Отсиживают свои часы, чтобы скорей отчалить по домашним делам, очередям, магазинам. Некоторые подрабатывают репетиторами со своими же учениками. За деньги натаскают на что угодно. Единственный мужчина из учителей, «Галоген», преподаватель химии, тридцатилетний холостяк, оказывается, тайный эротоман. Как не старается скрыть, но смотрит на полногрудую Соню Поляковскую и ловит кайф. Ловит кайф! Постоянно вызывает ее к доске и заставляет помогать с реактивами. Если бы ее отец не был полковником КГБ, то он бы затащил ее в лаборантскую, одурманил газами и воспользовался ее беззащитностью. Факт! Из училок только одна честная, «литературница». Детей откровенно не любит. Ненавидит! Любит только свою литературу. Задает сочинения и, кажется, их не проверяет, оценки ставит на глаз. Еще заставляет читать стихи вслух. Каждый выходящий к доске читает плохо, бессмысленно, сбивается, класс хихикает. «Литературница» всплескивает руками: «Как гениально! – потом поправляется, – читаете отвратительно, стихи гениальные!» Вызвала как-то Олега. Он читал вступление к «Возмездию»: «Жизнь без начала и конца, нас всех подстерегает случай, над нами сумрак неминучий иль ясность божьего лица… – по ходу длинного стихотворения Олег очень разнервничался, но не позволил себе сорваться на крик, и закончил яростно, почти шепотом, при общей тишине пришибленных его темпераментом современников. – Так бей! Не знай отдохновенья! Пусть жила жизни глубока, алмаз горит издалека! Дроби мой гневный ямб каменья!» Крайне удивленная «литературница» долго вместе со всеми молчала, потом задала оскорбивший Олега вопрос: «С тобой что, мама занимается?» Он ничего не ответил. «Садись, пять!» Потом, что бы она не задавала учить на память, вызывала Олега и резюмировала его чтение словом «конгениально». Олег в глубине души страшно гордился, думая, что это слово еще более сильное, чем гениально, потом все-таки посмотрел в словарь и выяснил, что оно значит всего на всего – близкий по духу.

Длилось это все довольно долго, пока как-то зимой на школьной дискотеке к нему не подошла Катя Паранина, в которую в первом классе он был влюблен. Как она тогда над ним посмеялась! Как он потом плакал у матери на коленях!.. Но время – великий целитель. Теперь она уже не выглядела маленькой куколкой, а выросла в порядочную бабочку, не такую писаную красавицу, как в детстве, но очень симпатичную, активную, задорную хорошистку, «комсомолистку». Энергично порхала, хлопала крылышками, трепетала… Олег чувствовал, что она к нему стала что-то совсем неравнодушна. Еще больше, чем весной, – ходит вокруг да около, вьется, розовеет, смотрит… Чего-то хочет. Понятно – чего. Что-то там на самом деле скрывается за этими кудряшками и завитками?
Во время школьного вечера в актовом зале Олег стоял, как обычно, у стены, скрестив руки на груди, с горькой усмешкой наблюдая пошлые дискотечные танцы. Чего, спрашивается, пришел, но стоял, не танцевал, смотрел…
Катя Паранина подошла и спросила.
– Что с тобой, Делон? Ты стоишь, как печальный демон, дух изгнанья, Онегин, Чайльд Гарольд… у тебя в глазах осень, Гамлет.
– Осень в глазах – это про Беню Крика, а у Гамлета – глаза зрачками внутрь, – поправил Олег, и добавил, – Паранкина, ступай в монастырь.
– Чего мне там делать? – абсолютно серьезно спросила Катя. – Что я, дурочка что ли? – она положила руки ему на плечи, и Олег это очень почувствовал, так как такие прикосновения в этом возрасте весьма чувствуются, несмотря ни на что, действуют даже на самую черствую корку и на подкорку тоже действуют. – Олег, будь джентльменом, пригласи меня на танец. Сейчас «Матиа базар» запоет…
– Катька, какие танцы? Какой базар? Паранкина, будь человеком!
– Ладно, Делоныч, давай, колись, что с тобой творится? С каникул пришел каким-то сумасшедшим, добрым, веселым, весь сентябрь светился, летал, а в октябре…
– А в октябре прилетел…
– Ты что, влюбился что ли? Признавайся, в кого? – дружеским шепотом заинтересованно спросила Катя.
– Чего тебе от меня надо, Катерина? – спросил устало Олег.
– Ничего! – она обиделась и топнула ножкой на высоком каблуке. – Я тебя, дурак, пригласила потанцевать, а ты издеваешься! Говори, пойдешь или нет?
– Нет.
– Ну и дурак! Зачем ты тогда сюда пришел, настроение мне портить? Мне от тебя ничего не нужно! – выпалила гордо обидевшаяся, зардевшаяся Катя, убрала руки с его груди, еще раз капризно топнула ножкой, отбежала к Сереге Гирину и пошла с ним танцевать.
Пела, заливалась, высоко заносилась своей волшебной колоратурой итальянка с диска, а Катя прижималась к Сереге в танце. Или он к ней. Счастливый, влюбленный в нее Серега, сиволапый отпрыск генерала-погранца, млел и не терял времени даром. Олег видел, как его руки с Катькиной спины как-то все норовили вывернуться и дотронуться до ее груди. Трудно это, Катька ускользала, но он пытался, ловил момент. Мерзость! Она специально пошла танцевать с Серегой, чтобы возбудить ревность и отомстить Олегу, вот дура, а Сережка-то, болван, совсем оборзел от нечаянно нахлынувшего счастья. Катька опустила ему на плечо голову, а он в страбирующем полумраке, обняв Катю, кажется добивался время от времени своего. Олег, как ни сдерживался, как ни убеждал себя, что все эти пакости в порядке вещей, что так мир скотски устроен, что ему на все на это наплевать, что это его совершенно не касается, но после танцев не удержался и поговорил с Серегой в раздевалке.
– Сереж, ты больше не делай так, – лениво сказал Олег.
– Как? – он одевался, спешил провожать Катьку.
– Так не делай больше.
– Да пошел ты, Делон! Я лучше знаю, что мне делать и чего не делать.
– Не знаешь, – тут Олег сорвался и совершил нехорошее. Схватил его за нос, крепко сжав между указательным и средним пальцами его толстый курносый шнобель и склонил его за нос вниз, почти до пояса. Серега не ожидал ничего подобного, руки его были заняты, он их еще не до конца просунул в рукава пальто, стоял глупо, цыпленком в раскоряку, так что ничего не мог предпринять в ответ, на глазах от боли и обиды у него потекли слезы. Олег продолжил, – никогда больше так не делай, урод, запомнил?
– Делон, ты что, с ума сошел? Больно же… – гундосил Серега, он наконец вырвался, нос его посинел и взмок. Серега был оскорблен и растерян, из набухших, красных глаз капали слезы…
– Еще не сошел, но могу сойти. Если ты еще раз попробуешь что-нибудь в этом роде, я тебя больно накажу.
– Ты про что?
– Ты знаешь, про что!
– Тебе-то какое дело, сволочь? – сказал Серега, наконец вдевшись в рукава, и попытался ударить Олега, но это было смешно. – Олег легко перехватил его руку, потом ногу, в любой момент был готов опрокинуть его с позором.
– Мне никакого дела нет, но руки свои похабные ты должен держать при себе, пока я их не вырвал. Понял?
– Нет…
Тут вмешались дежурные, одноклассники, и их разняли. Катька издали наблюдала эту сцену, не поймешь какая – то ли очень довольная, то ли очень недовольная, но очень взволнованная. Олег оделся, вышел из раздевалки, решительно подошел к Катьке, смотрел на нее, смотрел, потом крепко взял за руку, сдернул с места и пошел провожать. То есть он быстро шел, а она еле поспевала за ним.
Музыка «Матиа базар» все звучала в голове, таяла в морозной Москве. Шел сильный снег, под ногами скрипело, было холодно, но тело пело.
– Что с тобой, Олежек? – спрашивала Катя обеспокоенно на ходу.
– Ничего, – отвечал он отрывисто и зло.
– Зачем ты его так обидел?
– Зачем ты меня так обидела, Паранина?
– Что ты имеешь в виду? Какое ты имеешь право?
– Никакого. И ты никакого права не имеешь так себя вести.
– Ты что, полиция нравов, что ли? – возмущалась Катя.
Они шли, глотая снег, не глядя друг на друга, отрывисто переругиваясь.
– Да, я – полиция нравов. Смотри, поставлю вопрос о твоем поведении на комсомольском собрании.
– Скорее я поставлю вопрос о твоем вызывающем поведении. Ты, что, совсем сбрендил, сумасброд? Этим не шутят.
– А я и не шучу. Я сбрендил. Но я не хочу, чтобы ты делала из этого далекоидущие выводы.
– Ты свою речь контролируешь? Что ты несешь? Ты сам-то хоть понимаешь, что говоришь?
– Ты же спрашивала, что со мной, вот я тебе и пытаюсь объяснить. Тебе интересно?
– Говори. Хотя мне это совершенно неинтересно. Говори, я слушаю.
Они шли очень быстро. Дул сильный встречный ветер и Олег почти кричал, ртом глотая встречные снежинки.
– У меня были большие неприятности, Катя. Но я, повторяю, не хочу, чтобы ты в связи с ними делала далекоидущие глупости. Ты – хорошая девочка, товарищ, друг, комсорг… Потерпи, может, все уладится.
– Что это я должна терпеть?
– Не надо грязи! Меня потерпи немного. Если я тебе не противен, конечно. Противен? – Олег шел напористо вперед, тянул вдруг остановившуюся Катю.
– Противен, да, очень противен, ужасно, то есть, нет, не очень… – Катя быстро посмотрела ему в глаза и сказала честно, – Олег, я не хочу и не буду тебе врать: ты мне, Олег, не противен. Но ты совсем стал какой-то чужой, другой… Не по-товарищески ко мне относишься. Как враг себя ведешь. Мучаешь меня. Что с тобой стряслось? У тебя что-то было летом? Говори, не бойся, мне это безразлично.
– Было.
– Было? – для Кати эта краткая информация оказалась страшным ударом. Олега поразило, как она расстроилась, оттого что у него летом что-то такое было. Катя окончательно остановились и его остановила. Вдруг заплакала и залепетала. – Кто? Кто был? Говори, кто был?
– Кто надо, не твое дело…
– Какой ужас! Это очень плохо, не честно, - она отвернулась и зашептала про себя, – я, например, хорошо себя вела, хотя могла бы и не хорошо себя вести, ой как я могла нехорошо себя вести… Как же тебе не стыдно? Какой ужас, Делон, что же ты наделал? Ты меня убил...
– Ты не знаешь, как убивают, – сказал Олег, но Катя что-то уж очень горестно всхлипывала, и Олег сжалился над ней. – Ладно, не плачь, не бери в голову, я тебя в театр приглашаю. «Тиль», премьера в Ленкоме. Пойдешь со мной?
– Я никуда с тобой не пойду… Никуда! Никогда! – она рванулась уйти, но Олег ее крепко держал.
– Кать!
– Что?
– Катенька, Катюш...
– Что Катюша, я шестнадцать лет Катюша… В Ленком? Ну что с тобой поделаешь? Ну хорошо, в «Ленком» я хочу, а что за «Тиль»?
– Уленшпигель! Премьера, музыка настоящая, пойдешь? Там – Караченцев в главной роли, который в «Старшем сыне» играл, и Чурикова, и Арчил Гомиашвили, который Остап Бендер… Отличный спектакль…
– Ну что ж с тобой сделаешь, пойдем... – она перестала плакать и опять невзначай положила руки ему на грудь. И через куртку Олег почувствовал ее тепло. Ему захотелось не расставаться с ней сегодня, они пошли медленнее, но все равно очень быстро дошли до ее дома по набережной неширокой здесь Москвы-реки. На противоположном берегу крутым взгорком поднимался Нескучный сад. Олег ее провожал в первый раз, и дома у Кати он никогда не был, он, стыдно признаться, вообще еще никого никогда не провожал; ему стало неловко, но расставаться не хотелось. Метель вилась, несмотря на мороз, казалась сказочной, ласковой и теплой.
– Как красиво, – неопределенно сказал Олег, указывая на реку.
– Слушай, – вдруг предложила Катя увлеченно, – давай посмотрим на это все сверху вниз, свысока?
– Как это?
– Из дома, с чердака, – с комсомольским задором сказала Катя.
– Давай, – охотно согласился Олег.
Они вошли в просторный катькин подъезд и поднялись в лифте на последний этаж, прошли еще полэтажа наверх к большому окну, из которого в хорошую погоду, наверное, открывался чудный вид на другой берег, но сейчас не было видно почти ничего: белый летящий снег, черные сучья деревьев, кое-где огни, потом – чернота. Но Катя рассказывала Олегу, как местный житель, где и что находится. Там – парк Горького, там – Нескучный сад, за ним Ленинский проспект, там – кольцевая железная дорога, вот там, их и в хорошую погоду отсюда не видно, Ленинские горы, там –Лужники, когда играют в футбол их очень слышно, а «когда «Спартак» играл с киевским «Динамо», так просто можно было телевизор выключать, так все было слышно». Они сели на подоконник, не потребовалось смахивать пыль, он был очень чистым. Олег удивился, когда Катя сказала, что его не надо протирать; она смутилась, сказала, что она часто здесь сидит… и потом добавила: «Я люблю здесь сидеть… одна. Я часто здесь сижу…» И засмеялась, но очень тихо. Они сидели в большом оконном проеме, устроившись друг напротив друга, и смотрели в окно. Олег никак не мог предположить еще час назад, что они вот так будут сидеть здесь и смотреть на Москва-реку свысока.
– Я придумал стихи, – улыбнулся он, – только они не мои.
– Ой, давай, я так люблю стихи, а ты так хорошо читаешь, между прочим, все девчонки ждут, когда «литературница» тебя вызовет, – поддержала Катюша, – ну, давай, давай… - и приготовилась слушать, обхватив сапоги руками и положив подбородок на колени.
– «Мне далекое время мерещится, дом на стороне Петербургской, дочь степной небогатой помещицы, ты на курсах, ты – родом из Курска...» – Олег сделал паузу после первого четверостишия и посмотрел на Катю.
– Это Пастернак, я знаю, но откуда вы с ним знаете, что я родилась в Курске? Я там до трех лет жила, потом папу перевели в Москву… ну ладно, давай рассказывай дальше…
– «Ты мила, у тебя есть поклонники…»
– И это правда…
– «Этой ночью весеннею, белой…»
– Да, только у них была летняя питерская белая ночь… А у нас московская, зимняя… – она его прерывала, но Олега это совершенно не раздражало.
– … но тоже белая, «Этой ночью весеннею, белой, примостясь на твоем подоконнике, смотрим вниз, в голубые пределы… Фонари, точно бабочки газовые, утро тронуло первою дрожью, то, что тихо тебе я рассказываю, так на спящие дали похоже…»
– Все правда, – тихо сказала Катя.
– В хороших стихах все правда, – подтвердил Олег и посмотрел на Катю, а она на Москва-реку и далее, на находившийся с ними почти вровень гребень Нескучного сада.
Они замолчали. Наступила тишина, чуть-чуть только в форточку шумел, влетая, ветерок.
Кате стало жарко и она расстегнула свою приталенную, из которой она уже слегка выросла, кроличью шубку. Олег соскочил с подоконника и тоже сбросил капюшон и распоясал свою «аляску». Катя смотрела за окно и молчала.
Олег медленно поднялся на пару ступенек вверх по лестнице, чтобы сравняться ростом с Катей, которая все еще сидела на окне, остановился рядом. Она смотрела на Нескучный сад и молчала. Олег придвинулся ближе к Кате, почти вплотную, ей деваться было уже некуда, она продолжала разглядывать Нескучный сад, как будто что-то новое и интересное там увидела.
Для Олега сейчас самое лучшее было бы: попрощаться и уйти по-хорошему. Но ему не хотелось, и Кате, он знал точно, не хотелось, потому что, если бы ей хотелось, она бы сказала, она бы сказала, соскочила с подоконника и убежала бы домой, может быть, чмокнула его в щеку на прощанье, и он бы не стал ее удерживать.
Но она ничего не сказала, а смотрела за окно, где шел сильный вертикальный снег, а ветер утих, хотя в открытую форточку еще залетали большие мокрые снежинки. Но было душно.
Олег чуть раздвинул борта катиной шубки, и проник руками под катин свитерок и наткнулся на горячую голую кожу, руки поползли вверх, он стал сжимать ее грудь, опустил голову и стал целовать ее тело. Она молчала, повернув голову в сторону окна, как будто стеснялась смотреть на то, что он делает с ней. Но когда руки Олега совершили рывок вниз и добрались туда, куда никак нельзя, Катя наконец сказала крайне утомленно и обреченно, никак не сопротивляясь: «Не надо, прошу тебя, не надо… – посмотрела на него заволоченными глазами абсолютно невинной жертвы и прошептала виновато, – не делай этого, прошу, я еще… я…» Щеки ее были совсем мокрыми от слез.
Олег остановился.
Он остановился.
Очень быстро и аккуратно поправил ее одежду, сделал все так, как и было, запахнул шубку, и она ничуть ему в этом не помогала, только смотрела благодарно, слабо, безвольно улыбаясь. Он не узнавал Катьку Паранину, энергичную хохотушку, общественницу, комсорга. Потом Олег резко пробежался вниз по лестнице, на пару пролетов, потом так же быстро побежал наверх, вернулся к Кате, она смотрела за его беготней туда-сюда совершенно подчиненно.

– Кать, ты меня будешь ждать? – еще тяжело дыша от бега, спросил Олег.
– Где? – медленно и устало спросила Катя, – без пятнадцати семь возле театра? Или в метро?
– Нет, вообще, ты меня будешь ждать?
– А ты куда собрался, Олег? Надолго? – спросила она, вдруг испугавшись, понемногу возвращаясь в обыкновенную Катю Паранину.
– Нет, ты ответь мне, ты меня будешь ждать?
– Может быть, буду, – нетвердо, не глядя ему в глаза, ответила Катя. – Я, может быть, буду тебя ждать, Олег... – и глаза ее увеличились и опять засверкали слезами, и стала она необыкновенно милой, родной и дорогой.
– Спасибо. Я это запомню. Жди меня.
– Хорошо.
– Можно я тебя поцелую?
– Олег, что ты со мной делаешь?
– Я ничего с тобой не сделаю, я только поцелую тебя в щеку и все. Можно по-товарищески?
– В щеку? По-товарищески? – недоверчиво улыбнувшись, спросила Катя. Олег кивнул, и тогда Катя тоже решительно кивнула, – можно, в щеку можно и не по-товарищески.
Олег коснулся губами ее пылавшей щеки, почувствовал соленый вкус ее кожи и отпрянул. Она беззащитно к нему потянулась, соскочила с подоконника, и Олег поцеловал ее в губы, по-взрослому. Крепко прижав к себе. Целоваться она совсем не умела, необыкновенно вся дрожала. Олег отстранился и улыбнулся Катьке.
– Ладно, Катюша, до завтра, а то за себя не отвечаю. Жди меня.
– Я тебя, Олеженька, может быть, буду ждать.
– Что бы там ни было?
– Может быть.

Олег сам не знал, зачем он так поступил с Катей. Зачем он попросил ее ждать его? Зачем? Но на душе у него стало в первый раз за долгое время светло и спокойно, с некоей даже долгосрочной гарантией. Он выскочил из Катькиного подъезда и бежал по улицам домой совершенно счастливый, хотя Катька всучила ему денег на такси, но он не поехал на такси, он бежал.
Он был абсолютно счастлив! Бог знает от чего человек может почувствовать себя абсолютно счастливым.

* * *

На следующий день Серега вызвал Олега на дуэль. Олег усмехнулся и предложил Сереге выбирать оружие. Серега выбрал: стреляться. На расстоянии десяти шагов. Камнями. Определились с секундантами. Гордые от оказанного доверия, секунданты-одноклассники пытались свести дело к теннисным мячам или специально подготовленным, тяжелым, многократно сдавленным, заледеневшим снежкам, но тщетно. Вообще в этой школе на дуэлях было заведено в присутствии секундантов либо драться один на один, либо стреляться снежками. Серега настоял на камнях!!! До первой крови. Ах ты, Боже мой, какие мы страшные.
Стрелялись недалеко от школы, за забором стройплощадки замороженного строительства. Секунданты, максимально широко шагая, отмерили десять скрипучих шагов в снегу (получилось метров пятнадцать) и дали каждому по пять довольно крупных камней, отобранных из найденных под снегом в горе щебенки. Немного меньше и легче бильярдных шаров. Убить такими с пятнадцати метров нельзя, но покалечить можно.
По жребию первым стрелять выпало Олегу. Он чувствовал перед Серегой вину и поэтому легко кинул камешек в его сторону высоким навесом. Согретый в руке камень упал перед сизым носом Сереги и пропал в снегу. Серега хмыкнул и посмотрел на Олега равнодушно, прицениваясь-прицеливаясь, как смотрят на неживую мишень, и Олегу стало не по себе. Может убить. Да и убьет, пожалуй. И есть за что, Олег его что-то уж чересчур оскорбил, унизил, при всех, при девочках. Он в общем молодец, что так этого не оставил…
По правилам не возбранялось как угодно закрывать лицо, вставать боком, наклонять голову. Но Олег и он не прикрывался, а с удивлением смотрел на одноклассника. Сережка, дружок, вместе в солдатики играли, марками менялись, в преферанс резались. Как-то в пятом классе их побила кузьминская шпана, отняли марки… Они пошли втроем менять марки на Большой Факельный переулок, с ними еще ходил Колька Барамов, единственный пролетарий в их классе, его учителя всегда ставили в пример, как рабочую косточку и сына простого слесаря. Тоже была зима. Только они достали из портфелей свои обменные альбомчики, как к ним подошли два каких-то деловых старших парня и стали рассматривать марочки, отвлекать сопляков разговорами и отходить с ними в сторону безлюдного двора. Колька Барамов свой кляссер из рук не выпускал. И ребята вдруг стали его бить за это по лицу. Олег и Серега не сразу сообразили, в чем дело, и потянули ручонки за своими альбомами, которые исчезли в сумке одного из парней, и тоже получили по несильному, но очень обидному тычку холодными кулаками по замерзшим щекам, услышали страшный-престрашный мат и угрозы порезать. Стало так страшно, так позорно потянуло что-то внизу живота, что они с Сережкой откосили мелкой трусливой побежкой метров на пятьдесят, бросив Кольку Барамова на произвол судьбы. Они видели издалека, как он дрался один, дрался отчаянно, отбился-таки и прибежал к ним восторженный и боевой: «Что же вы, дураки, струсили, я свой кляссер им не отдал, фиг бы я им отдал, что же вы струсили, гады, мы бы втроем им навешали, нас же трое, они вас на понт взяли…» Стыд пронизывал такой мощный, несмываемый, что даже через долгие годы Олег об этом переулке слышать не мог без внутреннего стона, этот совместный стыд-позор как-то нехорошо связал Олега с Серегой. Потом они вместе записались в секцию карате. Серега долго не выдержал, получил сотрясение мозга и ушел из секции, а Олег остался. Но все равно, из всех одноклассников Серега был ближе всех Олегу.
Серега долго целился, и целился явственно в голову. Размахнулся и беспощадно запустил камень в лицо Олегу. В голову не попал, попал в грудь, но так больно ударил камень, что Олег обиделся. Когда кто-то неожиданно делает больно, это ничего, а когда ждешь боли и дожидаешься ее, больно особенно. А если бы он попал в голову? Секунданты предложили закончить дело мировой, так как попадание есть, но Серега сказал: «Пока я не сломаю этому гаду нос, я не успокоюсь!» Вот как, оказывается, он его возненавидел.
Следующий выстрел был за Олегом. Он решил ответить адекватно. Серега смотрел поверх головы Олега и по сторонам совершенно равнодушно, как будто просто пережидал его выстрел. Олег сильно размахнулся и попал туда, куда и хотел, Сереге в грудь, от чего он покачнулся, сделал шаг назад и чуть не упал навзничь, хотя до удара стоял немного склонившись вперед.
Серега поднял со снега второй камень. Подбрасывал его в руке, дул на него, как на печеную картошку, согревал и смотрел на Олега по-прежнему, как на неодушевленный предмет и даже хуже. Улыбаясь чему-то своему, кривясь, ухмыляясь нехорошо. Секунданты заволновались, предложили завязывать: «Ребят, может, закончим это дело, тоже мне, Печорин с Ленским… Делоныч, Серега, хорош дурака валять, поиграли и будет…» Но Олег на них цыкнул, чтобы не бздели, и крикнул Сереге: «Ну, давай же! Давай! Мудель! Карацупа! Мсти!»
Камень просвистел рядом с головой Олега. Если бы Олег не дернулся, то его портрет мог бы быть безнадежно испорчен для театральной карьеры. Чуть не попал!
Серега был явственно раздосадован промахом, и громко выматерился по-английски.
Олег решил и на этот раз ответить адекватно, так чтобы камень просвистел и у Сереги над ухом. Долго целился. Метнул и попал бы в голову, если бы Серега не подставил левую руку в кожаной перчатке, и не изменил бы направление камня.
«Ну все, теперь ты мой, молись, паскуда генштабовская», – сказал Серега и без подготовки мощно метнул следующий камень Олегу в голову. И попал. Не в глаз, а в бровь скользнувшим над виском ударом. Олег на миг потерял сознание и осел на колени, потом пришел в себя, зачерпнул снега, приложил его к глазу и почувствовал в ладони родную, теплую кровь, потом взял очередной камень в правую руку и встал, намереваясь продолжать, но перепуганные секунданты бросились к нему: «Все, все, хорош, бровь рассечена, вона хлещет, договорились же до первой крови, кровь есть, все, хорош, по три раза пульнули, хорош… Протяните друг другу руки. Мир…»
Серега медленно приближался к Олегу, звучно давя ногами снег, глядя на него по-прежнему с ненавистью, к которой примешивалось торжество и недоумение. И, подойдя почти вплотную, остановился, потом резко выкинул вперед ладонь: «Ну что, квиты?»
Олег ничего с собой не смог поделать и вместо того, чтобы пожать протянутую руку, опять схватил его за нос, крепко сжав его толстый курнопей между большим и указательным пальцем: «Квиты».
Дуэль была безнадежно испорчена. Они бултыхались в снегу вместе с секундантами до полного изнеможения, снег был в крови, причем не только Олега. Он не мог остановить себя. Как-то еще совсем маленьким он спрашивал отца: «Пап, а тебе приходилось убивать врагов?» И отец, занятый своими мыслями, ответил, не позаботившись об адаптации текста для ребенка: «Я их не убивал, я, сынок, их ломал…» В ответе его слышался хруст раздавленных хрящей. Олег впервые в жизни не мог унять своего бешенства, оно вместе с кровью в прямом смысле застило ему глаза. Потом откуда-то взялись сторожа в валенках, телогрейках и грязных строительных шлемах, они вместе с секундантами растащили дерущихся, как собак за хвосты, за полы курток: «Вы что, с ума посходили, что это за, мать вашу, гражданская война? Здоровые пацаны, вы же поубивать друг друга можете?» Результатом дуэли была: 1) мощная гематома на лбу и всерьез рассеченная бровь у Олега (ее потом зашивали в глазной травматологии на Горького, Олег долго ходил с повязкой на глазу, на брови остался шрам, придав его лицу, выражению глаз, несколько роковой оттенок; про роковой оттенок ему потом объяснили гримеры на киностудии, они же объяснили, что из-за этой слегка вздыбленной брови ему заказаны роли положительных героев); 2) вывих руки у Сереги, он гордо ходил с гипсом на перевязи левой руки и распухшим носом, и 3) значительные ссадины, синяки у секундантов.
Никто о дуэли не проговорился, родителям было сказано, что подрались с люберецкой шпаной, но, что удивительно, местное хулиганье, частенько наведывавшееся к их школе, чтобы сшибать мелочь у «генеральских вы****ков», некоторое время обходило «генеральскую» школу стороной. К Недолину в классе все стали относиться с некоторой опаской, как к очень странному, психически нездоровому человеку. Все, кроме Кати Параниной. Она продолжала к Олегу относиться хорошо, даже лучше, чем раньше, она его ждала.
ГЛАВА ШЕСТАЯ. ТЕАТР НАЧИНАЕТСЯ.

Пальцем отец не пошевелил, и дед тоже, шевелила мать. И не пальцами. Она шевелила мозгами. Мать тайно наняла Олегу педагога для поступления в театральное училище. Но отец (все же он кончил академию Генштаба, а в молодости командовал разведротой) вычислил педагога и наказал ему при нелицеприятной личной встрече так позаниматься с сыном, чтобы у него навсегда отпала охота идти в театральное училище, и денег пообещал в случае успеха аккордно, значительно больше, чем мать.
Педагог «снял бабки», как стали выражаться впоследствии, с обоих, потому что оба задания выполнил с блеском.

Он оказался изумительным, лукавым, талантливым человеком. Познакомился с Олегом поближе, поговорил с ним о том, о сем, понял, что к чему и приступил к занятиям. Олег в него влюбился, да и как не влюбиться! Педагог искренне желал Олегу добра (и Олег это чувствовал), он лучше отца родного понимал, что театральный выбор – не для каждого, что он опасен, и поэтому занимался с Олегом по полной программе, без скидок, беспощадно и терпеливо. Во-первых, педагог подготовил с Олегом басню, стихи и прозу для поступления. Очень удивил Олега тем, как можно из любого, на первый взгляд невыразительного текста при помощи элементарных технических приемов сделать увлекательный короткий спектакль, в котором зрителю предполагалась действенная роль собеседника, с той лишь разницей, что ответные реплики зрителя не произносятся вслух. Эдакое динамическое веселое взаимодействие, игра, где текст важен не так, как подтекст.
Относительно успеха Олега педагог ничуть не сомневался: «С вашими данными, Олег, для поступления в училище достаточно просто уметь говорить по-русски. Красавцев всегда не хватает. Но ваша главная задача научиться работать так, как будто у вас вообще никаких данных нет, ни кожи ни рожи, и, несмотря ни на что, вкалывать не покладая рук, искать интересную подоплеку для любого текста, любой роли. Вам нужно себя беспощадно тормошить. Вы внутренне пока мало подвижны, инфантильны, ведь самое главное – живая жизнь, процесс, количество живых осмысленных изменений в вас за единицу времени, осмысленных и неожидаемых, переливчатых и внезапных. Как в жизни мы за минуту переживаем множество изменений, особенно, когда на самом деле чего-то добиваемся, чего-то хотим. Внешние данные, удачный грим, костюм, вообще все внешнее займет внимание зрителя только на пять, десять минут, дальше подавай жизнь человеческого духа, череду увлекательных изменений! Профессия актера – опасное баловство, требует каждодневного труда и наблюдения за собой и другими, за человеком, существом многообразным и непредсказуемым. На лезвии бритвы, на лезвии бритвы, между смехом и слезой, между хохотом и рыданием! Гениально сказал Евтушенко: «Как бы шаля, глаголом жечь!» Но жечь! Но как бы шаля! В противном случае – все ужасно противно. Я бы в школах ввел урок мастерства актера! «Учитесь властвовать собой!» Ведь так или иначе все вынуждены играть роли, дома – одни, на работе – другие, в транспорте – третьи… но играют эти роли плохо, таким образом создается множество проблем! Актер, с одной стороны, – самый зависимый человек, а с другой – самый свободный в нашей стране. Подчеркиваю, самый свободный! Только он на сцене может сказать правду людям! Ведь все врут, вы присмотритесь, все вокруг врут. И врут не талантливо!
Олег забыл с педагогом обо всем на свете, «учился властвовать собой», он стал стесняться своих всплесков гнева и даже как-то на перемене подошел к Сереге Гирину, через полгода плотного незамечания друг друга. Серега смотрел в школьное окно, Олег встал рядом с ним и, тоже глядя на школьный двор, на котором резались в футбол пятиклашки, сказал:
– Серый, если можешь, прости, на меня какое-то помрачение нашло, я был не прав.
– Бог простит, – не глядя на Олега, быстро ответил Серега.
– Спасибо.
– Если ты ее обидишь, я тебя убью, так и знай! – сказал он, развернувшись, глядя прямо в глаза Олега. – Найду и убью. Всегда и везде.
– Хорошо, – выдавил из себя Олег, и непонятно было: согласился он или угрожал, ему нестерпимо опять захотелось схватить Серегу за нос, сжать его хрящеватую картофелину и нагнуть, склонить его до пола, а потом врезать коленом снизу вверх, но он сдержал себя, тем более что зазвенел звонок на урок.
Разумеется, ежедневно в школе Олег встречался с Катей, чуть подмигивал при встрече, и она чуть подмигивала ему. Она его ждала. Вечерами иногда он брал ее в театр, в зрительном зале держал за руку. Она оказалась какой-то особенной, не такой красивой, не такой модной, как многие вокруг Олега, напротив, очень обыкновенной, но с ней Олегу было легко, говорить можно было, о чем угодно, можно было и молчать, она не поддакивала, иногда спорила… искренно удивилась решению Олега насчет выбора профессии, но не отговаривала его, напротив, в конце концов поддержала: «Ты так хорошо читаешь стихи!» Олег провожал ее до дома и целовал в щеку, но на чердак они вдвоем больше не поднимались. Она очень серьезно его попросила в губы ее не целовать, потому что «не надо, это на меня как-то действует чересчур, я как будто совесть, то есть сознание теряю, могу упасть…» – и заливисто хохотала. Все-таки она удивительно хорошо смеялась, не глупо, не хитро, не злобно, а самозабвенно, как смеются только добрые люди. Между ними как будто был заключен какой-то странный, тайный, бессрочный договор о дружбе, сотрудничестве и взаимопомощи – она его ждала.
Они посмотрели все лучшие спектакли Москвы. После хороших спектаклей хотелось жить, быть хорошим человеком, и Олегу даже казалось, что он – хороший человек и что он любит Катю. Потом это, правда, проходило.

* * *

Вторая часть тайной работы педагога в смысле отвращения от театра, выполняемая параллельно и ненавязчиво, была не менее интересной и познавательной, чем чисто творческая. Он отвез Олега за триста километров от столицы, где в маленьком театре районного городка главным режиссером работал его приятель.
Это было ужасно, начиная с самого покосившегося, заснеженного городка, его кривых улиц и убогих домишек, кончая самим театром, его главным режиссером и труппой. Олег в первый раз был в провинции. Облупленный театр драмы «Буревестник» выглядел в сто раз хуже самого заплеванного подмосковного клуба; штукатурка во многих местах обсыпалась со стен и колонн, обнаруживая подгнившую бревенчатую основу здания, внутри театр иногда угрожающе скрипел; зато публика была веселая, так как только в буфете театра, в единственном месте города, продавалось пиво! Вяленую рыбу зрители приносили с собой, то там, то здесь слышался характерный стук отбиваемой рыбы и соответствующий запах.
Театр начинается с вешалки, здесь обошлись без нее, зрители были в пальто, как в кинотеатре. Очень много детей, ползавших под стульями, одна зрительница пришла с младенцем, которого кормила грудью. Мужчины, как начали пить пиво перед началом, так и пили его до конца спектакля, кто в буфете, а кто и заглядывал в зал, некоторые оставались и сосали бутылки, развалясь в деревянных со старых времен креслах, и комментировали происходящее на сцене. Однако в зале сидели и театралы, местная интеллигенция: врачи, учителя и работники прокуратуры, которые шикали на шумевших, успокаивали и выводили из зала хулиганов. Видимо, в городке они были уважаемыми людьми – их слушались.
Дневной спектакль! Давали «Ромео и Джульетту», правда, в сильно сокращенном и измененном варианте. Ромео играл сам главный режиссер, в костюме Ромео похожий почему-то на футболиста, вратаря, Джульетту – его жена. Лицо Джульетты было красное, почти бордовое (как потом выяснилось обмороженное на каких-то северных гастролях, когда сломался театральный автобус и до клуба пришлось несколько километров идти под обжигающим ветром). Любовные сцены поначалу принимались со смехом, хотя артисты очень старались (приехали гости из Москвы!). Из зала во время действия слышались крики: «Рома, давай!» А сцена объяснения Ромео и Джульетты при затухающем свете сопровождалась ревом, который пересилил нараставшую музыку, со скрипом и шипом бившую из допотопных динамиков.
По мере приближения к финалу история захватила публику: толстая, усатая, похожая на Петра Первого лупоглазая тетка, сидевшая рядом с Олегом, вдруг тяжело засопела, а когда ударили заключительные аккорды музыки (ее режиссер не постеснялся слямзить у Дзефирелли), громко охнула: «Горе-то какое…» - и разрыдалась.
И Ромео, и Джульетту, и всех исполнителей было жалко. И себя было почему-то тоже жаль. И зрителей. На поклонах они наградили артистов неожиданно длительной овацией – хлопали даже как-то ожесточенно! Артистам дарили не цветы, а какие-то свертки, банки и пакеты. «Нет повести печальнее на свете, чем повесть о Ромео и Джульетте!» Олег во время поклонов тоже почувствовал возмутительную резь в глазах, как ни странно, все это его разволновало.
После спектакля исполнители, главный режиссер и его жена (Ромео и Джульетта) пришли к москвичам в гостиницу. Пришли не с пустыми руками, а с трехлитровой банкой домашних соленых огурцов, капустой в полиэтиленовом пакете (выложив на большую тарелку капусту, пустой пакет тут же в ванной вымыли, повесили просушить и не забыли захватить с собой), солеными груздями и почему-то с большим пакетом картошки, сваренной в мундире, – подарками благодарных зрителей. Педагог им передал пару килограммов апельсинов, три бутылки московской «Столичной», палку сервелата, батон докторской и несколько банок говяжьей тушенки. Апельсины, колбасу и тушенку артисты с благодарностью стремительно переложили в свою сумку, а водку открыли и стали пить с той закуской, которую принесли: «Ах, картошечка наша – знаменитая, и капустку тут очень хорошо квасят, с клюквой, попробуйте, огурчики собственного посола, грузди у нас просто потрясающе маринуют! Ох, что же мы наделали? Сала забыли принести…» Олег тотчас достал из холодильника заготовленные матерью копченую курочку и многочисленные бутерброды в фольге. Гости восприняли все это как должное, хотя у них были порывы и это забрать с собой. Выпив и разомлев, они вспоминали веселые годы московской учебы, знаменитых учителей, однокурсников. «Конечно, время все расставило на свои места; кто-то «звезданулся»; кто-то просто выбился в люди, как они; кто-то уже погиб для искусства или в прямом смысле от водки». Актриса пристально смотрела на Олега: «Молодой человек тоже хочет поступить на сцену?» – спросила она с чувством некоторого превосходства. Олег сказал, что да, думает... но неожиданно для себя добавил, что еще пока не решил окончательно (педагог отметил это про себя с удовлетворением).
Артисты говорили о своем спектакле так увлеченно, ничуть не сомневаясь, что выпустили шедевр, и разведывали у педагога, как бы привезти спектакль на гастроли в Москву. «Надо критиков столичных к нам залучить, но ближе к лету или осенью; встретим по-царски, у нас рыбалка замечательная, грибы, охота, люди очень хорошие, квасят, правда, много …» Уговорили Олега выпить за гастроли в Москве, чего там, парень-то взрослый уже, тем более хочет стать актером. Олег в первый раз выпил немного водки, браво так махнул, чтобы не ударить в грязь лицом, ничуть не поморщился, потом еще и еще, очень быстро захмелел, осмелел, душевно расположился к артистам, от сердца поздравил их с замечательным спектаклем! Потом, уже очень пьяным, вдохновенно прочитал приготовленные с педагогом басню, прозу и стихи, даже спел а капелла: «Скажите, девушки, подружке вашей...» Его очень хвалили, хлопали ему в ладоши, пили за него, за спектакль, за искусство, за провинцию, которая по-прежнему щедра на таланты, за Россию, за Москву… Включили телевизор, София Ротару пела «Меланколия, дольче мелодия…» Стали танцевать под телевизор. Джульетта прижалась к нему всем телом и предрекла ему на ухо большое, светлое будущее. Олегу понравилось, как мило светится ее лицо… Потом, пока педагог с главным режиссером яростно спорили по поводу Эфроса и Любимова, она его целовала в туалете и тут же стирала с его лица помаду. Потом приказала закрыть глаза и устроила «обыск». Искала «оружие». Нашла и ошеломила Олега тем, как «его орудие» в кратчайшие сроки разрядила. Олег стоял опершись задом на край ванной, она сидела, видимо, на унитазе, и ошеломляла. Олег стеснялся смотреть на то, что она там делает, но то, что она делала было оскорбительно приятно. Пару раз она отвлекалась и говорила тихо и, кажется, совсем не ему: «Ух, молодец, ух, богатырь!» Когда Олег открыл глаза, то увидел ее уже стоящей, отраженной в зеркале, она пальцем поправляла помаду на губах и лицо ее было совершенно бордового цвета. На Олега она посмотрела веселой хулиганкой и сказала: «Бедовая я, да?» Потом они вернулись в комнату, потом – туман.

Наутро Олега тяжело мутило и жег стыд. Педагог всерьез перепугался, отправил Олега в туалет, научил, как очистить желудок, и лично контролировал процесс, но ничего не получалось. Тогда учитель пошел другим путем, попробовал Олега опохмелить. Налил в граненый гостиничный стакан остатки водки, предложил выпить. Олег взял стакан, поднес ко рту, и наконец его могуче вывернуло. Полегчало, но только физически. Он спросил педагога о вчерашнем вечере, потому что после песен Ротару ничего не помнил. Педагог его успокаивал, сказав, что Олег очень быстро уснул… за столом, и его аккуратно переложили в постель. Олег не верил, ему мерещились какие-то отвратительные, отнюдь не шекспировские сцены, кажется, он дрался с Ромео из-за Джульетты, а, может быть, она с ним до первой крови... и что-то было в туалете точно! Стыдоба…
Ф-фу! Домой Олег ехал с ощущением, что узнал жизнь с той стороны, с которой ее ни в коем случае не нужно знать. Но в конце концов после мучительных похмельных размышлений вырулил на конструктив: во-первых, пил он в первый и последний раз, а во-вторых, работать актерами в таких, прямо скажем, антисанитарных условиях могут только глубоко несчастные или сумасшедшие люди. Между тем педагог решительно заявил, что каждый актер обязан хотя бы год отработать в провинции – без периферийной закалки на столичной сцене делать нечего! Нечего? – подумал Олег. Закралось некоторое сомнение.

Добил педагог Олега тем, что взялся бороться с его инфантильностью и стеснительностью. Стеснительность – черта симпатичная, естественная для всех нормальных людей, хотя бы в нежном возрасте. Но в театре и особенно в кино стеснительность не нужна вообще, категорически вредна. Педагог каленым железом выжигал из Олега воспитанные родителями стандарты приличного поведения. Первое, чему предстояло ему научиться, это – врать в глаза. Олег владел этим искусством с детства, но в недостаточной степени, и шалил только по вдохновению, а тут необходимо было врать по-крупному, и не по вдохновению, а когда скажут. Требовалось делать гигантские шаги. Делались они в основном в людных местах. Самое простое –расспрашивать пешеходов, как пройти туда-то и туда-то. Сложнее сыграть общественного контролера в автобусе; сам педагог показывал пример и демонстрировал чудеса профессионализма и перевоплощения. Он ничего не предъявлял пассажирам в качестве удостоверения (впрочем, в ту пору они и не требовались), устало, по-деловому просил предъявить проездные документы. Получалось так убедительно, что ему безропотно предъявляли билетики, платили штраф, он еще и стыдил, так что «зайцы» очень переживали, краснели до слез. Труднее заставить сделать то же самое в вагоне метро. «Предъявите, пожалуйста, ваши билетики» надо было произнести так убедительно, чтобы пассажиры на самом деле начали рыться в карманах; чем дольше они не почувствуют подвоха, тем профессиональней вранье, то есть глубже проникновение в роль, выше искусство убеждения. Потом люди хохотали, некоторые злились.
Однажды воскресным ранним утром педагог приехал к Олегу домой в каком-то рубище и сказал: «Одевайся соответственно, сегодня будем просить милостыню в электричке…» Олег, уже и так вконец измочаленный в борьбе с самим собой, запросил пощады, тогда педагог подвел черту и огласил вердикт.
– Вам, Олег, пока рано идти на сцену; в вас нет самого важного: куража, вы не получаете удовольствия от игры, от вранья, от розыгрыша. Вы еще не созрели для сцены! Вам стоит поступить в какой-нибудь обычный вуз, поучиться там немного, проверить себя на любовь к театру. Попробуйте себя в какой-нибудь самодеятельности, в любом институте она есть, вот, например, в физико-техническом, я знаю, отличный самодеятельный театр, оттуда замечательные барды Никитины, нет они с физфака МГУ, не важно; для юноши год-другой – отнюдь не потеря, а приобретение. Конечно, вы можете поступать и сейчас в театральное училище, и поступите, я это вам гарантирую, но послушайте меня, поступите сперва в Физтех, не огорчайте отца, а через год или через два сделаете окончательный выбор. Не надо вам идти на сцену. Не надо! Испортите себе жизнь. Очнетесь через пятнадцать лет – ни профессии толковой в руках, ни денег, ничего! Кроме растоптанного самолюбия. Чтобы добиться успеха на сцене, надо иметь к этому делу внутреннюю стопроцентную предрасположенность, страсть, понимаете, страсть! Слишком многим придется пожертвовать! Любви к литературе – мало! Несчастной любви и прочих детских страдальческих опытов – мало! Надо быть оглашенным, надо фонтанировать энергией, надо уметь наплевать на себя и получать удовольствие от дурачества, шутовства, кривляния, лицедейства, а вы, простите меня, слишком для этого барин! Поверьте, у меня большой опыт, я стольких несчастных людей видел на театре. Все без исключения артисты при ближайшем рассмотрении болезненно тщеславны и потому глубоко несчастны. Не обижайтесь, но вы с жиру беситесь! Девяносто процентов артистов – из бедных семей, актерство для них – единственный шанс вырваться наверх…
– А Станиславский? – спросил Олег.
– Да, Станиславский – из богатой купеческой семьи, и сам был купцом, обожал театр, но он играл в самодеятельности, а в профессиональный театр пришел в возрасте тридцати пяти лет, и то в качестве не только актера, но и режиссера и директора. В артисты как шли, так и идут деклассированные элементы, беднота, у которой других шансов выбиться в люди нет. С вашими же возможностями доступно все, что угодно! Дипломат, военный, ученый, хоть космонавт, хоть министр! Зачем вам быть шутом? Не обижайтесь, и знайте, что я всегда вам помогу! Но поступайте пока в нормальный вуз. Через пару лет встретимся и поговорим! Договорились? Сделайте это для меня.
Олег принял удар мужественно: «Спасибо за все, за то, что вы столько времени потратили на меня, за честность – отдельное спасибо. Хорошо, я подумаю. Вы – свободны!» Этим «вы свободны» он огорошил педагога, он даже как-то потерялся, совсем потерялся, еще несколько раз извинился, поклонился и ушел.
Вечером Олег объявил отцу о намерении поступать в Физтех.

* * *

Ему срочно наняли лучшего, самого дорогого репетитора, преподавателя из этого легендарного полусекретного вуза, к тому же члена приемной комиссии. В маленькой группе было еще два парня: русский Коля и еврей Алеша (то, что Алеша – еврей, Олег понял позже). Они поражали Олега своим математическим чутьем. Настоящие таланты! Это было видно невооруженным глазом! По тому, как они загорались вдруг, как они восхищались красивым решением, как понимали друг друга с полуслова! Они удивляли даже привыкшего ко всему преподавателя; он еле сдерживал себя в похвалах, чтобы не обидеть Олега. А он отстал от них катастрофически, навсегда; они относились к нему снисходительно, уважали только за то, что он наизусть помнил все справочные данные и формулы, но не могли скрыть улыбочек в связи с его беспомощными потугами в решении задач, требовавших нетривиального подхода. Олег отчаянно старался, напрягал мозги, злился, но без видимого толку, мучительно ощущал свою математическую серость. Репетитор его подбадривал, говоря, что Олег обязательно поступит, эти задачки взяты из экзаменационных билетов, что они типовые, важно хотя бы запомнить их решение, а памятью его Бог наградил выдающейся, так что все будет хорошо.
На устном экзамене Олег сидел неподалеку от Алеши. Алеша этот все знал не на пятерку, а на шестерку и даже на десятку. Он вызвался отвечать раньше Олега, и Олег увидел его таким, каким никогда не видел. Он вдруг из уверенного, знающего себе цену молодца превратился в жалкого, оправдывающегося недотепу – в красных пятнах, растерянный, нервный и даже пару раз вскрикивал что-то возмущенно. Он получил тройку! Олег не понял, что к чему? Как Алешка может получить тройку? Та же экзаменаторша, только что отчужденно, с некоторой даже брезгливой ожесточенностью, резавшая Алешку, с Олегом разговаривала, напротив, очень благожелательно. Видя, что Олег что-то подозрительно надолго задумался над задачками из билета, она начинала ему помогать, наводить, то есть практически отвечать за него. Сказав что-то восхищенно о деде и, выразив надежду, что Олег сможет обогатить русскую науку в еще большей степени, чем он, преподавательница поставила Олегу пятерку!
Олег возвращался с экзамена на электричке с Алешкой и его отцом, похожим одновременно на чеховского интеллигента и палестинского лидера Ясира Арафата. Они были подавлены, Алешка криво улыбался, размашисто кулаком утирал слезы, с ненавистью смотрел на Олега и все время с разными интонациями задавал один конкретный вопрос: «Но почему?» Отец его успокаивал: «Ты сам прекрасно знаешь, почему. На этом институте свет клином не сошелся, есть в конце концов финансово-экономический, лесотехнический, мясо-молочный… Не переживай, сынок, где наша не пропадала…» Потом Алешка сорвался и, глядя на Олега, не сдерживая злых слез, сказал: «Уйдем отсюда, я не могу сидеть рядом с этим… с этим корифеем…» - и ушел в тамбур. Отец Алешки извинился перед Олегом: «Простите, Вы здесь не при чем, Вы должны его понять, он с детства мечтал стать физиком, как Ландау, поступить в Физтех, а тут… сами понимаете…»
Олег понял, что Алешку резанули по национальному признаку. Дома он гневно пожаловался матери. Она ему, стесняясь, кое-как объяснила политику партии на этот счет, но живые, злые Алешкины слезы перевешивали эфемерную государственную необходимость, очередной кризис на Ближнем Востоке и происки американской военщины. На следующий экзамен Олег просто не явился. И дело тут не только в солидарности с жертвами государственного антисемитизма, а в том, что Олег наконец понял, что в этом институте, куда так отчаянно стремятся способные на самом деле ребята, он никогда достойного места не найдет, уж очень противна и унизительна показалась ему роль аутсайдера, фальшивая забота преподавателей о внуке деда-корифея. Да и вот еще какое подспудное, но немаловажное для нашего героя обстоятельство: не понравилось, что среди абитуриентов преобладали парни, девчонок в Физтехе почти не было, а если и были, то лучше бы не было, от этого Олег почувствовал какой-то неизъяснимый тоскливый дискомфорт.
Про все на свете Олег тут же забыл, как только ноги принесли его к порогу театрального училища (не того, в котором преподавал педагог), как только он оказался в шумной, истерически приподнятой, слезливо-смешливо восторженной толпе абитуриентов. Тут он был на своем месте. Здесь смотрели на него без ненависти, хорошо смотрели, восхищенно… Его подхватил студийный водоворот; скорей, скорей, сегодня последний день предварительных отборочных консультаций, и он не заметил, как оказался в десятке абитуриентов.
Пара взъерошенных преподавателей с косыми от усталости глазами останавливали каждого абитуриента, после первых двух-трех реплик: «Басня… спасибо, проза… спасибо, стихи… спасибо, свободны, вас ждут заводы…» Олег был возмущен таким оскорбительным невниманием. Он вышел читать, сильно заведенный и готовый к ответным действиям, если его прервут или ляпнут про заводы, но нет, его прослушали полностью: и басню, и прозу, и стихи. Как будто очнулись преподаватели, глаза собрали в кучку, отругали Олега за то, что он чуть не опоздал, отборочные консультации скоро кончаются. Тут же потащили к профессору, который набирал курс, тот прослушал его уже одного очень внимательно, заставил попеть, Олег спел а капелла известную читателям песню, профессор его расспросил о семье. Олег про деда, конечно, ничего не сказал, скромно заявил, что он из семьи военнослужащих. Профессор вдруг улыбнулся так обаятельно и доброжелательно, что Олег, как после хорошего спектакля, почувствовал себя окончательно, бесповоротно, надолго счастливым человеком. Ему было гарантировано поступление, приказано не валять дурака и срочно сдавать документы к ним, в училище, а в другие и не вздумать соваться…

Родители пережили поступление Олега в театральный институт демонстративно легко (мать-то в глубине души даже порадовалась). «Ну что ж, ты уже взрослый, сынок, это твое решение, мы не будем тебе мешать…» Впервые в жизни им, по большому счету, не было дела до него. Мать ждала ребенка и вскоре дождалась. Родилась двойня: Борис и Глеб. Олег, когда их привезли в дом, почувствовал себя странным именинником; как-никак его непослушание сыграло в их появлении не последнюю роль.
Катя поступила в МГУ на филфак, а Серега Гирин – в высшую школу КГБ, на какой факультет – не говорил.

Этим летом в Москве хоронили Высоцкого.
Олег был на площади. Мать ему настоятельно советовала не ходить, но Олегу, только что принятому в театральное училище, не пойти было нельзя. Высоцкий был его самым любимым белогвардейцем.
Олег стоял на запруженной народом Таганской площади. На этой площади, ночью, полгода назад Олег играл в футбол: так занимали себя люди, дежурившие в очереди за билетами на «Гамлета», когда надоедало сидеть в подъездах ближних домов.
Всюду, откуда можно было видеть театр на Таганке, даже на крышах ближних зданий Большой Коммунистической улицы и на «Звездочке», были люди. За порядком следила конная милиция; в оцеплении стояли их штатские коллеги, одетые в серые с красной полоской ветровки (эту униформу раздавали тем, кто по заданию партии помогал обслуживать олимпийские игры). Поразил торжественный, зловещий, не санкционированный властями порядок. Странный гул. В толпе было множество магнитофонов, из разных мест долетали песни Высоцкого. Хор одного человека. Когда милиционеры на здоровенных лошадях (Олег впервые в жизни увидел так близко лошадь, действительно, страшновато) попытались разделить толпу, негромко командуя: «Посторонитесь, посторонитесь!» - народ шарахнулся от лошадей, но всадники слишком далеко не стали продвигаться, остановились, разделив толпу. Какая-то молодая женщина крикнула (не очень, впрочем, громко) милиционеру: «Позор!» Молодой парень на лошади, вздрогнул, зыркнул на эту женщину, тотчас отвел от нее глаза и сказал, похлопывая свою лошадку по шее: «Тш, тш…» И потом он все время повторял свое «тш-тш». Женщине кто-то сказал: «Да ладно вам, что ж они, не люди, что ли?» Милиционер и это услышал и кивнул головой: «Тш…» Он привставал на стременах и тоже смотрел в сторону театра, в окне второго этажа которого была выставлена большая фотография умершего поэта. Ему было все видно.
Простояв минут двадцать в толпе, Олег решил выбираться и по дороге к Таганской-радиальной вдруг встретил академика Калмина, с которым дружил дед. Академик (депутат верховного совета) провел Олег через оцепление в театр на панихиду. Проходя на глазах у множества людей через милицейские кордоны, Олег горделиво почувствовал свою высокую причастность к трагедии.
После жаркого яркого солнца на площади – в маленьком зале было прохладно и темно… Атмосфера горя и сдержанной ярости.
Поразили Олега больше всего руки Высоцкого. Маленькие и припухлые. Олег видел раньше Высоцкого с довольно близкого расстояния, но никогда не обращал внимания на то, что у него по-детски припухлые маленькие руки. Почему-то из-за них Высоцкого стало особенно жалко.
На площади запомнился один прохожий-старик. Он стоял возле детского универмага «Звездочка», смотрел на толпу и довольно громко сказал: «Затравили? Ага! И в театре играл, что хотел, и в кино снимался, сколько хотел, и на француженке был женат, и весь мир объездил, и на концертах сумасшедшие деньги заколачивал, и пил, и гулял, чего ему не хватало?..» Он не договорил. Почувствовав, что его сейчас разорвут, исчез в универмаге.
Более всего удивило, что были люди абсолютно равнодушные. Какая-то веселая молодая счастливая парочка, шедшая со стороны Пролетарской, остановилась, увидев народ на Таганской площади; кто-то им сказал, из-за чего все, они ненадолго нахмурились, а потом побежали дальше, так же весело и беззаботно, как и раньше.
Часть вторая.


ГЛАВА СЕДЬМАЯ. СВИНЬЯ.

Какое счастье быть самим собой! В кругу таких же, как и ты! Какое счастье учиться в лучшем театральном училище мира! Среди избранных, талантливых, красивых людей, под руководством знаменитых, с детства обожаемых артистов! Делать не химию и физику, а то, что интересно! Все шальные, дурные наклонности здесь находят свое полезное применение. То, что было подпольно, запретно, в свободное от учебы время, становится основными предметами. И мастерство актера, и сценический бой, и танец, и вокал, и грим, и история театра, и сценическая речь, и русская и зарубежная литература. Душу горячит причастность к солнечной элите, к звездам – а они просты, доступны, остроумны, тянутся к молодежи! Как хорошо сочетание демократичности и аристократизма! А жить одной семьей? А студийное братство и взаимовыручка? А вместе овладевать и преодолевать? А выпить невыпиваемое и не упасть! А верить в то, что все в твоих руках, надо только, не жалея сил, добиваться поставленной цели!
Самыми трудными были первые месяцы. Прав оказался педагог, Олег все-таки –военная косточка, барчук, долго не мог отделаться от чрезмерной «зажатости». Открытых эмоциональных всплесков он стеснялся. Но для этого и нужен был первый курс. Олег истово выполнял все задания преподавателей, да как-то все невпопад. Аккуратно носил стулья, хлопал в ладоши, делал наблюдения, этюды и прочие упражнения, цель которых - «освобождение» человека и приближение его к театральной игре. Но многие делали это гораздо лучше.
Показывали «зоопарк», наблюдения из жизни зверей. И Олег, как ему показалось, здорово изобразил лошадь Пржевальского, ходил, перевоплотившись, мотал головой, встряхивал воображаемым хвостом и гривой, но за лошадь ему поставили двойку. Олег в школе никогда троек не получал, а тут двойка, да по профилирующему предмету – мастерству актера. Руководитель курса стал смотреть на него как-то тускло и дал шанс исправиться: к следующему разу – показать свинью. Это Олега оскорбило: он и свинья, что общего?! Не солидно! Стыдно! Он готовил себя для ролей героических – революционеров или белогвардейцев – а тут свинья, даже не кабан!
На свинью он потратил неделю. Где найти, подсмотреть? Многие его однокурсники из глубинки показывали свиней на раз – они среди них выросли; а Олег? Но он, подавив обиду, стал искать. Не так-то просто; где в Москве найти свинью? Олег нашел ее на даче, не в их академическом поселке, а в соседней деревне, у алкаша, который держал коз, а недавно завел еще и свинью. Олег купил скотоводу бутылку водки, и тот разрешил наблюдать за свинкой хоть «всю жизнь круглые сутки», а за три бутылки готов был и продать. Незабываемое свинство. Олег провел со свиньей целый выходной и наконец даже полюбил диковатую, юную, худощавую Хавронью. Потом часами дома репетировал, пытаясь точно передать внутренний мир и внешние проявления животного. Поскольку она воспитывалась и паслась среди коз, то и повадки у нее были совершенно козьи: она вставала на задние копытца и дотягивалась до веток, до которых козы дотянуться не могли. Этого Олег не учел. На следующем занятии он демонстрировал свою свинью, душой и телом стараясь передать ее трудную жизнь. Преподаватель актерского мастерства этот показ зарубил, вдоволь поглумившись над Олегом, который «под видом свиньи попытался протащить в советское искусство вонючего козла». Олег был потрясен, обижен, еще больше «зажался», однокурсники стали на него поглядывать как на безнадежно бездарного человека.
Деваться некуда, пришлось исколесить всю дачную округу в поисках настоящего свинарника. Олег сильно удивил работяг, подъехав на экспортной «Ладе» к колхозной свиноферме. Тут смотреть на свиней ему разрешили бесплатно, а бутылку водки пришлось дать мужичкам, чтобы они помогли вытащить застрявшую в навозной жиже машину. Свиньи, за которыми он здесь наблюдал, понравились ему меньше его козоватой Хавроньи; жирные, грязные, лежали, хрюкали, ели и спали. Олегу понравилось только, как они забавно вставали на ноги (порознь - сперва на передние, потом на задние), и опять плюхались в грязь, подергиваясь. Смешно только поросята воевали друг с другом за соски свиноматки. По-настоящему поразили местные работницы, с виду обыкновенные взрослые тетки, но матерились они страшнее мужиков, совершенно не стесняясь присутствия Олега.
Перед показом свиньи Олег плохо спал ночь, хрюкал во сне. Как-то нехорошо это. Что-то не то. Низко как-то. Но не бросать же начатое. Это же стыдно, быть выгнанным с первого курса за бездарность. Все высокие помыслы, страдания – псу под хвост! Как он посмотрит в глаза отцу, Катьке, матери? Это закон театра: много чего нужно пережить унизительного, прежде чем вам доверят роль белогвардейца.
Итак, в очередной раз Олег, преодолевая страшный стыд, вышел на площадку. «Недолин – свинья», – объявил ассистент. Ничего себе объявление! Кто-то из однокурсников, сидевших позади педагогического стола хмыкнул. Интересно, кто? Нет, не думать об этом, надо себя преодолевать, сосредоточиться на свинье. Он – свинья. И в этом нет ничего смешного.
«Я – свинья!» – с вызовом сказал Олег, и хмыканье прекратилось. Олег посмотрел на своих однокурсников и сразу понял, как кто к нему на самом деле относится. Не все хорошо. На лицах доброжелательные улыбки, но улыбку уже все «надевать» научились, а глаза далеко не у всех доброжелательные. А что, действительно, он уже получил две двойки, кандидат на выгон, что на него тратиться с положительными эмоциями? Кое-кто смотрит с легким презрением, понять их можно, неприятно учиться с бездарностью на одном курсе. Воистину: артисту мало, чтоб его похвалили, надо, чтоб еще товарища поругали. Только один Вовка Арапов ему яростно подмигивал и взбадривал гримасами. Это – друг. Настоящий. Я тебе этого, Вовка, не забуду.
– Ну-ну! Недолин – свинья, – как будто даже с некоторым удовольствием повторил профессор. Олег подумал: «А не послать их всех сейчас к чертовой матери? Почему он так смеет говорить? Надо сказать, что Недолин показывает свинью, а они заладили: Недолин-свинья, он – не свинья, в нем по линии деда течет кровь кубанских казаков, а по линии бабушки покойной, вообще, между прочим, дворянская. Как вы смеете?»
– Олег Васильевич! Начинайте, мы ждем, – бросил профессор безжалостно. По имени-отчеству он обращался к студенту только, когда совсем плохо дело. Ну хорошо, хоть по имени-отчеству напоследок обратились.
– Давай, Олег, не тяни, – поддакнул из последнего ряда Михеев, полуграмотный социальный герой, комсорг курса, показывавший свиней на раз (здесь он представлял более сложное животное – крысу). Олег тотчас возненавидел Михеева на всю оставшуюся жизнь. Знает, когда лизнуть начальство и поставить на место нерадивого комсомольца. Одним из развлечений на комсомольских собраниях было тайное чтение заголовков «Правды» с «вражеским подтекстом»: в нахальном предположении, что речь в официальных статьях идет о сугубо половых отношениях. Давились смехом, потому что «Писатель задел за живое» или «Израильская военщина получила по рукам» или «Ветераны поделились опытом»… Михеев не понимал, почему все ржут, а, когда понял, зачинщика чуть не исключили из комсомола.
Олег посмотрел на Михеева внимательно, покачал головой и довольно зло и громко хрюкнул.
Это было так неожиданно, что кое-кто засмеялся. «Спасибо, братцы, за поддержку, она очень важна. Ну если вы все не захрюкаете после моего показа, то я не я. Все будете хрюкать или я умру здесь с позором», – решил Олег и с репетированным движением грузно упал на бок и задергал согнутыми ногами, хрюкая гортанно. Потом встал на локти, по возможности большую часть корпуса, как бы с большим животом, оставляя на полу, и замер, похрюкивая, приготавливаясь рыть землю, то есть пол. Действительно, приготовился рыть землю. Не в шутку, не для показа, а на самом деле решил войти носом в пол, и это будет последнее, что он сделает в своей неудачной жизни. Олег почувствовал, что в это его страшное последнее желание однокурсники поверили, ждали, как же он ухитриться рыть землю на паркете, и тут Олег, как будто передумав, резко опять лег на бок, предложив зрителям свой живот. Когда воображаемые поросята к нему приникли, он затрепетал туловищем и захрюкал предельно нежным гортанным хрюканьем; после чего опять совершенно неожиданно вскочил раздельно: сперва на задние (колени), потом на передние копытца (локти), бодро побежал, строго по прямой, потом резко изменил направление в сторону профессорского стола и возле стола затих. Все стали заглядывать под стол, что там делает Недолин, а он там уже задремал, высунув язык. И как только все подумали, что это конец показа, он дико взвизгнул, захрюкал, выбежал в центр и стал вертеться на локтях и коленях, пытаясь достать свой хвост. К этому времени уже многие смеялись, а те, кто не смеялись, подхрюкивали ему. Кажется, пронесло, ну не могут за этот филигранный показ поставить двойку. А тут еще и профессор, который смеялся, хрюкая (он вообще-то всегда так смеялся), распорядился: «Курс, на сцену, каждый в своем образе. Недолин, не уходите». Олег остался, продолжая крутиться на месте, и вскоре к нему присоединились волки, собаки, обезьяны, крокодилы, петухи, лоси, змеи, зайцы, кенгуру и крысы… Все заверещали не своими голосами. Та еще, наверное, картинка. Потом профессор хлопнул в ладоши, и все замерли
– А теперь найдите своего антипода, заяц боится льва, змея ежика, ежик лисицу, тигрица готовиться сожрать антилопу-гну… Только не сталкиваться. Живите друг с другом в этом предельно перенасыщенном и опасном мире! – потом он опять хлопнул в ладоши и картинка ожила… Началось то, что потом вызвало при показе на кафедре наибольшее восхищение и зависть педагогов других курсов. Олег в какой-то момент, забившись в угол и оборонялся от крысы в виде пищащего Михеева, посмотрел на своих товарищей глазами человека, а не свиньи. И ему стало страшно, это был не зоопарк, не утро на скотном дворе, а массовое, хорошо организованное скотство. Оно прекратилось по команде «вода», животные опять стали мирными и тотчас приникали к ручью, находившемуся якобы на авансцене перед столом, за которым сидели все педагоги кафедры мастерства актера. Мир. Аплодисменты.

На втором курсе началось долгожданное приближение к профессии. Студенты репетировали небольшие отрывки из пьес, романов… Олегу досталась интеллектуальная сцена из современного рассказа про любовь инженера-москвича к сельской библиотекарше с поцелуем в финале. Вдоволь нарепетировавшись, Олег возненавидел поцелуи на сцене. Да и в жизни к ним стал относиться хуже. Его партнершей была выдающаяся красавица Жанна Сагайдачная, приехавшая в Москву из Мелитополя. И с ней надо было целоваться. Ах, если бы у них был роман, репетиции превратились бы в сказку, но у них романа не было - у Жанки в это время был роман со студентом старшего курса Артемом Гусаровым. Но надо играть интеллектуальную, возвышенную любовь, духовную близость именно с Жанной. Всю сцену до и после поцелуя они под руководством преподавателя вроде верно разобрали. Поняли все про духовность, про город, про деревню, но сцена не получалась. Глубокий, взрослый, продолжительный поцелуй, который должен был стать венцом сцены, оказался главным камнем преткновения. Добро бы Жанка была уродиной, нет, совсем нет; но к Олегу она была равнодушна (еще бы, они с Гусаровым такую шумную любовь крутили в общежитии, что вряд ли у нее оставались силы на еще кого-нибудь, да и Олег тогда имел совсем другие романтические интересы). Они целовались, даже по-настоящему, но… но регулярно целоваться с нелюбимым человеком – это мука. Часами говорили про духовную близость (особенно это было интересно Жанне, так как на родине она про нее мало что слышала). Сцена не получалась. Как они себя ни мучили, как ни заставляли, как ни мучился с ними педагог, но не получалось. Опротивели друг другу.
На репетицию как-то зашел Гусаров, красавец из Гудауты, и с высоты своего положения он просил преподавателя: «Дайте, я покажу, дайте, я покажу!» Ему дали. И в его исполнении сцена засверкала всеми красками острой интеллектуальной беседы. Текст Гусаров импровизировал, но диалог летел блестяще, потому что стало ясно, что герои на самом деле не болтать другом с другом хотят, а чего-то совсем иного. Жанка горела, говорила про духовную близость, а грудь ее вздымалась. Олег захотел повеситься, глядя на талантливого опытного старшекурсника. Преподаватель во время их показа шепотом подсказал Олегу: «Грудь… грудь у нее хорошая». И Олег тоже обратил внимание на жанкину грудь, до которой он во время репетиций стеснялся прикасаться. Олег что-то сообразил про себя и после того, как довольный Гусаров вернулся к режиссерскому столику, сказал: «Теперь я!» – и пошел на площадку. После страстного показа старшего товарища и тонкого подсказа режиссера сцена у Олега пошла значительно лучше, он уже не стеснялся, а плюнул на все и шел к цели. И цель эта была – не осточертевшие поцелуи, а упомянутая грудь Жанны Сагайдачной; во что бы то ни стало надо все отбросить и дорваться до нее, до ее спрятанной, живой, обширной сути. И интеллектуальная беседа вдруг полилась, Жанка тоже почувствовала что-то, и сцена наконец полетела, Жанка «задышала», затрепетала по-настоящему. Когда дело дошло до поцелуя, Олег вместо отрепетированных губ Сагайдачной обрушил свой поцелуй на ее белую шею возле ключицы, ну и руки распустил. Тут Гусаров вдруг встал и рявкнул с сильным кавказским акцентом, от которого вроде совсем уже избавился за три года учебы: «Я убю его, он, шакал, совсем оборзел, я его зарэжу, сакатина!» Репетицию пришлось прервать; и после длительных переговоров с преподавателем, на которых присутствовали только Жанка и Артем, было принято решение отменить поцелуй. Так и сыграли на показе кафедре. В самый последний момент, когда Олег был готов броситься на Жанку, преподаватель сказал: «Стоп!» Присутствовавшая публика сделала хорошо слышный Олегу недовольный выдох, а заведующий кафедрой, замечательный лукавый старик заметил: «Жалко, конечно, что не доиграли, но наша задача подвести студентов к верному самочувствию, а результаты, хи-хи, пусть уж они сами достигают…» В данном случае результатом было то, что Жанка с Гусаровым насмерть поругалась, а с Олегом он здороваться перестал. Тем не менее, Олег на всю жизнь понял, что если играешь любовь, то без хотя бы минимального романтического увлечения партнершей ничего не получится.

На первом курсе в театральном училище все друг друга любят, на втором любят не меньше, но избирательней, потом появляются первые успехи, неудачи, ревность, соперничество, зависть, кружки по интересам, группировки, так что к концу учебы любящие люди могут друг друга и возненавидеть. Подружился Олег с Вовкой Араповым, чернявым-кучерявым малорослым кузьминским пролетарием, студентом интересным, но еще более интересным человеком. Он Олега окончательно «раскрепостил»!
Он подошел к Олегу еще после решающего, финального тура прослушиваний и сказал подкупающе искренно, с крупной слезой восхищения на голубом глазу.
– Старик, ты меня потряс, ты – гений… Меня Вовкой зовут, – и протянул руку.
– Олег, – сказал Олег и почувствовал цепкое рукопожатие маленькой ладони с короткими сильными пальцами.
– Давай держаться вместе, я тебя плохому не научу… Ты читал гениально, тебя точно примут! Не понимаю, откуда такие таланты берутся?..
Они как нельзя лучше подходили друг к другу, «работали на контрасте». Так у красавицы ближайшая подруга – уродка, у благообразного министра – прожженный референт-ворюга. Типические пары: Дон Жуан и Лепорелло, Счастливцев и Несчастливцев, Тарапунька и Штепсель. Арапов с удовольствием брал на себя роль пронырливого, совершенно безнравственного Счастливцева и исполнял ее вдохновенно. Он солировал. Любимая его фраза: «Даже грубая лесть приятна!» Он совершенно нагло заискивал перед всеми, кто был ему интересен. Восхитительно беззастенчив, циничен, весел. Цель жизни ясная и простая – прославиться, перетрахать как можно больше баб и заработать как можно больше денег. Вовка нагло утверждал, что он дальний родственник Александра Сергеевича Пушкина, поскольку родители его происходили из псковской деревни, некогда принадлежавшей одному из потомков петровского арапа Ганнибала. Учитывая любвеобильность русских абиссинцев все могло быть, да и фамилия сама за себя говорила – Арапов. Вовка бесцеремонно подражал «великому родственнику»: «В Испании он – испанец, в Азербайджане – азербайджанец, среди интеллектуалов – интеллектуал, среди урок – бандюган…» С ним было замечательно просто, беззаботно, бессовестно, не было проблем, а те, которые появлялись, тут же им и разрешались. Легкий человек!
 «Ты жизни не знаешь совсем, ты же еще ангел, маменькин сынок, ты слишком благороден, без меня ты пропадешь. Мир жесток, жизнь груба, это только кажется, что у нас в стране и в училище все друг друга любят, на самом деле всюду – враги, завистники, предатели и карьеристы, но я тебя в обиду не дам, буду твоим верным личардой! Потому что ты – гений, а я только учусь!»
Его, единственного из однокурсников, Олег даже пару раз приводил к себе в дом на обед.

* * *

Вовка относился к этим обедам очень ответственно, готовился, надевал все самое лучшее, вел себя в генеральском доме чинно, все примечал, восхищался старинной мебелью, и новейшей аппаратурой, и паркетом, и лепниной на потолке, и хрусталем, и фарфором, и столовым серебром, и парадными фотографиями с известными людьми в современных багетах, и не парадными в старых деревянных рамках, и портретом матери работы Глазунова. Он умело поддерживал разговор, если за обедом присутствовали родители Олега: хохотал, когда батя шутил, был подчеркнуто учтив с матерью Олега, мил с няней Стефой Матвевной и норовил поиграть с младшими брательниками.
Как-то за обедом Вовка попал и на деда (дед редко приезжал в Москву из своего закрытого номерного городка – «номерка», как называли в семье).
По поведению деда никогда нельзя было понять, в каком он на самом деле настроении. Вовка благоразумно молчал. Дед, загадочно хмыкая, рассказывал про свои впечатления о последней поездке в Америку, о том, как у них там многое организовано лучше, чем у нас, что нам надо срочно перенимать опыт по линии американской деловитости. Несколько раз предлагал Вовке выпить рюмочку водки, дескать, перед борщецом святое дело (Олегу не предлагал). Вовка отказывался, потому что вечером занятия, а в училище с этим строго; он и на самом деле тогда вообще почти не выпивал, но дед почему-то настаивал, и Вовка не смог отказать заслуженному человеку, согласился: «Если можно, немножечко вина...»
– Какого предпочитаете?
– А какое есть?
– Да всякое, – сдержанно улыбался дед.
– Если можно, «Киндзмараули»… – сказал Вовка, покраснев, дед хмыкнул, дал команду Олегу, тот сходил на кухню, вернулся с пыльной бутылкой вина, дед вытер ее салфеткой, открыл, налил Вовке «Киндзмараули», себе – водочки из графина, на дне которого таинственно светились бурые корни калгана.
– «Киндзмараули» предпочитаете? Ну что ж, за Родину, за Сталина? – буднично с юморком спросил дед.
– За Родину, за Сталина, – тоже с юморком согласился Вовка, чокнулся и немного отпил, похвалив винцо. Потом дед рассказал, как в Нью-Йорке попал на Бродвей, смотрел спектакль, в котором артисты очень подробно играли любовь.
– Занимательное зрелище, Чехова играли, забыл, как называется пьеса, да, «Три сестры», я ее во МХАТе видел в сороковом году… Так вот, сперва все честь по чести, играют, как люди, потом некоторые стали раздеваться, и продолжали играть голыми, то есть совсем без штанов, и девчата и мальчишки, потом старик какой-то вышел, и тоже… Очень любопытно, непривычно, кто-то как надо одет, в мундиры, в платья, а кто-то – совсем голый… потом мне объяснили, что они обнажали суть… одна была очень симпатичная, так трогательно стеснялась, что голая… – рассказывал дед, и совершенно нельзя было разобрать, как он к этому относится. Олег конечно знал, а Вовка – нет, он приноравливался. Дед спросил Вовку, кто его любимый артист, он надолго задумался, пытаясь попасть в дедушкин вкус и одновременно не соврать, и сказал, что Чарльз Спенсер Чаплин.
– А еще кого любите?
– Аль Пачино.
– «Крестный отец», – пояснил Олег, – я тебе показывал на видике.
– Да помню, это про то, что американские бандиты – в общем славные ребята… Ну что, за Родину?
– За Сталина, – отозвался Вовка бойко.
– Волгограду хотят его имя вернуть; как смотрите на это, молодое поколение? – спросил дед, обращаясь преимущественно к Вовке.
– Положительно, – подумав, сориентировался Вовка, – все-таки Сталин войну выиграл.
– Да, не сразу, но выиграл; а у нас, откровенно говоря, в лаборатории его недолюбливали, людоедом называли. Я, видите ли, серьезной научной работой за колючей проволокой начал заниматься, так что имел представление… – сказал раздумчиво дед.
– Да, все не однозначно, – поддержал Вовка, – тиран, они с Берией миллионы загубили, сволочи.
– Я бы так не обобщал про сволочей, – повернул тему дед, – обстановка была очень тяжелая, неоднозначная… во враждебном окружении. А Лаврентий Павлович был очень сильным руководителем. Очень. Посильнее Хрущева и нынешних.
– Да, нынешние – ужас, геронтократы, – поддержал Вовка, – пятилетку в три гроба, как сейчас шутят… анекдот такой… Шутка такая… – он немного испугался, что ляпнул лишнее.
– Дошутятся, – после некоторой паузы миролюбиво продолжил беседу дед, – ну и как учеба в институте? Хотя какая у вас там может быть учеба, небось за девчатами вовсю бегаете? Ведь хорошее дело, девки-то небось у вас ядреные? – хитро сощурился дед.
– Не без этого, – тоже хитро сощурившись, признался Вовка, – как же ж без этого?
– И ты тоже? – жестко спросил дед у Олега.
– Нет, он у нас смирный чересчур, – заступился за друга Вовка, почувствовав расположение деда к себе, – я с ним работу провожу.
– Какую? – полюбопытствовал дед.
– Просветительскую.
– Просветительскую работу – это хорошо. Я вот, когда олежкина бабушка умерла, остался с его мамой один, и не женился больше… – дед вдруг сделал большую паузу, в которую нельзя было понять, что он сделает дальше: заплачет или ударит кулаком по столу или просто выйдет из-за стола, бросив салфетку; но он продолжил спокойно, – какую только работу со мной не проводили, в том числе и просветительскую… А дочка меня в конце концов отблагодарила, умница… вот, Олег народился, не знаю, в кого такой красивый и умный, не в меня точно, а недавно еще двое внуков появилось. Спасибо, конечно, нашей няне любимой, Стефе Матвеевне, помогает, – из кухни тотчас выглянула нянька Олега, – Стёпочка, спасибо тебе за борщ, вот и молодое поколение благодарит, а то оно истощает силы на учебе-то…
Молодое поколение в лице Вовки стало бурно благодарить.
– Они серьезные ребята, кушают хорошо… – нейтрально поучаствовала в разговоре нянька, Вовку она почему-то недолюбливала, – второе-то подавать?
– Подавай, подавай, Стёпочка… Да… Было у матери три сына, двое умных, а один – артист… голодранец в перспективе… Будьте здоровы! Джинсы-то у вас, я обратил внимание, американские, на стипендию купили? – спросил дед у Вовки.
– Нет, – Вовка насторожился.
– Родители балуют, как этого…? – дед двинул бровью в сторону внука.
– Нет, не балуют, они бедно живут, я сам их балую, я подрабатываю, – серьезно ответил Вовка.
– Вагоны разгружаете?
– Бывало, что и вагоны разгружал, я сам себя обеспечиваю, – даже с некоторым вызовом сказал Вовка.
– А что же делаете?
– Кручусь, – честно ответил Вовка.
– Научите старика.
– У вас не получится, да и зачем вам? – это у Вовки вышло довольно нахально, но дед не обиделся, или сделал вид, что не обиделся, и продолжал интересоваться.
– Закон помаленьку нарушаете?
– Это как посмотреть.
– Да очень просто, в глаза надо смотреть, в глаза, – сказал дед очень просто, даже чересчур просто, отчего на сердце даже у Олега сделалось вдруг прохладно и тоскливо.
– Пожалуйста, расскажу в глаза, – Вовка стал смотреть деду в глаза. – Бабушка из соседнего дома просила меня помочь квартиру убрать. Я убрал. Она мне пятьдесят копеек дала. Потом просила помочь книги продать, книг у нее пропасть, девать некуда. Я взял, сложил в рюкзак ее старые книжки и отвез все в букинистический магазин. И сдал. Отдал ей все до копейки, она мне в знак благодарности за это тоже немножко заплатила. Что, не законно?
– Да нет, очень хорошо, законно, – заинтересованно слушал дед, – молодец, бабушкам помогает, не то, что наш лоботряс… – кивнул он Олегу.
– Потом она просила что-то продать антиквару из своих вещей, и договорились, что двадцать процентов от сделки мне. Я людей нашел, месяц торговался и продал все максимально дорого. И отдал ей все, как договорились, до копейки, без обмана! Она была счастлива. Законно?
– Да, конечно, законно, если у бабушки этой антиквариат не краденый. Вот Олег, бери пример, а ты бабушкам помогаешь? Да зачем тебе, у тебя дедушка есть, папаша… – переменил направление разговора дед. Но Вовка не мог остановиться.
– Мои дед и бабка всю жизнь вкалывали, и родители тоже, а нормально не живут.
– А как это, нормально?
– Хотя бы, чтобы в магазине за продуктами часами не стоять; за картошкой помороженной десятикопеечной, за мясом с костями по два рубля кило, а с рынка питаться.
– О, как правильно, мелкую торговлю давно надо было бы в частные руки вернуть, переборщил Иосиф Виссарионович, – поддержал Вовку дед.
– И не мелкую тоже, – отважно добавил Вовка.
– Может быть, и не мелкую. Чего же вы с такими умными мыслями в театр-то пошли, шли бы в торговлю или по комсомольской линии, явно талант есть по этой части?
– Я там был. В нашей торговле скучно.
– Так вот и развеселили бы ее, все лучше, чем на сцене рожи корчить… Ладно, хватит на сегодня, молодое поколение, спасибо за беседу… Будьте здоровы! Успехов вам на вашем многотрудном поприще… – с удовольствием махнул дед рюмку.
– И вам того же… – Вовка допил вино.
– Чего мне того же? – дед кольнул Вовку нехорошим взглядом.
– Здоровья и успехов, поприще ваше, в отличие от нашего, действительно, многотрудное, – серьезно сказал совершенно бордовый от напряжения Вовка. Он явно устал смотреть деду в глаза, но уже не мог не смотреть, и есть тоже не мог.
– Вы думаете?
– Думаю.
– А о чем еще думаете?
– Думаю, что в торговле вор на воре, и в комсомоле – тоже, так что лучше честно на сцене рожи корчить, чем в жизни лизать… – Олег поднял удивленные глаза на Вовку, он от него такой искренности не ожидал.
– Что лизать? – сделал вид, что как будто недопонял дед.
– Жэ, – после долгой паузы тихо-тихо виновато выговорил Вовка.
– Жэ? – тоже тихо переспросил дед.
– Да, жэ, – еще тише печально подтвердил Вовка
– А что, без этого никак? – заговорщицки наклонясь в сторону Вовки, спросил дед.
– Никак, – с горестной отвагой шепотом сказал Олег.
– А в театре, думаете, без этого можно обойтись? – спросил дед.
– Совсем нет, но в театре это входит в профессию, это – уже часть искусства, лицедейства, никто же не упрекает разведчика, в том что он постоянно лжет. Цель высокая. Оправдывает средства. «Нас возвышающий обман». Еще Пушкин разрешил.
– Кому? – дед крайне удивился.
– Нам, избранным… – Вовка засуетился, вспоминая цитату, но в волнении, так и не успел вспомнить.
– Кому-то Пушкин разрешил, а кому-то, значит, не разрешил все-таки. Ай да Пушкин… А как же упорный труд? – повеселел дед.
– Труд само собой.
– Да, труд само собой; а Пушкин кому-то разрешил… Интересно… – усмехнулся дед. – Да вы наваливайтесь, хлопцы, остынет…
Больше ни о чем особенном не говорили, после обеда дед мимоходом бросил Олегу: «Чтобы этого прохиндея у нас в доме я больше никогда не видел, он не прост».

* * *

Вовка, действительно, был не прост, но прохиндеем не был. Пока они шли после обеда в институт, он без умолку восторгался дедом совершенно искренно.
– Он у тебя классный, его бы страной поставить руководить, характер ого-го. Сумасшедшая энергетика… Говорит тихо, улыбается, а меня мороз по коже продирает… Я ему со страху, наверное, много лишнего наговорил, врать ему невозможно, ты потом еще раз извинись за меня… У него в отрасли, небось, полный порядок, он бы и в стране порядок навел…
– Его много раз звали в правительство, но он не соглашается. Мне один его адъютант как-то сказал, что если Бог – представляешь, он же неверующий! – если Бог деду еще пятнадцать лет даст спокойно работать, то в двадцать первом веке нам вообще бояться будет некого.
– Класс. Неужели он после смерти твоей бабушки столько лет один живет? Он же и сейчас орел.
– Ну на орла скорей мой батя похож, а дед у нас – филин, сыч. Жить с ним не просто.
– Да не верю я, что такой мужик один кукует…
– Он и не кукует, ему некогда…
– Да, мир не прост, совсем не прост… Классный дед. Я в него влюбился. С такими наша страна не пропадет… Надо же, ты на него совершенно не похож.
– Зато братцы-кролики мои на него похожи… пузыри и то пускают исподлобья… Да, кстати, так ты и мне постоянно врешь?
– А ты хочешь, чтобы я тебе постоянно правду говорил? – Вовка искренно удивился. – Я бы и говорил, только я ее не знаю, так что леплю все подряд, чтобы было интересно или приятно. Какой смысл людей огорчать?.. Нет, тебе я не вру, вот те крест, то, что думаю, то и говорю.
В том, что с Вовкой дружить надо осторожно, Олег понял только через много лет. А пока они, в редкие свободные от увлекательной учебы дни и часы, пользовались привилегиями своего возраста. Вовка провозгласил принцип: «На нашем курсе никаких амуров-тужуров, мастер этого не любит, пусть он сам обихаживает подведомственное хозяйство, зато весь остальной мир – земляничная поляна, и она – под нашими ногами!»
Вовка снимал квартиру вблизи Арбата, которой он страшно гордился: «Надо же, когда-то давно здесь жили дворяне и из своих окошек наблюдали, как по улице движется царский обоз в Кремль, потом после революции их почти поголовно истребили, в барские апартаменты переселились большевики. Они могли наблюдать в окошко, как по этой улице на работу с дачи едет Сталин, потом этих большевиков почти всех пересажали, так что исконных «детей Арбата» совсем почти не осталось, и теперь здесь снимаю квартиру я, Владимир Александрович Арапов!»
Огромную сорокаметровую комнату, выделенную из коммуналки, с отдельным входом, с высоченным потолком, большим коридором, раздельным санузлом и приличной кухней он шикарно обставил на свои нетрудовые доходы при помощи «спасенных» (то есть списанных) театральных ширм; из нее можно было сделать и двухкомнатную и трех-, что частенько и делалось.
Вовка простодушно любил деньги в любом виде, даже мелочь: выкладывал ее столбиками, монетки по одной копейке, двухкопеечные, трех-, пятачки, «серебро» из гривенников, пятнадцатикопеечных монет, двугривенных, полтинников и разнообразных юбилейных рублей и смотрел на них, как на золотые империалы. Когда пересчитывал их, то преображался, одухотворялся, как будто молился – это единственный момент, когда его ничем невозможно было отвлечь. На деньги он смотрел, как на женщин, ревниво и восхищенно, снизу вверх, приговаривал ласково: «Бабоньки вы мои…» Тратил он их очень неохотно, то есть в присутствии Олега вообще не тратил (тратил Олег), и принудить его к этому было почти невозможно, деньги ему доставались трудно. Он рассказывал Олегу, как начинал свою финансовую карьеру. В семилетнем возрасте дежурил в магазинах и при входе в метро, подбирал оброненные копеечки, мечтал о фруктовом мороженом за семь копеек… Как бегал «шибздиком» для старших пацанов за пивом, и наградой ему была сдача: три копейки с бутылки пива, которое стоило тридцать семь копеек, а ему давали сорок. Тетеньки в магазине его знали и, несмотря на сопливость, продавали ему пиво, потом он раньше всех сообразил, какой бизнес можно делать на пустых бутылках, стоивших аж двенадцать копеек, и рыскал по окрестностям кузьминского парка и дрался за них с другими пацанами и алкашами, тоже собиравшими бутылки; потом он попал в плохую компанию и чуть не сел за грабеж и так перепугался, что увлекся невинными марками, потом книгами, потом спекуляцией билетами в театр на Таганке, ради смеха как-то зашел посмотреть спектакль, это были «А зори здесь тихие», проплакал все представление, и, подобно Олегу, «пропал»… Но коммерческих своих занятий не оставил…
Главными достопримечательностями его квартиры были небольшой концертный рояль и большая библиотека, целая стена от пола до потолка сплошь в книгах; эта была вовкина страсть – на книгах он сделал свои первые серьезные шаги в мире частного бизнеса. Одна полка целиком отдана «Декамерону» – все вышедшие в России, а также многие зарубежные издания Джованни Боккаччо. Вовка знал эту книгу почти наизусть и любил цитировать какие-нибудь поучительные отрывки из нее в присутствии обворожительных дам. Делалось это осознанно, чтобы у них не было никаких иллюзий по поводу серьезности, точнее несерьезности намерений галантных кавалеров.
В театральной субкультуре – своя нравственность. И первую измену чистой и непорочной Катюше Олег простил себе легко. Она же не была его женой, или невестой, или любимой; но малюсенькая змейка его кусала иногда в сердце. Как-то, как говорится, не приходя в сознание, переспал с одной из приведенных Вовкой подружек, а потом, поменявшись с Вовкой, и с другой, все под хохот (совсем не катькин хохот), анекдоты, музыку, как некое демонстративное следствие профессиональной пригодности, раскрепощенности и большого количества «Мартини».
Вовка обладал редким даром объединять людей, устраивал у себя рауты и приемы. Чего только не насмотрелся Олег у него за недолгие годы, в течение которых в СССР сменились четыре генеральных секретаря, и никто не предполагал, что сменится эпоха. Запомнились как всегда наиболее чудные персонажи.
Натрескавшаяся лучезарных наркотиков молодая семейная пара воспарила к той степени счастливого единения, что каждый рассказал своей половине о том, как ,с кем и когда друг другу изменил, они были пьяны от собственной искренности и простили друг друга и отпустили грехи и целовались бережно и нежно и более того… На следующее утро, очухавшись, они расстались навсегда.
Кто-то в порыве откровенности признавался, что стучит на товарищей, но всем дает исключительно положительные характеристики. Кто-то не признавался…
Приехавший с Таймыра молодой журналист, мучимый угрызениями совести, долго и трудно рассказывал о том, как во время военной службы на Новой земле их подразделение так плохо кормили, что он однажды чуть было не съел ефрейтора Хафиуллина. Да, да, чуть было не съел! Рассказывал он об этом с такими душераздирающими подробностями, так корил себя за вынужденное каннибальство, что все поверили и зауважали журналиста. Он сокрушался, что такую правду об армии не скоро удастся рассказать народу.
Толстяк-режиссер, похожий на древнегреческого бога плодородия, добродушно учил называть вещи своими именами, и речь его состояла только из мата и медицинских терминов. Нормально разговаривать с ним было невозможно, приходилось, в том числе и дамам, переходить с ним на его язык. Он увлекательно доказывал, что источник всех поступков человека находится в сфере интересов доктора Фрейда, то есть в области гениталий и прямой кишки. «Если приглядеться, то драма любого персонажа объясняется тем, что либо он хочет е…..я, но ему не дают, либо он не хочет е…..я, но его заставляют. Что касается религии, то все колокольни, минареты, храмы, колонны, обелиски суть фаллические символы!» При этом бисексуальность человека не подвергалась никакому сомнению, напротив, традиционный взгляд на вещи подвергался беспощадному глумлению. Спорить с ним было невозможно, так как любое несогласие трактовалось им как лицемерие, совковость и склонность к сотрудничеству с КГБ.
Недавно вернувшийся после отсидки одноклассник Вовки смотрел затравленно, совершенно не мог выпивать, то есть выпивал, но в скором времени бежал в туалет тошнить. Он плакал и говорил, что надо слушаться маму и папу, чтобы не совершать непоправимых ошибок. Между прочим, с толстяком-режиссером весьма подружился.
Как-то зашел Вовкин дальний родственник из Баку; он вел себя конспиративно, говорил тихо, отрывисто и четко. Кратко обрисовав катастрофическую экономическую и политическую ситуацию в стране, он убедительным шепотом доказывал, обращаясь главным образом к Олегу, внешние данные которого у него вызвали особое доверие, что русский народ гибнет под гнетом инородцев. Что весь двадцатый век они только и делали, что выбивали лучших русских, большевики уничтожили генофонд нации: дворянство, купечество, духовенство, даже крестьянство проредили. В связи с чем, пока не поздно, надо расстреливать, а лучше не расстреливать, а при помощи ядов тайной лаборатории КГБ уничтожать всех гомосексуалистов, диссидентов и евреев. Особенно евреев. «Чего, чего? – заслушивавшийся Олег переспросил; подобное он уже пару раз слышал, но никогда с такой неумолимой, выверенной убежденностью. – А если человек, к примеру наполовину?» Тот беспощадно сказал: «Уничтожать!» «А если на четверть?» Тот после секундного раздумья приговорил: «Заставить поклясться у знамени на верность партии и отправить в деревню на перевоспитание, как в Китае!» «А ты, парень, не того, здоров?» «Я-то здоров, это вы тут все того, больные на голову, зажравшиеся москвичи, вы не знаете, что в стране делается, на местах, верхи все насквозь зажрались и прогнили, а низы трепещут!» «А не пойти ли тебе к такой-то матери!» – сказал Олег, переглянувшись с Вовкой, который в этом вопросе занял промежуточную позицию: «Тихо, тихо, не будем перегибать палку и бить посуду, лучше выпьем…» «Да какую к черту палку, он же убийца, палач, отравитель, вали отсюда, мразь!» «Да, я уйду. А вот с кем вы останетесь, оппортунисты, жалкие лицедеи?» – сказал тихо подпольщик, выпил в гробовом молчании полстакана водки, но не ушел, а извинился, что переборщил в полемическом задоре, заговорил о дружбе народов и предложил подкинуть литературки на эту тему: «Вопросы ленинизма» Иосифа Виссарионовича и «Мою борьбу» Адольфа Алоизовича, в которых, «если отнестись непредвзято, много разумного, никто ведь толком не читал, все с чужого голоса поют, в основном «Голоса Америки». Эх, жаль, что империалисты столкнули двух этих титанов, а мог бы быть союз на вечные времена, мы, русские в широком смысле и они, немцы тоже в широком…» «Вон!» – сказал совершенно белый Олег, тот тотчас встал и пошел к дверям, бросив на ходу: «Прощайте, недоумки! – потом добавил, – Не бэ, это я вас проверял…» - и ушел. Вовка потом долго просил за него прощения, дескать, парень в Баку не прижился, никто его за своего не принимает, а он политически активный, деятельный, неуемный, большевик по натуре». Удивительно то, что через несколько лет бакинский «большевик» стал деятелем весьма прогрессивной, демократической политической ориентации.
Противоположный случай. Студент-молдаванин поил Олега с Вовкой домашним каберне, рассказывал о своей стране; о ее великой истории; о Дакии, родине великого Спартака; о римских легионерах, которые под руководством императора Траяна уничтожили всех даков (самоотверженных, отчаянных, но не таких хитроумных, как римляне), взяли их женщин себе и основали Великую Дакию; о Вергилии, который, находясь здесь в ссылке, перенес в эту часть Европы великую романскую культуру; что великая Дакия (Румыния) – истинная наследница Древнего Рима; рассказывал о героической борьбе румын (а он себя называл румыном, и говорил, что молдавского языка нет, а есть румынский) против османского ига и русского царя; о том, что великий романский народ разделен, что надо покончить с режимами Чаушеску и Бодюла. Очень вдохновился и доказывал (преимущественно Вовке, – Олега, судя по внешним данным, он, видимо, принял за потенциального оккупанта), что русский народ погряз в междоусобице, пьянстве, разврате, и таким образом себя окончательно исчерпал; что, собственно, русских среди великих деятелей русской культуры нет и не было, что народ этот ленив, бездарен и труслив, что место его на свалке истории, что, как только народы Союза поймут это и сбросят сиволапых москалей, сразу начнется истинное возрождение наций, что он ненавидит оккупантов, которые опоганили его прекрасную цветущую родину... «Элитные виноградники повырубали, сволочи! Иногда, кажется, окажись в руках автомат, то всех бы их, всех, без всякого сожаления, та-та-та, та-та-та, ненавижу, ненавижу! Тьфу!»
Когда он внезапно ушел, Вовка сказал: «Да, вот тебе и дружба народов… Великая Дакия…» Олега крайне удивило, что лично его могут ненавидеть за то, в чем он лично абсолютно не виноват.
Началась перестройка, время необыкновенного душевного подъема. Все только и говорили, что о свободе слова.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ. БЛЯХА-МУХА.

Первым на курсе Вовка занялся продюсированием. Бывало спросят его: «Чем занимаешься, Вовка?» А он тяжело вздохнет, посмотрит хитро, сощурится и махнет рукой задумчиво: «Да продюсирую… продюсирую помаленьку!» «Ну продюсируй, продюсируй, Вовочка…» Продюсировал он, между прочим, и по-крупному. В ту совсем не далекую пору, будущие акулы шоу-бизнеса либо еще сидели в тюрьме после андроповского прижима, либо еще боялись высовываться, не веря Горбачеву на слово. Вовка оказался одним из первых стихийных продюсеров горбачевской волны. После шефской, по комсомольской путевке, поездки их курса с концертами в Сибирь, Вовка сказал: «Это все очень хорошо, но мало. Надо менять репертуар и делать деньги!» Действительно, студенческий репертуар, состоящий из стихов Анны Ахматовой и Вероники Тушновой у девушек, военных стихов у юношей, совместных отрывков из Чехова и песен Окуджавы, на удивление особенным успехом у строителей БАМа не пользовался. «Им нужен отдых, отключка: Жванецкий или кто-нибудь попроще, чтобы поржать, Алла Пугачева, чтобы поплакать, и чечетка, чтобы восхититься, ну и что-нибудь классическо-патриотическое для проформы!» Вовка завел очень серьезные и даже близкие отношения с местной комсомольской культурной руководительницей по поводу возможной будущей поездки на коммерческой основе и договорился.
Ни Аллы Пугачевой, ни Жванецкого, ни чечетки у Вовки тогда под рукой не было, но продюсировать, так продюсировать. Он нашел в ГИТИСе на музкомедии певицу; сама по себе пела она очень плохо, но репертуар Аллы Борисовны делала один в один, то есть так похоже, что не отличишь. Там же Вовка нашел танцора-чечеточника и приступил к Олегу с ультиматумом: «Старик, Пугачеву я уже нашел, ты будешь – Виктором Ильченко, а я, так и быть – Романом Карцевым. Хочешь наоборот? Нет, не хочешь наоборот? Правильно. Вообще не хочешь? Дурак, денег заработаем море! Такое, что ты забудешь свое генеральское происхождение и узнаешь, чем пахнет настоящий длинный рубль, а не сто рублей в месяц на обеды, которые ты пропиваешь у меня дома. Длинный рубль пахнет потом и независимостью! Что ты, как нищий все равно, денег у родителей выпрашиваешь? Ты не выпрашиваешь, они сам тебе дают? Очень хорошо, но я дам тебе то, чего они не могут дать – неслыханную свободу! Надо только выучить все известные миниатюры Карцева и Ильченко и сделать их один в один! Покатаемся по стране. За пару месяцев родину хоть увидишь, ты ее никогда не видел, Сибирь-матушку, Иртыш, Обь...» Олег отказался наотрез от этой отвратительной профанации, но, как довольно часто с ним бывало, переменил свое решение. Переменил, как только увидел пианистку-аккордеонистку, которую Вовка пригрел в качестве музыкального сопровождения. Вовка по нахалке спродюсировал им роман, который продлился ровно столько, сколько ему было нужно, а именно, в течение репетиционного периода и самой поездки; потом длился уже без его ведома.
Как-то Олег забежал к Вовке на Арбат и застал там барышню. Вовка представил ее, как восходящую звезду советского пианизма, которая, «что очень важно, еще может и на аккордеоне профессионально бацать». Очень симпатичная девушка с огромными удивленными глазами, скромно одетая, от чего ее нескромные формы были тем более очевидны; посмотрела она на Олега придирчиво.
– Анна, – она решительно протянула ему руку с длинными пальцами без маникюра.
– Олег, – он мягко пожал ее пальцы, от чего она вздрогнула. Потом наступила тишина, в течение которой она смотрела на Олега, Олег – на нее, Вовка – на них обоих.
– Ну что, бляха-муха, будем работать вместе? – вдруг бодро взорвала тишину Анна.
– Кто вам сказал, бляха-муха? – сильно удивился Олег.
– Кто мне сказал? – переспросила она, растерянно улыбнулась и повернула голову в сторону Вовки. Он одобрительно хрюкнул.
– Старик, повторяю, не надо меня ни о чем просить. Бесполезняк! Не уломаешь. Я сказал нет, значит нет, – строго глянул Олег на Вовку.
– Вы любите Россини? – вдруг спросила Анна, очень заметно волнуясь.
– Россию?
– Россини.
– Да, я за Россини пасть порву.
– Вы похожи на Марчелло Мастрояни.
– Неправда.
– То есть на Марлона Брандо.
– Теплее.
– То есть я хотела сказать, что вы – очень, вы – очень… очень… – страшно стесняясь залепетала придурковатая девица.
– Теперь в точку. Я – очень…
– Я вижу, вы уже нашли общий язык, мне буквально слова не даете вставить, – влез в этот бестолково начинающийся разговор Вовка, – я на два часа по делу срочно, туда-сюда, вы здесь без меня слишком не бедокурьте. Олег, ты знаешь, что ждет вас в холодильнике, но и меня дождитесь непременно! – сказал он и исчез в коридоре.
– Не уходите, мне страшно, – безвольно сказала Анна вслед исчезающему Вовке, и горестно кивнула, когда хлопнула дверь. Наступила тишина. Они смотрели друг на друга. То есть смотрел Олег, а Анна уже не смотрела, она явно чувствовала себя неловко.
– Вы меня боитесь? – спросил Олег.
– Вас? Нет. Чего мне вас бояться? Я просто никогда таких красивых мужиков так близко не видела. И скажу вам откровенно, что вы – мне не пара. Зато я хорошо готовлю и шью, я вас обошью и обстираю, – сказала она подряд.
– А как же фортепьяно, вы же пианистка? – не на шутку удивился Олег.
– Вы совершенно правы, я перебрала, мне руки беречь надо, просто я очень волнуюсь. Что он там говорил про холодильник? Несите. Я дрожу вся, мне руки некуда деть.
– А вы сыграйте что-нибудь, – Олег загорелся, он никогда таких первородных экземпляров еще не встречал, здоровая красивая деваха, глаза – лучистые, удивленные, ишь ты, пианистка, но совершенно дремучая дура.
– Что? – она с готовностью пересела за рояль и богато пробежалась по клавишам.
– Ну, Россини. Или нет, вот эту итальянскую песенку знаете? «Скажите, девушки, подружке вашей…» – напел Олег.
– Знаю, – она легко попала в тональность Олега, он начал и с удовольствием спел.
– Вы – баритон… надо серьезно заниматься голосом, слух ничего себе, но надо развивать, богатая тембральная окраска, диапазон приличный… Владимир Александрович сказал, что возьмет меня в вашу поездку, если я вас оба… обо… – она как будто начала заикалаться.
– Обошьете и обстираете?
– Нет, обо… оба… обаяю, черт бери, мать моя женщина, извините за выражение, – мягко выругалась она, наконец выговорив. – Мне очень нужны деньги, стипендия у меня повышенная, но все равно маленькая, поездка будет как нельзя кстати, мне профессорше моей подарок надо сделать хороший, она со мной возится, как будто я ей родная, страшно деньги нужны, мне так стыдно перед ней, она с Рихтером знакома, а я такая дура у нее, деньги нужны, ух, я все сказала, – и посмотрела на Олега с мольбой.
– А если я откажусь?
– Я умру… Нет, мне чего-то плохо, я не могу, вы – такой видный, что я рядом с вами стесняюсь.
– Но вы тоже себя, пардон, не на помойке нашли?
– Где? Нет, я – с Перми. Живу в общежитии. Учусь в Гнесинке. Сделайте это ради меня.
– Что сделать?
– Ну, что Владимир Александрович от вас просит, – сказала Анна, потом вдруг вскрикнула, от чего Олег вскочил. – Не смейте прикасаться ко мне!
– Боже мой, да я от вас на расстоянии трех метров. Садитесь сюда, поближе на диван, тогда и обсудим эту проблему.
– Да, мне показалось. Нет, пока не могу к вам подсаживаться. Пожалуйста, если хотите, прикасайтесь. Нет, не надо. То есть не так сразу, я очень волнуюсь, сходите наконец в холодильник, что у вас там?
– Там у нас водка, лимонный сок и лед.
– Какой ужас, ну ладно, несите.
Олег хмыкнул, но сходил, все принес, разлил.
– Плиз, – сказал Олег. Она сидела, как и сидела, за роялем, потом боком пересела к столику, крепко взяла заметно дрожащей рукой высокий стакан. Лед тонко бился о стекло.
– За что? – спросил Олег.
– За удачу! – твердо ответила пермская пианистка и быстро выпила полный стакан, все до льда. – Ух, кисленькая какая...
– Как самочувствие? – спросил Олег, не готовый к таким темпам.
– Ух! Теперь лучше. Только, ради Бога, не прикасайтесь ко мне.
– У меня и в мыслях не было.
– Обидно, если правду сказали. Еще налейте. И того и того, чтобы кисленькая была.
– Не захорошеет?
– Не исключено.
– Мы не спешим?
– Я никуда не спешу… До утра свободна, – потом поправилась, – у меня завтра с утра занятия, это святое, мертвая, но приду, как штык… А у вас?
– У меня тоже вечер свободен… За что?
– Скажите теперь вы.
– Хорошо. За тайные мучения страстей, за горечь слез, отраву поцелуя, за все…
– За это не надо.
– Почему?
– Я очень стесняюсь целоваться.
– Тогда не пейте.
– Нет, выпить я хочу. Очень вкусненькая водичка, кисленькая такая…
– В этой водичке – минимум двадцать градусов, учтите.
– Да, очень холодная.
– Ты совсем что ль дура? – не сдержал смеха Олег.
– Сам сто раз дурак! – ответила моментально Анна, потом улыбнулась доверчиво, ласково и добродушно, лучась глазами. – Действительно, давай на «ты», а то я как-то стесняюсь, места себе не нахожу.
– Давай. Тебя Нюрой звать?
– Анютой, – ничуть не обиделась Анна и доходчиво объяснила, – Нюрка – это слишком по-деревенски, а я – городская. Ты сам-то – москвич? По виду – не приезжий?
– Да, местный.
– Счастливый.
– Почему?
– В общежитии не надо жить. Тяжело в общежитии. Я живу на повышенную стипендию, еще родители присылают иногда. На жизнь хватает, но не совсем. Учусь хорошо, я усидчивая, у меня абсолютный слух, хорошие руки, даже говорят, что уникальные. Меня на конкурс большой готовят, говорят, что я редкий самородок... темперамент взрывной и тонкое чутье, но с мужчинами отношения не складываются. Им от меня только одно нужно, поэтому ничего серьезного не получается. Кошмар. В общежитии жить очень тяжело. Добро бы одноместные комнаты, но приходится все с соседками, а они чересчур легкомысленные, грузинов приводят разных, невозможно заниматься на повышенную стипендию; я очень отстаю, мне наверстывать надо, а соседки, то – наркоманка, то – лесбиянка, то – нахалка, то – пьянка… Иной раз в общагу возвращаться не хочется…
– Анют, но с молодыми людьми тоже надо как-то отношения налаживать, не одной же всю жизнь куковать.
– Золотые ваши, то есть твои, слова, что я, дура, что ли, – куковать? Но подходящих нет, ты – первый. – Олег поперхнулся, долго откашливался, она вскочила и пару раз больно ударила его по спине. – Я на тебя запала.
– Но ты на меня даже не смотришь.
– А чего смотреть? Я все, что надо, уже увидела... Я на тебя смотреть стесняюсь даже после второго стакана, меня взгляд с головой выдает... – она стыдливо остановилась. И Олег молчал. Он подобный диалог вел в первый раз в жизни. Анюта тоже. – А у нас все больше портвейн пьют, сладенький такой, максимально дешевый… – продолжила она беседу.
– Где, в Перми?
– Нет, в институте.
– И ты пьешь?
– Я ни Боже мой. Только когда угощают. Я редко соглашаюсь, чтобы совсем не обидеть. Ты не думай, я не легкомысленная, только с тобой такая.
– Какая?
– Дура. Влюбилась. С первого взгляда. Что хошь со мной делай…
– А у тебя… как бы это спросить-то, кто-то…
– Да, был один парень, наш, с нашей улицы, но он погиб. От гепатита. В Афгане подцепил какую-то заразу и умер в Ташкенте от гепатита… Я все слезы выплакала, да назад не воротишь соколика… Давай наливай, Олег. За любовь без обмана! Вам, мужикам, только одно надо, особенно с нас, с дур периферийных.
– Ты права.
– Конечно, видно сразу, что не женишься. Так, поживешь, пока не надоест... У тебя жить-то есть где?
– Почему же не женишься, а вдруг?
– Вдруг берут за фук. Ты – умный, а я – дура, можно я на тебя посмотрю… – и посмотрела на Олега восторженно-удивленными, лучащимися лазурью глазами. – Слушай, – она стукнула его кулаком в грудь, довольно сильно, – и впрямь захорошело, смотрю и не страшно, какой же ты, бляха-муха, беленький, чистенький, глазастый, рукастый, а у нас все в основном такие мелкие, грузинистые на курсе… Ничего, мне пару лет продержаться здесь в Москве, все конкурсы выиграю и замуж выйду за американца… а Володя вправду через два часа придет?
– Вправду, может, и позже. А что ж за американца?
– Ну ты ж на мне не женишься, а они, когда я в Осло выступала на конкурсе, так все как с ума посходили. Я Шопена играла, у меня темперамент взрывной и природное чувство меры, фигура, тонкое чутье, они глаз с меня не могли отвести, особенно на поклонах я это почувствовала; лауреаткой шведка стала, она блатная, ни кожи, ни рожи, играла хуже некуда, вобла, доска, фанера чухонская. Без чувств отбарабанила, дура, ну ничего, они у меня еще попляшут, я – не дура, мне бы только в Москве на конкурс вырваться в Брюссель (Брюссель она ударяла на первый слог)… Совсем хорошо стало. Слушай, Олег, я не умею, как некоторые, на колени садиться, лезть к мужчине, ластиться...
– А как ты умеешь?
– Я никак не умею. Ну ты тоже не будь дураком, не зевай, валяй, сам лезь, а я буду отбиваться…
– Зачем?
– Затем что, как же не отбиваться? В этом весь интерес, когда отбиваешься, то чувствуешь мужчину, что он мужчина подходящий, а не хлюпик… Буду обязательно отбиваться.
– Анюта, еще один не совсем скромный вопрос, а с Вовкой, то есть с Владимиром Александровичем ты… – начал Олег, но Анюта его резко прервала со смехом.
– Да что ж я себя, действительно, на помойке, что ли, нашла? Ой, извини, мне надо…
– Пожалуйста, там вторая дверь в коридоре…
– Дурак, совсем не того мне надо, – она пересела за рояль и начала охаживать клавиатуру так нежно, что Олег обомлел. Потом она остановилась и сказала еле слышно, – Шопен… родился в одна тысяча восемьсот десятом году в Польше, тридцать девять лет прожил всего и умер в Париже… Но вообще-то я больше всего Моцарта люблю, Рахманинова, Скрябина, еще ты мне очень понравился… Олег, я буду играть, а ты, что хочешь, то со мной и делай, так мне легче будет, я, когда играю, со мной, что хошь можно делать, а когда кончу играть… Ух, мороз по коже дерет чего-то, опьянела совсем… Отец с войны аккордеон привез немецкий, я с трех лет играла, сама освоила, потом в школе пианино освоила, сама его настраивала, у меня слух абсолютный, чутье, я посижу немного на диване, что-то мне совсем захорошело, какая я дура, что выпила, я же не пью совсем, ужас как захорошело, кажется, что ты такой добрый, красивый, сильный, отзывчивый, что ты все будешь хорошо делать, что ты не подлец, ведь ты не подлец, ты не подлец, ты хороший?..
Она пересела в угол большого вовкиного дивана «для распределения ролей» (в противоположном углу сидел Олег), слегка откинулась на подголовник и лепетала все тише: «У нас свой дом в Перми… город знаменитый, раньше Молотов назывался, большевик такой, настоящая фамилия которого хорошая – Скрябин, меня это в детстве поразило, но не родственник, или очень дальний, а до него у нас Дягилев жил до революции, русскими сезонами занимался, композитору Стравинскому очень помогал в Париже… а у нас дом с садом, колонка на улице, горячей воды нет, есть корова, большой огород, куры… еще у нас в Перми балет знаменитый, балерина Надя Павлова в Большом – из наших, я сперва балериной хотела быть, но меня не взяли, я в детстве крупная была, я и сейчас крупная, но тогда я еще и толстая была, а три года назад, как девушкой стала, так враз похудела, ужас, всю жизнь на меня, на толстую, совсем никто не глядел, а потом вдруг стали, а у меня привычка еще не сформировалась, что я видная, ведь всю жизнь обзывали жиртрестом, свиноматкой, хрюшей, скотобазой, вот я на себя рукой и махнула. Хрюша и хрюша. Занималась в музыкальной школе круглосуточно и в училище, а потом враз все переменилось, двадцать кило, как корова языком слизнула, и выросла на 15 сантиметров, чудо природы… сейчас я что надо, многие на меня активно заглядываются, особенно один профессор по истории музыки, самообразованием моим занимается, говорит, что я, хоть и дремучая, но у меня прозрения бывают, мозги хорошие и руки, только знаний мало, но я к нему недоверчиво отношусь, он смотрит не только на пальцы… хотя к знаниям я тянусь страшное дело, из последних сил, занимаюсь очень много, меня никто не заставляет, мне самой нравится, играю, как собака гавкает, то есть иногда сказать не могу, а сыграть могу… А обожаю я Святослава Теофиловича Рихтера, он – гений, он – бог, лучше него нет, он, как, как свет в окошке… лунный свет… он с моей профессоршей учился, она – святой человек, Надежда Аркадьевна, она тянет меня, обещалась человека из меня сделать, я ради нее на все готова, только бы в поездку поехать, а то я ей все: спасибо да спасибо, хоть купить бы ей что-нибудь, она такая скромная, конечно, не примет ничего, а еще и отругает, такая скромная, строгая, но хоть что-нибудь, она меня подкармливает, как родная, я у нее дома бываю, но там невозможно, как хорошо, маленькая квартирка, только рояль и книги, но дух такой, как в церкви; бывают же такие люди… ангел… все время учит меня: «Прежде, чем сказать, подумай, а потом, а потом все равно не говори…». Но у меня не всегда получается…– она замолкла, как будто уснула, стала дышать ровно и тихо. Сидела в углу, склонив голову немного на бок, на спинку дивана, только пальцы ее чуть двигались, как будто и они дышали.
Олег смотрел на нее и не решался прикоснуться. Ему тоже «захорошело».
– Милая, милая Анюта, какая же ты хорошая, добрая, что же ты делаешь в Москве, такая дурочка?..
– Я полежу немножко, если встану, то сразу упаду… – вдруг ответила она и обнаружила совершенно кошачью грацию, свернувшись в углу дивана мягким упругим клубком.
– Да, совсем первозданная… Зачем ты пришла, кто тебя привел, неужели Вовка? Ай да Вовка, ай да сукин сын… Нет, тебя кто-то другой привел. И что я буду с тобой теперь делать? Не хочется с тобой что-то делать, как с другими, стыдно почему-то, как с другими, то есть с другими как раз не стыдно, а с тобой вот стыдно… Но хочется… Как замечательно ты играла, милая, милая дурочка… Фрося Бурлакова, только очень красивая, очень, особенно когда спишь… спящая Венера… – в этот момент «Венера» довольно громко всхрапнула. – Боже мой, какой кошмар, пермская обитель, – Олег захохотал беззвучно и безмятежно, как хохотал в детстве.
Вечерело, солнце заглянуло в окно и ослепило, било прямой наводкой по глазам… Олег наконец дотронулся до нее, погладил по руке, она вдруг совершенно трезво и отчетливо сказала: «Не вздумай!» Олег вздрогнул, но подсел поближе, наклонился, поцеловал ее в шею рядом с ухом, и услышал «не лезь», произнесенное крайне устало, сонно и раздраженно. Олег коснулся ее груди, и тут она решительно оттолкнула его, отсела и стала смотреть на него исподлобья. Завязалась молчаливая, отчаянная борьба, в которой победила Анюта, грубо и далеко оттолкнув его. Действовала в основном локтями и коленями – пальцы берегла, умудрилась острой коленкой чувствительно заехать ему в челюсть.
– Я тебе больно сделала? – спросила Аня, искоса глядя на него... – Прости меня, залеточка дорогой, дура я какая-то, ведь люблю тебя, дура такая, с первого взгляда, бляха-муха, ничего с собой поделать не могу, я по инерции, так меня достали разные в общежитии… – глядя на него с мольбой, говорила Аня. И Олег опять пошел в атаку, и она опять защищалась и опять грубо и успешно отталкивала его коленями и локтями. Олег постепенно приходил в ярость, никто не говорил ему так искренно таких слов, и никто не защищался так по-настоящему, она категорически не поддавалась ему. Длилось все это неизвестно сколько времени, солнце во всяком случае окончательно зашло… В тот момент, когда Олег в бешенстве встал, совершенно растерзанный, и собрался было уже уйти к чертовой матери от этой провинциальной силовой динамистки, и пошел было вон, она остановила, сказав ему вслед неожиданно холодно и грубо: «Салабон! Дурак! Засранец!»…
Потом она кричала: «Только руки не ломай, пальцы… это мое средство производства… лучше по лицу бей… делай что хочешь, я согласная…» А потом уже и не кричала, а уже на полу шептала подряд, без всякого выражения: «Ну вот, вот и хорошо, вот и славненько, давно бы так, хорошо, хорошо… Ты раздавишь меня, у меня трещит что-то, гангстер ты, подходящий, хорошо, хорошо, хорошо, ой-ё-ё-ёй, бляха-муха, хорошо ты сейчас делаешь…»

Прозорливый Вовка приперся поздним вечером и, прежде чем войти, долго звонил в дверь. Анна моментально подскочила и скрылась в ванной. Вовка, еще пару раз позвонив и выждав еще минутку дополнительного времени, вошел в квартиру, включил свет в комнате и ахнул: «Мать честная… А мебель-то зачем надо было передвигать?» Олег молчал, сидя на полу. «А где девушка?» Олег начал было отвечать, но получалось невнятно и тихо. «Так… понятно… ты хоть живой?» Наконец Олег выговорил отчетливо: «В ванной, бляха-муха, обо… оба… тьфу… обаятельная очень девушка... непосредственная… Ты пожрать что-нибудь принес?»
– Ну ты, нахал! Ты живешь мной, как червь яблоком!
– Я отвечаю.
– Деньги на бочку.
– Сколько?
– А сколько не жалко?
– На, скупердяй, на еще, и гони в Смоленский, пока не закрыт, всего, что есть вкусного покупай, мы проголодались.
– Мы?
– Да, мы с Анютой, ну и ты, сводник старый, интриган, поешь за компанию, на еще, выпить чего-нибудь возьми, чего-то Мартини захотелось, а мы тут приберемся пока...
– Объездил кобылку?
– Не пошли!
– У, как у вас серьезно-то… Ну запись я тебе даю.
– Какую запись?
– Магнитофонную, Карцева и Ильченко.
– А-а, ну давай, давай, прохиндей…

* * *

В вовкиной компании в романтическом плане Олег быстро огрубел. Ему в общем все равно было, кто рядом с ним. Есть и есть, когда долго нет, плохо, тогда хочется, чтобы кто-то был. Когда кто-то был долго, то надоедало, он менял. Без иллюзий и надежд… Однажды он случайно подслушал разговор «снятых» на бульваре очень интеллигентных девиц. Они шепотом переругивались в ванной вовкиной квартиры.
– Так, брюнетик – мой.
– Нет, мой.
– Мой.
– Пошла ты…
– Мой, мне блондины надоели, прошлый раз я тебе классного брюнета скинула, не жадничай, мне хочется того, шустрого, продюсера юморного.
– Ну хорошо, так и быть, но в следующий раз решать буду я, о-кей?
– Ну, так и быть, по коням.
– Йес, поскакали!
Потом они вернулись в залу и, как ни в чем не бывало, заговорили о живописи голландского Возрождения, про Брейгеля и Босха. Олега удивило не то, что выбрали не его, а то, что Вовка прав: неизвестно, кто кого в нашей бестолковой жизни «снимает».
К четвертому курсу Олег совсем перестал встречаться с Катюшей, они изредка перезванивались. Как-то он сказал ей, что вообще-то его в принципе уже можно и не ждать, что он оказался не самым доброкачественным партнером, в общем – прости, мерзавца, она же после долгой паузы звонко расхохоталась и решительно заявила, что первое слово дороже второго; она будет ждать.
– Ну, как хочешь.
– Вот именно, хочу.
– Как там Серега?
– Ничего, учится, он между прочим тоже ждет.
– Он дождется.
– Он – не знаю, а я дождусь.

А Анюта не надоедала. И до поездки и после. Виделись они не так часто, как хотелось – и он учился с утра до вечера, и особенно она. Училась она истово, постоянно ругала себя дурой необразованной. Олег с наслаждением забыл с ней обо всех предыдущих драмах, дамах и прикидывал с любопытством, когда этот дурацкий мезальянс кончится, но он все не кончался, хотя Анюта постоянно говорила ему, что он ее скоро бросит. Через неделю, через месяц, через год все равно бросит. А Олег ее все не бросал, напротив занимался с ней, просвещал, воспитывал, она под его чутким руководством стала более молчаливой, от чего моментально поумнела и позагадочнела (пока не срывалась на рассказы про Пермь), вместо «бляха-муха» говорила «нонсенс», иногда уже и на Олега производила умное впечатление и, чего уж тут врать самому себе, иногда он любовался ею. У Вовки встречаться с ней Олег больше не хотел, возил к себе на дачу. Дача Анюту потрясла до глубины души, и дом, и размеры участка.
– Ох, нонсенс, у вас же грибы на участке можно собирать.
– Мы и собираем, нам в лес ходить не надо, да там и нет ничего, все дачники повытоптали, а у нас на участке, вон там, в березняке и в елках белые растут, там за прудом подосиновики с подберезовиками, на тех пнях будет как минимум пять огромных кустов опят. Всегда полно грибов; когда засуха, мать со шлангом ходит, все грибные места поливает…
– Сколько же у вас соток?
– А кто его знает, сколько, то ли сорок, то ли шестьдесят.
– Это – нонсенс, нет, это все-таки не нонсенс, а бляха-муха какая-то, у нас огород при доме шесть соток, еще две сотки под картошку дали, и это считается повезло, нам завидуют соседи, а у вас…
– А у нас на даче газ.
– Кошмар, и электричество…
– …и горячая вода, и садовник, и охранник, и телефон московский…
– И это все ваше?
– Нет, государственное, впрочем, если захотим, будет наше, только тогда за нее надо будет больше платить и мороки больше…
– Это коммунизм.
– Это, Анюта, развитый социализм. Коммунизм – это, когда тоже самое будет у всех.
– У всех такое невозможно, так и хочется раскулачить или помидоры посадить… а почему у вас под яблонями не полото, и на клумбе сорняков полно?
– Ты хочешь пополоть?
– Честно говоря, подмывает, хотя нет, мне руки беречь надо. А почему клубники и огурцов не сажаете? А картошку?
– Зачем, когда все можно в магазине купить? Мать только зелень сажает, ну и цветочки, иногда, правда, баклажаны и перец в теплице…
– Бляха-муха.
– Если ты еще раз при мне упомянешь эту муху, то, ей-богу, возьму ремень, сниму штаны, с тебя, с пермской идиотки, и бляхой, по… голой, по… розовой, по… твоей, по… нежной, по… глупой, по…
– Ты всегда такой внезапный… Как нагрянешь… До хруста меня пробираешь… Любимый мой, Олеженька, красавчик мой беленький, белогвардеец, налетчик… времени у нас немного, завтра – зачет, мне еще позаниматься надо, но ничего, на том свете отоспимся!

* * *

Как-то утром в воскресенье их на даче застукала мать, приехала неожиданно. Анюта вышла в распахнутом халате на веранду, а мать как раз вошла в дом и долго молчала, остолбенев, пока Аня ее не заметила. Тогда мать взяла себя в руки и спросила хрипло: «Вы, девушка, здесь чего?…» Анюта находилась в том восторженном состоянии утреннего подъема, когда все очень хорошо, когда все вокруг только хорошие, когда говорят только правду, впрочем, врать она не умела.
– Я здесь ничего, я только за квасом, Олег просил кваса принести… а вы чего?
– А-а…
– Чего а-а? Вы, простите за выражение, кто?
– Я – Алла Николаевна, а вы?
– А я… я, например – Анна Валерьевна…
– Очень приятно, и чем вы, Анна Валерьевна, например, занимаетесь?
– Я, я, я ничем не занимаюсь, я, я, я – ничего, я просто… я – русская пианистка… – наконец гордо заявила Анюта.
– Русская пианистка? Очень хорошо, простите, я как-то сразу не догадалась, что пианистка… Если вам не трудно, передайте, пожалуйста, Олегу, уважаемая русская пианистка, что его мама приехала.
– О господи, мама, а где она? – теперь Анюта остолбенела, поглядела в окно, потом наконец смекнула. – Так это вы что ль мама? – и, безуспешно запахнув халат, рванулась в комнату к Олегу.
– Квас-то захватите.
– Можно? Какой нонсенс!.. – Аня прижала трехлитровую банку к груди.
– Почему нонсенс, вы думали, что он сирота? У него мама есть и папа. Конечно, можно… да вы несите, несите квас…
– Спасибо, – Анюта чуть не уронила банку, – ой, я же совсем неодетая, простите меня, как все неловко получилось…
– Ничего, ничего, это очень у вас даже все ловко... – мать медленно села на стул, стала задумчиво подбирать разбросанные на столе игральные карты, не глядя на Анну, – идите, идите же, ведь вас ждут?
– Да, ждут, – Анюта ушла. Мать посмотрела ей вслед и полезла в сумочку за валокордином. Однако валокордин не нашла, а нашла пудреницу и помаду…

Как Олег ни уговаривал Анюту не паниковать, она быстро оделась, выбежала через заднее крыльцо в сад, схватила резиновые перчатки, чтобы не повредить руки, принялась энергично полоть траву под ближними яблонями и тем самым еще раз поразила мать Олега, женщину передовую, но в данный момент не готовую к таким семейным «вводным». Олег вышел к матери на веранду.
– Привет, ма, – поздоровался Олег.
– Мальчик мой… – торжественно начала мать
– Это – моя девушка, Анюта, я давно хотел вас познакомить, она студентка музыкального института, – опередил расспросы Олег.
– Мы уже познакомились, так она – студентка? Очень хорошая студентка, очень… хорошо, что я первая вошла, а не папа… а откуда она?
– Из Перми.
– Откуда?
– Пермь – город такой, столица одноименной области.
– Так она пермячка…
– Ты, мама, тоже не в Москве родилась.
– Я, сынок, в эвакуации родилась, в конце войны, но это в настоящий момент к делу отношения не имеет. И что ты предполагаешь с ней делать?
– Ну ты, ма, как маленькая. Что делал, то и буду делать.
– Понятно… ответ совершенно в духе времени… и твоего папы. Яблочко от яблони… Жениться, надеюсь, пока не собираешься?
– Нет, только, если ты будешь настаивать.
– Нет, – быстро ответила мать, – я не настаиваю, а… она не настаивает?
– Нет. Ты ее не обижай, Анюта хорошая, простая, работящая, кстати, очень талантливая.
– Да, очень заметные таланты… прямо-таки выдающиеся… да, сынок, вот ты уже и… хотя это, конечно, все естественно в твоем возрасте, а то мы с папой беспокоились, как там наш сынок… А он вон уже как…
– А где брательники?
– Сейчас прибегут, они с папой, в гараже застряли... – мать по-прежнему сидела на венском стуле веранды, все никак не могла встать, и вдруг встала, – И что же, она собирается у нас жить?
– Кстати, очень хорошая идея, – согласился Олег.
– Да, хорошая идея. Место есть, пусть живет пока? – мать опять села. – Лучше у нас на глазах, чем по подворотням… – сказала мать скорбно.
– Спасибо, ма.
– Ну это мы еще не решили, посмотрим, надо с папой посоветоваться…

Отец Олега полюбил Анюту с первого взгляда, которым напоролся на ее трудолюбиво склоненную фигуру в саду.
– Это что за красавица тут у нас распоряжается? – вдоволь насмотревшись, спросил он притворно строго. Анюта сделала вид, что испугалась, гордо распрямилась – за работой она чувствовала себя значительно уверенней. Тыльной стороной ладони по-деревенски убрала волосы со лба.
– Я – не красавица, я – товарищ Олега. Помогаю ему, сорняков тут у вас – пропасть… – но, вглядевшись в отца, она опять страшно застеснялась. – Ой, как похожи, а вы, значит… батя? Сразу видно…
– Так точно, батя, только лучше зовите меня просто – Василий Ильич.
– Очень приятно, Василий Ильич, а я – Аня, извините, у меня руки в го…, то есть в зелени…
– Это ничего, ничего, я сам только что из-под машины, не снимайте… – сказал отец, демократично пожимая анютину перчатку в зелени. – Весьма, весьма приятно. В принципе у нас есть кому поухаживать за садом, но вы полите, полите, у вас это как-то художественно получается. Но не долго, скоро чай пить будем, мы вас, Анечка, кликнем с вашего позволения.
– Я с чаем могу помочь, – решительно предложила Анюта.
– Нет, нет, не беспокойтесь, мы справимся, а вот вам я подмогу привел, знакомьтесь, Борис и Глеб, братики Олега. А это, хлопцы, Анечка, олежкин товарищ, – брательники остались смотреть с любопытством на Анюту. Отец пошел в дом, неизвестно, что он сказал жене, а сыну шепнул мимоходом, сильно толкнув в бок: «Молоток, я от тебя этого никак не ожидал, ты меня просто огорошил, то, что нужно! Молоток! Когда молоток, я так и говорю, молоток! Но Катю Паранину в виду имей!»
Анюта произвела очень хорошее впечатление и на брательников, они притопали к ней поближе и принялись без разговоров рвать траву. Мать только смотрела на это дело через окошко: «Ох, сынок, только не торопись с серьезными шагами, кто знает, что у этих пианисток на уме…» Олег и не торопился.
На уме у Анюты ничего особенного не было, вскоре она откровенно призналась матери наедине.
– Вы, Алла Николаевна, не опасайтесь. Я – не легкомысленная, я не претендую ни на что; я, конечно, дура провинциальная, но глупостей делать не буду, я скоро Олегу надоем и он меня бросит; вы не волнуйтесь, разве я не вижу, что мы – не пара…
– Да, да, от глупостей себя надо как-то предохранять, вам подсказать, как?
– Ну что вы, я ж не совсем дура, у нас в общежитии быстро уму-разуму обучат… – мать вскинула внимательный взгляд на Анюту, и она поправилась, – в хорошем смысле… – Но после того, как Анюта получила разрешение немного позаниматься на застоявшемся без дела дачном трофейном немецком фоно и позанималась четыре часа без перерыва, мать всерьез заволновалась и поговорила с сыном.
– Ты знаешь, а она, действительно, очень талантливая, очень, странно, вроде совсем простая, то есть, пардон, совсем… но очень какая-то вдохновенная, одушевленная, то есть даже чрезмерно одухотворенная, чрезмерная какая-то… и, не знаю, обратил ли ты внимание, и умная как-то очень по-своему… хорошо ли это? На мой взгляд, это не очень хорошо, сынок…
– Так что ж, лучше, если неодухотворенная дура?
– Вот я, сынок, как пианистка, совершенно бездарная, да и актрисы из меня, откровенно говоря, хорошей не вышло бы, но то, что у меня никаких талантов, кроме организаторского, нет, очень для твоего папы хорошо и для семьи... Сынок, ты прости, но мне интересно, а как же Катя Паранина?
– Катя? А что Катя? – резко переспросил Олег
– Ты прости, мне казалось, что она…
– Мама, это святое…
– Тем более, мне не совсем понятно…
– Мам, мне двадцать два года, я давно совершеннолетний…
– Вот именно… Ну прости, прости, сынок, я не лезу в твою личную жизнь…
– Ма, я сам во всем разберусь, или ты вместо меня жить собираешься?
– Ни в коем случае, что ты?… Но я же беспокоюсь, я же мать… Пусть, конечно, Анюта живет пока… Да, удивительная соразмерность в фигуре, смотрится богиней… когда молчит… Помнишь, Боттичелли мы с тобой видели в галерее Уффици во Флоренции: «Рождение Венеры», «Весну»?… Анюта – лучше… Она мне больше не Боттичелли, а женщин Леонардо да Винчи напоминает, в улыбке какое-то непередаваемое сфумато, мягкость, дымка какая-то есть… Но я вот, сыночек, вспоминаю Катю Паранину…
– Мама!
– Ну хорошо, хорошо… Хотя знаешь, ведь она…
– Я вас иногда ненавижу, всех, всех, вы меня достали! Достали, достали!.. Я думал, прекратили доставать, ан нет… – Олег, не сдерживаясь, пустил свой темперамент на волю и профессионально отметил про себя, что, действительно, чем дольше сдерживаешься, тем мощнее эмоциональный прорыв.
– Что ты, что ты, Олег, угомонись…
– Вот то-то.

Позже всех с Анютой познакомился дед.
Олег знакомства этого совсем не хотел. Дед был человеком суровым и мог невзначай обидеть Анюту.
Этим же летом, незадолго до поездки с Вовкой в Сибирь, Олег приехал с Анютой на дачу. Был чудесный тихий вечер. Этот вечер после тяжелой трудовой недели Олег с Анютой хотели посвятить друг другу, все домашние были в Москве, дед – в «номерке». Но гараж был открыт, шофер деда возился с его служебной волгой.
– Давно приехали? – спросил Олег.
– Сегодня прилетели, были в ЦК, оттуда сразу сюда.
– Сегодня же воскресенье.
– Они без выходных трудятся. И мы с ними. Совещание какое-то срочное.
– Как дед?
– Да все нормально вроде. Сигарет я ему купил.
– Зачем?
– Попросил. И еще кой-чего, – хмуро откликнулся шофер. Шофер этот, конечно, простым шофером не был. Этот был недавний. До него деда много лет возил дядя Сеня, майор.
Дед сидел в плетеном кресле на большой поляне между яблонями. Перед ним стоял плетеный стол. На столе – пепельница с дымящейся сигаретой, граненый стаканчик и блюдце с горкой вишневых косточек; под столом в траве стояла пустая бутылка. Одет он был, как всегда дома: коричневые вельветовые брюки, зеленая в клетку фланелевая ковбойка, на плечах серый свитер. Свитер он никогда не надевал: либо обвязывал вокруг пояса, либо носил на плечах, рукава свисали на грудь, и он иногда, задумавшись, играл ими, как кошка с ленточкой. Сколько его Олег знал, домашняя одежда деда не менялась. Когда-то такие брюки и рубашку ему купила бабушка, они ему так понравились, что потом, даже, когда бабушка умерла, он носил только такую одежду. Ему шили их по специальному заказу сразу штук пять (и рубашку, и штаны), сам дед конечно на примерку не ходил, мать только приносила размеры. Когда он до дыр их занашивал, мать их потихоньку утаскивала и подменяла, только дед, надевая новое, долго еще ворчал, потом не скоро, но привыкал.
Олег взял Анюту за руку и смело, сперва по асфальтовой дорожке, потом по мягкому газону поляны направился к деду. Он сидел неподвижно, слегка откинувшись, вполоборота к идущему внуку.
– Ты чегой-то закурил, дедуль? – спросил, подойдя Олег.
– Слабохарактерный потому что, – ответил дед, не повернув головы. Потом встал, пошатнулся, отодвигая кресло. – Знакомь! – и обернулся к Ане. Олег деда никогда таким пьяным не видел, хотя за обедом пару рюмок дед себе позволял. А когда у него бывали какие-то события на работе, позволял и больше, но даже чуть-чуть хмельным Олег его никогда не видел. Не курил дед на памяти Олега никогда, бросил после бабушкиных похорон, хотя в молодости курил «Беломор», много курил.
– Анна, – сказал Олег. – Это мой дедушка Николай Семенович.
– Здравствуйте, – тихо сказала Аня и протянула руку. Дед ее руку не сразу взял, рассматривал Аню. Она залилась горячим румянцем, потом дед взял ее руку своей левой рукой и, развернув ее ладонью вверх, стал рассматривать, потом медленно положил на анину ладонь свою огромную лапу, погладил и наконец осторожно пожал.
– Очень приятно, – сказал дед. – Садитесь, – и жестом пригласил к столу. Приглашение было еще то, за столом стояло только одно кресло, и на него опять сел дед. – Олег, принеси кресла, – сказал дед, сообразив, почему гости не садятся. Олег сбегал на веранду и принес еще одно кресло, усадил Анюту, потом сбегал за вторым и тоже сел.
– Я сегодня очень устал, – сказал дед, – я не ждал гостей, прошу прощения, – извинился он, обращаясь к Анюте, – и ты прости, – сказал он Олегу. В пепельнице дымилась, чуть потрескивая сигарета «Союз-Аполлон», она и сгорела скоро, распространяя серный дух.
– Чай, – сказал дед, – хотите чаю? – не дождавшись ответа, приказал Олегу. – Организуй. Вы останьтесь, пожалуйста, – сказал он привставшей было Анюте. Олег встал, секунду постоял, потом пошел ставить чайник. Мир перевернулся, дед – датый, что же случилось, авария, что ли, на испытаниях? Нет, какая бы нештатная ситуация ни случалась на работе, дед ничего лишнего себе не позволял. Что-то страшное случилось. Олег через стекла веранды смотрел на полянку. Дед с Анютой, видимо, разговаривали. Аня что-то точно говорила, это было видно потому, как чуть двигался, наклоняясь, ее затылок. Дед был неподвижен, чуть кивал, наверное, слушал. Потом кивать стала Анюта.
Олег отсутствовал всего минут пять; принес поднос с чашками, заварник, лимон порезанный, а потом сахар и чайник с кипятком. Говорил уже дед. Олег налил ему заварки и наконец обратил внимание на то, лицо Анюты было совершенно мокрым. Она слушала деда и из глаз ее катились слезы. Дед говорил не спеша, точно формулируя, как говорил всегда, как требовал от других. Но говорил то, чего Олег от него никогда не слышал. К чаю он не притронулся.
– …ну это было, когда ее отпустили, Асю мою… Вы хорошо плачете, мне нравится, теперь я вас хочу развеселить. Расскажу про этого красавца, раз уж он наконец пришел с чаем. Хочу увидеть вас улыбающейся... И Олег этого не знает, ему будет тоже интересно. Его, шестилетнего, родители привезли ко мне на… объект. А Олег, понимаете ли, тогда очень любил своего дедушку, не то что сейчас… Да, тогда очень любил и гордился, и залез спать к нему в постель после обеда, а я тогда две ночи не спал, и свалился, заснул, и этот карапуз залез, понимаете ли, под бок. Весь сон испортил, потому что я все боялся его придавить. И, надо же случиться такому несчастью, что он так сладко спал, что в конце концов описался. Да… Проснулся и так испугался этого своего позора, так испугался, что родители его будут ругать за то, что он описал дедушку-академика, что мне, заслуженному старику пришлось взять всю вину на себя! Да, я взял на себя… – Анюта улыбнулась, но слезы все катились по ее лицу и падали с подбородка на стол. – Олег, проводи меня, – закончил аудиенцию дед.
Олег помог ему встать. Дед был невысокого роста, но очень широкий и тяжелый. Когда Олег, обняв деда, вел его к дому, дед сказал отчетливо, так, что, может быть, и Анюта слышала.
– Упустишь ее, я очень огорчусь. Она лучше тебя.
Олег, уложив деда, вернулся к Анюте. Она по-прежнему плакала
– Он тебя обидел? Что он тебе рассказывал? – спросил Олег.
– Ничего… Про бабушку твою, про то, как их арестовывали, про лагерь, про то, как мама твоя тяжело рождалась, как ты рождался… про то, что у него на работе неприятности. Остановили что-то у него на работе, что-то очень важное остановили. Матерно ругал какого-то Мишку меченого…
– А ты-то что так плачешь?
– Мне жа-алко вас, – уже на груди Олега разрыдалась Анюта, - вы – хо-о-о-рошие...


ГЛАВА ДЕВЯТАЯ. ОБЬ – БРЮССЕЛЬ.

Олег и Вовка выучили популярный репертуар Карцева и Ильченко по магнитофонной записи, и сделали их программу один в один. В поездке Анюта вела себя с Олегом, совершенно как законная жена, заботливая и нежная, действительно, ухаживала за ним, веселила, когда у него была хандра, сидела тихонько, когда ему было не до нее...
Они проплыли на специальном комсомольском теплоходе от Новосибирска до Салехарда. Где только не выступали: и на палубе теплохода, и на спаренных грузовиках с отброшенными бортами, и на полевых станах, и на стройплощадках, и на баржах, и в современных клубах. Похоже все это было на путешествие Остапа Бендера с Кисой Воробьяниновой по великой русской реке из «Двенадцати стульев».
«Не забуду, Обь, твою муть!» – говаривал Вовка после этой исторической поездки, и было чего не забыть. В конце концов, он совсем обнаглел. Олег это понял, когда увидел на здании клуба комсомольской стройки афишу с надписью огромными буквами, которая всех, кроме Вовки и сопровождающей комсомолки, повергла в ужас. На афише красным по белому было крупно написано: Петр Чайковский, Алла Пугачева, Роман Карцев, Виктор Ильченко, чечетка а внизу мелко: пародии. До того на афишах писалось просто и скромно: восходящие звезды московской сцены. В одном из последних концертов в низовьях Оби Вовка решил содрать максимальный куш и подбил на это сопровождающую инспекторшу из обкома комсомола. Это была крепкая, здоровенная, жгучая брюнетка, гремучая смесь ссыльного курдского националиста с местной якуткой. Всю поездку Вовка крутил с ней «жестокий роман» из нескрываемых корыстных побуждений и раскрутил ее до некоторых финансовых и этических злоупотреблений. Опасность выступить под такой афишей была очевидной. На комсомольских стройках в то время работали не столько романтические комсомольцы, сколько бывалые шабашники и бывшие зэки, они могли не так понять и, если вскроется «подстава», откоммуниздить после или вместо концерта до полусмерти. Но поскольку уже были случаи, когда таежные первопроходцы принимали их за настоящих Карцева и Ильченко, а когда певицу расфуфыривали, то и ее – за Пугачеву, то Вовка и решился на эту авантюру.
Предусмотрительно Вовка заставил певицу переодеться в балахон, надеть очки, покраситься в рыжий цвет и причесаться под Пугачеву, завил волосы Олегу под Ильченко, на Карцева он был и так похож, тем более, что дотошно перенял все его изумительные прихваты. Предупредил, что аборигены, возможно, их примут за настоящих, но «не надо нервничать и разрушать иллюзии тружеников, наша задача отработать концерт, сделать деньги и потом ноги! И никаких застолий, которые неминуемо при близком рассмотрении выявят подлог. Не забывайте главного: публика – дура, но всякое бывает!»
Встречали в этот раз их так, как не встречали никогда. На высоком берегу Оби – огромная толпа народа, высыпал весь комсомольско-молодежный актив городка, хлеб-соль, девушки в русско-ханты-мансийских национальных одеждах, представители руководства в черных костюмах, несмотря на жару, и вооруженная раскосая милиция в парадных белых рубашках. При подходе их теплоходика к берегу взвизгнула сирена и завопил динамик :«Арлекино, Арлекино, нужно быть смешным для всех…» Жгучей комсомолке стало дурно. Вовка побледнел. Такого помпезного приема он не ожидал.
– Нас подставили, – сказал он коллегам, до поры до времени не открывая всей правды, – нас приняли за настоящих. Но назад дороги нет! Не будем никого разочаровывать. Всем молчать! Говорить буду я, вы только кивайте и улыбайтесь. Если вскроется недоразумение, нас убьют – народ здесь наш, строгий, русский, добрый, доверчивый и беспощадный.
– Дорогая Алла! Дорогие товарищи артисты! – начал речь с причала представитель руководящих органов строительства, – мы, ударники нижней и средней Оби, хорошо помним вас (певице стало дурно) по вашим выступлениям на радиостанции «Маяк» (певице стало лучше). Вы – наш маяк…
– Товарищи! – вмешался с трапа Вовка, заметив в руках руководителя плотную стопку заготовленного доклада о проделанной работе. – Наша любимая певица бережет голос. Она бережет его для вас. Я скажу за нее. Я скажу за всех нас! Мы благодарим вас за сердечную, тожественную встречу, дорога по нашей с вами могучей сибирской реке была многотрудной, запоминающейся, нам нужно немножко отдохнуть перед ответственным концертом.
– А как же торжественный обед? – растерялся главный строитель.
– Обед перенесем на ужин, – бросил Вовка в сторону руководителя и произнес краткую речь, обращаясь ко всей встречавшей толпе. – Косомольцы! – он оговорился от волнения, в дальнейшем поправился, но тоже не совсем удачно, – комсоморцы! Тьфу, черт, я волнуюсь! Обь, наша мать! Речники! Братцы! Обь, наша могучая матушка Обь напоила вас своими живительными соками! Товарищи! Обичи! Мы приехали к вам сюда, в самое сердце России (куда бы они не приехали, Вовка всюду говорил, что они попали в самое что ни на есть сердце России), мы прошли по этой кровеносной артерии нашей Родины сотни километров, чтобы впитать в себя ваш энтузиазм! Мы знаем, как нелегко порой вам приходится зимой и летом, как в трудных условиях вы ку… ку… куё (Вовку в этом давно затверженном приветственном тексте вдруг заклинило, но он вывернулся) выковываете, как былинные кудесники, наш индустриальный кулак. Мы преклоняемся перед вами, мы перед вами готовы пасть на колени за ваш трудовой подвиг! Да здравствует союз искусства и труда! Ура!
– Ур-р-р-р-а! – откликнулся берег, крутизной напомнивший Олегу берег реки Урал, с которого пулеметом достали Василия Ивановича Чапаева в легендарном фильме.
С корабля тоже ударила пугачевская песня. Под нее артисты, все как на подбор (за исключением степиста) в темных очках, спустились по трапу на причал и тотчас же перебрались в автобус. По дороге к Олегу, как к самому красивому, пробилась сквозь оцепление женщина в гипюре на пышном теле, с гипюром же на золотистой взбитой прическе, с отчаянным вопросом: «А Раймонд Паулс – с вами?» Вовка на ходу ответил за Олега жестко, как в «Золотом теленке»: «Раймонда Паулса я снял с пробега!» – потом, увидев страшное разочарование на лице в гипюре, соврал без вдохновения: «Паулс с Леонтьевым забурились в Чулыме!» «А-а!» – глубоко приняв информацию, закивала дама.
Приехали в клуб. Бляха-муха! Не жалкий районный клубик, как ожидалось, а свеженький дворец культуры на тысячу мест с микрофонами, но со старым расстроенным роялем (Анюта его настроить, как ни старалась, так и не смогла), зато со всевозможной современной аппаратурой. Хозяева сказали, что спутниковая связь с большой землей еще не налажена, но со дня на день должна наладиться и они их всех, дорогих знаменитых артистов, смогут смотреть по телевизору. Работники нового дворца норовили поглядеть на живых Аллу Борисовну и Карцева с Ильченко, но артисты заперлись в артистических уборных и до начала концерта не высовывались. Так что увидели только гуттаперчевого степиста и сногсшибательную настройщицу Анюту, и почувствовали уровень.
Вовка с комсомолкой долго пересчитывали выручку. Спрятав немерянный гонорар в полиэтиленовом пакте, она затихла в углу в ожидании самого страшного.
Концерт начался «Танцем с саблями» Хачатуряна. Анюта вышла на сцену в длинном концертном платье, которое Вовка взял для нее напрокат, в низком поклоне предъявила публике богатство ее гармонично развитой, в меру широкой русской натуры, и зал разразился первыми аплодисментами. Ей аплодировали мощно. Потом под анькино на аккордеоне же сопровождение класс показал чечеточник, его принимали просто замечательно, он дуплился по-черному, в его филигранном степе зрители почувствовали неминуемое приближение Аллы. Но вместо нее на сцену вышли Олег с Вовкой и, не давая опомниться зрительному залу, вдарили убойными, абсурдисткими миниатюрами классика сатиры и юмора. «Вы конечно были на работе? – Где? – Где? – Кто? – Кто? – Что? –Что?… Аргументируйте! – Аргументирую!.. Аргументируйте! – Аргументирую!.. В греческом зале, в греческом зале… Доцента зовут Аваз, а вас?.. Вы – не кассир, вы – убийца!.». Принимали обвально, особенно сцену на ликеро-водочном заводе (это было в самом начале антиалкогольной кампании, но здесь во время строительства ограничения со спиртным уже вовсю действовали), зрители простодушно заваливались под кресла от смеха, под конец ползали по полу, подлога не разгадали. Такого успеха у Олега ни в училище, ни потом в театре не было, ни до ни после. Никогда.
Когда же после длительной, томительной паузы наконец на сцену вышла певица в соответствующем балахоне, с гривой рыжих волос и с конгениальной простецкой жестикуляцией, зал разразился чем-то непередаваемым, и цветы понесли сразу. Многие женщины (их, как всегда, в зале было большинство) сразу же и зарыдали. Певица пела в сопровождении Анюты и подпевавшего ей зрительного зала, и принимали ее совершенно, как живую Аллу. Даже лучше! Завалили цветами всю сцену. Никто ничего не заподозрил! Пели хором все хиты по нескольку раз. То есть певицы временами и слышно не было, да и не нужно было, так бурно зал хватил: «Миллион, миллион, миллион алых роз…», «Жизнь невозможно повернуть назад, и время ни на миг не остановишь…» Особенно хорошо прошли в этой обской Тмутаракани «Балет» и «Айсберг». Когда женщины затянули наболевший куплет эпохи: «А ты такой холодный, как айсберг в океане, и все твои печали под темною водой…», стало очень грустно. Олег смотрел на это коллективное, жизнерадостное помешательство с недобрым далекоидущими предчувствием. Видно что-то мощное и неосознанное накипело в народе, если он так вкладывается в немудреные слова этой песни. Вовка ходил за кулисами счастливый, подпрыгивал, делал неприличные жесты руками от восторга, но держал ситуацию под контролем…
В завершение концерта на сцену вышел начальник строительства, долго выражал благодарность, отчитался-таки сквозь слезы по листкам о проделанной работе и в заключение, взяв себя в руки, лукаво сказал, что Алла со времени их последней встречи в Запорожье в 1976 году почти не изменилась: «Я там тогда еще начинающим прорабом был и подарил вам букет хризантем… Не забыли поездку на атомную станцию? – игриво спросил он. Певица, услышав неизвестные ей интимные подробности, чуть не упала в обморок, но Вовка ее удержал. – Конечно, не помните, не мудрено, нас таких тыщи были. Так вот с той поры, вы, дорогая наша Алла Борисовна еще похорошели, но уж очень исхудали, так не побрезгуйте нашим скромным сибирским застольем, отведайте чего Бог и матушка Обь нам послали!» Певица бросила вопросительный взгляд на Вовку, он вернул инициативу в свои руки, немного поломался за певицу и согласился, но потребовал, чтобы их отвезли сперва на теплоход с целью переодеться и привезти себя в порядок.
Ритуал раздачи автографов из скромности смяли и быстро уехали. На судне «Алле Борисовне», якобы, стало плохо, некоторое головокружение от успехов (что было недалеко от истины). Вовка передал это печальное сообщение ответственным товарищам на берегу и приказал рубить концы. Тем не менее, благодарное руководство успело переметнуть на катер сумки с бутылками, копченой рыбой и прочими дарами матушки Оби и ближнего побережья, но сами, благодаря неумолимому Вовке, переметнуться не успели. Еще до этого на пристани к Вовке привязался какой-то особенно восторженный поклонник и что-то жизнерадостно настойчиво шептал ему в ухо. До Олега долетали только обрывки его речи с сильным одесским акцентом: «босяк… что такое что… здесь вам не там… Одесса… Рома Кац… Обь, твою мать, мы – не на Привозе… здесь такие хохмы не хиляют… делиться надо, надо делиться, байстрюк…» На что Вовка громко отвечал: «Спасибо, спасибо за все, спасибо, дорогие обичи, за теплый прием, и вам спасибо, молодой человек, вам, молодой человек, отдельное спасибо, да отцепитесь ли вы от меня наконец или нет… – потом потише, – кис мир ин тухес унд зай гезунд, поц, Бог подаст…»

Отчалили при свете местной, не слишком большой, но полной, желтой луны.
– У-у-ух, – шумно выдохнул кошмарное напряжение Вовка, – У-у-ух! Хороши вечера на Оби… Мне здесь понравилось, здесь – хороший русский народ, я люблю этот наш народ! – говорил мощно Вовка на капитанском мостике, и не шутил, меньше чем через десять лет он стал одним из совладельцев построенного здесь «этим нашим народом» нефтегазового комплекса.
– Что за одессит к тебе привязался? – поинтересовался Олег не в бровь, а в глаз. Вовка на мгновение замер, потом очнулся.
– Не бери в голову, ерунда… так, жалкий человек, – безмятежно отвечал Вовка, – говорит, что в парке Шевченко со мной в футбол играл в детстве… Как он мог со мной в футбол играть в детстве, когда я моложе его в два раза, и в Одессе только раз был, чего только там ни делал, но в футбол с местными не играл. Сумасшедший, наверное…
– А чего он хотел?
– Бабок хотел с меня снять, наивняк, нашел кого шантажировать…
– Ну смотри…
– А чего смотреть? Дело надо делать! Взялся за гуж – не говори, что не дюж! Есть упоение в бою, как говорил мой предок…
Собравшись в кают-компании, невольные участники этой авантюры, получив сведения о мощном повышении гонораров, всё, конечно, поняли и возликовали. Только певица жеманно намекнула, что ей за вредность и риск надо бы прибавить: на что Вовка резонно заметил, что вредность он непременно учтет, когда будет формировать следующую бригаду, и есть риск в нее не попасть. И «звездная болезнь» певицы была вылечена на корню. Олег тоже не бунтовал, потому что ему было интересно, чем кончится этот розыгрыш. Вовка поклялся, что кончится хорошо: «Есть упоение в бою и бездны мрачной на краю…»
В следующем прибрежном городке их тоже ожидала горячая встреча, гораздо большая толпа народа на высоком берегу, правда, без давешнего помпезного парада представителей руководства. И хорошо, не надо говорить речей. На причале, прежде чем преподнести скромную сибирскую хлеб-соль, милиционеры и представители общественности начали торжественную встречу с того, что извинились и попросили предъявить документики.
Комсомолка тихо возмутилась, дескать, это как-то неудобно, все-таки артисты из Москвы, и здесь в конце концов не граница Советского Союза: «Вы что, нам не доверяете?» Хозяева доверяли, но проверяли и нежно настаивали, дескать режимный объект, то-се, пустая формальность… Вовка хотел обидеться и уехать, но комсомолка прошептала ему, что их догонят и не поймут. Пришлось уступить. Вовка мужественно вышел на трап первым. После проверки его документов между артистами и представителями обской общественности произошла короткая безобразная сцена, состоящая из криков и нырков, начавшаяся шепотом симпатичного маленького раскосого, похожего на Ильича (с усами, но без бородки, времен швейцарской эмиграции) милиционера. Он все время улыбался, долго вчитывался в вовкин паспорт, рассматривал его, как нечто необыкновенное, будто ничего, кроме справок из заключения, не видел, потом сказал еле слышно.
– Товарища хороший, а ты – того, ты – не Карцев. – Паспорт у милиционера выхватил крупный мордатый детина в темно-синем, парадном несмотря на предгрозовую жару костюме, представитель общественности, местный профорг и начал тихо читать с неумолимо растущим трагическим недоумением.
– Товарищи, он – не Карцев. Он, товарищи, – Владимир Александрович Арапов, русский, 1959 года рождения, москвич, прописан по улице Юных Ленинцев, корпус 3, квартира 27. В сторону отойдите. Уберите руки. Молчать! Теперь вы, гражданочка, не стесняйтесь, показывайте себя... – вежливо пригласил он певицу. Милиционер взял ее паспорт.
– А ты – совсем не Алла, – тихо, хитро прищурясь, сказал симпатичный мильтончик, но в веселых узких глазах его мелькнуло что-то неумолимое, полыхнувшее огнем татаро-монгольского ига, – ты – тоже того, ты – Маргарита.
– Она – Маргарита Ивановна Мураткина, – выхватив паспорт, объявил мордатый славянин, прочь руки, ты не Пугачева, ты 58 года рождения, ты – мордовка, 7 отделения милиции города Пензы, временная прописка в Москве! Подведем краткие итоги, товарищи! Эта – не Алла. А это – не Карцев. Он, товарищи, откровенно говоря, сволочь. Они – все, товарищи, сволочи, хотя сильно похожи на…
– Товарищи, не надо паники, причем здесь сволочь? – угрожающим шепотом взвинтился Вовка. – А никто не говорит, что мы Пугачева или Карцев, с чего вы взяли, это – пародии, видите, на афише и в рапортичке ясно написано - «Пародии», вы что, читать мелкими буквами не умеете? Если где-то кто-то нас принял за Пугачеву, так это говорит о высокой степени нашего пародийного мастерства…
– Так ты – пародист? Слыхали? Они – пародисты! – профорг кричал, но народ на высоком берегу его текста не расслышал и толком разглядеть ничего не мог, чувствовал только какую-то досадную заминку. Вовка осадил начальнический крик шепотом прожженного интеллигента.
– Товарищи, если вам не нравятся артисты, пародисты, степисты, пианисты, то мы можем и отдать концы, то есть, как говорится, отчалить восвояси.
– Ты сейчас отдашь конец, педераст…
– Я говорил в хорошем смысле, а в каком вы? Вообще, какие у вас претензии, товарищ,.. не знаю вашего имени и отчества?
– Билеты люди купили очень дорогие, как на настоящих, мы ждали настоящих Аллу Борисовну Пугачеву, Романа Карцева, Виктора Ильченко, Михаила Жванецкого, Раймонда Паулса, а нам, оказывается, пародистов подсунули, спасибо добрым людям – телефонограммой предупредили, что вас проверить надо… Презираете нас что ли? Обь – река глубокая, мутная…
– Побойтесь Бога, Вы что, не член партии? Вы как-то не в духе времени рассуждаете, вы – коммунист, отвечайте? Михаил Сергеевич в своей последней речи ясно указал, что коммунисты должны всемерно поддерживать кооперативное движение на местах, ленинскую новую экономическую политику. – Олег слушал наглого Вовку и ушам своим не верил. Горбачев уже много чего к тому времени успел наговорить, но про кооперативное движение – ничегошеньки, это только в передовых журналах робко обсуждалось, а Вовка на пару-тройку лет заглянул в светлое будущее. Вовка продолжал, – наш творческий комсомольско-молодежный кооператив работает честно. Пожалуйста, проверьте наши бумаги, наряды, все шито-крыто, то есть в полном порядке, если вам не нравится, сдавайте билеты до или после концерта, хоть после первого отделении, хоть после второго, не нравится – мы можем и отчалить.
– Ты только Ленина своими грязными руками сюда не приплюсовывай, ты будешь работать, подлюка, петь, плясать в отделении милиции с такими же, как ты пародистами. Вас там хором чалить будут, кооперативное движение какое-то выдумали... это у вас в Москве – кооперативное движение, а здесь люди работают не покладая рук… – Но уверенности в голосе профорга чуть убавилось, черт знает, за всеми последними изменениями на большой земле и не уследишь.
Олег в это тяжелое для группы время хладнокровно раздумывал, кого лучше первым вырубить: представителя общественности, милиционера или Вовку? «Вот вы, товарищ, в синем костюме, я к вам обращаюсь! – крикнул он к мордатому руководителю, – Вы тут слишком много наговорили такого, о чем в присутствии дам приличные люди помалкивают…» Но показать Олегу свою удаль не дала Анюта, она появилась на трапе, оглушительно свистнула по-разбойничьи, тем самым переключив внимание компетентных и прочих органов на себя, выдержала паузу некоторого смятенного восхищения, потом довольно грубо всех растолкала, притиснулась вплотную к мордатому профоргу, сунула ему в рожу свой паспорт и грамоту на английском языке.
– Я дипломантка фортепьянного конкурса в Осло, вот паспорт и документ, а ты, козлина, и не знаешь, где это. Ты кого собрался чалить, бляха-муха? Тебе что, мошка мозги выела, тормоз перестройки, ты что себе здесь, на нашей русской земле позволяешь, обский вы****ок, ты что, не русский, что ли, в конце-то концов? Ты что, валенок, Чайковского не любишь?
– Я – русский, мама у меня хохлушка, но я сам русский… – неуверенно ответил профорг, пораженный небывалой в этих местах красотой в сочетании с напором знакомой нецензурной речи, – а что вы оскорбляете? Вы думаете, что если вы с Москвы приехали, то все кругом с придурью? – и посмотрел, ища поддержки у милиционера, похожего на Ильича. Но тот восхищенно, чтобы не сказать благоговейно, внимал распалившейся Анюте.
– Мы-то с Москвы, а ты, как видно, только что с дуба рухнул, бляха-муха! Если через минуту здесь не будет автобуса и нормального приема, то мы забьем на вас и положим с таким прибором, что тебя, мордатого недоноска, снимут, тормоз, с работы, к чертовой матери. Ты не знаешь, с кем связался, ты что, обская дешевка, кайф людям ломаешь?
– Анна Валерьевна Завьялова! – подхватив ее градус, встрял Вовка, – то, что вы – лауреат фортепьянного конкурса в Осло и лично знакомы с товарищами Демичевым, Кириленко и Рихтером, не дает вам права обижать тружеников Оби. Было дело, они погорячились, стряслось недоразумение, всякое бывает, не все еще могут отличить пародии от парадигмы, мы тоже много им лишнего наговорили. Возьмите свои слова назад, и мы сыграем им концерт, только умоляю, не горячитесь, умоляю...
– Да пошел ты в зад, закоперщик, нет уже мужиков, которые постоять за женщину могут! – не утихомиривалась Анна и крепко влепила своей мощной профессиональной дланью Вовке по левой ланите, от коего пассажа бедный продюсер слетел с трапа в воду и встал там по шею в мутной, рыжей жиже. Выключившись из игры, он с живым, напряженным интересом смотрел, что же будет дальше, но Анюта не унималась.
– Ты тоже хочешь, аппаратчик долбаный, по сусалам? Что варежку-ту раззявил? Закрой рот, туда хочется плюнуть! – полуоткрытая в декольте порозовевшая грудь Анюты ходила вверх вниз, лицо пылало. Наступала она так неопровержимо, что руководитель сделал несколько неверных шагов в животном трансе, но не в том направлении, в котором надо бы, а в том, в котором не надо, и потому тоже рухнул с трапа в воду. Его падение вызвало сперва некоторый шок на высоком берегу, а потом и мощный раскат трудового народного смеха. Профорг поплыл раскидистыми саженками к пологому берегу, выходил на сушу, как дядька Черномор, застрял, зачавкал ногами в глине и отчаянно, громко гаркнул на пристань.
– Отдайте им хлеб-соль, и автобус подайте! Хрен с ними, с пародистами… да поможет мне кто-нибудь из этого дерьма выбраться? Пеняйте на себя, – крикнул он отдельно артистам, – народ вас разорвет, я сделал все, что мог, я спасти вас хотел, никакая милиция вас у нас уже защитить не сможет…
Однако то, как глядел на артистов, особенно на Анюту, раскосый ильичонок, внушало совершенно другие надежды.

* * *

Хотите верьте, хотите нет, но концерт в этом коварном городке прошел еще лучше, чем в предыдущем, хотя ведущий (Вовка) со сцены предупредил, что настоящих Аллу Пугачеву и Карцева и Ильченко, а тем более Раймонда Паулса и Жванецкого они не увидят (зал на это откликнулся весело; про Пугачеву и Карцева с Ильченко на удивление не поверил), и если концерт не понравится кому-то, то билеты можно будет вернуть в кассу (билетов никто не сдал). Начала опять Анюта, она сыграла на местном шикарном «Стенвейе» Революционный этюд Скрябина, который Олег смело объявил как любимое произведение Владимира Ильича Ленина. Потом отстучал свой танец степист и вызвал, как писал Булгаков, «неимоверный аплодисмент», укрепив доверие зрительного зала. Вовка с Олегом тоже прошли идеально. Но как только вышла певица, вчерашний обвал повторился!
Что-то необъяснимое, опять сразу понесли цветы. Вовке, объявившему настоящую фамилию певицы, никто не поверил – сочли за юмор, скромность или псевдоним! Никто категорически не захотел подпускать в сознание, что к ним приехала не настоящая Пугачева, на соседней же стройке точно была настоящая, информация-то от народа дошла достоверная; решили, что это, как обычно, какие-то интриги начальства со скандалом на берегу, да и как сама Пугачева может приехать без скандала? Уже дошли от встречавших на берегу стопроцентно достоверные слухи, как она красиво материлась на пристани и искупала продажного профорга в Оби, в кои веки в их глухомань кто-то настоящий приплыл, и то счастья народ пытаются лишить... А когда в самом конце своего выступления после многократно повторенного «Айсберга» певица спела знаменитую песню: «Хороши вечера на Оби! Ты, мой миленький мне подсоби!..», зал стоя отчаянно подхватил: «Буду петь да тебя целовать! Научись на гармошке играть...»
Олег опять подумал, что с этим нашим доверчивым народом происходит что-то не то: что от него можно ожидать всего, чего угодно, что полно струн, до которых только дотронься и польются такие обвальные сели, что с головой накроют потоком грязи и слез… Отвратительно на душе было от того, что бешеный успех, который они, видимо, вместе с большими деньгами, здесь заграбастали, был фальшивым, что они все-таки лжецы и обманщики, что это пошлейшая афера… Когда мордатый профорг вышел на сцену и начал было выражать благодарность артистам, настойчиво называя их настоящими именами, то зал засвистел, взбунтовался, заставил его называть певицу Аллой Борисовной, Вовку – Романом Карцевым, Олега – Виктором Ильченко… И он называл, и сам, кажется, начал верить, вынужден был отчитаться о проделанной работе и пригласить дорогих гостей на банкет, с тем чтобы отведать, чего Бог и матушка Обь послали…
Вовка из соображений безопасности (черт его знает на что окажутся способны по пьяной лавочке гостеприимные ударники, если вдруг очнутся), повторил вчерашний трюк с отъездом и нездоровьем певицы. Хозяева все же собрались большой фанатической толпой на пристани и не давали отчалить теплоходу, плакали, пели, ждали, не отпускали… Какая-то ожесточенная любовь, на части могли разорвать от любви...
Спасла гроза. Долго ждавшие зрители некоторое время дежурили под проливным дождем, потом все же убежали под навес пристани; этим воспользовались дорогие гости, поднялись по трапу, отбросили концы и теплоходик покинул гостеприимные обские берега… Олег видел, как обманутые зрители взволнованно забегали по причалу, потрясая кулаками, потом остановились, застыли под дождем и замахали белыми мокрыми платками, закричали: «Приезжайте к нам еще-е-е-е…»
Перед праздничным, завершающим ужином на корабле, утомленные артисты разбрелись по каютам. Олег бухнулся на койку, Анюта прильнула, чтобы раздеть, снять с него мокрый от дождя и пота концертный костюм и переодеть в сухое, домашнее. Она чувствовала себя виноватой.
– Я что-то сделала не так? Ты извини, я, конечно, опять опростоволосилась, такого им всем при всех наговорила… мне ужасно стыдно, что я такая, бляха-муха, хамка, но я так испугалась за тебя, ты стоял такой страшный, белый, я думала, ты убить можешь, у нас, когда парни драться с цыганами выходили, у них тоже такие лица были, а у тебя еще страшней… Прости, прости меня, я так ужасно ругалась…
– А где ты свистеть-то научилась?
– А я и не научилась, как-то случайно вышло, я сама не ожидала, со страху, наверное…
– Молодец…
– Давай ребеночка сделаем? – серьезно предложила Анюта.
– Что?
– Ребеночка, – настойчиво повторила она.
– Прямо сейчас?
– Сейчас… я тебя так люблю, что черт с ним, с конкурсом, с Брюсселем, ты меня все равно бросишь, я знаю, но я хочу, хочу, я в крайнем случае одна воспитаю…
– Анна…
– Что?
– То.
– Что «то»?
– То.
– Ну ладно, прости меня, прости, сорвалась, я тебя люблю очень, очень люблю, ты такой хороший, белогвардеец мой любимый… – она гладила его по спине, попыталась стащить с него мокрую рубаху.
– Анна!
– Все, больше не буду… Поеду в Брюссель, – как страшный приговор самой себе провозгласила Анна. Вдруг резко остановила слезы, – какая же я глупая… – и начала стремительно приводить в порядок каюту.
Олег ничего не ответил, переоделся, закурил и вышел на палубу. Что она заладила про ребеночка, в конце концов, если она так хочет, то его об этом можно было и не спрашивать. Что это за постоянная демонстрация чувств? Тут разрешения просить не надо бы… На душе и так было нехорошо; да, не хорошо, а гадко, так что хотелось набить кому-нибудь морду. В первую очередь, Вовке.
Продюсер стоял одиноко на корме теплоходика, придавленный мглистым мелочным дождем, в который перешла спасительная гроза. Вокруг все было серо. Обь дымилась серым паром, дыхание берега стало кислым, серным и гнилым. Олег подошел к Вовке, взял его за плечо, и Вовка чуть не упал, ошалело развернувшись на 180 градусов. Он был пьян. Где, когда успел нализаться непьющий продюсер, непонятно, но он был абсолютно пьян, в дым, в туман, в хмарь… Он плакал, сквозь слезы сумел выговорить отчетливо: «Люблю… Обь… твою муть! – а потом пророчески добавил, – все-таки делиться надо, надо делиться, так жить – никаких нервов не хватит... если бы не Анюта, измудохали бы нас в лучшем случае, а в худшем… и измудохали, и из комсомола бы выгнали, и из училища, а уж меня и посадить могли, с огнем играли… – потом он вдруг страшно загудел вслед проходившей мимо барже. – У-у-у-у-у-у-у-у-у… Но победителей не судят! Ты доволен? Я ж тебе говорил, что жизнь узнаешь, Сибирь-матушку, Русь, мать ее… есть упоение в бою, и бездны мрачной на краю, и в аравийском урагане, и под воздействием чумы… ты видел? Ты видел??? Какой у нас народ, какой у нас народ!» – он жестикулировал всем телом, пытаясь изобразить, какой у нас, ё моё, удивительный народ… Потом Вовка чуть не свалился за борт, блюя в великую сибирскую реку, – за ремень и ворот его заботливо удерживала сильно поседевшая за время культурного обслуживания обских строителей курдско-якутская комсомолка.

* * *

Артисты получили за поездку по тысяче рублей. Сколько напродюсировал себе Вовка с комсомолкой – неизвестно, но все остались чрезвычайно довольны: сумасшедшие деньги для времени, когда килограмм картошки стоил десять копеек; двести грамм масла – 72; стакан газированной воды из автомата – 1 копейка, с сиропом – 3; маленькая кружка кваса из бочки – тоже 3 копейки; большая пива тоже из бочки – 20, пиво холодное, горьковатое, вкусное, если не сильно разбавлено; килограмм сахарного песка – 84 копейки; соли грубо помолотой – 7, мелко – 9; батон белого хлеба – 13 копеек, потом 22; булочка столичная (французская), хрустящая – 7; черный (обдирный-круглый, орловский-кирпич) – 14-18; мороженое: фруктовое в бумажном стаканчике – 7, молочное – 9, эскимо – 11, сливочное – 13, вафельный рожок – 15, в вафельном стаканчике с розочкой – 19, ленинградское в шоколаде – 22; мыло хозяйственное 7 и 9 коп., детское – 15; говяжья вырезка на рынке самая хорошая – 8 рублей; в магазине паршивая – 2 рубля с большой костью, если с мясником договориться, приличная – 3 и без кости; колбаса – 2.20, 2.90, твердая, копченая – 4 рубля; бутылка пива Жигулевского – 37 копеек (других сортов не было, только во время Московской Олимпиады «выбрасывали» в магазинах чешского, оно стоило больше полтинника); бутылка молока – 30 копеек (15 копеек стоила с широким горлышком бутылка из-под молока); бутыль 0.8 литра молодого столового молдавского вина (Альб де Масе, Вин де Масе) – не больше рубля; марочные – около 3, популярное в Москве «Арбатское» – 2.20; в ресторане до катастрофических подорожаний водки можно было от души и от пуза посидеть за 10 рублей на брата; туфли мужские хорошие – не больше 40 рублей; женские сапоги кожаные, замшевые – 80-120 (но приходилось доставать, в очереди стоять, в комиссионке все есть, но значительно дороже); костюм приличный мужской гэдеэровский – около 100, а за 250 и итальянский шикарный можно было купить; джинсы – униформа интеллигенции – от 60 рублей в 70-х потом все выше, а потому что привозные, отечественных практически не было; автомобиль «Волга» – не менее 5000 рублей (потом больше, и без санкции профсоюза не купишь, а, так сказать, с рук – за десять штук), в иномарках ездили только особенно выдающиеся деятели культуры – Ефремов, Евстигнеев и некоторые солисты Большого театра; билет до Ленинграда на «Красную стрелу» – 12 рублей, билет на самолет до Адлера – около 40, до Владивостока – 80; билет в кино – не больше 50-70 копеек, а на утренние сеансы детям – 10; в театр – не больше 3 рублей (самые дешевые были билеты – в театр на Таганке (90 коп – 1,5 рубля), но чтобы купить их, надо было стоять в очереди ночь или «жукам» переплачивать многократно, билеты и контрамарки на дефицитные таганские премьеры были валютой, с их помощью артисты прославленного театра строили кооперативные квартиры (от 1,5 и выше тысяч), покупали финские стенки (800 рублей), ковры и паласы (от 200) и прочие гарнитуры, за которыми обычным людям тоже нужно было стоять в ночных очередях); книги стояли от 3 копеек (детские) до 3 рублей (взрослые), в букинистических, конечно, дороже, можно было и альбом Дали за 25 рублей отхватить, за подпиской на собрание сочинений писателя-классика тоже нужно было «писаться» и стоять ночь, хорошая библиотека в доме – символ не напрасно прожитой жизни; томик Пастернака из Большой библиотеки поэта, «Избранное» Булгакова с «Мастер и Маргаритой», «Белой гвардией» и «Театральным романом» – от 60 рублей с рук, томик Солженицына, привезенный из-за кордона – от 3 до 5 лет; студенческая стипендия – 35-40 рублей, у ленинских стипендиатов – 100 рублей; коробок спичек – 1 копейка, пачка наших лучших «явских» сигарет «Столичных», элитных болгарских сигарет ВТ и совместных с Америкой, в честь стыковки в космосе и разрядки на Земле «Союз-Аполлон» – 40 или чуть больше копеек; «дух Хельсинки» и миролюбивая политика партии послужили тому, что появились также настоящие американские сигареты «Мальборо», «Кэмел» и ментоловые «Салем» и стоили они 1 руб. 50 коп.; наши «Прима» без фильтра – 14 копеек, папиросы «Беломор-канал» – 22 (особенно ценились ленинградские папиросы, но были и совсем дешевые «Север» – чуть ли не 7 копеек); сигареты «стрелялись», то есть не зазорно было попросить сигаретку на улице у незнакомого человека, а уж у знакомого сам Бог велел, поэтому некоторые ухищрялись: для «стрелков» носили «Приму», а для себя в другой пачке – какие-нибудь хорошие, некоторые из представительских соображений, наоборот, ходили с «Мальборо», но в пачке из экономии содержались дешевые болгарский «Опал» (35 копеек), часто из опасений перед «стрелками» пристрастившиеся к американским сигаретам, напротив, в пачке «Пегаса» носили «Кэмел»; бывали забавные случаи: человек стреляет сигаретку, ему протягивают «Пегас», а он отказывается: «Я такую гадость не курю!»; позвонить по городскому телефону-автомату – 2 копейки, по междугороднему – пятнадцатикопеечными монетами в специально отведенных местах; метро, автобус стоили 5 копеек, троллейбус – 4 копейки за поездку, трамвай – 3, кондуктора не было, сами бросали монетки в кассу, сами отрывали билетик, бывали проблемы с наличной мелочью, поэтому часто слышалось: «Не бросайте 2 копейки… передайте, пожалуйста, на один билетик и копеечку сдачи, если можно…»; Олег, впервые в жизни оказавшись в троллейбусе, сочинил единственное свое гениальное стихотворение: «Еду я в троллейбусе, гляжу по сторонам, слева «Рыба–Мясо», справа ресторан. Заплатил мальчишка за проезд пятак, удивились люди, все ведь едут так!»; после того, как к руководству Москвы пришел Ельцин, кассы эти заменили компостерами, откуда пошло выражение: «Не компостируйте мне мозги!»; при глухом ропоте народа в начале 80-х провели мощную газетную кампанию «Я – за пятачок!», в результате которой трамваи и троллейбусы стали стоить тоже пять копеек, то есть соответственно подорожали на 66 и 25 %; презервативы отечественные, стандартные, хорошие, без изысков, но надежные – 4 копейки за упаковку из двух штук; литр бензина – тоже 4 копейки; цена на спиртное в это спокойное время, в отличие от других товаров первой необходимости, росла стремительно: особенно водка – от 2.87 в 60-х до 4, 5, 6.20, потом 7 рублей, потом и 10 рублей в 80-х, продавалось спиртное с 11 (час волка) до 7, если приспичило после семи, бежали в ближний ресторан и покупали с наценкой, ночью выпивку достать было негде, но голь на выдумки хитра, и проблема решалась при помощи таксистов (такси стоило 2 копейки за километр и 10 за посадку), несмотря на шмоны всевозможных инспекторов, таксисты возили с собой водку для ночной продажи, часто хитроумно пряча ее аж в дверцах автомобилей, и продавали за 25 рублей бутылку... если же «продолжения банкета» хотела состоятельная публика, то ехали на тех же такси в аэропорты, рестораны которых трудились круглосуточно. Потом антиалкогольная кампания и это все сломала, в очередях за водкой народилась отечественная мафия – внаглую водку перепродавали возле магазина лихие ребята, но на рубль-два дороже, официальная очередь еле двигалась, и именно потому, что без очереди пополняли свой запас упомянутые мускулистые хлопцы. Самый распространенный вопль эпохи: «Вы без очереди!» Главные вопросы совсем не «Что делать?» и «Кто виноват?», а «Где достать продукты?» и «Как похудеть?» Стограммовая банка черной икры – 4 рубля, но достать практически невозможно, через третьи руки покупали с многократной переплатой, потому что банку «кавьяра» можно было сбыть за границей за 50 (пятьдесят!) долларов, так многие и делали. Туристские поездки за границу удавались редким счастливцам, стоили от 200 рублей – Болгария, до 600 – Италия и 1000 – Малайзия с Сингапуром. Поездки «оправдывались», то есть осмотрев сказочные красоты, советские туристы шли в ночное и «впаривали» финнам – водку, французам – икру, немцам – командирские часы, малайцам – утюги, а потом на вырученные деньги покупали все, что в России можно было хорошо «сдать». Командировки за рубеж ценились очень высоко, суточные доходили до 25$ в день, артисты за гастроли в не наши страны дрались не на шутку, женщины подчас совершали безрассудные поступки, тут случались войны компроматов, всплывало, что такой-то и такой-то оказывался на самом деле: потомственным сионистом, диссидентом, педофилом, многоженцем и украинским националистом одновременно, в результате чего вместо основного исполнителя роли мог поехать до того не занятый в спектакле проверенный член партийного комитета. Благодаря этим «культурным челнокам» в страну попадала техника: японские телевизоры, видаки, музыкальные центры и первые компьютеры, не говоря о польской джинсе, греческих дубленках и турецких нутриевых шубах… Все всё в конце концов доставали, но на это уходила, как тогда говорили, масса времени. «Правда» стоила 2 копейки, «Труд» – 3, «Советскую Россию» продавали тоже за 3 копейки, но перестройка и эти цены сломала…

Вот такие вещные ценности, неконвертируемое «сфумато» времени.
А первая зарплата в академическом театре, в который Олег поступил после окончания театрального училища, – 100 рублей в месяц «грязными», минус 13 % подоходного налога, и еще минус 2 % – за бездетность, но плюс квартальная премия, вот и выходило 100 рублей в месяц чистыми. Как жить? Но этот вопрос, мучивший все взрослое население СССР, перед Олегом встал во всей своей пошлой наготе значительно позже, зимой 1992 года. Тогда, проезжая мимо знаменитой «Диеты» в доме № 37 на Ленинском проспекте, Олег остановился, зашел в магазин. На полках – аккуратные пирамиды столового маргарина, по тридцать копеек пачка, и больше ничего. Ничего!
Но это было потом.

* * *

В доме Недолиных Анюта влюбила в себя почти всех. Активно не приняла ее только Стефа Матвеевна, не могла она смириться с незаконным сожительством «нашего мальчика с приблудной лимитчицей». Анюта и с ней попыталась наладить контакт, но получила незаслуженную отповедь: «Сгинь, выдра окаянная!»
Анна была со всеми приветлива, крайне неприхотлива, ни о чем никого не просила, впрочем, дома она появлялась только поздно вечером, много занималась и не пропускала ни одного концерта в консерватории. Не раз она просила Олега придти на ее выступления в музыкальном институте. Олег не ходил, потому что занятия в училище редко когда заканчивались раньше одиннадцати вечера. Пару раз был и больше не ходил. На сцене она была совершенно другим человеком, каким-то незнакомым, даже чужим, не принадлежавшим ему. Олег не очень разбирался в музыке и его поразил некоторый ажиотаж: «Какова сегодня Завьялова!», «Какой глубокий талант!», «Не напрасно Надежда Аркадьевна взяла ее к себе!» Олег ей даже немного завидовал, о нем так никто и никогда в училище не говорил.
На выступление Ани в Большом зале Гнесинского училища, где она исполняла свою конкурсную программу, Олег пришел. Бах. Хорошо темперированный клавир. Рахманинов. Прелюдии. Шопен... Исполняет лауреат международного конкурса Анна Завьялова. Зал был битком. Олег в нем потерялся. В театрах он всегда встречал знакомых, здесь же были совершенно другие люди. Никто не обращал на него внимания. Олег увидел знаменитую Надежду Аркадьевну. Анютина профессорша оказалась тихой, скромно одетой, неприметной старушкой с огромными глазами, носом и лбом, студенты перед ней почтительно расступались, а солидные мужчины, преподаватели, известные музыканты чуть ли не падали перед ней на колени. Олег сидел не далеко от нее, и, так как музыка не слишком его захватила, мог наблюдать за ней во время концерта. Она сидела, не шелохнувшись, положив кулачки на колени, и только раз или два явственно утвердительно кивнула головой. Когда Аня закончила, она еще долго сидела неподвижно, потом, уже после того, как затихла овация, сказала, как будто про себя: «Хорошо, умница, но надо еще…»
Было немного странно, что зал восторженно принимал девчонку, с которой он сегодня завтракал, которая ночью спала, уткнувшись в его плечо, и шептала ему хорошие слова.
Ажиотаж усилился перед самой поездкой на конкурс. Все чаще стали звонить в дом Олега и просить Анну: из деканата, из министерства культуры по поводу документов на загранпоездку, один раз звонила Надежда Аркадьевна. Семья Недолиных на некоторое время попала в водоворот, образовавшийся вокруг Анюты; и ничего ты с этим не поделаешь, талант!
Мать заботливо готовила Анюту к поездке. Надарила кучу своих тряпок, заказала в закрытом ателье шикарное концертное платье в пол, не на шутку увлеклась, пару раз оговаривалась и называла Анюту доченькой.
Расставание было бурным. Анюта нервничала. В последнюю ночь совершенно не спала, будила Олега, спрашивала: «А что будет, если я получу первую премию?» Он спросонок отвечал, что выгонит ее из дома. Она не унималась, таким образом ночь они почти не спали. Ранним утром, посидев на дорожку, Анюта разрыдалась почему-то на груди Стефы Матвевны, на чьей-то другой постеснялась, а Стефа ради такого случая вытерпела это, не сказав ни слова. Анюта скромно поцеловалась на прощанье с батей. Отец пожелал ей не посрамить земли русской и показать кое-кому кузькину мать в столице НАТО: «А то они в последнее время стали распоясываться, – и, несмотря на удивленный взгляд матери, сунул Анюте в сумку бутылку шампанского и стограммовую банку черной икры, – выпьете и закусите в честь победы, а можно и до победы, они это любят! Что ты так смотришь, Аллуся, я ж не поллитровку ей всучиваю в дорогу…» Мать сухо заметила, что там армейские штучки не проходят, это не учения, а конкурс, на что отец возразил, что как раз армейские-то штучки самые верные и всюду проходят.
Мать, видимо, долго думала, что пожелать Анюте в дорогу, и пожелала исполнения заветного желания, на что Анна с готовностью ответила: «Я победю, – потом жутко покраснела и поправилась, – я вернусь с победой». «Хорошее желание, – сказала несколько разочарованно мать (она рассчитывала, что самое заветное желание Анюты как-то связано с Олегом) и сухо поцеловала Анюту в щеку, заметим, в первый и в последний раз в жизни, – будь умницей!»
Олег отвез ее в аэропорт. В Шереметьево Анюта попала в шумный круг советской музыкальной делегации, стала со всеми нервно обниматься, как будто еще вчера они не виделись на инструктаже в ректорате. Олег стоял в сторонке и чувствовал себя неловко. Анюта разрывалась между ним и своими коллегами. Невдалеке стоял похожий на Вана Клиберна аспирант Маланенко и кивал, слушая, что ему говорит его взволнованная интеллигентная мама. Когда объявили начало регистрации, Анюта смертельно побледнела.
– Все, конец.
– Ладно, катись, все будет хорошо, – пожелал Олег, – о достижениях докладывай по телефону!
– Олеженька, – сказала Анюта и стала совсем белой, – Олеженька, – прошептала с таким выражением лица, как будто уезжала не она, а он, и не в Брюссель, а на войну, – родной, спасибо тебе за все, любимый, береги себя… – отчаянно глубоко вздохнула, – дня не смогу без тебя прожить, любимый, я без тебя не засну, я буду каждый день тебе звонить, каждый день… – она задыхалась. Олег очень боялся какой-нибудь безобразной бабской истерики, смотреть на нее было тяжело, в ее глазах была настоящая паника. – Только учти, там четыре часа разница во времени… – говорил Олег по-деловому. – Ладно, давай, давай, иди, держись Маланенко. Он человек ответственный, слушайся Надежду Аркадьевну, и все будет хорошо… Все, беги, девочка, таможня дает добро. Давай, давай, удачи тебе! Тебя зовут! Играй хорошо!
Она намертво вцепилась в лацканы его пиджака, и он никак не мог разжать ее пальцы.
– Ты меня будешь ждать, Олежек? Ты меня любишь? – взгляд ее был требовательным и безысходным. Олег несколько раз кивнул и, почувствовав, что его слезы тоже близко, чмокнул ее в щеку и силой подвел к таможеннику.
– Иди!
– Я никуда не поеду, – вдруг твердо сказала Аня.
– Принимайте, прелестное созданье! – подтолкнул ее Олег к молодому парню в синей форме. – Паспорт давай, паспорт! Да не мне, а вот ему. Вот правильно. Счастливо!
Анюта повернулась с паспортом к таможеннику. Олег, воспользовавшись этим, оторвался от нее, стремительно пошел к выходу и обернулся только перед автоматически раскрывающимися и закрывающимися дверьми аэропорта. Анюта прошла уже таможенной пост и смотрела на Олега. Он махнул ей рукой, она тоже махнула и сделала шаг по направлению к нему. Олег испугался, что она побежит и, круто развернувшись, чуть не расшиб головой не успевшие разъехаться автоматические двери.
Все. Простились. В машине он чертыхался, мотал головой, чуть не прозевал светофор; уговаривал, настраивал себя на рабочий лад, но не мог сдержать дурацкой нежной улыбки. Все, хватит соплей, надо заниматься делом. У него их по горло. Надо ехать в училище, репетировать, договариваться насчет костюмов; в разгаре был самый ответственный этап учебы – подготовка к распределению в театр.

* * *

Драматических театров в Москве при социализме было значительно меньше, чем сейчас. Впрочем, кто сказал, что в СССР был социализм? Может быть, для кого-то и был, но что касается актерской братии, то в ней всегда царил самый отъявленный, неразвитый, загнивающий, самодержавный капитализм. Со всеми его пережитками.
Когда вас приглашают на пробы в кино, которые часто тоже унизительны, то это вас приглашают, и вы можете на них и не поехать; но когда дело касается устройства в театр, то вас никто не приглашает, и если вы не проявите инициативу и не будете напрашиваться – настойчиво себя предлагать, показывать себя, предъявлять товар лицом – то так и останетесь безработным непризнанным гением. Это писатели могут писать в стол и надеяться на посмертную славу, а артист в ящик письменного стола сыграть не сможет. «Ведь нам, актерам, жить не с потомками, а режиссеры одни подонки…» – писал Вознесенский и был прав.
Театральное училище обязано вас распределить и распределит, но не туда, куда вы хотите, а в какой-нибудь Мухосранск или Новокладбищенск, где артисты всегда нужны. Олегу, Вовке и всему их курсу предстояла серия важнейших показов. Вовка продюсировал эти показы, перезнакомился (завистники говорили, что споил) с заведующими труппами всех московских театров. Договорился с теми, с кем договориться невозможно. Он повесил в их курсовой аудитории плакат, текст которого был почерпнут из горького опыта многих поколений: «Мало иметь талант, надо уметь его продать!»
Что продавать, что показывать, какие отрывки из дипломных спектаклей? В которых талант сверкает наиболее убедительно. А если таких выигрышных отрывков в дипломных спектаклях у тебя нет или в них занято слишком много народа или слишком важную роль играет декорация? Тогда надо срочно искать что-то подходящее из других пьес и быстренько варганить новый отрывок с такими же, как и ты, бедолагами. Труппы и так переполнены, а театральные училища каждый божий год выпускают больше сотни дипломированных артистов драмы и кино…
Одно дело, вы играете спектакль в учебном театре, к вам приходят зрители, в основном родные и знакомые, крайне редко режиссеры. Совсем другое дело, когда не к вам приходят в гости смотреть полноценный спектакль, а вы приходите – режиссеры предпочитают, чтобы к ним приходили, самим куда-то ходить – лень и времени нет. И вот в одном из репетиционных залов, за десять минут (двадцать человек из училища по десять минут – больше трех часов) надо доказать фактическую необходимость вашей индивидуальности именно в этом театре. Трудно? Но выхода нет. Надо продаваться. Ты артист? А ну прикинься. И нечего кукситься, сожми зубы, потом разожми, и показывай то, на что ты способен. Не можешь показать? Так как же ты рассчитываешь стать, к примеру, кинозвездой? А там во время интимнейших сокровенных сцен на тебя смотрит как минимум десять усталых, нервных, требовательных глаз, а к ним могут прибавится тысячи любопытных или равнодушных или враждебных, если кадр снимается не в павильоне, а на натуре. Артист? Прикинься!
Впрочем, были на их курсе и в соседних театральных училищах студенты, которые заранее не беспокоились: многие театры наперебой предлагали им лучшие условия, чтобы залучить талант. Олег в их число не попал. Его не рвали на куски – и это было страшным ударом по самолюбию. Правда, коротким. Очень скоро ему сделали предложение, от которого он не смог отказаться. Но краткий период паники был.

Прошел день, другой. Олег закрутился со своими театральными делами и забыл об Анюте. А когда кто-то из домашних сказал: «Вот вернется Анюта…» – он вдруг подумал секунду, а хорошо было бы, если бы она… не вернулась из Брюсселя. Но, вспомнив ее глаза во время прощания, он содрогнулся от этой глупости – он таких глаз никогда не видел, он, пожалуй, правда, не был их достоин.

* * *

Анюта всем на радость получила первую премию. Но назад из Брюсселя в Москву в назначенный срок не вернулась. Она звонила и радостно сообщила, что ей по условиям конкурса предстоит теперь несколько концертов в Бельгии. Затем она сообщила, что ей предложили большое турне по Америке и что она прилетит через три месяца. Через три месяца непременно прилетит.
Не прилетела.
Олег, в какую-то секунду пожелавший этого как чего-то абсолютно невозможного, когда это произошло, был потрясен и разбит в прах. И родные тоже. Они ему что-то говорили, утешали, но могли и не говорить. Олег и так знал, что мать будет в глубине души рада, нянька в церкви свечку поставит во благодарение, отец возмутится мерой человеческого падения и будет дрожать, как бы Анька не опозорила их фамилию в западной печати.
Их фамилию Анюта не упоминала, упоминала другие. В газетах промелькнуло ее какое-то безумное заявление о том, что она не верит в перестройку и жить в атмосфере постоянного диктата ЦК КПСС не может!!!! Бред какой-то. Потом она все же позвонила Олегу из Рио-де-Жанейро(!) и лепетала, что любила и любит только его одного; потом из Кейптауна звонила, как показалось Олегу, не совсем трезвая, говорила, что он ей всего дороже, что она все бросит и через полгода вернется в Москву. Но не вернулась. По «Голосу Америки» передали (Олег сам слышал), что правительство США предложило выдающейся русской пианистке политическое убежище. Анюте – политическое? Для нее что политическое, что поэтическое, что Австрия, что Австралия. Но она, как сообщили, с благодарностью приняла это предложение и даже дала благотворительный концерт в родовом поместье какого-то влиятельного сенатора.
Ну и вышла замуж, конечно. За миллионера, чуть ли не внучатого племянника легендарного Сола Юрока. Чуть ли не Барышников с Бродским были на ее свадьбе. Потом опять звонила, что любит только его, Олега, потому что американцы все козлы и уроды. Потом еще и еще звонила, пока как-то к телефону не подошла мать Олега и не послала убедительно Анюту по-русски, за что получила в ответ горестную исповедь: «Вы меня никогда не любили! За человека не считали!» Мать договорилась с телефонным узлом, чтобы их не соединяли с компрометирующей их семью, сумасшедшей предательницей Родины. Но Анюта и эту стену прошибла и дозванивалась до Вовки и там находила Олега: «Как мне здесь все обрыдло! Приезжай в Хельсинки, я через два месяца буду там с концертами… это очень близко от вас...»
Нельзя сказать, чтобы Олег переживал или не переживал, он был взбешен – его вот так никто никогда «не кидал»! Но встретиться с ней ни в каких Хельсинках ему не удалось. Он рванулся к деду в «номерок», умолял помочь срочно выехать в Финляндию, но дед помогать отказался: «Поздно! Сам виноват, упустил! У меня в связи с «новым мышлением» прежних возможностей нет! Извини!» В сопровождении дедова ординарца Олега отправили в Москву. Все легальные пути-дороги на Запад родители ему перекрыли, а тайно переходить советско-финскую границу он не решился.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ. ТЕАТР АБСУРДА.

Дальше жизнь понеслась быстро. И все ускорялась, закручиваясь удавистой спиралью.
После достоверного известия о замужестве и счастливом разрешении Анны Валерьевны Завьяловой от бремени, Олег ушел в первый в своей жизни длительный запой. Это был, конечно, запой не в том высоком смысле, о котором изумительно смешно и страшно писали многие. Олег не уходил напрочь от дел и не погружался на пару-тройку недель в иную сказочно-сумрачную реальность, он перенес запой на ногах. Просто пил каждый вечер для достижения хорошего настроения, утром просыпался и иногда тоже немного выпивал, от запаха избавлялся при помощи японских гранул, подаренных отцом из мужской солидарности, и чувствовал себя замечательно! Блестяще распределился в театр, снялся в своем первом фильме, начал записываться на радио, сниматься на телевидении и женился на Кате Параниной.
Ворвался в ее скромное существование как долгожданный, нежданный праздник. Поздно вечером, после спектакля приехал на традиционный сбор класса с громадным букетом тюльпанов, только что беспощадно срезанных им на Театральной площади (ввиду непомерной наглости и моментальности этой выходки милиция ничего не успела предпринять). Примчался! Картина Репина «Не ждали»? Ждали! Его ждали! Олег вставил в магнитофон кассету «Матиа базар». При всех одноклассниках упал на колени и предложил Катюше руку и сердце. Серега Гирин расплылся в какой-то странной улыбке, которая еще несколько лет не сходила с его лица. А Катя звонко захохотала и хохотала до слезной истерики, из которой ее, впрочем, очень скоро удалось вывести. Оказывается, она умела не только безудержно и звонко хохотать, но и так же безудержно и звонко плакать.
Женитьба Олега внесла в генеральский дом бурю радостных изменений, потому что: 1) он избавил всех от своего присутствия, уже становившегося опасным для подраставших брательников, 2) въехал в новую двухкомнатную кооперативную квартиру, купленную родителями для молодоженов, 3) начал нормальную трудовую, семейную жизнь. Действительно, пора уже угомониться, остепениться и завести детишек с замечательной, проверенной, интеллигентной, любящей, понимающей одноклассницей, которую мать Олега любила, кажется, больше, чем его.
От брака с Катей родилась хорошая, здоровая девочка, скоро ставшая хохотать, как мама, но похожая на Олега, Ася, названная так в честь его бабушки.
Через два года Катюша от него ушла и девочку забрала с собой, так как Олег не остепенился, а она постепенно потеряла способность жизнерадостно хохотать. Катя не могла смириться с тем, что Олег не всегда приезжает домой ночевать, а когда приезжает, то всегда пьяный. А Олег не мог смириться с тем, что она от любви к нему и, желая ему добра, сделала его жизнь невыносимой. Она его «стремила», из самых лучших побуждений, но «стремила». Олег, раз уж она его дождалась, ждал от нее совсем другого: он ее осчастливил и на вполне законных основаниях надеялся, что она будет заботиться о нем, кормить так же вкусно, как это было в родительском доме, и восхищаться его работой, как она восхищалась после его показов в театральном училище и после первых премьер в театре. Но после рождения ребенка она изменилась; впрочем, хозяйством, как и многие барышни ее круга, она заниматься не очень умела, от чего вдруг всплыло много мелочных недоразумений – Олегу, например, не нравилось, что старухе Стефе приходилось чуть не ежедневно приезжать к ним, убираться и готовить. Она и так замучилась, нянча Асеньку. Но самое главное, Катюша перестала им восхищаться и понимать его. Это выражалось в многодневном молчании, которое его, впрочем, вполне устраивало, а завершалось потоком слез, который выталкивал Олега из дома в ресторан Дома актера или в другие творческие рестораны Москвы. Он ночевал у Вовки. Потом, когда Вовка устал от тех доз, которые стали для Олега уже привычными, Олег ночевал у других приятелей, часто не только мужского пола. А когда Олег в качестве трофея своих частых отлучек принес в семью заболевание, опасное не более чем ОРЗ, но обидное для жен, Катюша, как человек повышенной личной ответственности, после посещения соответствующего диспансера, испытала шок, сломалась и уехала с ребенком к своим родителям. Олег, конечно, почувствовал себя подлецом, но вымаливать прощения и звать ее назад не стал. Невместно!
Одному в квартире ему было хорошо. В ней он мог свободно принимать тех, кто привечал его во время ссор, учил роли, с увлечением предавался блистательному счастью многочасовых актерских застольных бесед, которые, если убрать глубокомыслие и непристойности, сводились к краткому бесконфликтному диалогу.
– Ты, брат, гений!
– Я знаю! Ты, откровенно говоря, тоже!
– А что про меня такой-то говорил?
– Он тоже говорил, что ты гений!
– Какой хороший человек. У него тонкий вкус. А такой-то?
– Он этого не говорил.
– Ну что с ним поделаешь; сволочь, бездарность, интриган, урод, холуй, собака, как земля таких носит!

Они официально развелись, и Катя сказала ему на прощанье: «Ты, Олег, мое самое большое разочарование в жизни. Я ошиблась: слушать надо разум, а не сердце!» На что Олег ответил стихотворно: «Тебе пора за дело приниматься, а мой удел катиться дальше вниз!» Через полгода после развода Катюша вышла замуж за Серегу Гирина, вследствие чего видел Олег Асю редко, только когда Катя привозила дочку к родителям Олега. От этого страдал, дочку неожиданно для себя он очень любил, сначала тюки памперсов, а потом горы игрушек ей из заграничных гастролей привозил. Все везли аппаратуру, а он – памперсы. Самый главный философский итог его жизни с Катюшей состоял в противоположных выводах: 1) в вопросах брака слушаться родителей нельзя и 2) нельзя полюбить нелюбимого человека, как бы ты его не уважал.

Олег продолжил жить так, как ему нравилось, то есть пил все больше и больше, продолжая успешно осваивать свою многотрудную, легкомысленную профессию.
Карьера его начиналась весьма успешно. Он стал любимцем главного режиссера и даже несколько тяготился его ласками.

* * *

Громадный, седовласый красавец-старик. Блестящий человек, талантливый режиссер и беспощадный диктатор, он совсем не подходил под давнюю отцовскую классификацию отечественной режиссуры; пил в меру (мог и не в меру, но все равно не пьянел), с властями не конфликтовал, умудрялся при этом ставить хорошие спектакли, и убеждать руководство министерства культуры в том, что его спектакли льют «водопады слез на мельницу генеральной линии партии». Личностью он был мифологической. Вернувшись из армии, героическую службу в которой он начал с должности политрука, а закончил в звании чуть ли не полковника, он вскоре возглавил один из лучших театров Москвы, добился присвоения ему звания Выдающегося, а себе звания народного артиста и правил театром самодержавно дольше, чем Сталин СССР. Его смертельно боялись и страстно любили! После блестяще организованного Вовкой показа в Выдающийся театр Олег был приглашен в кабинет Худрука. Испытывая понятное волнение, он вошел в прижизненный кабинет-музей театральной славы, сделал несколько шагов по легендарному ковру, на котором стояли, на который падали, лишаясь чувств, великие артисты.
Олег остановился, потому что на него смотрел лев. Он урчал что-то про себя, долго смотрел на Олега из-под обширной сваливающейся на лоб и глаза белой челки и громадных черных бровей. Потом Худрук воскликнул громоподобным басом: «Мерзавец!» Олег чуть не упал на колени, не понимая в чем дело. «Мерзавец! Красавец! Убийца! Разбойник и злодей! Кровосмеситель, тварь, растлитель малолетних! Брадобрей!» Прорычав эту гневную абракадабру, Худрук стал смотреть на Олега со сладострастным любопытством, как кот на только что выпущенную из когтей мышку, что скажешь, мол, в свое оправдание?
Олег, несмотря на страшное замешательство, сообразил, что это какой-то розыгрыш, экзамен, и ответствовал, в меру сил импровизируя текст, в пандам руководителю: «Неправда ваша, я – не брадобрей, артист Недолин – я! Почто ты звал меня, великий чудодей?» – и застыл с идиотским вопросом на лице.
После внимательной паузы Худрук хохотнул: «А ничего… ничего… красавчик, порочно изогнутая бровь, напор есть, не трус… хм, почто ты звал меня…хм, великий чудодей… ишь, сымпровизировал… хм… на показе играли совершенно не то, что нужно, но… Пьете?» – вдруг неожиданно конкретно, как врач, рубанул он вопрос. Олег честно кивнул, мастер одобрительно хмыкнул. «В меру?» – накатил лев не допускающим отрицательного ответа гневным вопросом. Олег, не раздумывая, еще раз уверенно кивнул. «Ну что ж, ничего, ничего… – гневно урчал он, а потом продолжил абсолютно по-деловому, – Олег Васильевич, я намерен ставить «Разбойников» Шиллера, для вас есть ролька, а именно роль Молодого человека, впоследствии разбойника! Приглашаю вас! Вы мне подходите! Красивый, наглый, злой, и совесть еще не окончательно потеряли!»

Первую свою роль Олег сыграл очень хорошо. К несчастью хорошо, потому что впоследствии Олег получал роли только отрицательных персонажей. Худрук, встречая его за кулисами, всегда останавливался, мощно трепал Олега огромной мягкой лапой по щеке и урчал, приговаривая поощрительно: «У, мерзавец! Мы с тобой горы своротим!» Олегу это совсем не нравилось, он не собака, чтобы ему чесали загривок, но он изображал на лице гордость и почтительную благодарность за режиссерские авансы.

Итак, театральная карьера Олега началась успешно. Он много играл и пил; разбил машину, подаренную дедом к свадьбе, сперва сильно, потом вдребезги, чудом остался жив, а пить не бросал. Стал обыкновенным (если так можно говорить о его необыкновенной профессии), в меру пьющим профессиональным актером. Амплуа – роковой мерзавец, герой-любовник, артист, похожий на очень многих других советских тружеников кулис. Играл графов, князей, баронов, герцогов, фашистов, предателей и белогвардейцев. Сбылась детская мечта, ему довелось произнести на сцене по поводу плененных комиссаров: «Расстрелять обоих!» Молодого Ленина, как Олег ни хотел, ему не доверили – слишком высок, красив и порочен. Ленина бездарно сыграл невзрачный социальный геройчик Колька Фонарев.
Олега исподволь, конечно, мучило: ну почему так? Если благородный – значит  мерзавец, если красивый – значит подлец? Попал ему Серега Гирин не в глаз, а в бровь, и сделал на всю жизнь мерзавцем. Его менее одаренные в смысле внешних данных коллеги воплощали на сцене положительные образы, совершали достойные поступки и даже подвиги, тянулись к светлым идеалам. Олегу же приходилось тянуться совсем в другую сторону, но тоже очень интересную. Он столько гадости сделал на сцене за годы работы в театре, что хватило бы отравить жизнь целому народу, тем не менее делал свое дело он мастерски, стал любимцем не слишком пока большого, но постоянно растущего круга театральных девиц, ««сырих»», как называют на театре верных поклонниц… Но роли влияют на их исполнителей, не зря многие артисты наотрез отказываются от отрицательных персонажей. А Олег как-то свыкся со своим амплуа белокурой бестии, привык к тому, что совершает много отвратительных поступков, и не всегда уже отличал обычную жизнь от сценической… Жил полноценно, полнокровно и без преувеличения всего себя отдавал театру. Кроме театра у него ничего не было.

* * *

В репетиции нового спектакля у него не получалась роль великосветского вора. Худрук его совершенно замучил своими «Не верю!» Он не верил, и Олег мучился, чувствуя, что  у него не получается. Да, в детстве он хулиганил на рынке, но из их класса многие так хулиганили, и не с целью наесться наконец от пуза, не обогатиться сказочно на чужом горе, а из чистого озорства и вдохновения. А чтобы на самом деле беспощадно обокрасть человека, похитить у него последнее, выставить на улицу голым? Нет, жизненный опыт Олега этого не знал, да и в конце восьмидесятых в СССР еще не воровали в таком массовом порядке, как короткое время спустя, не грабили, не брали в заложники и не выбрасывали на улицу голым. Как писал об актерах Жванецкий: «Реплики «Я разорен! Я разорен!» еще пока не идут». Не понимал Олег психологии вора! Он внимательнейшим образом приглядывался к родным театральным прохиндеям. Какой же ответственный за материальную часть не отщипнет что-то от государственного пирога? Немного леса на дачку, или что-то из списанных декораций, гарнитур какой-нибудь подержанный? Но все это было несерьезно, они воровали у государства, а не у конкретного человека.
У Олега был хороший знакомый, вор в законе. Обратиться к нему?
С ним Олег познакомился при весьма романтических обстоятельствах, пардон, на зоне. Как-то с театральной бригадой они «чесали» республику Коми, и один из концертов проходил в колонии не слишком строгого режима. Колония как колония, мало отличавшаяся от обыкновенной воинской части, только железных дверей побольше, да бетонных заборов, да колючей проволоки, да публика в актовом зале не зеленого, а синего цвета, да возрастом постарше, да запах погуще, да кашель поглубже. Олег был занят в двух номерах большого концерта: играл поручика Ржевского в отрывке из пьесы «Давным-давно» (больше известной народу по названию фильма «Гусарская баллада») и читал стихи Есенина. Заключенные оказались потрясающе благодарной публикой. Как они принимали стихотворные остроты гусарского поручика Ржевского! А уж появление аппетитной Шурочки Азаровой в гусарском костюме! Стонали! А стихи Есенина слушали так чутко и тревожно, как ни в одном филармоническом концерте никакая публика слушать не сможет. После концерта нескольким специально отобранным зрителям разрешили подарить артистам букеты полевых цветов и выразить благодарность лично. Один из них, профессорского вида, благородный, сдержанный, скуластый славянин, похожий на генерала Корнилова, квалифицированно хвалил Олега за Есенина: «Большое спасибо. Ваше прочтение Сергея Александровича мне очень близко. Обычно его читают, я извиняюсь, сопливо как-то, а вы, как мне кажется, уловили очень верную тональность. Есенин, единственный из современников, гениально смог отразить в стихах национальную катастрофу. Большое вам спасибо, вам удалось передать щемящее, гордое, больное, нежное самочувствование нации. Большое спасибо!» Олег был польщен и страшно удивлен: «Вы рассуждаете так профессионально, так интересно… – спрашивать заключенного о его статье и вообще интересоваться биографией зэка на зоне не принято, так артистов предупредила охрана, поэтому Олег ограничился кратким, но содержательным вопросом, – Чем я могу вам помочь?» Интеллигент усмехнулся по-доброму: «Ну что вы, скорее я – вам… Если у вас будут какие-нибудь досадные недоразумения с криминальной публикой, скажите, что знакомы со мной, и, надеюсь, часть проблем снимется; я люблю искусство, литературу и спорт, времени здесь свободного много, я его не теряю, меня зовут Марат, – и назвал далее совершенно татарские фамилию-отчество, – не удивляйтесь, я – детдомовский, кто я на самом деле – покрыто мраком, а вообще русские и татары этнически практически идентичные народы, только вера разная. Ну да сейчас никто ни во что не верит. Так вот, судя по всему, меня скоро освободят, буду рад снова увидеть вас на подмостках...» «Простите, а как я смогу вас найти?» «Я сомневаюсь, что у вас на самом деле есть такое искреннее желание, я не хочу, так сказать, печалить вас ничем, но если, паче чаяния, у вас будут серьезные неприятности, то просто сошлитесь на меня, и я вас сам найду». Растроганный, заинтригованный и даже несколько испуганный, Олег протянул ему руку, тот, немного как будто смутившись, протянул ему свою навстречу, но полноценного рукопожатия не получилось, Олег пожал сжатый кулак.
Потом подкованные коллеги объяснили ему, что так нашему брату пожимают руку некоторые воры в законе. Опаньки. Еще раз, где-то через полгода он увидел Марата в своем театре во время поклонов в конце спектакля; и, видимо, его спутница вручила Олегу роскошный букет белых роз. Олег ждал, что его встретят на выходе из театра, но никто не встретил. То, что Марат не фикция, Олег убедился еще раз, когда у него угнали машину. Угнали во время спектакля, прямо со стоянки театральных машин. Милиция искала безуспешно, несмотря на то, что ее в резких формах подгонял отец Олега. Менты, как их тогда уже стали называть, а они еще на это слово обижались, откровенно намекали, что надо искать пути к братве. А как их найти? Наконец, через одну актрису, другом которой был один весьма авторитетный музыкант, исполнявший в «Славянском базаре» блатной репертуар, Олег вышел на какого-то веселого парня, по виду которого никак не скажешь, что он отсидел восемь лет в колонии строгого режима за вооруженный грабеж. С ним он договорился до того, что если постараться, то можно выйти на людей, которые найдут машину, но возврат ее будет стоить… А сколько она стоит? Вот столько и будет стоить возврат. Какой смысл платить за уворованную машин такие деньги? И разочарованный Олег в конце разговора сказал, что этот вариант ему не очень подходит, и что придется все-таки искать Марата. Как только он произнес это имя, бандит переменился в лице и его снисходительно презрительный тон превратился в строгий и предупредительный. Он спросил, откуда Олег знает Марата, Олег назвал полное ФИО Марата и сказал, что вот по такой-то колонии. Бандит стал совершенно бледным. Далее говорил позорно подобострастно, что он сообщит Марату Измайловичу и не исключено, что в ближайшее время недоразумение будет улажено. Действительно, через два дня машина стояла под его окнами, а на сиденье лежал букет белых роз. Не фикция. Сказка.

Где набраться воровского опыта. Нет, по такому мелкому поводу и, может быть, обидному поводу обращаться к человеку, который дарит тебе белые розы не стоит. Может быть, он – вор в законе, но точно не обыкновенный вор.
После очередной неудачной репетиции Олег пошел к Худруку отказываться от роли. Тот был очень занят и разговаривал с Олегом по пути от своего кабинета до машины, опять, конечно, пророкотал: «У, мерзавец!», – а, когда вник в проблему, то расхохотался.
– Нет ничего проще! Украдите!
– То есть как?
– Украдите хоть немного чего-нибудь, и все поймете, раз у вас воображения нет, смешно право. Воруйте, это мое поручение! Главное – уловить первый импульс, в чем удовольствие этого дела, в чем трудность! Ну вы, как маленький, неужели в институте вас этому не учили?
– Воровать?
– Да нет же! Наблюдать! Адвокатура роли, ну это же начальная школа! Воруйте! Ха-ха! Удачи! – сел в машину и укатил на выборы председателя СТД.
Легко сказать. Гадость-то какая, он, конечно, пошутил. Но Олег привык выполнять поручения. Даже шуточные.
Кого не жалко? Вовку. Его обокрасть невозможно. С собой он денег не носит; когда они вместе – все за счет Олега, так уж повелось. Стибрить что-нибудь из его квартиры? Но это поднимется такой вой – страшно представить! Вовка подключит все органы, с которыми подружился, когда сам попался на спекуляции. Кого обокрасть-то? Олег стал присматриваться в этом смысле к коллегам. Всех жалко. Он вспомнил первые упражнения с педагогом, когда надо было просить пассажиров предъявить проездные документы в вагонах метро. Но это же – не красть! То есть в тайне от клиента делать ему пакость! А воровство пакость интимная. Когда у Олега на гастролях  во время спектакля «свистнули» новые джинсы, и то было крайне неприятно; пустяк, но ужасно неприятно, пришлось в гостиницу в театральном костюме возвращаться, а потом подозревать товарищей, ясно, что кто-то из своих, но кто? Противно.
Олег махнул рукой на это поручениие главрежа и… тут же его выполнил. Они сидели небольшой компанией на четвертом этаже в ВТО, выпивали, и в который раз у Кольки Фонарева не оказалось денег. Олег, чтобы не разрушать стол и не понижать градус гармоничной беседы, как всегда, добавил за него своих, – и взяли еще по сто. Колька,  пойдя в туалет, против обыкновения оставил свою сумку на стуле, а из нее торчал кошелек, Олег заглянул в него – деньги там были. Были! И не малые! Вот мерзавец Колька, сколько раз он врал таким образом и пил за чужой счет! А еще Ленина играет, хоть и молодого, но Ленина! Двое других собутыльников увлеченно обсуждали фильм «Маленькую Веру», а именно: был ли во время знаменитой половой сцены настоящий акт между артистами или не был; а если не был, то какова в таком случае технология съемок, ведь артисты – живые люди! Эта тема их увлекла, и Олег преспокойно, незаметно вытащил из фонаревского замызганного кошелька три десятирублевки (пару пятерок оставил). Эти жалкие тридцать рублей (впрочем не такие жалкие – четверть зарплаты в то время) были только малой частью его «долга» Олегу. Колька всегда заглядывал в глаза и был тут как тут, когда Олег искал компанию для выпивки, и внутренняя логика Кольки была обыкновенной: как же, Олег – богатый, у него отец генерал, дед лауреат всех премий, он всегда доплатит, если кому-то сколько-то недостает. А между тем Олег на фоне сумасшедших денег новых кооператоров слишком богатым тогда уже не был.
Так что, купив всем выпивки на украденные деньги, Олег поручение Худрука выполнил. Он взял всем еще по сто грамм и бутербродов, а когда Колька пришел, Олег попросил его добавить денег, дескать, мы еще взяли, так что подкинь. Колька тяжело и мучительно скривился : «Нет денег, братцы, Христом Богом клянусь, я за телевизор в рассрочку все отдал, нету денежек, хоть обыскивайте!» Ну хорошо, нет так нет, обыскивать не стали, телевизор так телевизор, за него и выпили. И Колька тоже выпил.
Самое забавное произошло, когда они разъезжались. В метро с Колькой случилась истерика. Олег с брезгливостью аристократа наблюдал, как Фонарев, пьяный, пьяный, а доставая из кошелька пятачок для прохода в метро, пропажу-то обнаружил, и побледнел, и чуть не сел на мраморный пол возле кассы на Пушкинской. Он заметался взглядом по попутчикам, бросился было возвращаться в ВТО, потом остановился, трагически помрачнел, готовый разрыдаться. Олег поинтересовался сострадательно: «Коля, что с тобой? Плохо? Перебрал?» Если бы Колька признался, что из-за денег, то Олег ему бы их тотчас возместил, но Колька не признался. И денег ему Олег не отдал, – не надо Христом богом клясться! Вообще, черт знает кто у нас молодого Ленина играет! Жалкий плебей! Видеть его расстройство Олегу было весьма интересно с психологической точки зрения и… приятно! Так ему и надо! Из-за тридцати рублей так суетиться и страдать?! На них взять-то можно было всего четыре бутерброда с рыбой и четыре по сто! Отвратительно! Мерзость. Хотя почувствовать себя карающим мечом Олегу было приятно!
Потом примерно такой же случай доставил Олегу неимоверное удовольствие с заведующим монтировочной частью театра. Вором из воров, который тащил со складов храма искусства, конечно, не только то, что плохо лежит, это само собой разумеется, а вообще все, что представляет хоть какую-то ценность. На очередном банкете он надрался, как свинья, и хвастал, что построил дачу, а еще и машину поменяет, раскрыл свой кошель и трясанул мохнатой пачкой. Этой пачки Олег лишил его весьма обыкновенным способом, а именно, незаметно налив в тот бокал, который завмонт держал для запивки, вместо нарзана тоже водки. Вскоре пришел суровый момент расплаты, завмонт выпил водки и тут же хорошо запил… водкой, сделав глубокий глоток! И чуть не лопнул, разбух, вытаращился, посинел, расчихался и раскашлялся так, что выпустил пачку из рук и уронил ее на стол. Олег неловким движением помог деньгам упасть со стола под стол и сильно ткнул в суматохе, расчихвостив пачку веером на большую территорию. Когда завмонт немного пришел в себя и хватился денег, то они уже разлетелись по всему банкетному залу. Все бросились помогать завмонту их подбирать. Подбирали и отдавали. Что восхитило Олега больше всего: завмонт не добрал примерно трети суммы – мерзавца в театре не любили.

Эти опыты в работе над ролью Олегу совершенно не помогли, только количество презрения в отношении к людям у Олега значительно прибавилось. Но, что удивительно, репетировать ему стало легче. После премьеры Худрук от всей души поздравил Олега: «Вы, Олег Васильевич, лучший мерзавец на нашей сцене! Циничней и мерзостней вас я никого представить не могу, редкостный подлец! Браво!»

Один раз Олег взял со стола и положил к себе в карман портмоне Худрука. Да, взял и положил, и никто не видел! А он это сделал! Худрук во время репетиции на сцене так орал на актрису, которая тогда Олегу была близка, что Олег взбунтовался. Сделать с Худруком то, что он как-то проделал с «властителем дур», Олег не решился, старый человек все-таки, корифей, любимый мастер, титан, самодур, ветеран войны, – Олег им искренно восхищался. А наказать элегантно – можно и нужно! Воспользовавшись общей суматохой сценической репетиции, Олег подхватил огромное портмоне главрежа в свою сумку и тотчас же оказался вместе со всеми на сцене. Чуть постоял рядом и предложил запутавшимся в решении эпизода артистам и режиссуре, как все-таки разрубить гордиев узел взаимоотношений персонажей, включился в спор, как будто и не выходил из него. Потом выбросил кошель за  кулисы! Это была расплата за те унижения, которые не только Олегу, но и всем его коллегам приходилось от титана переносить – нельзя кричать на актрис! На актеров тоже!
Дальше было интересно исподволь наблюдать за Худруком. Он сел за столик и дал команду начинать эпизод с начала. Артисты заиграли, и заиграли наконец правильно. Худрук шептал за ними текст, кивал, потом захотел что-то записать, не нашел записной книжки, стал опять смотреть на сцену и кивать, потом внимательно осмотрел свой стол, похлопал по нему ладонями, потом посмотрел под стол, потом полез под кресла, потом вылез, встал, кряхтя, посмотрел по сторонам и… зарычал! Страшно зарычал! Львы так кричат в клетке, когда их колют острыми пиками, а жрать не дают. Артисты в ужасе остановили репетицию – гнев мастера всегда был непредсказуем и страшен. Но рычал он безадресно. Потом объявил перерыв на три минуты, вихрем унесся в свой кабинет. Вернулся через час, видимо, все в своем кабинете перерыв! Не обращая никакого внимания на артистов, мастер стал лично метр за метром прочесывать кулисы, двигать репетиционную мебель на сцене, заглядывать под нее.
Артисты подумали, что всё, Худрук, как многие уже и предсказывали, наконец свихнулся. Предположение это укрепилось, когда в глубине кулис раздался его радостный вопль: «Эврика!!!» и он выскочил задаренным именинником на сцену. Вернулся к своему столику, держа отдельно свою пидараску, как тогда, прошу прощения, называли большие кошельки, и записную книжку, причем записную книжку нес перед собой, как икону. «Кошмар, обронил, зарепетировался, а ведь тут весь спектакль, весь спектакль...» – говорил он, нежно гладя свою пухлую записную книженцию. Дальнейшая репетиция была окрашена в светлые, нежные элегические тона. А угрызений совести Олег не почувствовал, нет, не почувствовал! Напротив подумал, что подобные экзерсисы и впредь будут работать на славное дело укрепления театральной этики.
Самое смешное, что Олег был не единственным Робин Гудом в театре – изредка в театре случались пропажи, к которым Олег никакого отношения не имел.

* * *

Личная жизнь его становилась все беспорядочней, хотя попытки упорядочить были. Сколько он раз говорил себе: никаких романов с актрисами, тем более из собственного театра! Ведь учил же великий мхатовец Тарханов: «Не живи, где живешь!» И Вовка не раз говорил подобное. И Олег это прекрасно знал! У кого-то внутритеатральные союзы удавались, и даже очень счастливо. Но Олегу в этом смысле крайне не повезло.
Итак, он сорвался и соблазнил. Актрису! Талантливую, красивую, старше себя на четыре года. Началось все с пустяка. Олегу дали роль влюбленного мерзавца в классической пьесе! Мерзавцы тоже влюбляются. Олег, репетируя, стал приударять за актрисой, которую любил по пьесе его герой. Дело это в театре обыкновенное, как же не увлечься человеком, которого надо любить по роли?! До этого у них были нормальные, рабочие отношения. Во время репетиций они испортились. То есть перешли в совершенно новую фазу. Почувствовав телодвижения Олега, актриса сразу поставила его на место. Мальчишка! Кто он и кто она? Он всего четыре года в театре, а она уже почти десять, она – героиня! Он тоже герой, но еще неизвестно какой. Даже, кажется, совсем никакой! Олег потратил немало энергии и денег, чтобы переубедить ее. В конце концов в Отрадном переубедил! Они не поженились, но жить стали как муж и жена. Через год он понял, какую роковую ошибку совершил.
«Не шутите с женщинами! Эти шутки глупы и неприличны!» – кричал Козьма Прутков. Великие слова! С актрисами шутить тем более глупо и подло! Его репетиционную влюбленность партнерша приняла за серьезное чувство!
Она на него поставила! Сделала ставку!
В кратчайшие сроки образовалась маленькая, но очень крепкая ячейка театрального общества с задачами, которые вдвоем решать значительно легче, чем поодиночке. Цель – по-прежнему высокая! Зиждется она на неуклонном расширении жизненного пространства, получении все более интересных ролей в театре и кино, в создании благоприятного фона для развития таланта, мощного информационного прикрытия, то есть в итоге: неукоснительного шествия к званиям и славе! Энергия актрисы была уникальной, и Олег на первых порах загорелся. Ведь под лежачий камень воде не течет; ведь мало иметь талант, надо еще уметь его продать; ведь скромность – прямая дорога в неизвестность. Были распределены обязанности, создавались группы поддержки, стимулировались поклонники, члены художественного совета, критики… И через некоторое время Олег почувствовал себя частью железно работающего театрального механизма. Танка. Цель которого не только Берлин, но и Кремль, Париж, Лондон и Голливуд. Было решено, что программа-минимум – звание заслуженной для Актрисы, а для Олега – получение роли положительного героя, потому что за отрицательные роли званий не дают! Дни проходили в работе и дружбе с влиятельными действующими современниками; вечерами телефон в Отрадном был раскален от щебета по поводу того, что надо как-то исправлять досадные недоразумения и давать роли и звания на самом деле достойным людям, которые никому не говорят о своих страданиях, потому что для них важна работа и только работа, только бескорыстный труд, только зритель и Худрук.
На секс ни сил, ни времени не оставалось. А когда оставалось, то в самый неподобающий момент Актриса могла все бросить и одарить Олега откровением: «Симулекину надо звонить! Симулекину! Ты скажешь, что он – подлец, и у него непримиримый конфликт с Худруком? И будешь прав! Но мы-то их и помирим. Симулекин – из той волны, которая скоро придет к власти, – я чувствую это всем телом. Я знаю его жену, мы с ней отдыхали в «Актере» в Сочи. Замечательная женщина, через нее можно найти тропку и к самому Симулекину! Я ее приведу на спектакль, а потом она приведет его. Он должен написать о нас! У нее скоро день рождения, вот и повод отличный, я ее поздравлю! Надо продумать подарок, одними конфетами и цветами здесь не обойдешься, тут надо думать... Она придет на спектакль! Я умру, но она придет к нам на спектакль! Она училась с моим педагогом по зарубежному театру, вот они вместе и придут! Она увидит тебя и упадет, потом я вас познакомлю, затащим ее в гримерку хоть на пять минут, я знаю, она обожает армянский коньяк… Симулекин напишет о тебе! И напишет гениально! Потому что он, подлец, иначе не умеет!» Воодушевившись, Актриса могла и забыть, чем только что они занимались, закурить и начать длительный ночной обзвон. Через час она возвращалась в постель и крайне удивлялась тому, что Олег уже спит.
Она, «работая» в направлени влиятельных мужчин, играла роль на все готовой ради искусства красивой дурехи; работая на женщин, – роль умной, близкой, родной сестры или дочери. Олег «работал» исключительно на женщин, хотя живой интерес к нему проявляли не только они; ему предполагалась роль простодушного красавца, тоже безмерно и бескорыстно влюбленного в театр. Оба пели. Актриса – цыганские романсы, Олег – все, начиная со «Скажите, девушки, подружке вашей…», кончая всем, чем угодно, в зависимости от вкусов «друзей», вплоть до донских казачьих песен и «Хава нагилы» – в последние годы Союза они пользовались наибольшим успехом. Находясь в гостях, они строили из себя бессребреников, тем не менее являлись в то полуголодное время к нужным людям всегда с дефицитными продуктами. Актриса напрягала Олега, а Олегу приходилось напрягать маму, и мать делилась с ними заказами. Твердая копченая колбаска, сгущенка, сыр, банка тушенки, баночка красной икры, пачка макарон и безусловно водочка! Они производили хорошее впечатление даже на самых влиятельных и рафинированных интеллигентов. Многие не выдерживали и шли им навстречу.
Мать Олега, женщину, как известно, тоже энергичную, темперамент Актрисы несколько подавил, она стала беспокоиться: «Сынок, прости, конечно, не мое дело, но мне кажется, что это не выход… – как-то сказала она после очередного опустошительного наезда Актрисы на их холодильник. – И потом… она же пьет!»
А как же не пить? Да. Они пили. Вдвоем, дома, после удачно проведенного вечера. Как же не выпить, когда жизнь стремительно текла в бешеном напряжении! Сколько нервов отнимает просто работа артиста, но еще более – дружба! Дружба с обычными друзьями – тоже труд, а с влиятельными – каторжный! Врать приходилось в глаза долго и очень разным людям! Врать филигранно, чтобы лесть не выглядела оскорбительной и примитивной. Хотя Вовка оказался прав – даже самая грубая лесть приятна! Но надо было не перепутать со враньем! Чтобы не соврать тому, кто пред тобой сегодня, то, что врал вчера совершенно другому человеку. Страшное напряжение! Тяжелейший, выматывающий труд!
Пили они на равных и много! Энергия Актрисы по масштабам равнялась таланту Анюты, а талант человеческого общения  и количество употребляемых напитков превозмогал всех женщин Олега вместе взятых.
Известие о присвоении Актрисе звания заслуженной артистки России они получили летом 1989 года по приезде в ялтинский дом отдыха «Актер». Туда они поехали отдохнуть, очиститься, поклялись друг другу, что выпивать на море не будут, и не выпивали бы, но пришло известие о присвоении… Как же не отпраздновать этот важнейший в карьере этап?!
К морю спускались только пару раз за все время отдыха, и то ночью. Праздновали ежедневно со всеми, с кем можно, завязывая новые и углубляя старые связи, в ближних ресторанах «Риека», в интуристовской «Ялте», часто ездили в Мисхор, где театральных деятелей было значительно больше, чем в ялтинском санатории. Отвратительный сивушный дух «Гуцульской водки» (единственный крепкий напиток, которым здесь под занавес борьбы с пьянством поили отдыхающих) и чудесный аромат массандровских вин перемешались. Как-то вынырнув ночью из моря, Олег не нашел рядом с собой своей спутницы и подумал, хорошо было бы, если бы она не вынырнула. Но она вынырнула. Олег стал ловить себя на страстном желании утопить ее или, на худой конец, сделать больно. Да. Здесь он вспомнил Дусю! Боже мой, какой он путь прошел всего за двенадцать лет от своей первой женщины. Ему тогда и долгое время потом казалось, что все эти «камасутры» с Дусей какие-то нехорошие, стыдные, даже грязные; они стремительно обучались, и она его опережала, руководила, вертела им, как хотела. Но теперь он вспоминал об этой их сексуальной суматохе как о чем-то трогательном и чистом, прекрасном! Как быстро в его жизненной гонке все преобразилось и опошлилось, превратилось в удовлетворение нижних потребностей, в трудовое наслаждение, после получения которого, на женщину, даже, если она была очень хороша, умела и старательна, и смотреть не хотелось, хотелось от нее скорее избавиться…
Олег понял, что, если он и дальше пойдет по этому пути, то вскоре сойдет с ума, окончательно сопьется или совершит преступление. Вернувшись в Москву, Олег сбежал из Отрадного к родителям. Не выдержал, устал, ушел без всяких объяснений.
И началось самое ужасное. Страшная месть! На его глазах в театре актриса совершила попытку самоубийства, но в последний момент нож, которым хотела зарезаться, она метнула в Олега, и, если бы не вовремя подставленная сумка, то Олег остался бы без глаза. Личной драме ее не позавидовали бы и ее злейшие подруги. Олег, как оказалось, был ее последним шансом, последней надеждой! Она слишком много на него поставила и смириться с его бегством не могла… Впрочем, эта история достойна отдельного, большого, в высшей степени женского театрального романа. Нас же интересует Олег. Он, конечно, страдал от того, что в который раз принес человеку несчастье, но ничего с собой поделать не мог. Не мог! К тому же увлекся ненадолго одной бескорыстной юной ««сырих»ой», эх, да что вспоминать…
Когда Олег вернулся в наконец оставленное Актрисой, разоренное Отрадное, то первое, что пришлось сделать, это сменить обои, на которых в буквальном смысле от разоблачительных дацзыбао живого места не было, и долго еще находил он в своих аккуратно разрезанных вещах, в посуде, в книгах листочки бумаги, на которых было написано одно слово: «подлец».

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ. ДРУГ НАРОДА.

Надо же, в Ялте Олег вспоминал Дусю, а встретился с Зоей. В Москве.
То есть сперва увидел по телевизору и потом много раз видел; как не включишь телевизор, так и видел; и глазам своим не верил, но видел. Только, как было означено в титрах, сопровождавших видеоклип (новый, только что появившийся во «Взгляде» тележанр), звали ее уже не Зоей, а совсем по-другому. Ангеликой. А группа называлась «Брызги любви». Но сценический псевдоним можно придумать и новую фамилию и внешне измениться можно сильно, до неузнаваемости можно измениться, можно в конце концов пластическую операцию сделать; глаза можно обмануть, а уши не обманешь. Это была Зоя. Пела так же хорошо, как в «Голубых елях», даже лучше, неподдельно, до донышка сердечно, беззащитно и отважно, но совсем другой репертуар, не народные песни, не «Нарьян-мар»… Лицо у нее стало какое-то другое, очень похорошела, а голос… точно ее. Кто бы мог подумать!?
Как-то  по пьяной лавочке Олега занесло в ДК большого института. Когда-то здесь Олег слушал Высоцкого, но времена поменялись, теперь – шоу-группа «Брызги любви»! Олег с большой переплатой купил у барыг билет в третий ряд. В зале – биток, очень модная группа.
Представление долго не начиналось. Потом погас свет, прожектор забегал нервно по сцене, заработал ударник, сзади на возвышении высветилась инструментальная группа на фоне как бы восходящего солнца… По авансцене поплыл азот стелющимися облаками. И вдруг откуда-то сверху в туманную пену спускается она! Невозможно шикарная, полуголая, сверкающая. Из одежды на ней были – сапоги-ботфорты, кратчайшая юбочка, какая-то полоска на груди и блестки. Все! В течение концерта Зоя великолепно двигалась и пела без устали в сопровождении смешанной группы бэк-вокала, одетой еще откровеннее. Несколько раз она спускалась в зал, и Олег узнавал ее с близкого расстояния… и не узнавал. Пару раз она посмотрела, казалось, прямо на него, прямо в глаза, хотя Олег пытался спрятаться за сидящими впереди. «Это она. Она меня узнала», – решил Олег.
В конце шоу она разошлась, то есть совершенно распустилась, и вытащила Олега на сцену!!! И пела, и обнимала его, и танцевала с ним. Олег легко включился в танец. «Ты замечательно поешь», – сказал он, не переставая танцевать. «А то! Я вообще-то и вся ничего! Заходи потом!» – ответила она, не переставая петь. Елки-палки, – сообразил Олег, – да она поет под фонограмму. Пять лет назад на Оби Вовка до этого не допер – здесь дурили публику на более высоком техническом уровне.
Конечно, это не Зоя, как он мог даже подумать! «А где Зоя?» – спросил Олег. Возможно, она не расслышала его, продолжала, якобы, петь, потом публично, под горячие аплодисменты зала поцеловала Олега наотмашь, в губы, чуть зубы не выбила.
Она – не Зоя, – теперь уже всем телом почувствовал Олег и отправился на свое место в третий ряд. Сосед Олега, шееголовый бык, чуть не сломав,  пожал ему руку, спросил: «Она в натуре или воще?» «Она воще!» – ответил Олег. «В умат!» – отпал в кресле бык.
После концерта Недолин пошел за кулисы. Не тут-то было. Охрана. Олег скромно представился другом Марата, и охранник, связавшись по рации с начальством, на удивление легко пропустил его за кулисы и даже проводил до гримерки звезды. Певица встретила его в пеньюаре.
– Ух, какой шустрый, чуть скажешь ему, приходи, мол, а он сразу тут как тут. Тебе повезло, ты попал в хорошую минуту, ур-р-р, – она слегка рыкнула на Олега по-тигриному, обнажив большие белые зубы. – Иди сюда, боярин, блондин, бестия, – и на секунду распахнула свой пеньюар, обнажив тело, на котором, поверьте, из одежды ничего кроме блесток не было, – ур-р-р-р.
– А где Зоя Патышева? – поинтересовался Олег.
– Где, где, в Караганде! Зачем тебе какая-то Зоя, когда есть я? У-р-р-р.
– Да ты мне на хрен не нужна. Где Зоя? – повторил вопрос Олег. Певица не ожидала такого вопиющего прямодушия, прыгнула к двери гримерки, ногой толкнула ее и взвизгнула. Стас! – Натуральный голос ее был сильным и неприятным. Тут же появился охранник. – Кого ты ко мне пропускаешь? Выкини эту мразь отсюда, чтобы не воняла, – Стас сказал прискорбно: «Он – от Марата!» – От Марата? А я думала от Робеспьера. Отменяется, гуляй, Стас. – И закрыла за ним дверь. – С какой стати Марат интересуется Зоей Патышевой? – спросила звезда делово и напряженно.
– Марат не интересуется, интересуюсь я. Ты же ее голосом поешь?
– Насчет голоса не надо грязи! Голос наш… мой! Зачем она тебе?
– Да так, интересно, что с ней теперь?
– Ничего.
– То есть?
– Даже если тебя Марат прислал, ты должен знать, что интересуешься вредными для здоровья вещами.
– Только не надо меня пугать! – крикнул Олег. Все-таки он был сильно пьян.
– Ути-пути, какие мы смелые. Ладно. Она – моя помощница, помогает по хозяйству, домработница, ну я ей разрешаю иногда подпевать при записи. У нас тембры с ней похожие. Все. Живет она хорошо. Хо-ро-шо! Вништяк!
– А как мне ее увидеть?
– Ну ты меня задолбал, блондин, у тебя что, вкуса совсем нет, ты что некрофил? Погляди окрест, кругом жизнь кипит, а он какой-то полумертвой девкой интересуется? – уже не так делово спросила Ангелика и облизала губы.
– Вот мой телефон, передай ей, пусть, если захочет, позвонит. Передашь? – Олег написал номер на программке, а про себя подумал, – Зачем я это делаю? И двинулся к двери.
– Да стой ты, фрайерок… – она закрыла дверь своим долгим телом, пеньюар опять на секунду растворился, – так хорошо разговариваем, слово за слово … не уходи раз пришел, побудь со мной, я сейчас душ приму, не уходи, тебя все равно без меня не выпустят. Стой здесь и смотри, кабы меня не украли. Хочешь, покури, вон папироска… Умеешь курить-то? Не хочешь курить, возьми пива баночку, пей и смотри. Да куда ты смотришь, ты на меня смотри, жизнь коротка; когда еще такое увидишь, детям будешь рассказывать…
Она зашла в душевую, скинула пеньюар, при широко открытых дверях пустила воду и подстанывала и урчала под шум дождя: «ур-р-р-р».
Хорошее тело, не слишком мускулистое, наверное бывшая танцовщица, но не балетная, что-нибудь из ансамбля Пятницкого, но грудь какая хорошая, довольно большая для балетной, но не обвислая, ноги идеальные, живот подтянутый, попка хорошая... – поначалу равнодушно, а потом все менее равнодушно отмечал про себя Олег. Она стояла под мощной струей воды, отступала, поворачивалась спиной, пенилась, наклонялась, высоко поднимала, сгибая в коленях, ноги, «работала» на него, поглядывала и, судя по всему, получала удовольствие от того, что она абсолютно голая, красивая, молодая, пьяная, а рядом абсолютно одетый мужчина, красивый, молодой, тоже, кажется, пьяный. Олег разглядел у нее внизу живота то, что его удивило. Крест на этом месте. Мода пошла – подбривать. Креста на вас нет! Ан нет, есть! Вона куда забрался… Наконец, она отступила к кафельной стенке и, сквозь конус локального ливня, сказала низким голосом: «Иди ко мне, блондин, барин, иди, все будет хорошо, однова живем… р-р-р-р… спинку-то, об спинку-то мою хочешь?.. потереться…»
А что, собственно, мешает?.. – подумал Олег, – уай нот? – и зарычал, –ар-р-р-р…
«Так случиться может с каждым, если пьян и мягкотел…» пел Высоцкий. В Олеге «сидело» грамм четыреста водки и литр пива – на его месте многие поступили бы также.

Когда обоих это несусветное мытье утомило, звезда устало развалилась в кресле и сказала томно:
– Ты меня достал.
– Ты меня тоже, – шатаясь, одеваясь, плохо попадая в брюки, говорил Олег.
– Тебя как зовут-то?
– Олег, а тебя?
– Ангелика. Можно просто Анго.
– Очень приятно.
– Мне тоже очень. Ладно, пошел к черту!
– Иду.

Зоя Патышева ему не позвонила, позвонил мужской голос.
– Предназначенное расставанье означает встречу впереди, здравствуйте, уважаемый Олег Васильевич! Это Марат... Не удивляйтесь, что я вам звоню. Сразу к делу. Мир тесен... Что касается интересующей вас особы, то она не высказала желания с вами встречаться. Живет неплохо. Замужем, есть ребенок, подрабатывает она известным вам способом.
– Каким?
– Обыкновенным, поет; голос хороший, но выглядит неважно.
– Я вам очень благодарен за помощь. Честно говоря не ожидал, что…
– В дальнейшем, нижайшая просьба, если захотите, что-то узнать этакое, посоветуйтесь прежде со мной, столько, знаете ли, грубых людей вокруг... И еще, не очень хорошо будет, если кто-нибудь узнает, что «Брызги любви» поют, так сказать, не своим голосом, – пусть до времени это будет нашей с вами тайной.
– Конечно.
– Спасибо, дорогой. Одолжение за одолжение. Мне в свою очередь нужна ваша помощь. Я организую благотворительный концерт, посвященный городу-герою Москве под названием «Я люблю этот город бязевый!» Хорошее название, правда? Есть что-то наше, евразийское: «Золотая дремотная Азия, опочила на куполах!» Милости просим поучаствовать в качестве ведущего, почитаете Есенина... Не бесплатно, разумеется. Не откажите, будут очень приличные люди…
– Конечно!
– Ну вот и ладушки! Будьте здоровы, надеюсь на скорое свидание… Да, самое главное, чуть не забыл. Был на вашей последней премьере, замечательно!
– Спасибо, таких цветов мне еще не дарили…
– Вы потрясающе сыграли этого вашего благородного рецидивиста, вроде негодяй, а получился такой трогательный, симпатичный, вызывающий сочувствие разбойник. Так держать! А почему вам не доверили роль князя? Отлично бы справились, роль больше, и положительная!
– Не сыпьте соль на раны.
– Да что вы, какая соль? Может быть, я чем-то могу посодействовать, как-то с кем-то переговорить, от кого это зависит?
– Сделать предложение, от которого они не смогут отказаться?
– Бог с вами? Какие ужасы! За кого вы меня принимаете? Просто иногда небольшая зрительская подсказка может помочь режиссеру освободиться от стереотипов, штампов, ха-ха, устаревших представлений о, так сказать, добре и зле...
– Не надо, спасибо большое, что вы? С нашим Худруком это совершенно исключено!
– Вы думаете? Ну хорошо, хорошо, смотрите. Отнеситесь, пожалуйста, внимательно к моей просьбе. До встречи на благотворительном вечере!

Этот разговор Олегу не понравился. Марат и шоу-бизнесом и благотворительными концертами, оказывается, занимается! Мир тесен. Марат говорил с ним очень мягко, даже просительно, но пахнуло холодом какой-то совершенно неизвестной Олегу жизни.
               
Зою Патышеву он все же встретил, очень скоро и  совершенно случайно на Качалова, в доме звукозаписи, в буфете. Она постарела страшно, не на 10 лет, а значительно больше, еще более худая, прозрачная и голубая, с большими лиловыми мешками под глазами. Как будто пила она, а не ее муж. Олег подсел к ней за столик, она узнала его, и сказала совершенно спокойно: «Что тебе от меня еще нужно?» Олег смотрел на нее и понимал, что ему от нее, действительно, ничего не нужно, но его опять, как сто лет назад охватила дрожь и оторопь.
– Здравствуй, Зоинька.
– Ну, деньги мне тогда были нужны, деньги. Оставь меня в покое! Или что, тебе их вернуть? – зло и отчетливо выговорила Зоя. – Сколько, я забыла? Двести, триста? – и полезла в кошелек.
– Ведь я любил тебя, я любил только тебя одну… – сказал Олег и поперхнулся и закашлялся и ему стало нестерпимо стыдно за себя.
– Урод! – с ненавистью прошептала она, – ты меня достал, Марата зачем-то натравил, ты только все портишь.
Олег прокашлялся, ему надо было уйти, но он не мог.
Потом раздался требовательный голос со ступенек входа в кафе: «Зойка! Запись!», как будто звали собаку: «Пальма! Ко мне!» Олег мельком взглянул и узнал ее русско-народного партнера, одет он уже был отнюдь не народно, а в грязной джинсе с бахромой, на рукавах куртки бахрома, редкие волосы тоже – длинной серой бахромой, но лицо совершенно такое же, как десять лет назад, только очень красное.  Зоя тут же убежала за ним, не доев пельмени радийного кафе.

Олег Недолин читал стихи Есенина на благотворительном концерте  в одном из залов Моссовета, и оказался самым молодым и самым неизвестным среди многих других приглашенных замечательных артистов. Все происходило на высшем уровне. Во вступительной части вполне респектабельные кооператоры заочно благодарили великого реформатора Михаила Сергеевича, клялись в любви к отечеству, искусству, спорту и обещали всем им помочь материально. В публике – известные люди, политики, журналисты, спортсмены. Поразило, что смертельные политические враги вели себя так, как артисты, игравшие роли смертельных врагов, после спектакля; мирно выпивали, омарами друг друга потчевали. Олег подумал, что, если бы в зал вдруг кто-нибудь вбежал и крикнул: «Ша! Атас!» - то мигом разбежались бы все: и кооператоры и политики, а на растерзание милиции остались бы только артисты.
За выступление Олег получил в конверте сумму в непривычных тогда еще долларах, которая в пересчете на рубли по спекулятивному курсу не сразу уложилась даже в его постгенеральском сознании. Прощаясь, он забылся и протянул Марату руку, и опять в рукопожатии ощутил его сжатый кулак, который тот, впрочем, быстро разжал и уже обеими руками дружественно крепко сцепил запястья Олега… как наручниками. Почему он к Олегу так хорошо относится?
Марат все держал Олега в своих «наручниках», смотрел ему лукаво в глаза и сказал, расхохотавшись.
– Да не бойтесь вы меня! Раз человек на зоне побывал, так подумать можно бог знает что? Нет, не думайте, – хохотал Марат, – я никакой опасности для вас не представляю. Вы тронули мое сердце в сложную минуту. А я такого не забываю… А знаете что, айда ко мне! Тут вы, я обратил внимание, почти не пили, и это очень благоразумно, с этой публикой надо держать ухо востро… Поехали ко мне, посидим попросту. На таких мероприятиях не расслабишься, а в кругу своих очень даже можно и нужно, поедем! Человек вы, я знаю, неженатый, впрочем, если хотите с дамой, то давайте с дамой. Хотя одна дама вас оченно ждет. Сюрприз будет для вас. Вы у нас ведь ловелас, уж, бонвиван…
– Марат, вы не в органах работаете?
– В органах, ха-ха, – он расхохотался, – но гораздо более компетентных, ха-ха-ха. Ну, решайтесь! – в нем было столько всепобеждающего оптимизма и уверенности! Разговаривая с ним, Олег не чувствовал никакого напряжения, более того, все театральные и прочие трудности вдруг показались мелкими, легко решаемыми.
– Айда! – сказал он.

Олег ожидал увидеть что-то сногсшибательное; о тогдашних нуворишах рассказывали легенды, но слава Богу, его апартаменты, на первый взгляд, по размерам не сильно отличались от квартиры его родителей, только отделаны были в современном западном аскетичном стиле: белые обои, белые ковры, белая мебель.
Там были уже гости. Почти всех их Олег видел по телевизору. Были замечательный молодой тележурналист, молодой, недавно прославившийся адвокат, политик центристской ориентации, отвечавший в Москве за какой-то важный сектор; они называли друг друга на «ты», вели себя непринужденно и к Олегу отнеслись доброжелательно и сердечно, в них не было никакой фанаберии известных людей, напротив искренняя заинтересованность и простота. Стол был организован на посольском уровне, то есть между гостями постоянно курсировали тележки с бутербродиками-канапе, напитками, звенящими хрустальными фужерами и серебряными ведерками со льдом. Обслуживали их какая-то милейшая тетушка и вышколенный официант, который на советских официантов совсем не походил, в нем была не только редчайшая предупредительность, но и чувство собственного достоинства, в тетушке – никакого достоинства, а только желание угодить. Беседа велась на все современные темы. Со здоровым юмором и цинизмом. Политик, который обычно с крайне усталым видом объяснял с телевизионного экрана, как и что надо делать, чтобы не скатиться в пропасть (его переспрашивали, и он опять, начиная сначала, терпеливо объяснял, как и что надо делать), в жизни оказался не только умным, но и крайне остроумным, веселым человеком, окутывал своим бархатным баритоном, время от времени отпуская испепеляющие срезки по поводу первых лиц.
Марат попросил Олега почитать Есенина. Олег отказывался, неудобно как-то, все выпивши, и он тоже, а тут стихи. Но Марат настаивал, и Олег (все-таки Актриса приучила его не кочевряжиться и не отказывать хорошим людям) прочитал несколько стихотворений из «Москвы кабацкой», и все его внимательно слушали, а Марат даже прослезился. Потом стали петь песни. Нашлась гитара. Начали с Есенина, продолжили блатными из репертуара Розенбаума, потом адвокат вдруг блистательно рванул Леонковалло из оперы «Паяцы». Олег в неком песенном соревновании затянул: «Скажите, девушки, подружке вашей…», а адвокат эту же песню подпел ему по-итальянски...
Когда веселье было в разгаре, Олег заметил Ангелику: она приехала после своего шоу и вела себя совсем не так, как во время их последней встречи, а как строго воспитанная барышня. Олегу она подмигнула родственно, и он ей подмигнул. Все-таки, чувствовал Олег, годы актерской зависимости и военного воспитания не прошли для него даром, он сразу почувствовал себя здесь в своей тарелке. В компании друзей отца, деда, в театральных компаниях не было такого количества юмора, не хохотали так беззаботно, не было такой искренней достойной непринужденности и полного отсутствия вторых планов.
Гости приходили и уходили. Олег тоже попытался интеллигентно уйти, но Марат его не отпускал, и Ангелика посмотрела на него широко открытыми от удивления глазами, – Олег остался. Оставался еще и политик. Его звали все Жорой, хотя Олег помнил, что его настоящее имя было какое-то совсем другое, не Жора.
Олег чувствовал себя уютно и хорошо. Ангелика с Жорой пошли готовить какой-то сногсшибательный коктейль на кухню. А Олег слушал Марата. Милый, очень симпатичный, несчастный человек, бывший детдомовец. Он рассказывал о себе устало и грустно.
– Обычно я говорю мало, но с вами, Олег Васильевич, мне хочется расслабиться и пооткровенничать. В молодости я пошел по скользкой дорожке, долго по ней ходил, меня с нее сшибали, били, пока дорожка эта не стала столбовой для всего государства, и таланты мои оказались наконец востребованы. То, за что раньше сажали, сейчас нужно стране, как воздух. Кстати, Анго – прелестная девушка, тоже детдомовка. Очень способная, целеустремленная; да, с вокалом у нее пока плоховато, но она работает, есть в ней обаяние, душа, драйв, как говорят знающие люди. Мне очень хочется, чтобы не только Алла Борисовна царствовала. Пусть на эстраде цветут все цветы. У нас главная беда, только появится что-то талантливое, так сразу находятся пираньи, которые этот талант пожирают, какая-то, право, национальная беда. А Анго прошла тяжелейший путь, в Москву приехала из Сарапула, ночевала на вокзалах, работала дворничихой, но талант грязь найдет, ха-ха, то есть, пробьется. Тыкалась, тыкалась, попала в одну группу в подтанцовку, в другую, потом чудом каким-то вышла на меня. Талантам надо помогать, бездарности пролезут сами. Я помогаю, и мне это доставляет истинное удовольствие. И вам я хочу помочь. Ну что жизнь бизнесмена? Дебет, кредит, купи-продай, очень много грубых людей, общаться приходится бог знает с кем, а когда в жизни присутствует аромат искусства, аура чистоты, это совсем другое дело. Она в глубине души очень чистая девочка, хотя сколько ей пришлось перенести по дороге на Олимп, о, врагу не пожелаешь… многие считают, что артисты – это животные, эдакие чувствилища, хочешь – рассмешат, хочешь – заплачут, играют – как маленькие дети, а деньги хотят получать – как большие. Я так не считаю, это самые лучшие люди. Тонкие, нервные, наивные; лицо и тело нации, и ее душа. Блок говорил, что за актерами – будущее. Если плевать в будущее, то что же тогда будет?.. Для меня пример – Иосиф Давыдович, вот артист великий, и человек. Скольким он помог, и нашему брату, и вашему! Его день на гастролях где-нибудь в глубинке расписан по минутам, начинается, знаете с чего?
– С чего? – Олег был уже почти убаюкан, но переспросил.
– С того, что в восемь утра он идет в обком или какой-нибудь райисполком и выколачивает для людей, кому – квартиру, кому – телефон. К нему люди идут, и он всем помогает, и начальство ему идет навстречу, так как они знают, что, если он за кого-то просит, то это достойный человек… Да вы пейте и непременно закусывайте, коктейли замечательные, не какой-нибудь «Привет» или «Шампань-коблер»… – Олег пил и закусывал, Марат его все больше и больше восхищал. Мир тесен, мир интересен, оказывается, он знал и Вовку Арапова. Когда Олег спросил про однокурсника, то Марат расхохотался. - О, это – способный мальчик! Прохиндей высшей марки, далеко пойдет, если вовремя не остановят, ха-ха. Но он учится, понимает намеки с полуслова, шагает семимильными шагами. Сейчас время такое, все дороги открыты. Есть, правда, мерзавцы, с которыми я смириться не могу. И общего языка найти пока тоже! Я их называю компрадорами. А по-русски говоря, они – сволочи. Чувствуют, что мы только встаем на ноги; мы встаем, а они нам палки в колеса. Я говорю о тех, кто в самое трудное время, пока нас травили баландой, прохлаждался в америках. Теперь они приезжают и учат жить! И, что самое обидное, хорошо бы только учили, они откровенно грабят нас. Я фактически порвал с криминальным прошлым. Но иногда, ей-богу, иногда хочется его вспомнить. Один меня почти доконал; двадцать лет назад сбежал с колбасной эмиграцией, разбогател там, и теперь буквально давит, высасывает отсюда все соки! Наши-то бурбоны наверху, пока прочухаются, сообразят что к чему, а уже у кого не надо государственные гарантии. А достать его пока очень трудно. Он там сидит в Манхеттене и помахивает с двухсотого этажа на нас, которые с риском для жизни поднимают отечественный бизнес. Данин его фамилия. Данин. Вот как будто дань с нас тянет. Понятное дело, ему на родину плевать, Америка – перед громадным кризисом, и они через нас хотят поправить свое безнадежное положение. И дочь у него наглая, как танк. Элеонора некая! Она здесь его делами занимается. Договориться с человеком невозможно. Вроде нормальная красивая баба. Я ей предлагаю нормальные варианты: давай мол вместе; а она нос воротит, как будто я скунс какой. Это папаша ее – скунс американский. Заладила какую-то ерунду про законодательство, смешно, право. Пока мы теряем время, они тут у нас все позахватывают. Вроде толковая баба, молодая, все при ней. Что у нее, мужика, что ли, нормального нет, чтобы он ее регулярно приходывал? Драть ее некому! Всего боится, законодательство ей мешает?! Есть ли оно, законодательство? Его же сейчас нет, оно создается по факту! Как мы себя поведем, такое и будет законодательство, а если будем ждать чего-то, то сюда хлынет доллар наличманом, и нам хана, говоря простым языком, захлебнемся. Ей-богу, убил бы, и папашу и дочку! А вы бы убили, Олег Васильевич? – полюбопытствовал вдруг Марат конкретно.
– Я? – Олег, честно говоря, заслушался, не принимая близко к сердцу то, что говорил Марат.
– Да, вы. Вы – мужчина? – Марат задал вдруг вопрос очень жестко и посмотрел на Олега пристально и показалось, что карие глаза его пожелтели и засверкали, – а то многие поговаривают, что артисты – бабы, вы – мужчина?
– Конечно!
– Убили бы?
– Иногда, кажется, что мерзавца какого-нибудь убил бы.
– Ну слава тебе господи! – Марат прекратил сверкать и сделал преувеличенно полный выдох. – О-хо-хо… А то иной раз за женщину заступиться некому... Рейган в Москву приезжал, наших женщин хвалил; скрытая издевка, хвалил женщин, а подразумевалось, что мужики наши – швах. Обидно, понимаешь… Так, а где же наши производители уникальных коктейлей? Олег Васильевич, не в службу, а в дружбу, поторопите господ политиков и акул шоу-бизнеса, я пока подремлю. Привычка замечательная, пять минут дремы, и опять готов к труду и обороне.
Олег слушал все, что щедро Марат сыпал на него, как непонятную, но интресную сказку, и чувствовал себя необыкновенно хорошо.
Марат задремал в кресле, Олег пошел искать Ангелику с Жорой. На кухне их не было, официанта и тетушки-хозяйки тоже не было, наверное, уже ушли... Наконец Олег поразился размерам апартаментов Марата. Поначалу он их не разглядел. По-видимому, Марату здесь принадлежал целый этаж. Олег пошел по белым коридорам, освещенным слабым желтоватым светом, лучившимся откуда-то снизу. Где они? Может быть и Жора и Ангелика уже ушли? Нет, не может быть, она так многообещающе на него посмотрела перед тем, как пойти готовить коктейль. Вообще, замечательная телка. Редкостная умелица. Можно было бы подумать, что просто ****ь, но, судя по рассказам Марата, не просто. И потом, чем он, Олег, лучше ее? Ничем особенным не лучше.
Олег заблудился. Стал открывать подряд все двери и никого не находил, в конце концов не мог уже найти и Марата, с которым он только что беседовал. То есть залу вроде нашел, но Марата там не было, да та ли это зала? Стало неуютно и страшно. Нет, выпил он вроде в меру, всю дорогу контролировал себя; на фуршете в Моссовете вообще почти не пил, здесь пил тоже не много, но крепкие коктейли… Да, коктейли – коварная вещь. Учили же его на занятиях по мастерству актера в институте пить единообразные напитки и ни в коем случае не мешать. Нет, вроде идет он ровно, только непонятно куда. Наткнулся на комнату невнятного назначения, открыл дверь, включил свет, комната оказалась ванной. Не комнатой, а залом. Боже мой, это же маленький бассейн, вода журчит, фонтанчики переливаются, легкий парок над водой. Заглянул в зеркало. Стекло какое-то странное, мутноватое. Толком он себя в нем не разглядел. Что это? Нет, вскоре в глазах или в зеркале что-то прояснилось, все-таки выглядел он нормально. Нормальное лицо, несколько растерянное, но ничего. А ну-ка улыбнись! Хорошо! Успокойся! Он улыбнулся еще раз и успокоился. Ничего страшного, немного заблудился. Надо как-то выблудиться из этого лабиринта. А вот и голоса послышались. Олег пошел по белому коридору к голосам. Голоса были: женский, отрывистый, недовольный, и мужской, бархатный и тоже недовольный. Еще раздавались такие звуки, как будто лед бултыхался в стакане. Сколько у них тут кухонь-то? Ванных комнат, он обратил внимание, как минимум, две, может быть и кухонь две?
Олег принял светское выражение лица и толкнул дверь, за которой раздавались голоса и бульканье.
Картина, открывшаяся перед ним, поразила. Что-то футуристическое, нереальное. Белый квадрат. Точнее белый куб, и по его внутренностям кто-то ползает живой. Комната была в белом полумраке и совершенно пустой; стены и потолок и ковер на полу были абсолютно белыми, да и ковер ли это? Если ковер, то какой-то мягкий, вздымающийся, как будто пуховое одеяло. По нему разбросана одежда. Ангелика стояла в углу, согнувшись, и была полураздета, Жора был абсолютно голым, только в длинных почти до колена носках. Коктейлей никаких не было. Видимо, булькало что-то другое. Жора стоял к Олегу спиной и занимался с Ангеликой. Она увидела Олега, и глаза ее вскрикнули о помощи.
Олег кашлянул. Жора резко обернул голову, не отрываясь от дела, и увидел Олега, недовольно поморщился. Ангелика сделала такие глаза, что Олег понял: она находится в труднейшем положении.
– А чой-то вы тут делаете? – произнес Олег пришедшей к нему ни с того ни с сего вопрос из детского фильма. Жора молчал. – Оставьте женщину, пожалуйста, – сказал крайне вежливо Олег.
– Это ты оставь нас, – противным высоким скрипучим голосом быстро произнес Жора. – Подонок, сопляк, плебей! – Он смотрел на Олега из-за спины, развернувшись головой почти на девяносто градусов.
– Мне кажется вы ошибаетесь, я – не плебей... – начал вежливо Олег.
– Я никогда не ошибаюсь, катись отсюда, актеришка, ничтожество, педераст! – политик сказал это противной, как будто из мультфильма, скороговоркой. Он продолжал заниматься с Ангеликой и посматривать на Олега, не поворачивая свой жирноватый голый торс. Последняя реплика Олега задела. Почему-то многие стали в последнее время считать, что раз человек – актер, то обязательно какой-нибудь извращенец. Жуткие сплетни ходили обо всех. Неприятно. Известный политик, информированный человек, а говорит такие гадости, да еще каким-то обидным, противным скрипучим мультяшным тенорком. Олег сделал несколько шагов по направлению к Жоре.
– То, что вы, может быть, порядочный человек, и депутат, и еще черт знает кто, не дает вам права…
– Дает, дает… – отвечал тем же попугаистым голосом Жора, – дает, дает, дает, сволочь, педрило, импотент, у тебя яиц нет… – То есть он наговорил подряд столько всякого несправедливого, чего оставить без внимания было никак нельзя. Да еще повернулся к Олегу всем телом наконец в анфас. Описывать его анфас абсолютно неинтересно. Голым он ни капельки не был похож на крупного политика центристской ориентации. Гораздо симпатичней смотрелась выскользнувшая из его сложных объятий звезда. Она смотрелась прекрасно, как бывают прекрасны только что вырвавшиеся из рук насильника женщины. Глаза ее были не на шутку испуганы и звали Олега.
Жора стоял руки в боки и цокал зубом, как делают, когда зовут собаку или хотят прервать чей-то храп. Ситуация была какая-то невсамделишная. Вроде Олега обидели, а вроде и нет, фарс какой-то. Но когда Жора опять заверещал попугаем: «Ублюдок, ублюдок, ублюдок…» - и продолжил унижающе цокать, Олег решился и ударил (не сильно) депутата по щеке. Тот застыл в некотором изумлении, тряхнул головой и опять застыл. И цокать перестал. Олег его еще раз той же правой рукой ударил по той же левой щеке. Жора опять крайне изумился, но ничего не предпринял в свою защиту. Только встряхнул головой. И еще раз его хлестнул Олег. Жора мотал головой, потом возвращал ее на место и смотрел на Олега с изумительным наглым восторгом.
– Дерьмо, – сказал Олег.
– Сам дерьмо, – тотчас ответил Жора, как отвечают дети, которые не смеют дать сдачи, но покориться не хотят, – дерьмо, дерьмо, дерьмо, дерьмо, – и опять зацокал языком.
Тогда Олег прямым слева ударил (не сильно) Жору в челюсть. Он качнулся и устоял. Смотрел на Олега бесстрашно. Дескать, бей, гад, бей, не боимся мы тебя, всех не поубиваешь. Почему он не отвечает и цокает? Олег посчитал, что он свое дело сделал, кивнул Ангелике, чтобы она шла за ним. Но Жора вдруг схватил ее за руку, остановил, сильно и звонко ударил ее по щеке и с вызовом посмотрел на Олега. Цок, цок, цок…
Все. Достаточно. Дальше Олег его избивал беспощадно и с удовольствием. Когда Жора уже стоял на коленях, и кровь текла у него из ушей, Олег остановил себя, в очередной раз кивнул Ангелике: «Пойдем!»  Тогда Жора простонал то, чего Олег от него никак не ожидал: «Еще, Олеженька, еще…»
Что, он садомозахист, что ли? – подумал Олег, но не удержался, и ударом ноги опрокинул его навзничь, распластав на белом, испачканном кровью покрывале. И еще раз, и бил бы еще и еще.
Ангелика дико завизжала, и Олег почувствовал, что сзади его обхватили чьи-то могучие руки, не слишком сильно, правда, обхватили. Голос Марата сказал ему близко в ухо: «Господа, товарищи, остановитесь, вы с ума сошли, Олег Васильевич, что это? Я вас не узнаю, Жора, что случилось? Анго, идите в зал!» Олег Марата довольно невежливо отшвырнул – и ногой опрокинул вставшего было на карачки политика. Потом Олега схватили за руки так крепко, что он уже пошевелиться не смог, какие-то молодые люди в шуршащей капроном спортивной форме. «Все, все, все, – сказал Марат, поправляя съехавшие очки, – в зал, в зал, в зал!» Спортсмены отпустили Олега. Откуда они взялись и куда они потом исчезли?
На этот раз зал Олег нашел быстро, сел в кресло и махнул «Кампари» прямо из горла. Ангелика села в другое кресло, полезла в сумочку и дрожащими руками стала набивать папиросу.
– Он от меня требовал невозможного, – сказала она.
– Бред какой-то, извращенец, он садо что ли?
– Не знаю, садо, зоосадо, я так и не поняла, чего он от меня хотел. Но чего-то хотел. Требовал, да так нагло. Ну ты, фраерок, распоясался, ты же его чуть не убил и Марата Измайловича толкнул. Ты какой-то неуправляемый!
Потом в залу влетел Марат. Ту матерную руладу, которую он выдал, понять было невозможно. Он, интеллигентный дяденька, профессор с виду, в очках, брызгал не слюной, а пеной. «Ты убил меня, убил, – говорил он впервые обращаясь к Олегу на «ты», – убил! Тебя пригласили в гости, как человека, а ты меня убил! Ты человека чуть не убил! Он сейчас приводит себя в порядок, войдет сюда, падай перед ним на колени, падай, говори, что хочешь, плачь, целуй руки… Ты не знаешь, кого ты посмел… Он у меня в гостях, под моей охраной! Через него миллионы проходят… ему раз плюнуть – меня по миру пустить…
– Он ее насиловал, меня оскорблял… – сказал в полном недоумении Олег. Его не оставляло ощущение, что это все не самом деле, цирк какой-то.
– Он меня не насиловал, он хотел… совсем другого, – сказала Ангелика, – а ты его, действительно, чуть не убил, колошматил, как сумасшедший. Если бы Марат Измайлович не пришел, ты бы его убил.
– Действительно, мало ли с кем не бывает, – не мог унять гнева Марат – Он взрослый человек, ухаживал за взрослой женщиной, очень приличный человек, крупный политик, так что ж его убивать за это?..
– Да он садомозахист! – возмутился Олег, – он говорил: «Еще, Олеженька, еще…»
– Он этого не говорил, – совершенно искренно сказала Ангелика, – он говорил: «Убьешь, Олеженька, убьешь!», а ты не мог остановиться.
– Да вы что, с ума сошли? Он меня оскорблял последними словами, он ее ударил по лицу.
– Если он захочет, он уничтожит меня, тебя, ее, – Марат, казалось, был совершенно растерян. – Тебе это, как минимум, срок… он сейчас поедет в травмопункт, в милицию. Что бы мы ни говорили, поверят ему, а не нам, он – депутат…
Тут в залу вошел Жора, он был уже одет, прихрамывал, лицо бледное, разбитое, глаз один уплыл куда-то вбок. Олег почему-то подумал про себя, – хорошо, что он был голый, а то он бы ему всего версаче порвал, в чем бы крупный политик домой пошел?
Олег не упал перед ним на колени, несмотря на требовательный взгляд Марата. Политик говорил кратко и совсем не механическим мультяшным тенором, а непререкаемо жестким баритоном.
– Ты – нищий, – сказал он Марату. – Ты – покойник, – сказал он Олегу. – Ты – б…, – сказал он Ангелике.
– Я-то здесь причем? – удивилась Ангелика.
– Дорогой, Жора, – бросился к нему Марат, – это недоразумение, все можно уладить, гадом буду.
– Ты уже гад.
Жора пошел к выходу. Одна штанина его в спешке была отчасти заправлена в белый носок
– Кранты, – сказал Марат, ослабев в кресле.
– Что же делать? Догнать его что ли, привести сюда, урыть? – проявил горячую инициативу Олег. Ему было неловко, что он ни с того ни сего стольким людям испортил настроение.
Марат на это ничего не ответил, а смотрел на Олега крайне несчастливо. Олег рванулся к двери.
– Нет, не надо, – властно остановил его уже на выходе Марат – Хотя за инициативу спасибо. Утро вечера мудренее, бог даст, все устроится. Но ты, Олег, совершенно беспощадный человек… не ожидал. Молитесь богу, чтобы он к завтрему остыл. Он тоже, как говорится, перегнул палку. – И вдруг налет растерянности и паники  в его поведении куда-то исчез, как не бывало. – Есть у меня рычажки, есть… но если все обойдется, Олег, то должок уже будет за тобой, не знаю, как ты со мной расплачиваться будешь, ой, не знаю…
Опять страшным холодом повеяло от Марата. Но потом он улыбнулся, абсолютно безмятежно.
– Ладно, молодежь, идите спать. Анго, покажи Олегу, где вам постелено; идите, дети, я устал. Мне еще работать надо, несколько звонков сделать, идите, – увидев, что Олег совершенно потерян, он добавил, – ничего, сынок, не бзди, я своих не выдаю.

Олег работал над Ангеликой и все время думал, что это было? Что это было? Куда он попал? Как выйти из этой ситуации, что он сделал, что надо делать? Деда о помощи не попросишь, он еле отошел от инфаркта, отец при новом министре обороны висит в генштабе на волоске, ему никаких скандалов не надо… Что, Олегу привиделась, что ли, эта сцена с Жорой? Нет, он же в здравом уме, в здравом! Он спросил Ангелику, она сказала, что он в здравом уме, но что она уже ничего не помнит. Боже, с кем он сегодня спит? Надо бросать пить и спать, с кем попало.
Следующим днем, уже в театре, Олег узнал, что какие-то хулиганы ночью ограбили и забили до смерти депутата Моссовета, крупного политика центристской ориентации.
Марату Олег не звонил, боялся. Его просто трясло. Марат позвонил сам.
– Ты слышал, какое несчастье?
– Слышал.
– Вот как бывает, мальчик.
– Да.
– Ты понял, что к чему?
– Нет.
– Придется поднатужиться и понять. Приезжай после спектакля.

Олег приехал. Марат его встретил печально. Никаких гостей не было. Тележки с напитками и бутербродами были.
– Мне сейчас очень трудно, – сказал Марат.
– Мне тоже, – ответил Олег.
– Почитай это… «Я люблю этот город бязевый…» Прямо так, из кресла, не надо вставать… просто, без выражения.
Олег совершенно не ожидал такого искренне скорбного приема. И тех вопросов, которые он готовился задать Марату, задать не смог. Стал читать стихи и увлекся. Марат плакал.
– Если мне будет трудно, выручишь меня? – спросил он, утирая слезы. И это был не приказ, а просьба, даже мольба.
– Выручу, – Олег с Маратом как будто терял себя и говорил то, что от него хотели услышать.
– Но вот то-то же. Спасибо. Надо быть мужчиной… Будь мужчиной, мальчик. Россия утеряла мужскую стать. Будешь?
– Буду.
– А знаешь, кто такой мужчина?
– Нет.
– Неправда, знаешь.
– Это человек, который хочет и который может.
– Больше вы мне ничего не скажете?
– Пока нет. Жди.

Замечательно!
Замечательно поговорили! Ну и как теперь жить, господа товарищи? Чего ждать?
Жору этого абсолютно не жалко. Нет, жалко, конечно, но себя больше. Куда он попал, где совершил ошибку? Где? Нигде. Его поймали, и поймали бы так любого. Хотели поймать и поймали. Его сделали. Сделали легко. Как профессиональные наперсточники или шулера! Он им нужен! Приглянулся на концерте в лагере, потом Марат помог с автомобилем, а может быть, его же люди и украли, и потом он «помог»? Потом эта Анго, поющая зойкиным голосом, кто ж знал, что мир так тесен, и Марат ее продюсирует? Потом этот благотворительный концерт в Моссовете. Потом эта комбинация с Жорой. Неужели Марат убрал Жорика, чтобы повязать Олега? Не может быть. Все может быть. Жорика, наверняка, он хотел убрать так и так. А его, Олега, Марат просто подвязал. Просто подвязал себе на пояс, как подстрелянного вальдшнепа, и когда понадобится, использует его! Вытащит джокер из кармана. Для чего? Чего он от него захочет? Набить морду кому-нибудь, что ли? Публично? С удовольствием, это был бы лучший вариант, особенно, если клиент – такое же дерьмо, как этот Жора, впрочем, в кругу Марата не дерьма нет. А может быть, еще чего-нибудь этакого?
Расплатиться с ним? Нечем! Для него двадцать тысяч не деньги, да и сто тысяч не деньги. А если он знает про деда? Если знает, что Олег в настоящее время не женат, он все про него знает. Для чего он ему нужен? А может быть в милицию явиться, с чистосердечным? Нет, это нонсенс, Олега заметут за избиение Жорика, а то, что Марат причастен к гибели крупного политика-центриста, это еще нужно доказать, скорей всего на Олега его и навесят. Вот именно. Марат и Анго – не алиби. А что если послать Марата к чертовой матери? Просто сказать: «Пошел ты на …!» Нет, не выход, он не пойдет. Сделает вид, что обиделся и устроит какую-нибудь пакость. Сейчас за двадцать долларов искалечат, а за двадцать пять убьют.
Но когда Олег приезжал к Марату, вопросов этих он задать не смог. Читал ему ночью стихи, и Марат плакал. И все. Как-то Марат обмолвился мечтательно, что хочет купить театр, потом махнул рукой: «А ладно, обойдусь, что я – Карабас-Барабас, что ли? Мне Дом актера нравится, лучшего места в Москве нет, офис бы там открыть. Но там у вас какие-то ретрограды заправляют… иди-ка, сынок, к Анго, она ждет тебя, да, должен заметить, читаешь день ото дня лучше, нет пределов совершенству».

Кто бы мог представить пять лет назад, что «сынком» его будет называть вор в законе? Послушайте, а может быть, он просто хотел подложить его, Олега, этому скрытому садо-мазохисту, и Олег перестарался? Но зачем он тогда его убрал? Чертовщина какая-то. Какую роль он ему придумал? Артист? Прикинься! Неужели только Есенина читать и Анго трахать? Вовка любит говорить: «Мир – это театр, люди – актеры, а я – режиссер…» Режиссура мне эта не нравится.
Тревога стала жить с Олегом. Тревога и страх. Ежедневно он ждал звонка или какого-нибудь гонца от Марата. Какое было бы счастье, если бы Марата этого вдруг как-нибудь не стало. Нет, он был. Олег приезжал к нему вечерами и читал Есенина, действительно гениально. Потом появлялась Ангелика и курила. Олег спал с ней, а Марат носил им кофе в постель. Пахло все это вместе отвратительно. Сладким смертельным смрадом.

Вскоре после этих событий Олега неожиданно порадовал Худрук. Он вызвал его к себе и буквально окутал Олега отеческой заботой, похвалами и предложил Олегу главную (положительную!) роль в пьесе, которую должен был ставить молодой режиссер (его ученик, известный читателям «властитель дур»). И Олег подумал, что это неспроста, но с радостью согласился. Когда же он, окрыленный долгожданным поворотом судьбы, выходил их кабинета, то споткнулся о складку замечательного узбекского ковра на полу роскошного кабинета художественного руководителя и невольно обернулся. И в какую-то долю секунды успел поймать на себе его задержавшийся взгляд, в котором Олег почувствовал страшную тоску, и ничего кроме усталости и тоски! Но это длилось секунду, Худрук тотчас улыбнулся опять исключительно доброжелательно и оптимистично, и снова пожелал удачи, в которой не сомневается. Олег сказал: «Спасибо за доверие, я постараюсь его оправдать…» - а про себя подумал потрясенно: «Неужели с ним поговорил Марат? И, если поговорил, то как он смог его уломать? Неужели нашего Худрука можно уломать? Значит можно. Можно любого… – и еще подумал, – театр начинается с вешалки, а кончается виселицей».

* * *

Олег с трудом дозвонился до Вовки и договорился о встрече. Вовка предложил посидеть в ВТО или где угодно, но не раньше чем через недельку. Но Олегу уже было невмоготу, ему нужно было срочно. Вовка согласился его принять у себя в офисе. «Старик, прости, со временем полная лажа, завтра смогу уделить тебе пятнадцать минут. Не больше». «Удели».
Офис Вовки оскорбил роскошью убранства и красотой секретарш. В кабинете висел «Черный квадрат» Малевича. Вовка поклялся, что это подлинник, хотя сварганить копию, если найти подходящий по размерам холст начала века, ничего не стоит.
– Я тебя слушаю, – сказал Вовка, возвышаясь на вертящемся постаменте над огромным столом. Олег утоп в кожаном пуховом кресле перед столом и сразу почувствовал себя по сравнению с возвышающимся Вовкой ничтожным.
– У меня проблемы…
– Говори, я их решу.
– Есть такой человек… Его зовут Марат… – начал Олег.
– Отменяется. Я не решу эту проблему, – Вовка стал говорить тише и смотреть суше.
– Это неразрешимая проблема?
– Абсолютно. Это оборотень. «Друг народа». Ему все платят.
– То есть?
– Если возникают какое-нибудь «то есть», то сперва взлетает на воздух твоя машина без шофера, потом машина с шофером, потом с тобой и с шофером. Я недооценивал ситуацию и все понял на втором этапе. Рекомендую тебе остановиться на первом.
– А если его…
– Я этого не слышал. Никаких «если». Он – оборотень. Если кому-то и придет что-то бредовое в голову, то это будут люди не твоего уровня и даже не моего. Иди в КГБ, они подошлют к нему какую-нибудь Шарлотту Корде. Иди. Но потом они с тебя тоже не слезут, как не слезают с меня. Не исключено, что Марат и с ними работает. Впрочем, может, тебе отец или дед могут помочь, у них завязки в органах должны быть. Что он от тебя хочет?
– Не знаю.
– И ничего мне не рассказывай, не надо. Шоу-бизнесом, спортом он занимается для души, «паблик рилейшен». А так он всем занимается. Ему может понадобиться твой дед. Черт его знает, может, он что-то затевает с военно-промышленным комплексом...
– Дед – в ЦКБ.
– Что с ним?
– Инфаркт.
– Жалко, хороший мужик, жалко... Чем дольше он там будет лежать, тем для тебя лучше. Тебе бы за границу смотаться на некоторое время, тут такие процессы идут судьбоносные… хотя, может, все само собой перелопатится…
– А как же театр?
– Ах, да… Я  забыл, у тебя же театр… Знаешь анекдот? Коппола приглашает русского артиста на главную роль, тот соглашается, но спрашивает: когда съемки? Тот говорит: в конце декабря. Наш резко отказывается: нет, не могу, у меня елки… – Вовка это произнес, не скрывая презрения, как человек, недавно бросивший театр ради бизнеса и расстроенный тем, что не сделал этого пять лет назад. Олег понял, что Вовка ему больше ничего полезного не скажет.
– Секретарши у тебя – класс!
– Могу поделиться. Аллах наказывает исполнением желаний. И невозможное возможно. Даже противно. В любое время дня и ночи. Уже не верится, что есть приличные женщины… А хочется приличных… Ах, ассалам алейкум, Эдуард Магометович, друг дорогой…
В кабинет без стука вошел какой-то восточный человек и Вовка разом переключился на него, пожав мимоходом на прощанье руку Олега.
Аудиенция с другом продлилась пять минут.

После посещения Вовки тревога только усилилась. Не утешил дружок, не утешил.
Серега Гирин. Больше обращаться было не к кому. Он окончил Высшую школу КГБ, но пошел не по пограничной части, как его отец, а делал что-то полезное для народа в здании на Лубянке.
Серега. Друг дорогой, муж жены. Практически родственник. Они не разговаривали лет десять и не виделись лет пять с того дня, как Олег в очередной раз увел Катюшу у него из-под носа. Когда Олег приезжал к Асе, то всеми как-то подгадывалось, чтобы они с Серегой не встречались. Они и не встречались. Хотел, подлец, удочерить Асеньку. Хрена! Но человек-то он хороший. Хороший он человек. Не со зла хотел удочерить, а потому что Катюшу любит всю жизнь. А она его не любит, уж Олег это отлично знает. Он знает, кого она любит. Но Серега – не подлец. И тем страшен.
Олега нестерпимо потянуло к Асе. Олега она называет папой. Серегу – Сеёзей. И так будет всегда, пока он жив. Асенька, девочка моя. Повидать бы ее, пока он кого-нибудь не убил или его... Родительский день – воскресенье. Не хочется ждать до воскресенья.
Олег приехал к детскому садику на Фрунзенскую. Ну что, подсматривать за ней через забор? Бр-р-р. А что, собственно, разве он не может взять родную дочь из садика и привести домой к Кате. Он так и сделал. Приехал к пяти (обычно детей разбирали после шести) и забрал Асеньку. Воспитательница не хотела отдавать ее Олегу, но Ася закричала: «Это мой папа, папа, папа!» У Олега сдали нервы, он выскочил во двор детского сада, быстро отрыдал там, вытер слезы, вернулся, помогал Асе одеваться. Воспитательница смотрела на Олега неприязненно, даже, кажется, с ненавистью. За что?
Потом они с Асей гуляли по набережной Москвы, на противоположном берегу которой возвышался черно-белый Нескучный зимний сад. Асенька очень обрадовалась его приходу и сразу стала жаловаться на какого-то мальчика, который «похой», лопотала без перерыва, и ее детские разговоры Олега успокаивали. Вот кого Олегу не хватало, так это Аськи, всего остального было чересчур, а Асеньки всегда не хватало. Они гуляли во дворе перед Катиным подъездом, чтобы не прозевать, когда Катя пойдет забирать Асю из садика. «С похими мачиками не надо дужить, они деются и кусаются… – лопотала Асенька, – а вот Сеёзя едет. Уйя, Сеёзя едет! Бананы!» У подъезда остановилась черная «Волга», из которой быстро выскочил Серега с авоськой зеленых бананов (молодчина, бананов достал!) и сразу направился к ним, игравшим на детской площадке. Ася побежала к нему, Серега подхватил ее на руки и чмокал в щеки, а она – его.
Нет, это неистребимо. Все-таки неприятно, что Серега целует его дочь, и ужасно неприятно, что он не только целует, а просто живет с Катей. Непонятно, почему! Не нужна Катя Олегу абсолютно, но неприятно, что он с ней живет. Слава богу, выглядеть Серега стал достойно, усы отрастил, нос картошкой приобрел несколько сизый боевой оттенок; на офицера стал похож, хоть и в штатском; а он и есть офицер, старший лейтенант, ну да, в комитете званиями не балуют, там другие привилегии.
Из подъезда выскочила Катюша. Олег ее не видел пару месяцев. Мать честная, да она с животиком. Надо же. И так бывает. Браво, Серега, браво! Чего же она на улицу выскочила в домашнем халате, февраль чай? Понятно чего. Боится, чтобы они с Серегой друг друга не убили. Правильно боится. Да, беременная. Посмотрела на Олега испуганно, поздоровалась издалека, приобняла Серегу, взяла Асю за руку. Ася смотрит на папу. «Папа! Папа!» Не чувствует сложности ситуации ребенок. Олег подошел к ним поближе: «Асенька! Я поеду на работу! Ту-ту, би-би! До свиданья!» «До свидания, папа!» «До свиданья, доченька! В воскресенье увидимся, в зоопарк поедем! До воскресенья!» «Воскресенье – это завтра?» «После-после-после-завтра». «После-после-после-завтя… Уйя, бананы!» Ася отвлеклась на бананы. Серега смотрел на него с таким каменным равнодушным вниманием, что Олег даже взбодрился, как после холодного душа.
Нет, это неистребимо. Неистребимо. Своими силами обойдемся. Ничего не надо. «До свиданья!»

* * *

Этот «стечкин» появился у него случайно. Год назад. Олег «наказывал» в метро куражившегося пьяного мента и разоружил его, оставил пистолет у себя. Зачем? Неизвестно. Скорей всего, офицерское детство виновато. У папы было табельное оружие, у деда – полный наградной набор, даже шашка; но к этому оружию Олега не подпускали. Он его видел, трогал, и все; потом его прятали, он с детства мечтал иметь свое. Когда мент развалился безобразно на полу метровагона, и бешенство Олега стало затухать, он вынул из его руки пистолет (между прочим, с полной обоймой) и бросил в свою сумку. Дома рассматривал, ощупывал, подбрасывал, держа за рукоять, и получал удовольствие от трофея… Хранил глубоко и далеко на антресолях (даже Актриса его не нашла) и получал удовольствие от того, что он у него есть. Когда внезапный гнев его одолевал, успокаивало Олега более всего то, что у него есть этот довольно тяжелый, холодный предмет.
И вот пригодился. Должен был пригодиться и пригодился.

Олег взял его с собой к Марату. В подъезде спортсмены, как всегда, обыскивать Олега не стали и в сумку не заглянули. Олег поднимался в лифте, держа руку в сумке. Встретила его тетушка-хозяйка. Олег снял куртку и прошел в кабинет Марата, держа руку в сумке. Он сидел за столом. Кабинет абсолютно белый, современный, легкий, а стол тяжелый, дубовый, резной, и лампа зеленая.
– Мне поработать немного надо, Олег Васильевич. Подожди, посиди пока, выпей, вон там все есть.
Олег не садился, а вынул из сумки «стечкина» и стал наводить на Марата, поднимать. Марат увлеченно что-то черкал за столом. Горела зеленая лампа. Марат был в очках. Наконец Олег понял, на кого похож Марат. На Ленина. Был даже какой-то фильм про покушение на Ленина или Дзержинского. Вождь так же сидел за столом, увлеченно работал, а белогвардеец целился. Там белогвардеец промазал… а Олег не мог поднять пистолет выше пояса. Не мог! Что-то мешало, как будто невидимый барьер останавливал руку, и даже обе руки, которыми Олег поднимал тяжелого «стечкина». Пот катился даже по ногам. Стекал струйками.
Марат поднял глаза над очками, посмотрел на Олега. Он не мог не увидеть недоподнятый пистолет, но продолжал работать. Приговаривал: «Сирота я, сирота, ни отца у меня, ни матери, ни жены, ни детей, только работа да Есенин, больше никого не люблю… Да еще вы, Олег Васильевич, меня иногда радуете…» Олег, скрывая тяжелое дыхание, в который раз пытался поднять руки с пистолетом в направлении Марата, но не получалось! В который раз не получалось! Как в тяжелом сне. Еще немного и упаду, – подумал Олег. Марат наконец откинулся в кресле, хитро сощурился, последил глазами за движением руки Олега и сказал, обрадовавшись:
– Ишь ты, смотри-ка, «стечкин». Олег Васильевич, да сядь ты, подожди, я сейчас посмотрю твое вооружение, сейчас закончу и посмотрю.
Олег стоять уже не мог, он ходил на месте как загнанная лошадь перед падением. Но не падал, переступал на месте. Наконец, Марат отложил бумаги и подошел к нему, взял из вялых рук Олега пистолет, осмотрел. Попробовал его.
– В отличном состоянии… Откуда? Кто дал? Отец? Дед? – посмотрел он с понимающим любопытством на Олега.
– Нет, – Олег упал в белое пушистое кресло, и оно выдохнуло воздух из сиденья. Пффу.
– А откуда он у тебя?
– От мента.
– Мента завалил? – удивился восхищенно Марат.
– Мента. Не завалил, отнял, я его вырубил, он был пьян, лез на рожон…
– Да, вы, Олег Васильевич – воин, настоящий мужчина, «стечкины» у обычных ментов не водятся... А я думал, вы – баба. Баба – дает, мужчина – берет. А чтобы взять, надо быть воином. Воин должен убивать. Бояться не надо, надо убивать. Поздравляю, мужчина, воин! Пусть он пока у меня останется? – Марат сунул «стечкина» за пояс. – Целее будет. Хорошо, что ты мне его показал, умница, я тебе его верну… потом, когда понадобится. Хорошо?
– Хорошо.
– Как ты к Ленину относишься? – как будто легко читая мысли Олега, спросил Марат.
– Хорошо, – сказал Олег, впервые заподозрив в Ленине что-то нехорошее.
– И я хорошо, а то сейчас много нашлось ненавистников… А он был тоже сирота и… ничего не боялся… Ну что мы будем сегодня читать? Знаешь, должник, а почитай-ка ты мне сегодня «Пугачева»?
Олег утер платком совершенно мокрое лицо и начал вяло, с трудом произнося текст, абсолютно опустошенный, абсолютно презирая себя. Что за власть над ним у Марата? Никто никогда так не владел им, ни один режиссер. Паранойя. «Ах, как устал, и как болит нога… – Олег начал еле-еле, а потом разошелся и читал гениально. Марат плакал. Марату Олег читал стихи гениально, как никогда и никому. С ним он был великим артистом. Потом пришла Анго, они пили, курили, потом легли спать. Странно, но так. А пришел убивать.

Не смог. Оборотень. Нет сил человеческих. «Плыви мой челн по воле волн».
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ. ЗА ДЕНЬ ДО…

В этот вечер Олег играл самую любимую свою роль, единственную положительную, в муках рожденную под руководством «властителя дур» и под присмотром Худрука. Трудная роль, хорошая; когда получалась, когда нет. Отвык Олег от положительных персонажей. Перед спектаклем Олег обычно дня три не выпивал, да и курить старался поменьше – постился. Есть артисты, которые к театру в прямом смысле относятся свято, то есть по Щепкину: «Либо священнодействуй, либо убирайся вон!» Священнодействовать могут единицы, но многие вносят и вносили в свое отношение к театру религиозный трепет; например, перед входом в театр задерживаются, тихонько про себя шепчут что-то, молятся, то же самое перед входом в гримерку и уж тем более перед выходом на сцену. Целый ритуал. Олег особенной мистике не поддавался, но свою профессию любил свято, он очень многим пожертвовал ради нее. Театр – это дом, сцена не предаст. Так всегда думал Олег.
Утром он помчался на репетицию. Не опоздал. После того, как артисты за полчаса прошли большую картину из нового спектакля, Худрук долго недовольно молчал, урчал, сверкал очами. Потом вышел на площадку и разразился могучим трехчасовым монологом о том, что «художник должен, как губка, впитывать воздух времени, а в это время некоторым артистам не хватает ответственности, политической зрелости и глубины. Некоторые готовы ради киношки (так он презрительно называл кинематограф) дом родной продать. Мечутся, как псы, по халтурам, растрачивают богом данный дар по пустякам. Концерты, радио, презренное телевидение… Потом выходят на сцену выжатыми лимонами, тряпками! Какая тут, я вас спрашиваю, жизнь человеческого духа? Никакой! Штампы, обозначения, симуляция жизни! На серьезное проживание роли ни сил, ни ума, ни сердца уже не остается. А вы посмотрите, какие страсти на съезде народных депутатов! Вы посмотрите, как они горят, кипят, сдерживают себя, взрываются! Как на самом деле волнуются, хитрят, выходят из положения. Они не шутки шутят, они жизнью рискуют, они стократ интереснее вас, жалких лицедеев! Кто из вас жизнью рисковал? Никто! Кто осмелился впустить в себя полноту чувств, ощущение катастрофы, триумфа, любви? Никто! Живете на холостом ходу! Там урвать денежку, здесь… ничтожность, отсутствие серьезных духовных запросов, глубоких чувств!» Худрук ходил по репетиционной комнате, яростно набирая обороты. Он тяжело переживал отток зрителей от театра и пытался найти ему объяснение. Находил его в том, что труппа растренирована и не соответствует эпохе. Артисты, изображая на лицах глубокое покаяние, время от времени переглядывались друг с другом, дескать, когда же репетировать-то начнем, чтобы соответствовать запросам эпохи? Когда Худрук коснулся темы переформирования труппы, артисты переглядываться перестали. Дальше пошел многократно слышанный Олегом рассказ о фронте и о том, как к ним на передовую приезжали артисты Художественного театра и играли лучше, лучше (!), чем на своей прославленной сцене, несмотря на то, что враг был рядом! Грязь, кровь, вши, а артисты во фраках, актрисы в концертных платьях, играли потрясающе… и так далее и тому подобное. Когда законные три часа репетиции кончились и «пошло дополнительное время» (Худрук имел обыкновение бессовестно задерживать актеров на лишний час, даже два), Олег закашлялся и якобы, чтобы не мешать своим надрывным кашлем потрясающему монологу руководителя, выскочил из репетиционного зала и помчался на Мосфильм, к «киношке».
Быстро доехал на такси, не опоздал, получил пропуск, миновал турникет проходной, прошел в производственный корпус, в лифте ехал с однокурсником по театральному училищу. В училище Михеев дарованиями не блистал, но потом неожиданно пошел в гору. Он был в костюме ковбоя и за тридцать секунд подъема на лифте рассказал Олегу, что у него все хорошо, что он развелся, опять женился, что новая жена – сумасшедшая красавица, а старая достала с алиментами, что он снимается в трех фильмах одновременно, в театре сыграл Дон Карлоса, поменял «Жигули» на «Волгу», дети растут, предстоят съемки в Греции, документы на звание – в Министерстве культуры, жуткие проблемы с новой квартирой, никак не может достать нормальных обоев, никогда не забудет, как Олег на первом курсе гениально свинью показывал… На пятый этаж Олег поднялся выжатым, как лимон, еле сдержался, чтобы не плюнуть однокурснику в рожу.
Наконец нашел нужную комнату – не опоздал! Олег познакомился с режиссером. Тот серьезно расспрашивал Олега о чем-то; конечно, слушал его невнимательно, а рассматривал придирчиво, как женщины рассматривают и щупают одежду в магазине. Олег же, отвечая на вопросы, привычно «показывал себя», говорил то с гневом, то с юмором, демонстрировал богатую палитру своей актерской индивидуальности. Потом получил сценарий и в коридоре у лестницы сел его читать. Сценарий – «перестроечный», все персонажи – подонки, от рядового милиционера до члена Политбюро. Интересно, какого же из мерзавцев предстоит воплотить на этот раз? Самая интересная роль – сломленный, пьющий следователь-важняк. Что-то есть человеческое в этой роли, подлец, но не совсем безнадежный. Если утвердят на эту роль (сорок съемочных дней), то придется отпрашиваться у Худрука, врать, хитрить, брать бюллетень и договариваться насчет вторых составов.
Мимо ходили знакомые и незнакомые артисты, жизнь курилась и кипела, не предполагая, что кипеть ей здесь осталось год, а потом будет многолетний перерыв, простой после застоя.
Олег отвлекся от сценария, услышав знакомый проникновенный голос. Неужели? Точно! Яростно ругался со своим, видимо, директором любимый Олегом с детства поэт. Сейчас Олег в первый раз увидел его вблизи, не по телевизору, и не на сцене Политехнического. Он еще и кино снимал! В его гневной матерной речи несколько раз повторялся один и тот же цензурный вопрос: «Куда … ты дел … двести …. тысяч рублей?» Олега восхитили не только талантливые многоэтажные рулады, не только громадный по тем временам масштаб украденных денег, но более всего никак не вязавшийся с рабочей атмосферой студии шикарный блестящий пиджак поэта и его довольно большой живот.
Олег прочитал сценарий и высказал режиссеру свои впечатления (как остро, как современно, как смело!), ждал, что предложат роль следователя-важняка! Дождался! Предложили эпизодическую роль официанта, приторговывающего гомосексуализмом! Браво! Захотелось и режиссеру плюнуть в рожу, но Олег сдержался, сказал, что это очень любопытно, что его давно интересует проблема притеснения сексуальных меньшинств, и пошел на фотопробы. Артист? Прикинься! Прикидывался, строил кокетливые рожи; увлекся, даже самому понравилось, должны хорошие фотки получиться. На эту роль точно утвердят, правда коллеги потом будут подкалывать. А пошли они к черту, нет плохих ролей, есть плохие артисты!
В театр возвращался тоже на такси. Что случилось с Москвой за какие-то два-три года! Стала серой, тревожной, какой-то прифронтовой. Очереди у табачных киосков, толпы возле газетных стендов и сугробы неубранного снега. «Разруха», – как говорил Евстигнеев в «Собачьем сердце». Или мерзкий февраль так действует на нервы?
От Бережковской набережной был хорошо виден Новодевичий монастырь.
На кладбище Олег бывал много раз, потому что там была похоронена его бабушка, лежала она недалеко от могил артистов Художественного театра, которых обожала. А в монастыре Олег не был ни разу. На грязно-снежном фоне набережной он смотрелся как укор всему остальному; из мощных белых стен вырастала колокольня, несмотря ни на что сверкали обшарпанные луковицы куполов. В черта Олег не верил, в Бога – хотел, но тоже не верил.
На Калининском проспекте пришлось понервничать, ждать пока промчится правительственный кортеж. «Кто едет?» – спросил у таксиста всегда смертельно боявшийся опоздать к спектаклю Олег. «Сволочь!» – не вдаваясь в подробности, равнодушно ответил таксист. Свобода. Тверской бульвар был пуст, ветер гнал обрывки газет и развевал флаги дежурных манифестантов. На здании Пушкинского театра афиша – «Бесы» Камю-Достоевского и старый плакат с Ельциным - «Россия обязательно возродится!» Таксист гнал, мастерски виляя между сугробами и выбоинами в асфальте, часто повторяя: «Ну что за страна! Долбаная номенклатура!» К номенклатуре принадлежали отец Олега, дед, многие их хорошие знакомые, Худрук в конце концов… В плохом состоянии дорог они виноваты не были. «А что такое номенклатура?» – спросил Олег. «Ты что, с дуба, что ли, рухнул, артист? Номенклатура – сволочь, аппаратчики!»
Олег успел приехать к театру даже раньше времени – за час до спектакля. Открыл тяжелые входные двери, вошел, поздоровался с вахтершами, снял куртку в гардеробе, расписался в явочном листе и поднялся в свою гримерную комнату. Сел за столик и долго смотрел в зеркало. В какой-то момент ему показалось, что он себя не видит. Устал. Он встряхнул головой и наконец увидел. Длительная накопленная усталость, нервное переутомление, сам с собой запутался.
Снял зимние сапоги, надел сменную обувь и прошел в зрительный зал.
Рабочие заканчивали монтировку декораций. Олег, как и многие, любил посидеть в пустом полутемном зале. Тишина, покой, но ты знаешь, что скоро здесь все оживет, начнет приходить зритель, он заполнит зал, и зал заговорит, загудит, зашуршит программками. И будет театр напоминать огромный оркестр, когда музыканты перед концертом настраивают свои инструменты. После третьего звонка будет еще пауза, вспорхнут первые нетерпеливые аплодисменты, потом наконец погаснет свет, ударит тишина, вздохнёт, раздвинется занавес, возникнет музыка, на сцену выйдут артисты и… начнется спектакль! Может быть, великий спектакль. И тишина в зале будет мертвой, а воздух живым, и будет жизнь, жизнь, жизнь… а в конце спектакля всех удивит послегрозовая чистота и ясность…
Хорошие мысли приходят в голову, когда сидишь в пустом гулком зале. Олег сидел с закрытыми глазами, но больше ничего хорошего к нему в голову не пришло, потому что заведующий монтировочной частью через весь зал заорал на главного осветителя, выглядывавшего из своей будки над балконом, и орал минут пять беспрерывно, потом еще минут пять уже осветитель орал на завмонта. Когда они смолкли, наступившая тишина показалась еще более сладостной. Ну ладно, хватит, пора, мой друг, пора…
Олег встал, традиционно поздоровался, упав на одно колено, с проходившей по залу пожилой актрисой, игравшей в спектакле его мать, поцеловал ей руку, а она его в голову, сказала: «Сегодня после спектакля не пей!» Олег пообещал. За кулисами встретил профорга театра, игравшего в спектакле его брата; раньше профорг всегда ходил с газетой «Правда», а теперь похлопывал по колену свернутым в трубочку журналом «Новый мир». Профорг, увидев Олега, вместо того, чтобы поздороваться, вдруг яростно, как будто защищаясь, замахал на него руками: «Только не надо меня спрашивать про политику партии! Монтировщики меня уже достали, требуют повышения зарплаты! Я их послал к Худруку, а они меня, народного артиста, послали на …!» – и произнес то слово, которого от вежливого, всегда элегантного профсоюзного лидера Олег никогда не слышал. Потом он крепко сжал руку Олега, сказал тихо, слегка даже оглядываясь по сторонам: «Знаешь, оказывается, Ленин действительно отдавал приказ расстреливать священников, а при подавлении тамбовского восстания не жалеть ни женщин, ни детей, и само собой царя с детьми тоже с его ведома расстреляли! Не знаю, как с этим жить…»
Пробежала, вежливо, даже немного стыдливо поздоровавшись, молоденькая инженю, недавно поступившая в театр. Она производила впечатление очень чистой, влюбленной в театр гимназистки. Милая девочка, надолго ли ее хватит? Колька Фонарев клялся, что она девственница. Откуда знает, подлец? Как ураган налетел на Олега долговязый ассистент режиссера (ради театра он бросил баскетбол, долгие годы мечтал перейти из ассистентов в режиссеры, отчего неустанно занимался самообразованием); он крепко ухватил Олега за плечо и стал излагать очередное открытие. Строго глядя Олегу в глаза, он кратенько рассказал потрясающую версию по поводу того, кто же такой на самом деле был Вильям Шекспир, про какого-то графа Ретленда, его жену, и как в связи с этим Олег должен играть Дон Хуана. Слушать его было невыносимо скучно, Олег думал, что сделать – послать его или просто уйти. Наконец ассистент сам отстал; вдруг оборвал себя на полуслове, смертельно обидевшись на то, что Олег его недостаточно внимательно слушал.
Пробежал Колька Фонарев и не поздоровался! «Малыш, ты чего старших не замечаешь?» – окликнул его Олег. Тот остановился, криво ухмыльнулся и все же не поздоровался. Какая наглость! Этот пустяк, – подумаешь, не поздоровался какой-то ничтожный Фонарев, – но он почему-то выбил Олега из колеи.
Потом Олег походил по сцене, настраиваясь, обживая и поправляя декорации и мебель, походил по игровым точкам, посидел во всех креслах, в которых придется сидеть во время спектакля, прыгнул на стол, на котором надо будет фехтовать; пришел партнер, с которым нужно было пройти драку, и драку на сцене они прошли. Увидев Актрису в павловопосадском платке, которая, видимо, давно на него внимательно смотрела из-за кулис, Олег стремительно умотал в гримерную.
Грим, костюм. Костюм, грим. Надо сосредоточиться. Не сосредотачивалось. За полчаса до начала спектакля включилась трансляция, и помощник режиссера объявил первый звонок. Прибежал вечно опаздывающий коллега, сосед по гримерке, быстро переодеваясь, рассказал несколько новых анекдотов про Горбачева, очень смешно и похоже имитируя его речь, потом пошлейший анекдот про актрису на кинопробах, кончающийся ударной фразой: «И я расхохоталась ему прямо в яйца!»
После второго звонка обычно по трансляции был уже слышен зрительский гул, но в последние месяцы в связи с бурными политическими событиями публики на спектаклях поубавилось. Театр (и Выдающийся, и вообще советский театр) к переменам не был готов. Не перестроился; то есть, конечно, перестроился, но как-то, видимо, недостаточно. Или людям стало не до театра? После третьего звонка Олег спустился на сцену.
Из зала через закрытый занавес были отчетливо слышны разрозненные реплики редких зрителей. Гула не было. Гула не было! Ужас! Заполненный на четверть зал  – это ужас! Страшный сон. Смертельно обидно – Олег на эту роль очень много ставил, и вот – пустой зал. Но надо играть. Хотя настроение напрочь испорчено. Начинать спектакль не хотелось. Игравший аббата артист Остапов стоял в уголке, отвернувшись ото всех, и молился. Недавно он покрестился, но, в отличие от многих новокрещеных, относился к вере очень серьезно. Олег, проходя мимо, тронул его за плечо: «Привет, Остап!» Он обернулся, увидел Олега, в глазах его мелькнул ужас, он сказал: «Свят, свят, свят… – потом добавил с мольбой, – изыди!» Устало он и очень искренне это сказал. Каждый сходит с ума по-своему, но это его «изыди» не обидело Олега, а… позабавило. Олегу захотелось уточнить: «Куда? Куда изыдти? Я изыду, ты только скажи…»
Артисты, занятые в массовых сценах, бродили за кулисами понурые, оживлялись только на политические разговоры. Хохмач Ложкин, игравший слугу Олега, собрал вокруг себя кучку молодежи и показывал в лицах скетч на тему последнего секретариата Союза театральных деятелей: «А Ефрем-брюле сказал, а Мрак Анатомыч ответил…»
Олег не дослушал, потому что сзади подкрался «властитель дур» и влажно шепнул Олегу в ухо: «Не киксовать, зрителей мало, но мы в тельняшках, мало – не по нашей вине: по телевизору обещали программное интервью Бориса Николаевича! Играем для себя!» Олегу захотелось дать ему по уху. Торжественно прошествовал смертельно мрачный Худрук, потрепал Олега по щеке: «У, мерзавец! Играй хорошо! Сегодня буду смотреть!» «Пусть смотрит, жалко, что ль», - раньше Олег в присутствии Худрука в зале «зажимался», а теперь ему было наплевать.
За кулисы, как на плаху, взошел, прихрамывая, главный администратор, ровесник Худрука, прошедший с ним фронт от Ростова до Померании. Худрук, не глядя на него, рявкнул шепотом: «Нёма! Где зритель?» Администратор отвечал трагическим шепотом.
– Аншлаг! Ничего не понимаю, билетов в кассе нет. Все распространил, лично распространял, лично ходил по заводам, по институтам, по цехам …
– Ты – поц и хам! Где зритель?
– Сейчас позову! – белый администратор повернулся и, прихрамывая, пошел в сторону зала.
– Кого? – остановил его Худрук.
– Зрителя, – виновато обернулся администратор.
– Зритель должен сидеть в полном зале, а не в дерьме, Нёма! Кто мне ответит за этот бардак?
– Горбачев.
– Почему?
– Потому что он разрешил свободу слова! За что боролись, на то и напоролись.
– Нёма, твой взгляд должен быть устремлен в будущее, в светлое будущее!
– Оно – во мраке, мне семьдесят пять, и у меня аденома. На завтра все билеты проданы. Но я не отвечаю за то, что завтра они покажут по телевизору.
– Седьмого ноября 1917 года в Петрограде работали все театры, все! И были битком, несмотря на революцию.
– С того светлого дня пошли наши беды. Мир на вверенном мне пространстве сошел с ума, билеты в театр перестали быть валютой. Полные залы собирают, с одной стороны, Кашпировский, с другой – «Рабыня Изаура», с третьей – межрегиональная депутатская группа.
– Нёма, не плачь!
– Как мне не плакать, когда вся Москва, кроме меня, уехала в Израиль?
– Нёма, не плачь!
– Бора, аншлаг есть, а счастья нет, я люблю наш театр и нашу Родину, как никто, как… – и вдруг страшно взвизгнул шепотом. – Если ты, старый мудак, еще раз повысишь на меня голос, то знай, я уеду к сыну, и некому будет устраивать тебе гастроли в Хайфе!
– Нёма! – брызнул слезами Худрук.
– Бора! – утирая слезы, прошептал администратор. – Я теперь знаю, что такое театр абсурда. Это не Беккет, не Ионеско, это когда все билеты проданы, а артистов на сцене больше, чем зрителей в зале.
– Нёмочка, мы должны это пережить, это временное явление!
– Сколько у нас его осталось? – конкретно спросил администратор.
– Нёма!
Старики обнялись.
За этой сценой зорко наблюдал «властитель дур». Шакал! Метит на пост Худрука. Точно метит! Поймав взгляд Олега, он сменил выражение лица с презрительно-внимательного на сочувственно-сострадательное и горестно покачал головой, дескать, ох, беда, беда, но ничего не поделаешь, старики сдают, время берет свое. Олег пожалел, что не добил этого подонка в сортире «Праги». Хотя тоже посматривал на стариков без жалости и сострадания. Что-то много он стал презирать.
Худрук с администратором, обнявшись, ушли в зал. Олег попытался сосредоточиться, но на сцене вспыхнул свет, зазвучала музыка к началу, мощно поехал, зашуршал занавес… И Олег, не почувствовав обычного выброса адреналина, выскочил из-за кулис… и застыл, замер.
Потому что забыл текст.
Напрочь, намертво. Вылетело все из головы!
В первый раз в жизни.
Случилось то, что бывает в самых страшных актерских снах. Его фотографической памятью восхищался сам Рафа Клейнер, помнивший классических текстов на двое суток беспрерывного исполнения. А тут стопор. Он ничего не помнит. А еще в зале сидит злой Худрук, который не так давно мог встать со своего места в амфитеатре, если ему не нравилась игра актеров, остановить спектакль при зрителях и заставить артистов начать сцену сначала. Кошмар, холодный пот, профнепригодность, ни одного слова в голове. Вообще, ни одного слова! Ни из начала, ни из конца! Паника. Стыдно перед людьми. Подсказать некому, он на сцене один. Вместо нужного надоедливо лез в голову текст совсем из другой оперы: «Надо бросать пить! Надо бросать пить! Как ты живешь, сволочь, как живешь? Ты сам свою жизнь истоптал, тебе места нет на белом свете, ты не достоин звания человека, не то что артиста! Ты сам себя презираешь, собака! Тебе бы лучше умереть сейчас!» Чуть было не сказал все это вслух. Уже не думал о пьесе, а еле сдерживал рвавшийся наружу свой внутренний монолог, не имеющий никакого отношения к тексту пьесы: «Простите, простите меня! Сделайте что-нибудь, чтобы мне не было так нестерпимо больно, я никого никогда ни о чем не просил, но помогите, я же в театр пришел из любви к искусству, а дошел до того, что все в этом искусстве презираю, помогите, я на колени встану…» В зрительном зале тишина, думают, что так и надо. Из-за декораций текст подсказывает, шепчет «властитель дур», зашептали и артисты, занятые в следующей сцене, но их голоса долетали неотчетливо, как шипение змей. Нет, все, конец!.. Олег расслабился, потому что ему уже было наплевать, потому что все кончено, потому что решил, что все кончено, потому что он профукал роль, профукал спектакль, профукал жизнь. Сделал шаг назад и… вспомнил.

В дальнейшем спектакль прошел замечательно, Олег играл так, как не играл никогда. Он все успевал делать на сцене быстрее партнеров. Они за ним не успевали, он их вел и зрителей вел, он летел и удивлял всех жизнью и новизной… Он абсолютно исчез, его не было, он был полной ничтожностью, вместо него играло что-то другое, новое, то, что называется талантом, абсолютно свободное и бесстыдное.
В антракте Худрук его похвалил (он никогда никого не хвалил) за неожиданную находку:
- Браво! Очень хорошо, большая, живая, насыщенная пауза в начале, у меня даже сердце сжалось, потом живые слезы и только потом текст, браво, оригинально, тонко, сильно, закрепить! Паузу в начале надо чуть-чуть подрезать! У-у, мерзавец!
На второй акт Худрук не пошел, присоединился к артистам, смотревшим в фойе очередное программное интервью Бориса Николаевича по телевизору.
Партнерша, с которой, несмотря на сложные отношения, приходилось весь спектакль играть любовь, на поклонах больно ударила его локтем в бок. Очень больно. Улыбаясь зрителям, прошипела: «Чтоб ты сдох, черт, чуть спектакль не сорвал! Играл в первый раз за всю жизнь прилично, что, у тебя беда какая-нибудь, наконец, случилась? Ненавижу!»
Зрители поддерживали артистов аплодисментами, хлопали отчаянно, как бы извиняясь за то, что их так мало; даже «властитель дур» вышел на поклоны, обцеловал всех актеров и поклонился сам, выводя на первый план исполнителей, дескать, что режиссура? Вот кто главные люди в театре – артисты!
Служительница вручила Олегу букет белых роз. В целлофане была записка, Олег нервно вынул ее прямо на сцене и прочитал, там было только одно слово: «Браво!»
- От кого? - спросил Олег служительницу.
- От поклонников, – лукаво улыбнулась она.
Да, Марат. За все надобно платить.
Олег поднялся в гримерную, не спеша снял костюм, грим. Он не умел, как его сосед, моментально переоблачаться: «одет, раздет и вновь одет», переодевался медленно. На предложение «отметить это дело» у стойки ресторана ВТО – ответил усталым отказом. Но сосед не уходил, топтался на месте.
- Слушай, Олег, мы с тобой друзья, я обязан тебе это сказать… – начал сосед какой-то явно неприятный разговор. Олег насторожился:
– Валяй.
– Ты представляешь, что этот мерзавец Фонарев мне сказал?
– Ну?
– Даже как-то странно вслух произносить…
– Ну, ну? Не бойся, произноси.
– В общем… – сосед не решался, а потом выпалил, – что ты – вор… ты прости, я должен был тебе сказать, ты должен знать, что этот гад распространяет.
– Какая чушь! – хохотнул Олег.
– Да и я ему сказал: как можно, Олежка ведь упакован от и до, на фига ему эта гадость, ты знаешь, кто его предки, спрашиваю? А он стоит на своем, кроме тебя некому…
– Убью собаку, – равнодушно сказал Олег.
– Но ты только не говори, что это я  тебе сказал.
– Не буду. Конечно, я его просто зарежу, – Олег легко и беззлобно хохотнул, а сосед побледнел, Олег успокоил его. – Я пошутил, не ссы!
– Не буду, – сказал сосед. – Ну пока, а то, может, ударим по печени? Погода шепчет: займи, но выпей. К барьеру, в смысле ВТО?
– Да нет, я последние дни так наударялся, что себя в зеркале не вижу. Салют, пошел к черту, надоел, все вы мне надоели до смерти… Шучу, прости, я устал что-то. – И первым протянул соседу руку, чтобы он скорее ушел. Сосед тихо ушел.
Олег еще довольно долго разгримировывался, смотрел в зеркало. И то, что он видел в зеркале, ему в который раз не понравилось. Усталый, злой, бледный, с уродливо приподнятой бровью и сумасшедшими, испуганными глазами. Не глаза синие, а подглазины.
Медленно спустился в холл, посмотрел расписание на завтра. Завтра он был свободен. И это его обрадовало, хотя еще совсем недавно день, проведенный вне театра, без репетиций и спектакля, был для него пустым и мучительным. Спустился вниз; вахтерши, как обычно, поздравили его с хорошим спектаклем, который они уже «в третий раз слушали по трансляции, и в третий раз он им понравился». Олег, как всегда, их преувеличенно поблагодарил, скромно принизив свои заслуги; а потом вдруг удивил театральных старушек: «Нет, неправда, я играл сегодня не хорошо, я гениально играл, гениально, вам понятно? Фонарев уже ушел?» – Ему сказали испуганно, что давно ушел. – Ну что ж, пусть живет… пока…» – сказал Олег, оставил им цветы, оделся и вышел на улицу.
В этот раз никого из «сырих» перед служебным входом Олег не заметил и не расстроился, сегодня ему лучше пройтись одному – безопасней для спутников. Машину он после последней аварии все никак не мог починить. Олег пошел один по зимней Москве. Минус пять, но такой подлый мокрый ветер. Резал и жег. В метро его, как обычно, встретило объявление о том, что требуются уборщицы с окладом, равным его актерской зарплате. Олег попытался его сорвать, но оно было под стеклом, пришлось разбить стекло. Спустился вниз по эскалатору и в первый раз отчетливо понял, как глубоко под землей проходит часть его жизни, подумал: а вдруг вырубится свет внизу на платформе, какая паника начнется, особенно если много народа. Но сейчас пассажиров было немного. Какое-то время Олег размышлял об этом. Он решил ехать в Отрадное, а не к родителям: приезжая к ним, он всегда вносил в дом лишнее напряжение, а сегодня мог и что-нибудь совсем этакое выкинуть. В вагоне метро с него не спускала глаз какая-то симпатичная девчонка, наверное, была на спектакле – в руках у нее была программка. Сейчас попросит автограф, – подумал Олег. А девочка ничего, очень симпатичная. Ну попроси, он с удовольствием, изображая усталое равнодушие, улыбнется и распишется и привезет тебя в Отрадное, не отвертишься… Она двинулась к нему с программкой, Олег, не ожидая от себя, вдруг ощерился и зарычал на нее по-волчьи, девушка отскочила от него в испуге, на ближайшей станции она вышла, побежала в сторону эскалатора, бросив программку в урну.
Олег долго стоял на автобусной остановке, хотел взять такси, но водилы соглашались ехать только в центр. Возле остановки резвилась юная, половозрелая парочка, они кидались снежками, бегали друг от друга; им было жарко, девица распахнулась, раскраснелась, угодила снежком в Олега. Олег стал отряхиваться, чтобы растаявший снег не потек за воротник, он и так замерз, как цуцик, а тут еще детские шалости; барышня даже не извинилась. Как Олег сдержался, чтобы не вырубить ее кавалера?.. Наконец подошел разбитый, без заднего оконного стекла автобус.
Около одиннадцати Олег вошел в свой дом. Поднимался в большом лифте, светлом и просторном, его недавно поменяли, и дети еще не успели изрисовать. Несколько раз очень сильно ударился лбом о пластиковую стенку. Боли не почувствовал. При последней встрече Марат сказал, что близится день «икс». И что он ему понадобится. В качестве мужчины. Настоящего мужчины. Что он имел в виду? Вынул душу, окончательно вымотал «друг народа». Когда это кончится? А играл он сегодня гениально, и это почему-то не радовало. Когда играл, радовало, а сейчас нет.
Олег вошел в свою квартиру, медленно снял пальто и сапоги, надел тапки. В холодильнике его ожидали несколько свертков в фольге заготовленной Стефой еды и бутылка, заготовленная им. Он сел напротив телевизора, налил в большой тонкий стакан водки и лимонного сока, выпил… не пошло, то ли водка плохая, то ли сок, то ли он сегодня плохой. Он включил телевизор. Какой-то седой благообразный дядька, причавкивая, делал какие-то пассы руками – «заряжал» воду и кремы. Чумак. Чума. Потом Олегу показалась, что Чумак увидел его, Олега, прекратил водить руками и стал отмахиваться от него, дескать, уйди, уйди, уйди… Олег нажал другую кнопку. Там какие-то страшные гадости про советскую власть рассказывал румяный ведущий, которого Олег видел у Марата.
Опять налил водки с соком и выпил через силу. Надо себя заставлять!
Сделал речевую гимнастику: «Кпти, гбди, кпти, гбди… Бык тупогуб, тупогубенький бычок, у быка бела губа была тупа…», несколько раз расхохотался тенором, баритоном и басом, положил на колени телефонный аппарат и стал листать записную книжку. А, Б, В, чем дальше, тем  с большим отвращением перелистывал страницы, дело кончилось тем, что чуть не порвал, отшвырнул книжку. Посидел, задумавшись. Повторил водку с соком. Повторение – мать учения, наконец прошло душевно. Потом он встал, как будто внезапно что-то вспомнил. Где?
Где эта книга?
Да она, кажется, здесь. Бросился к книжному шкафу, открыл его, пахнуло с детства любимым «книжным воздухом». Зеленое собрание сочинений Достоевского, вытащил самый зачитанный том. «Преступление и наказание». Листал, эврика, здесь! Листок, вырванный из блокнота 1978 года, с телефоном. Дуся, я тебя боюся. Немного посомневавшись, набрал номер Дуси. Ззаволновался, дурак, вспоминая Дусю и улыбаясь…

После разговора посмотрел календарный план Дома актера. Завтра 14 февраля, среда. «Сердце ангела». Алан Паркер. Большой зал.
Подумал, зачем он это делает?
Допил бутылку: «Сегодня я – гений. Даже чересчур».
ЭПИЛОГ. ХЭППИ ЭНД.

День 14 февраля 1990 кончился.
Далеко за полночь, решив больше никогда не звонить Дусе, Олег вышел из ее подъезда на Малую Бронную. Хорошая она девочка, хорошая, взрослая, любящая, но не нужен он ей. А уж она ему абсолютно не нужна. Такси нигде не было. Сильно шатаясь (выпито много и вообще всего было через меру), Олег пошел к улице Горького – там шансов поймать тачку было больше. Уже с Тверского бульвара его поразил дымящийся угол Горького и Пушкинской. Дымящийся не от мороза. Олег инстинктивно прибавил шагу, потом побежал в сторону дыма, потом пошел медленнее, потом остановился. Он увидел огонь. Сноп огня. Пожар.
Олег стоял посередине улицы Горького, между памятником Пушкину и тем местом, где памятник стоял до переноса в 1937 году.
В окружении пожарных автомобилей парил, чадил и догорал Дом актера.
На верхних этажах внутри почти ничего не было видно, только дым клубами и языки огня. Крыши не было, в верхних окнах фасада просвечивало черное небо. И огонь. Бывшие розовые стены оплывали черными подтеками замерзшей воды и серой пены. Все стекла выбиты, из окон пятого этажа изредка вылетали огненные сполохи, никак не хотевшие покориться маломощным, вылетавшим с прерывистым треском, парящим струям пожарной воды.
Вот вам и мистический триллер, «14 февраля, среда, что-то должно случиться». Случилось. Олег смотрел на пожарище, улыбаясь.
Олега здесь торжественно посвящали в актеры. Он сам здесь много раз выступал, бывал чуть ли не ежедневно. Здесь все родное, раздевалка, лестницы, коридоры, гостиные, залы, лифты, углы, закутки, все обжито. Казалось, что это навсегда, казалось, что незыблемо. Черт знает что! Олег несколько раз встряхивал головой, зажмуривался, открывал глаза и видел, что горит его родной дом. Хорошо, красиво горит!
Несмотря на ночное время, народу было много. Большинство смотрело на пожар с бездумным, восторженным любопытством. Одна очень пожилая растрепанная тетка металась между пожарными и милицейскими машинами, страшно крича на пожарных: «Тушите, товарищи, тушите!..» «Товарищи» тушили, тихо переругиваясь друг с другом, таскали шланги, не обращая внимания на ротозеев – видимо, знали, что этот дом уже не спасти, спасать надо было соседние здания, куда мог перекинуться огонь. Женщина прорвалась через вялое оцепление и попыталась выхватить шланг у одного из пожарных: «Туда нельзя! Туда не смей лить! Там библиотека, ты понимаешь, вандал, что это такое?» Пожарный выругал ее матерно: «Да пошла ты! То лей, то не лей, да нет там никакой библиотеки, десять лет назад ее отсюда убрали, ничего не знают, а лезут; сержант, да забери ты ее, достала!» Подоспевшая милиция женщину эту попыталась успокоить, но она грозно кричала: «Фашисты!» - вырываясь, совершенно неинтеллигентно рычала и взвизгивала, потом ослабла и затихла. Подъехала «скорая», женщину увезли.
Дом актера горел, трещал, рушились перегородки, полы и потолки. Огонь то затихал, потом вдруг опять мощно поднимался. Зал пятого этажа с барельефами великих артистов по верхнему периметру, в котором часов шесть назад Олег с Дусей смотрел американский фильм, подсвечивался страшным лиловым, внутренним контражуром.
Невозможно! Горящий театр, это невозможно! Это невозможно хорошо! Безумная, последняя красота. Что за гениальный Нерон его поджег?
Олег увидел знакомого пожилого актера, тот тоже узнал Олега и бросился к нему. Глядя на полыхающий дом, он отрывисто кричал, перебивая треск, раскаты и уханье пожара:
– В одиннадцатом часу загорелось. Слава Богу, люди после вечернего киносеанса успели разойтись; и в ресторане никого не было, и в Доме. Какой-то, мать его, гуманист поджег. Только один человек погиб, паренек, дежурный, что ли, в здании был, поздно очухался, попытался выскочить из окна и разбился… Ужас! Сожгли-таки, сволочи, геростраты! – потом он резко отскочил от Олега, крикнул на пожарных, – спать меньше надо, козлы, ехать тут пять минут от вашей стоянки возле ГИТИСа, а вы сколько ехали, сволочи! – потом, вернувшись к Олегу, продолжил лихорадочно, бессвязно. – Сколько любви здесь было! Какие люди! Я здесь сопляком Вертинского слушал! Ты понимаешь, Вертинского! Школьником продрался, народ на люстрах висел… Вечер памяти Михоэлса, тоже на него с риском для жизни просочился! А Рихтер, а Утесов, а Козловский, а Лемешев? Все тут были,все! Жаров, Мордвинов, Дикий, Райкин, Бернес, Яншин, Плятт, Миронова с Менакером, Володя Высоцкий, Олежка Даль, Андрюша Миронов, Никитушка Подгорный, Дэзик Самойлов, Зяма Гердт, Кеша Смоктуновский, Юрский какую-то чертовщину читал гениально, какие имена, б….! – актер достал из кармана четвертинку, сделал большой глоток, долго кашлял, предложил Олегу допить, тот отказался. Актер вдруг зашептал отчетливо и страшно. – Этот Дом был намолен от и до! От и до! Ну погодите ужо, отольются кошке слезки князя Мышкина, ужо тебе! – он погрозил кулаком в сторону Пушкина, потом, сообразив, исправился и широко размахнулся в сторону Кремля, поскользнулся, потерял равновесие и распластался во весь свой небольшой рост на грязном ледяном тротуаре; но четвертинку не разбил, встал с помощью Олега и зарыдал, не отрывая глаз от сверкающих оконных дыр: «Здесь люди работали, понимаешь ты, люди, б….! Здесь в долг наливали… Актерскими десятирублевками это заведение можно было бы сто раз вместо обоев обклеить, сколько пропито… ужас… – актер сглотнул остатки водки и зло швырнул четвертинку в оплывший мерцающий отсветами сугроб. – Как гуляли, как деньги жгли!.. Все сюда стремились! Галка Брежнева, косая сажень в плечах, вылитый папа, со своим цыганом приходила, у него на золотой цепи крест громадный с брильянтами, она верещит с похмелья: «Ой, девочки, трубы горят, трубы горят…». Вся обслуга высыпала, их облизывала, и шампанское рекой лилось… Алка Пугачева, маленькая, рыжая, но уже величественная, зараза, от нее мужики, как пробки, отскакивали…Всё, закончилось эпоха! Кончился советский театр, зажарили синюю птицу, сделали из нее цыпленка-табака, как Ленька Ярмольник его показывает… – Актер обернул больные горящие глаза к Олегу, снял шапку и взмолился. – Старик, прости меня, старого дурака, дай четвертак, лучше два, у меня тут одно местечко есть, знакомый таксёр, я мигом обернусь, достану кой-чего, а потом на хату рванем, тут недалеко. Бог даст, ради такого случая примут, такое дело, Третий Рим горит! Надо принять, помянуть по-человечески, иначе меня на части разорвет от боли, ты стой здесь, я быстро…»
Олег дал денег, чтобы актер исчез.
Олег вдруг подумал…
Его вдруг радостно подожгло что-то изнутри и взорвало, он вдруг подумал, а не он ли, Олег Васильевич Недолин, поджег сегодня здание Всероссийского театрального общества? Когда они с Дусей курили на лестнице после фильма, он бросил спичку в урну и, кажется, не попал, потом сигарету бросил, может быть, не затушив, а там, внизу были груды каких-то коробок, бумаг, и вот, может быть, они тлели, тлели, да и вспыхнули, да и спалили светлые воспоминания к чертовой матери? Марат что-то говорил про то, что хочет купить Дом актера, может быть, Олег, сам того не ведая, его волю выполняет? Почему ему так хорошо? Горит родной дом, а ему хорошо!

Актер с полным бумажным пакетом в руках появился на удивление быстро. Размашисто перекрестился свободной рукой на горящий Дом, потом трижды поплевал через левое плечо и повел Олега куда-то переулками. По дороге актер лихорадочно признался, что он – в запое, потому что его прокатили в Министерстве культуры на звание Народного артиста РСФСР: «Все к одному! Но еще неизвестно: кто кого! На меня где сядешь, там и слезешь! Обидно до смерти! Сколько пришлось общественной работой заниматься, сколько я тружеников села переиграл, шефских концертов надавал, в партию их поганую вступил на гребне перестройки, и вот худсовет поддержал, театр подал документы. Но нашлась, не побоюсь этого слова, одна гадина в минкульте, которую надо раздавить… я же сейчас умру, если не выпью, но на улице, вот знаешь, не могу, не так воспитан… нет, все-таки глоток сделаю, чисто символически, чтобы не умереть… Вот тебе цепочка: Чернобыль, «Нахимов», теперь Дом актера сгорел… А дальше что? Дальше – тишина. Ты будешь? Нет? Подержи пакет, я открою… да ладно, что мы, дети, что ль, я из горла. Сырок достань там в пакете плавленый…»
Во что-то подобное и я превращусь через пару десятков лет, – радостно подумал Олег и захохотал. А будет ли пара десятков? Олег помнил этого актера блестящим остроумным интеллектуалом, а теперь… Олег шел, хохоча, время от времени радостно поддакивая лихорадочному бреду попутчика...
Очнулся Олег у Дусиного подъезда.
И почувствовал себя совсем хорошо.
– Евгений Андреевич, прошу прощения, миль пардон и вообще… – Олег сдержал смех. – А куда вы, собственно говоря, меня привели?
– Молись, здесь падчерица моя живет, святой человек, красивая, умная, но несчастная, но добрая в глубине души, я вас познакомлю… если меня не выгонит, то и тебя впустит…
– Любопытно было бы знать, как ее зовут? – ерничая, спросил его Олег.
– … по-разному, ее зовут по-разному… – вдумчиво отвечал актер, внутренне собираясь, как будто отрезвляясь, опять перекрестился и открыл дверь подъезда. Вызвав лифт, продолжал инструктировать Олега. – Я позвоню, она откроет, и первого, кого увидит, это тебя, понял? Ты – солидный, красивый, но ты молчи, тут вступлю я, а ты стой, молчи, не смейся, разговаривать буду я… А не пустит – что ж поделаешь, разопьем в подъезде.
– А как ее фактически зовут? – продолжал глумливо интересоваться Олег.
– Одни зовут Элеонорой, другие – Дусей.
– А например, фамилия ее как? – еще на что-то надеясь, спросил Олег.
Евгений Андреевич назвал фамилию, которую Олег не так давно слышал от Марата.
– Ха! Вы меня убили! Ой, я умираю! – захохотал Олег жизнерадостно..
– Умирай, ты скоро заново родишься! – серьезно предрек Дусин отчим.
Олег вошел под вдохновенное шипенье попутчика («Тшшшшш, тихо, тихо, тш-тш-тш…») в лифт, поднялся на пятый этаж (Евгений Андреевич продолжал шикать, как будто от его «тш-тш-тш» старый лифт станет не так страшно грохотать), потом Олег удивил Евгения Андреевича тем, что запретил звонить в звонок, а предложил попробовать открыть дверь без ключа и звонка (уходя, он не захлопнул дверь, а только притворил ее, чтобы не разбудить Дусю), они долго шепотом ругались, потом Евгений Андреевич все же мягко толкнул дверь и она растворилась. Евгений Андреевич сделал безумные от удивления и восхищения глаза.
Они тихо разделись в прихожей («тш-тш-тш»), прошли на кухню, разложили выпивку и закуску, так же шепотом выпили по одной. Олег после второй почувствовал себя вообще замечательно. Евгений Андреевич разомлел, сказал, что «звание народного артиста – ерунда, пустое, суета, да и Дом актера восстановят, никуда он не денется, а вот послушай!» – и стал читать шепотом недавно опубликованную «Поэму без героя» Ахматовой. Он гордился, что знал эту поэму наизусть задолго до ее советского опубликования. Теперь уже Олег говорил радостно «тш-тш-тш-тш-тш». Наконец Евгений Андреевич перешел на совершенно неслышный, но точно передающий содержание при помощи жестикуляции и мимики лепет.
«…Слышу несколько сбивчивых слов.
После... лестницы плоской ступени,
Вспышка газа и в отдаленьи
Ясный голос: «Я к смерти готов!»
«Правильно! – сказал  Олег, – правильно! Золотые слова!» Олег пошел в ванную комнату, заглянул в зеркало и не увидел себя в нем! Красота! Дешевая чертовщина, но красота! Олег не удивился, если бы перед его носом соткался Марат и сказал: «Мальчик, теперь ты готов! Убей ее! Ты все сделал как надо! Теперь убей ее! Ты – мужчина, ну-ка, сделай это, мальчик! Сделай, если ты мужчина! Сделай!» – грохотал металлический бас в голове Олега. – Сделай!» Олег стремительно разделся и встал под душ. Медленно убирая и прибавляя горячую воду, радовался струям воды. «Убей ее! Всех их убей! Ты талант, гений!» Потом взял с полочки безопасную бритву, которой, видимо, Дуся что-то себе подбривает. «Убей!» Под шум дождя долго рассматривал бритву, вынул лезвие и стал рассматривать его. Французское лезвие, Жиллетт, хорошее, ой! Острое, на указательном пальце появилась кровь, тоненькая красная ленточка. Олег быстро сел, опустил палец в воду и вода замутилась красным… «Убей! Будь мужчиной! Убей эту американскую суку! Убей их всех!»
- А вот и нет! Нет!!! – взвизгнул Олег. - Слышите вы? А вот и нет!
А мы сделаем то, чего вы абсолютно не ожидали! И замутилась вода совсем не так вяло и блекло, как только что. Вот, совсем другое дело, совсем не то и не так! Гениально. Олег автоматически отметил про себя – вот как надо это играть; просто, легко, великолепно, весело…
Молодец, умница! Давно пора. Вот так хорошо.
Все хорошо, он хорошо засыпал под шум дождя.
Заплыл далеко в море. И лежал, отдыхал. И ему было хорошо. Так же хорошо ему было, когда он лежал с Дусей в первый день ночного купанья. Неправильно это, как может быть первый день ночью?.. Ну и ладно, какая теперь разница?
Мне хорошо, мне так хорошо, как никогда не было. Спасибо всем!

Потом дождь неожиданно прекратился, послышались крики чаек, и начался шторм; Олегу показалось, что его против воли стали вытаскивать на берег. Кто-то (папа, что ли?) его наказывал, бил по щекам и кричал. Мама тоже кричала, потом мыла его, поливала холодной водой, и, кажется, мыло попало в глаза, и они защипали. Олег расплакался, но не мог утереть слезы. Руки, особенно одну, стали вязать. Мама плакала, ругалась на папу, что он – пьяница, что он не доглядел, что надо «скорую помощь» вызывать.
Мама вытирала Олега полотенцем всего, как маленького. Терла его. Он очень стеснялся, что она его всюду вытирает, потому что он уже не маленький, а большой.
«Не надо! Не надо так себя со мной вести! Пожалуйста, не надо так со мной себя вести! Слышите меня или нет? Вам понятно? Не надо так со мной себя вести!! Я – уже не маленький! Я сам!»
То, что он заговорил, всех очень обрадовало, и решили «скорую» не вызывать. Мама плакала и говорила: «Здесь, твой дом, актер, здесь, и жена, и сын, твой сын…» Поймешь их разве, взрослых?
Потом Олега куда-то повели, а тапочек не дали, это обидело его, пришлось шлепать по холодному полу босиком, он капризничал, плакал, пока не почувствовал под ступнями теплый ковер. Его положили в постель и укутали, потому что он очень замерз. Ух, как он, оказывается, замерз. Мама его укрывала, целовала, согревала, тоже вдруг как заплачет, потом стала показывать ему фотографии, где он с каким-то незнакомым мальчиком. Олег этих своих детских фотографий никогда не видел. Потом мама выключила свет, легла с ним рядом, обняла его и стала баюкать.
Олег перестал плакать, согрелся и уснул.




* * *

Когда проснулся, то все никак не мог сообразить, что с ним. Как только понял, ему стало нестерпимо хорошо. Он закричал так громко и радостно, что все проснулись. Кричал, не мог остановиться.

В клинике Олега прозвали итальянцем, потому что он иногда без спросу пел итальянскую песню. Замечательно пел, собирались сестры, врачи… Когда просили, не пел; пел только тогда, когда ему самому хотелось.

Dicitencello a 'sta cumpagna vosta
Сh'aggio perduto 'o suonno e 'a fantasia...
Сh''a penzo sempe,
Сh'e tutt''a vita mia...
I' nce 'o vvulesse dicere,
Ma nun ce 'o ssaccio di...
'A voglio bene...

Роман "Первый любовник" опубликован в издательстве АСТ в 2005 году