Психoлoгический этюд

Эмиль Айзенштарк
(из зaписoк хирургa - "Диспaнсер", 1997)

....В стационаре, однако, ждут меня радости. Больная Кривцова уже не умирает, наоборот, поправляется, в постели сидит, ноги свесила, улыбается. Температура нормальная. У нее после операции начался перитонит. Зловонный гной через трубочку валил из живота наружу, нос уже заострился, дыхание стало частым, поверхностным, глаза стали мутные, стеклянные. Мы гной отсасывали и внутрилимфатически громадные дозы антибиотиков ей. Из перитонита вытащили! Мы смеемся, и она смеется. И сестры гордятся нами.

А у санитарок свои горести, они кучей собрались, гутарят что-то, обсуждают. История жутковатая получилась. Умирал молодой сантехник Сережа Петров. Он, бедняга, лежал в маленькой палате с другими обреченными, которые еще ходили на своих ногах и ухаживали за ним, и все было мирно и тихо, но Сережа вдруг выздоровел (ошибка вышла — туберкулез, а не рак!), и дикая злобная реакция — зависть со стороны окружающих. Осатаневший Сережин сосед ударил утюгом санитарку Надьку Братухину и убежал в ночь, в Киев, умирать на вокзале... Санитарка матерится, божится, слезы текут. Мне успокоить ее душевно — и в область: Юрий Сергеевич ожидает. Тридцать километров по шоссе — духом единым. И к парадному крыльцу сходу швартуемся, и мимо фресок наружных вовнутрь бегом: фойе, коридор, секретарь — приехали!

В уютном и просторном кабинете директора главбух и молодой человек восточного типа, округлый, лысоватый. Сидит прямо, спинки стула не касается, собственный портфель, как за горло взял, на коленях держит, а лицо бесстрастное, никакое. Юрий Сергеевич, напротив, жестикулирует, и мимика у него богатая, и у главбуха очень выразительные гримасы, еще обрывки разговора, отдельные их слова: трупы... морг... тридцать пять рублей... деньги-то небольшие... да неужели, да послушайте... Ко мне директор всем корпусом и жестом, а глазами того восточного держит:

—Ага, замечательно, к месту, ко времени,— говорит и пальцем уже на меня кажет, - вот вам знаменитый организатор здравоохранения, его вся область знает!
И еще с уважением громадным, убедительно и проникновенно:
—Он же все приказы по номерам помнит, директивы — так наизусть!

Мне с ходу нужно чуть потупиться от скромности - как бы принимая похвалу, но вроде бы и намекая на перебор. И тут меру надо знать, и еще понять нужно, о чем речь, само дело в чем? А дело в том, что анонимка пришла на санитарочку из морга за то, что она сторонние трупы обмывает, обтирает, одевает и обувает, а за это ей полставки лишние идут - тридцать две с полтиной в месяц. Вот оно - торжество жизни: и в морге, значит, она продолжается! А восточный красавчик - из финотдела, у него документы в портфеле, и Дело его — правое, а мы люди жалкие, недостойные, и сейчас вот укроемся за ширмой объективных причин и глаза свои отведем блудливо.

Впрочем, все это нужно запрятать на самое донышко, неповрежденное еще, вовнутрь, а внешне сделаться уверенным и отважным. Сейчас я оракул, третейский судья, из этой среды - потому немного пошлости в средостение и тяжести в подбородок. Хорошо. Начнем, пожалуй.

—Что делать будем? - с мудрой и чуть усталой улыбкой вопрошаю красавчика.
—Санитарку убрать, с руководства начет, а что же еще?
—Не торопись, дорогой, не торопись (фамильярность дозированно тоже нужна), есть и другие решения.
—Ну вот, видите,— вмешивается Юрий Сергеевич,— я же говорил — это специалист. Это ж его конек — обожает бумаги, любое решение вам найдет, и все по закону...
Я подхватываю:
—Найду, найду, это же пара пустяков, я же эти законы наизусть (Господи, хоть бы один вспомнить!).
—Да ничего вы не можете, - усмехается красавчик, - нету таких законов, чтобы сторонние трупы оплачивать.
Я нависаю над ним и сам уже верю в то, что говорю:
—Я вам сейчас сотню законов, директивные письма веером разложу, как пасьянс, и покажу, и докажу, не в этом дело...
—А в чем?
—Дело в принципе. Сначала принцип установим, а потом закон-директиву подыщем.
—А принцип простой: есть анонимка — надо разбирать. Нашли нарушения — будем наказывать.
—Это очень просто,— возражаю я,— а простота, знаете, хуже воровства...
Красавчик молчит, а мне нужно через пиджак ему сердце проколоть, чтобы очнулся он как-то, хоть на мгновение. Я говорю:
—Мертвых нельзя оскорблять. Это — не сторонние трупы, это — останки людей, их нужно в порядок привести — обмыть, одеть и поклониться им, иначе мы с тобой одичаем, озвереем, понимаешь? Мама у тебя есть?
 Он вздрогнул, а я смотрю ему в глаза, в нутро самое, держу его. Он говорит:
—Я никого не оскорбляю, я по закону...
Но вижу — смущен немного.
 —А ты у мамы спроси,— я говорю,— расскажи ей про этих мертвых, и спроси у нее: мама, я правильно делаю?
Все же он — кавказский человек, у них осталось кое-что, и мама у них не проходная пешка пока. Но грешное с праведным он не желает мешать, не с руки ему, он так и сказал:
—Не смешивайте, это разные вещи...
—А мы с тобой не инструкцию обсуждаем, мы принцип сейчас определим.
—А эти все принципы мне зачем? У меня как раз инструкция.
—Так ты что, беспринципный человек? Еще похваляешься?
Он снова замолчал — молодой совсем Красавчик, необъезженный. Я его дальше работаю, я говорю:
—Ты ведь не санитарочка из морга, институт, небось, заканчивал, философию учил, диалектику... Все связано-завязано, и принципы, конечно, это главное — основание и начало. А без них ты — робот бессмысленный. Чудовище механическое. Куда тебя занесло? Подумай, мертвых ты уже осквернил, ты их покой оскорбил.
(В глаза, в глаза мне смотри, почувствуй, ощути... И гвоздиками — в зрачки ему и за мякоть. Оно вместе идет, волнами, с яростью и тоской. Одни слова не подействуют — уйдет он от слов одних, отмахнется с усмешечкой даже, но от волны не уйдет. А в моем наборе хамелеона и душу живую неповрежденную иной раз выпустить можно, конечно, ежели в масть.)

Красавчик опять молчит, а мне нужно без остановки — дальше, пока волна идет — хлестать его, захлестнуть, опрокинуть, а там видно будет. И я в марше разворачиваюсь на Юрия Сергеевича и благоговейно о нем. А он этого не любит, но что делать, игру принимает, и позу, естественно, и жест: немного величия и державы подзапустить, маленько бронзы добавить, а усталость — своя собственная, родная — вот и образ готов.

— Посмотри на директора,— говорю я,— это же хирург великий, замечательный, он мою дочку оперировал, а я знаю, кому ребенка доверить. Ему в живот еще залезать, а ты ему душу рвешь. А рука если дрогнет? (И глазами веду, и Красавчик за мной глаза ведет на пальцы его быстрые, цирковые, очень выразительные и автономные совершенно. Они как-то отдельно своей жизнью живут, словно коты на улице.)

 Мой Красавчик туда уставился невольно, а я дальше ему в унисон:
—Эти руки надо беречь, они людей спасают, цены им нет.
—А я не про руки, я про финансы, государственную копейку тоже надо беречь,— говорит Красавчик, отряхиваясь и как бы просыпаясь.
А это нельзя. И тогда я лицо свое к его лицу — близко, впритык, и все мои бессонные ночи, и страхи, и боли — в него! Бей! Оно из глаз моих, из ноздрей идет, гортанью, глоткой, через зубы, со словами вместе. И еще затуманенным разумом за речью слежу, чтобы не спороть лишнее.
 — Эти руки за все расплатились,— я говорю,— они пятнадцать лет в отпуске не были, документально можно проверить, отпускные не получали ни разу, и тоже документы есть, они здесь в воскресенье, в субботу и в праздники, и снова бесплатно. Они расплатились за всех санитарочек морга - расплатились до самого страшного суда, и нечего вам здесь делать, понимаешь, хирургов мучить нельзя, это безумие — мучить хирургов...
—Хорошо, ладно,— сказал Красавчик ошалело и быстро,— согласен, а выход какой? Где закон? На что опереться?Дайте закон, положение, инструкцию, Вы же обещали.
Ах, черт, я и забыл совсем. Какие инструкции? Ни при какой погоде я их в глаза даже... а если и возьму когда в руку, так чтобы в корзину, с тошнотой. И растерянность маленькая уже, и заминочка пошла. Но сразу врубается Юрий Сергеевич:

—Это мелочи, это нам ничего не стоит,— говорит он весело и чуть свысока, даже покровительственно, чтобы не дать заподозрить,— инструкции-то он все знает наизусть, он вам тысячу выходов подскажет, это же — законник, инструкции — его слабость.
И далее в таком духе он метет безостановочно, чтобы дать время мне и позицию не уступить пока. И я подхохатываю уверенно и нагло:
—Конечно, разумеется, Господи...
—Ну, так скажите, так подскажите,— не унимается Красавчик-ревизор.
Теперь он смотрит мне в глаза и добавляет: «Только не общими словами, конкретно, ну!»

И выхода уже нет. И в моем мозгу начинается дикая работа — и обыск, и поиск того, чего там не было отродясь. Где ты, призрак?! А может, вообще его нет в природе?

 —Пожалуйста, пожалуйста,…— я бормочу, а сам ловлю из преисподней хоть что-нибудь. И чего-то там щелкнуло все-таки, кувыркнулось, отозвалось, и я сказал небрежно, как бы в зубах ковыряясь: «Свыше полутора ставок можно начислить еще тридцать процентов доплаты - за совмещение профессий, так считайте, что санитарочка совмещает разные профессии. Очень просто...».
—Ну, я же говорил,— взрывается Юрий Сергеевич уже с подлинным облегчением,— я же говорил, я же знаю, кого вам представить, видите, он же инструкции наизусть помнит, он же знаменитый...
—Но это не есть совмещение профессий,— бормочет Красавчик,— санитарка возится с трупами — это одна профессия.И если...
Я перебиваю его:
—Э нет, дорогой, она Сорбонну не заканчивала, на ее уровне санитарочном это разные профессии: одно дело подготовить вскрытие, другое дело — обмыть труп, одеть, обуть и вид придать.
Красавчик еще сопротивляется:
—А это с какой стороны посмотреть...
—Верно,— говорю я,— для того мы с тобой и принцип сначала определили. Да, чтобы прах человеческий осквернить и чтобы его родных оскорбить и густо им душу заплевать, и чтобы дело важное разрушить, которое не ты делал, и руки хирурга чтоб укусить, и санитарочка бедная чтоб заплакала — для всего этого нужно разделения профессий не увидеть, не узреть, не заметить. Но чтобы тебе человеком, а не злодеем остаться, придется, однако, это разделение в акте указать, зафиксировать его. Начинай от принципа!

—Ладно,— согласился, наконец, Красавчик, — что-нибудь придумаем.
Он улыбнулся нам по-человечески, и мы распрощались